Несмотря на радушный прием, Рид все же не отдал очерк в «Метрополитен». Журнал мог опубликовать «Войну в Патерсоне» лишь в июле. Это было поздно. Рид отнес очерк в «Мэссиз», где он и был напечатан сразу.
Кроме того, Рид написал сатирическую поэму, сразу завоевавшую популярность, под названием «Отель шерифа Рэдклиффа» — о прелестях патерсоновской тюрьмы.
И снова начались колебания. Конечно, события потрясли его. Но все же он не мог найти в себе силы, чтобы целиком отдаться рабочему движению. Как только Рид выполнил то, что полагал своим прямым долгом, он счел себя свободным.
Мать прислала ему тревожное письмо: уж больно страшные слухи доносились о ее сыне.
Джек с чистой совестью ответил ей, что он такой же рьяный социалист, как и поклонник епископата. «Я знаю, — писал он, — что мое дело — объяснять жизнь и жить этой жизнью, где бы то ни было — внутри рабочего движения или за его пределами».
Рид чувствовал себя слишком усталым, чтобы сделать выбор. Решив, что сейчас самое лучшее для него переменить обстановку, он уехал во Флоренцию, на виллу Мэбел Додж.
Ни до этой поездки, ни когда-либо после Рид не жил в такой роскоши. Потолок его просторной светлой комнаты был расписан в стиле XVI века. Бордюры шелковых обоев густо облепляла тяжелая позолота. В высокие окна буйно врывалось радостное итальянское солнце, и ветер доносил ласковые всплески прибоя. Вилла утопала в экзотической зелени. Олеандры, кипарисы, оливковые деревья надежно прятали ее от взоров случайных прохожих.
Здесь, как и всегда, Мэбел Додж окружала блестящая свита: артисты, художники, поэты. Дом был полон гостей.
Эгоистическая и расчетливая в своем стремлении брать от жизни только прекрасное, Мэбел умело и умно оберегала свой иллюзорный мир. Теперь, в последнем порыве молодости, она устремила все свои душевные силы и чувства на то, чтобы если не удержать, то хотя бы задержать возле себя на несколько лет Джона Рида. Не веря всерьез умом, что новое увлечение Рида — рабочим движением — сможет изменить в корне всю его судьбу, женской интуицией она все же смутно ощущала нависшую над ее счастьем опасность.
Шумная компания проводила время весело и расточительно. Одно за другим сменяли друг друга музыкальные и поэтические вечера, автомобильные поездки к памятникам старины, купания.
Временами Рид чувствовал себя почти счастливым, пока что-нибудь не напоминало об Америке.
Однажды гость — знаменитый театральный режиссер Гордон Крэгг с профессиональным интересом стал расспрашивать Джека о спектакле в Мэдисон-сквер-гарден.
Рид оживился, долго и увлеченно рассказывал о постановке, а потом неожиданно помрачнел, как-то сник и ушел к себе в комнату, скомкав беседу.
В другой раз, когда Мэбел и несколько ее верных «пажей» вели изысканный разговор о фугах Баха, он, ко всеобщему недоумению, без всякого повода взорвался и наговорил кучу грубостей.
Получив известие об окончательном поражении забастовки в Патерсоне, Рид стал чувствовать себя совсем скверно.
«Никогда в жизни я еще не был таким усталым», — писал он матери.
Рид все чаще и чаще вспоминал славные дни в Патерсоне, Большого Билла, пламенного и язвительного Карло Трéска, мечтательную и твердую Элизабет Флинн. «Мне нравится, что их всегда понимают рабочие, — писал он, — нравится их революционная мысль, смелость их мечты, нравится то, как воспламеняются необъятные толпы народа, воодушевленные их руководством. Это была подлинная драма, делавшая наглядной демократию в движении».
Теперь Рид свою поездку в Европу был готов считать дезертирством. В довершение всех бед он серьезно заболел.
Измученный физически и душевно, невзирая на уговоры Мэбел и друзей, Рид в сентябре, как только встал на ноги, поспешил вернуться в Америку.
В Нью-Йорке Джек узнал, что в журналистских кругах он уже считается полулегендарной фигурой — благодаря очерку в «Мэссиз». Но это открытие, ранее воспринятое бы с гордостью, совсем не обрадовало его.
В качестве одного из редакторов «Мэссиз» он окунулся с головой в пучину журналистских будней. Он по-прежнему много бродил по кварталам лачуг и трущоб. Результатом этих походов стал, должно быть, самый короткий рассказ Рида — «Еще один случай неблагодарности». Четыре странички машинописного текста явились горькой и злой сатирой на буржуазную филантропию.
И все же Рид не был еще душевно успокоен. Червь неудовлетворенности собой по-прежнему точил его.
Так продолжалось до тех пор, пока однажды ноябрьским вечером в его квартире не раздался телефонный звонок. Бесконечно знакомый, чуть хрипловатый голос Линкольна Стеффенса:
— Хэлло, Джек! Я предложил «Метрополитен» и «Уорлд» послать тебя их военным корреспондентом в Мексику. Поедешь?
Мудрый, добрый, лукавый Стеф! Он, как всегда, как никто другой, понял, что может исцелить его питомца.
Ехать в Мексику! Мятежную Мексику!..
«Джек встретил это предложение сдержанно, — вспоминал Карл Хови, — но не мог скрыть своего внутреннего волнения, пыла решимости, как бы просачивающихся через все поры.
Он был похож на жениха, которого ожидает совершенно новая, серьезная ответственность, хотя и радостная, многообещающая.
Он очень тщательно продумал детали своей экипировки. Наконец мы попрощались, и он, взяв револьвер, фотоаппарат и деньги, отправился в путь. Он был в приподнятом настроении, так как ему предстояло первое настоящее испытание»,
ВИВА ВИЛЬЯ!
В конце 1913 года Джон Рид перешел вброд Рио Гранде и оказался в унылом глинобитном городке Охинаге. Белые замусоренные улочки, купола старинных испанских церквей, квадратные домики с крышами, сорванными снарядами, нещадно палящее солнце. Под его лучами изнывали толпы измученных, оборванных, голодных людей — беженцев и солдат-федералистов, уцелевших после взятия Вильей Чиуауа.
Это Мексика…
Прибытию в эту многострадальную страну американского корреспондента предшествовали грозные и кровавые события.
Триста лет Мексику угнетали и грабили испанские колонизаторы. Потом ее разоряли внутренние войны, французские интервенты, североамериканские захватчики.
Почти сорок лет страна изнывала под гнетом диктатуры Диаса. Хитрый и беспощадный политикан генерал Порфирио Диас сумел с помощью неслыханного коварства и жестокости стать единовластным правителем Мексики, вершителем судеб миллионов бесправных, забитых пеонов.
Безудержное властолюбие и низкие страсти превратили его за долгие годы пребывания у кормила государства в бездушного, не признающего ничего святого самодержца. Некогда участник освободительной войны, боевой генерал, он стал проклятием своего народа.
Население ни одной страны мира, претендовавшей, считать себя цивилизованной, не подвергалось такому угнетению, не жило в условиях столь вопиющего беззакония. Пеоны — мексиканские батраки — фактически влачили жалкую участь полурабов-полукрепостных. Богатейшие помещики, владельцы десятков тысяч гектаров земель, творили в своих имениях суд и расправу.
За малейшую провинность пеона ожидали плети, за неповиновение, бегство, бунт — смерть от пуль руралес — сельских жандармов.
С политическими деятелями, осмелившимися выступить против диктатора, расправлялись наемные убийцы Порфирио Диаса.
Но этот, казалось бы, полновластный правитель был всего лишь ставленником крупных помещиков и иностранных концессионеров — американских, английских, французских, немецких.
В 1910 году Мексика восстала, диктатура восьмидесятилетнего старца рухнула как карточный домик под ударами стихийно возникших во всех уголках страны крестьянских армий.
Революция в Мексике была революцией пеонов, требовавших земли и воли. Пока крестьяне воевали, к власти пришли буржуазные демократы. Их вождь, Франсиско Мадеро, по-своему любил народ, был преисполнен по отношению к нему самых благих намерений, но, в сущности, до самой своей трагической гибели от руки предателя не понимал его подлинных нужд и чаяний.
Трагедию Мадеро усугубляли его личные недостатки. Он был нерешителен, склонен к колебаниям, наивен. Поднятый на гребень революции, Мадеро так и не смог стать революционером. В глубине души он боялся пробудившегося народа.
Подлинными народными вождями революции, первыми полководцами ее армий стали неграмотные крестьяне Панчо Вилья и Эмилиано Сапата. Оба они уже много лет вели партизанскую войну с диктатурой Порфирио Диаса.
Под победные знамена Вильи и Сапаты со всей Мексики стекались тысячи бойцов. Крестьянские армии под их командованием десятки раз били федеральные войска генералов-порфиристов.
Режим Диаса пал, но в стране мало что изменилось. Земля по-прежнему оставалась в руках помещиков, кроме тех территорий, где прошли войска Вильи и Сапаты. Мадеро выступал с прекраснодушными речами, а старые министры, получившие свои портфели еще из рук дона Порфирио, остались министрами и в новом правительстве. Генералы-порфиристы уже плели заговор против Мадеро, а «вождь революции» в угоду господствующим классам приказал распустить крестьянские армии. Вилью, доверчивого и наивного как ребенка, Мадеро отстранил от командования.
Сапата отказался разоружить своих бойцов. В штате Морелос, где стояла его армия, власть находилась б руках крестьян, действительно получивших плоды победы. И правительство Мадеро послало против непокорного пеона войска под командованием… генералов-порфиристов!
Весной 1912 года поднял восстание против Мадеро его бывший сторонник, разложившийся и подкупленный «революционный генерал» Паскуаль Ороско. Это произошло в штате Чиуауа, где на положении частного лица жил опальный Панчо Вилья.
И Мадеро вновь — в который раз! — обратился за помощью к партизану. Простив обиды, Вилья взялся за оружие. Его отряд президент подчинил генералу Уэрте, злобному, коварному интригану, бывшему любимцу Диаса.
Вилья одерживает над мятежниками одну победу за другой. Уэрта в благодарность приказывает расстрелять его якобы… за присвоение помещичьего коня.
Мадеро помиловал Вилью, но заключил его в тюрьму для «расследования дела».
Друзья организуют побег. Вилья поселяется в американском пограничном городке Эль-Пасо.
А вскоре — 22 февраля 1913 года — Мадеро был убит по приказу того самого генерала Уэрты, которому он вручил в свое время судьбу Вильи. За спиной убийцы стоял американский посол в Мексике Генри Лейн Вильсон. По злой иронии истории преступление свершилось в ночь после торжественного банкета в посольстве Соединенных Штатов по случаю дня рождения Джорджа Вашингтона, отца американской революции…
Узнав о гибели Мадеро, Вилья заплакал. Невзирая ни на что, он до конца оставался верен маленькому человеку с бородкой клинышком и наивными голубыми глазами.
Через неделю глубокой ночью четыре всадника переплыли пограничную реку Рио Браво и устремились в бескрайные просторы штата Чиуауа.
У Вильи и его друзей не было денег на покупку лошадей. Целую неделю его соратники брали лошадей напрокат в местной конюшне и каждый раз за это аккуратно платили. Когда они попросили однажды дать им восемь лошадей, ничего не подозревавший служащий безотказно выполнил их просьбу. Кроме смены лошадей, у всадников на всех было еще два фунта сахара и фунт соли.
Через полгода Вилья уже во главе четырехтысячной армии взял Хуарес. Первым его делом было — послать хозяину конюшни деньги в сумме, равной двойной стоимости позаимствованных у него лошадей.
…Когда Вилья с авангардом своих войск ворвался в Охинагу и сбросил остатки гарнизона федералистов в Рио Гранде, Рида в городке уже не было.
Вместе со случайным попутчиком, бродячим торговцем Антонио Свайдета он трясся в двуколке к Лас Ниевесу, где жил один из старейших сподвижников Вильи — генерал Томас Урбина.
За весь первый день пути они не встретили ни души. На ночь путники остановились в маленьком ранчо. Их ввели в довольно большую комнату с земляным полом. Сквозь балки потолка просвечивала глинобитная крыша.
Рида и Антонио пригласили к ужину — ломтики сушеного мяса, сдобренного огненным перцем, яичница, кукурузные лепешки, бобы, черный кофе.
Завязался разговор.
Рида, наслышанного о религиозности мексиканцев, поразило, что многие крестьяне, собравшиеся в дом «на огонек», ненавидели священников.
— У попов нет ни стыда, ни совести, — кричал один из них, — раз они при нашей бедности берут десятую часть всего, что мы имеем! Да еще четверть забирает правительство. Попы жиреют на нашем горбу.
— А зачем вы даете? — спросил Джон.
— Таков закон, — вздохнул собеседник.
Когда Рид сказал, что закон о десятине отменен еще в 1857 году, ему никто не поверил.
Потом Рид разговорился с истощенным, оборванным стариком.
— Революция — это хорошо, — сказал старик. — Когда она победит, мы с божьей помощью больше никогда, никогда, никогда не будем голодать. Но это будет не скоро, а сейчас нам нечего есть, нечего надеть. Нам нечем обрабатывать землю, а солдаты забирают последний хлеб и угоняют скот… Если революции будет грозить опасность, тогда мы все встанем на ее защиту, с ножами и плетьми. Революция должна победить!
Рид долго не мог заснуть в эту ночь. Он знал свою слабость — некоторую склонность к сентиментальности. Но этот старик с его словами, суровыми и трогательными одновременно…
Он вспомнил, что писали о повстанцах американские газеты: «бандиты»… Но какие же это бандиты? Просто обездоленные, несчастные люди, не по злобе и кровожадности, но с отчаяния взявшиеся за оружие. Подумать только, свыше шестидесяти лет эти грабители — «святые отцы» — драли с них давным-давно отмененный по закону налог!
В Лас Ниевесе Рида ожидало разочарование: он встретил не того человека, какого создал в своем воображении.
Джек знал, что генерал Томас Урбина — бывший пеон, так и не обучившийся грамоте, что он один из самых давних и заслуженных боевых друзей Вильи еще по лихим партизанским налетам на богатые асиенды и отряды руралес. Рид рассчитывал увидеть романтического героя, наделенного всеми добродетелями народного вождя.
Краткий портрет Урбины, набросанный Ридом в нескольких строках, поразительно точно передал характер человека, чью крестьянскую душу навсегда отравили ожесточение, ненависть и честолюбие.
«У колодца посреди двора стояли и лежали мужчины. В центре этой группы в поломанном плетеном кресле сидел сам генерал и кормил лепешками ручного оленя и хромую черную овцу. Стоя на коленях перед ним, пеон вытряхивал на землю из полотняного мешка сотни маузеровских патронов.
На мои объяснения генерал ничего не сказал. Даже не привстав, он протянул мне вялую руку и сразу же отдернул ее. Это был широкоплечий мужчина среднего роста, с медно-красным лицом, по самые скулы заросшим жидкой черной бородой, которая не могла скрыть узкогубый невыразительный рот и вывернутые ноздри. В его блестящих маленьких глазках животного прятался смешок.
…Весь следующий час я фотографировал генерала Урбину: генерал Урбина стоит с саблей и без сабли; генерал Урбина на трех разных лошадях; генерал Урбина в кругу своей семьи и без семьи; трое детей генерала Урбины на лошадях и без лошадей; мать генерала Урбины и его любовница; вся семья, вооруженная саблями, револьверами, с граммофоном посредине, один из сыновей держит плакат, на котором чернилами выведено: «Генерал Томас Урбина».
Ничем не утолимая алчность, уродливое дитя потомственной нищеты, превратила бывшего пеона в ненасытного стяжателя. Революция стала для него кормушкой, средством легкого и быстрого обогащения. После осмотра Лас Ниевеса Рид занес в дневник. «Все здесь принадлежит генералу Урбине — дома, животные, люди и их бессмертные души. Только он чинит здесь суд и расправу».
Будущее подтвердило журналистскую прозорливость Рида. Через два года в трудную минуту Урбина бросил Вилью и сбежал, прихватив всю бригадную наличность. Когда Урбину поймали, Вилья приказал расстрелять на месте своего былого сподвижника и кума…
Поскольку генерал ничего не имел против присутствия американского корреспондента, Рид решил сопровождать отряд дальше. Вскоре он уже перезнакомился со всеми офицерами, если можно так было назвать людей, которых только их личная храбрость выделила из массы пеонов-повстанцев.
Один из офицеров с круглым добрым лицом, то и дело расплывавшимся в широкой улыбке, долго приглядывался к Риду. Наконец застенчиво промолвил:
— Впервые встречаю гринго[6], сочувствующего революции.
Это был капитан Лонхинос Терека, который в двадцать один год слыл самым храбрым офицером в армии. Лонхинос Терека стал другом Рида.
Личный эскадрон генерала Урбины составляли человек сто отчаянных смельчаков, живописно одетых в невыразимо обтрепанные лохмотья. Зато у одного из них было огромное сомбреро, украшенное пятью фунтами золотого галуна. Другой звенел невероятных размеров серебряными шпорами с бирюзовыми инкрустациями. Третий был облачен в… старомодный фрак, разрезанный сзади до пояса, чтобы удобнее было сидеть в седле.
Грудь каждого крест-накрест перепоясывали пулеметные ленты. Непременной принадлежностью формы были яркие, пестрые сарапе — домотканые прямоугольные плащи с отверстием для головы посередине.
Днем всадники скакали, не жалея коней, на ночь останавливались в первой попавшейся деревне.
Прошел всего месяц, как Рид прибыл в Мексику, но ему казалось, что он здесь уже вечность, что люди, населяющие эту землю, так же близки и дороги ему, как и прядильщики Патерсона. Ночью при тусклом свете очага он торопливо набрасывал в дневник
«Трудно себе даже представить, как близко к природе живут пеоны… Даже их хижины построены из той же обожженной солнцем глины, на которой они стоят, их пища — кукуруза, которую они выращивают; их питье — вода, которую зачерпывают из пересыхающей реки и тащат домой на головах усталые женщины; их одежда соткана из шерсти, сандалии вырезаны из шкуры только что зарезанного быка. Животные — самые близкие их друзья. Свет и тьма — их день и ночь. Когда мужчина и женщина влюбляются, они бросаются друг другу в объятия без всяких предварительных формальностей; надоев друг другу, они расходятся».
В пути с американцем порой случались происшествия, иногда веселые, иногда — не очень.
Однажды кавалерист, никогда в жизни не слышавший слова «репортер», мрачно предложил расстрелять его как «проклятого гринго» и порфириста. Другой, однако, не согласился с этим и протянул Риду бутылку кукурузной водки, предложив осушить ее до дна. Вокруг столпился весь эскадрон, с любопытством взирая на необычную сцену. Понимая, что на карту поставлен весь его престиж, Рид, не отрывая горлышка от губ, опорожнил бутылку.
Раздался взрыв аплодисментов и хохота. Предложение о расстреле немедленно отпало, по единодушному мнению кавалеристов, ни один порфирист не мог выпить залпом столько водки.
К своему удивлению, Рид, однако, вскоре убедился, что эти разудалые безграмотные сорвиголовы хорошо знают, за что воюют уже который год.
— Мы боремся за свободу, — сказал ему как-то метис Исидро Амайо.
— А что вы подразумеваете под словом «свобода»? — спросил Рид.
— Когда я смогу делать то, что хочу, — вот это и будет свобода.
— Но, быть может, это будет во вред другим людям?
Исидро ответил великолепным изречением Хуареса.
— Мир — это уважение к правам других.
Этого Рид не ожидал ведь в американской печати так много шумели, что мексиканцы не хотят мира!