Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Джон Рид - Теодор Кириллович Гладков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Линкольн Стеффенс, взирая, как Джек отчаянно барахтается в этом потоке, только посмеивался. У него были свои представления о педагогике.

Через полгода Джек с изумлением обнаружил, что он уже не испытывает никакого трепета перед работой, в результате чего справляется с ней гораздо лучше. Кроме того, оказалось, что он преблагополучно забыл о существовании невесты, чему все были только рады.

У Рида появилось даже время, чтобы написать дюжину рассказов, романтичных и возвышенных. К счастью для Рида, большинство из них было отвергнуто всеми журналами. Впрочем, тогда он этому вовсе не радовался.

Наконец фортуна стала относиться к Джеку более милостиво, и некоторые его рассказы и даже стихотворения увидели свет. И Рид ожил.

К этому времени он взял один очень важный психологический рубеж — перестал чувствовать себя в Нью-Йорке чужеземным пришельцем, стал своим в нью-йоркской богеме — той единственной среде, которая призывно влекла его и манила. У этой богемы были свои кумиры, свои законы, свои традиции, так не похожие на те, что властвовали над огромным городом. У нее была даже своя столица, своеобразный нью-йоркский Монмартр, квартал поэтов, художников, артистов — он назывался Гринвич-Виллидж. В этом-то районе на Вашингтон-сквер, 42 поселился и Рид вместе с тремя приятелями по Гарварду: Робертом Эндрюсом, Аланом Озгудом и Робертом Роджерсом. Компания жила весело. Не было такой выходки, которая была бы сочтена в их кругу чересчур вольной или рискованной. Но в общем молодые повесы были бескорыстно преданы искусству и литературе, это было главным для них, несмотря на всю экстравагантность образа жизни. Порой дело доходило до курьезов.

Однажды в студии знакомого художника на Чарльз-стрит собралось шумное и нетерпимое в своих суждениях общество из непризнанных поэтов. Горячие дебаты затянулись за полночь. Когда в камине догорело последнее полено, стало холодно. Хозяин, недолго думая, швырнул на тлевшие угли стул. К утру в студии не осталось никакой мебели, а спору еще не виделось и конца. Тогда один из самых яростных оппонентов Джека, не желая оставлять поле битвы только потому, что у него уже коченел нос, отстегнул и швырнул в камин свою деревянную ногу! Потрясенный такой преданностью идее, Джек сдался.

Все часы, свободные от работы и литературных споров, Джек отдавал Нью-Йорку. Громадный, раздираемый тысячами противоречий город стал ему самым дорогим местом на земле. Через несколько месяцев Джек знал его, как собственную квартиру, начиная от роскошных особняков Пятой авеню и кончая мрачными каменными колодцами Гарлема, куда никогда не проникал луч солнца.

Через несколько лет он писал, вспоминая об этом периоде своей жизни:

«Я любил шагать по улицам от парящих в вышине величественных башен деловой части города, вдоль доков Ист-Ривер, вдыхая здесь запах пряностей и любуясь парусными судами, напоминавшими о далеком прошлом, через кишащий людьми Ист-Сайд, в границах которого разместилось множество чужеземных городков… С глубочайшим волнением наблюдал я отлив и прилив людского потока, стремящегося на работу и с работы, на запад и восток, юг и север. Я хорошо знал и Китайский квартал, и «Малую Италию», и квартал, населенный сирийцами, театр марионеток, бары Шарки и Максорли, меблированные квартиры и притоны бродяг на Бауэри; Хэймаркет, немецкий поселок и все ночные ресторанчики Тандерлойна.

Одну летнюю ночь я проспал на быке моста Вильямбург-Бридж; в другой раз я расположился спать в корзине для кальмаров на Фултон-Маркет, где при свете шипящих дуговых ламп сверкают красные, зеленые, золотистые морские рыбки. Я знакомился и с разгуливающими по улицам девицами, и с пьяными матросами с кораблей, только что приплывшими с другого конца света, и с испанскими портовыми грузчиками, живущими на нижнем конце Вест-стрит…

Чудовищно огромный город непрерывно разрастался, как злокачественная опухоль; в нем были и запущенные районы, в которых жизнь замирала, и площади и улицы, где давно уже царит веселый гомон роскошной и праздной жизни, тонущий в шуме и гаме окружающих их трущоб. Я знал и Вашингтон-сквер, где встречался с артистами и писателями, и с людьми, близкими к богеме, и с радикалами. Я посещал балы гангстеров в Таммани-холле… Не выходя за пределы квартала, где стоял мой дом, можно было пережить все приключения мира, а в пределах мили — познакомиться со всеми странами и народами.

В Нью-Йорке я впервые полюбил, впервые написал о том, что видел, испытав буйную радость творчества, — и узнал, наконец, что могу писать. Там я получил первое представление о современной мне жизни. Город и его жители были для меня открытой книгой; все имело свою историю, драматическую, полную трагической иронии и страшного комизма. Там я впервые понял, что действительность может превзойти все самые пылкие поэтические фантазии романистов средневековья».

Одним из результатов острого, чуткого внимания Джека к жизни большого города было открытие им рабочего класса. Правда, тогда он еще не думал о рабочих как о классе, но просто как о людях физического труда, создающих много, а получающих за свою тяжелую работу ничтожные гроши.

У Джека были определенные идеи о равенстве людей, он был добр и справедлив по натуре. Но это были абстрактные идеи. Столкновение с жизнью могло или укрепить их, придав им новую ценность, или развеять вместе с юношескими иллюзиями. Бывают люди, которых вполне удовлетворяет сознание собственной порядочности. Они разделяют высокие чувства, но совсем не стремятся проверить их на шершавом оселке жизни. К счастью, Джек не принадлежал к их числу и не полагался только на благородство своих идеалов.

«В целом одни отвлеченные идеи не имели в моих глазах большой цены, — писал он позднее. — Я должен был видеть все своими глазами. Во время своих странствий по городу я не мог не наблюдать ужасы нищеты и ее тяготение к пороку, жестокое неравенство между богачами, у которых слишком много автомобилей, и бедняками, которым нечего есть. Я никогда не узнал бы из книг, что рабочие производят все богатства мира, которыми пользуются те, кто их не заслужил».

Джек все еще стремился к славе и богатству, но уже не так упорно. Он видел, что деньги и почет окружают далеко не всех хороших литераторов, но только тех, кто отдал свое дарование в угоду сильным мира сего, кто продал свое перо золотому тельцу. Этот путь не привлекал Рида. При мысли, что такое может произойти и с ним, ему делалось нехорошо.

Рид уже знал не одного талантливого поэта и писателя, чей дар выдерживал все испытания, кроме одного — литературного успеха.

Был только один человек, который понимал душевную сумятицу Рида, сочувствовал ему и в деликатной, правда, форме подталкивал к нужному пути. Линкольн Стеффенс жил в том же доме на Вашингтон сквер и уже не удивлялся, когда в самое неподходящее время дня, а вернее, ночи, к нему врывался Джон Рид, чтобы немедленно поделиться впечатлениями или сомнениями.

Стеффенс внимательно выслушивал молодого друга, не перебивая, лишь изредка вставляя свои замечания. Когда Рид, выговорившись, умолкал, Стеффенс тихим, чуть надтреснутым голосом высказывал свое мнение по тому или иному предмету, и все становилось на свои места. По крайней мере — на день или два.

Иногда он как бы вскользь бросал:

— Об этом стоит написать.

И Рид немедленно писал рассказ или очерк. Впрочем, писал он непрерывно и без советов. И о том, что рождалось в его пылком воображении, и о том, что видел в действительности. А видел он с каждым днем пребывания в Нью-Йорке все больше и больше.

В июне 1912 года из дома пришла плохая весть: отец тяжело болен, безнадежно. Бросив все дела, Джек курьерским поездом выехал в Портленд. Он застал отца еще живым.

Чарльз Джером Рид умирал. Он оставлял этот мир с чистой совестью и сознанием выполненного долга. Эта гордость умирающего потрясла Джека. Только теперь он почувствовал, как дорог ему отец, как много он ему дал. Чарльз Рид не оставил жене и детям большого состояния. Но его сыновья получили хорошее образование, были честными людьми и могли претендовать на успех. Горькие чувства, обуревавшие Джека, усугублялись тем, что он видел затаенную радость на лицах некоторых видных горожан, которым в свое время его отец прищемил хвосты. Потом он понял, что эта скрытая ненависть — лучшее свидетельство гражданского мужества его отца.

Чарльз Джером Рид умер 1 июля 1912 года. Это была первая смерть, которую увидел его сын собственными глазами. На свежей могиле Джек написал стихи. Они начинались так:

Спокойно он лежит здесь В доспехах из храбрости, которые мог носить только он один…

Лишь теперь, когда отца не стало, Джек осознал в полной мере, что отец «всю свою жизнь положил на то, чтобы мы могли жить как дети богатых родителей. Он и мать всегда давали нам больше, чем мы просили, как в предоставлении нам свободы и самостоятельности, так и в отношении материальных благ. И в тот день, когда мой брат окончил колледж, отец заболел, не выдержав страшного напряжения, и умер несколько недель спустя. Мне всегда казалось злой иронией судьбы, что он не дожил до того, чтобы лицезреть мои скромные успехи».

После похорон Джек хотел было сразу вернуться в Нью-Йорк. Только в работе он видел убежище от тоски. Но семейные дела требовали его присутствия в Портленде, и он задержался здесь на три месяца. Плодом его творчества за это время явилась сатирическая поэма «День в Богемии». — В ней Джек описал в ироническом плане жизнь и нравы того литературно-артистического мира, центром которого был Гринвич-Виллидж. Поэма не отличалась особенной глубиной и серьезными обобщениями, но в ней было много метких и язвительных наблюдений, особенно в сжатых, лаконичных портретах знакомых журналистов, поэтов, художников.

В конце сентября Рид вернулся в Нью-Йорк и с удвоенной энергией стал бомбардировать журналы и газеты рассказами, очерками, стихами.

Линкольн Стеффенс время от времени просматривал творения Рида и каждый раз сожалеюще цокал языком:

— Не то. Ты еще не нашел свою линию, Джек.

Рид бесился, рвал в клочья очередной рассказ. Потом садился к столу и переписывал его заново. В эту-то пору он, как ему казалось, обнаружил своего главного врага — сытость, и его литературную жвачку — низкосортное чтиво. И он принялся высмеивать богачей, вонзая в их заплывшие жиром мозги свои булавки. В ту пору они казались ему острыми укусами, но были, в сущности, лишь насмешкой над обывательской глупостью со сравнительно безобидной примесью социального разоблачения. Некоторые из этих куплетов стоит привести, так как в них — весь Рид 1912 года, с его достоинствами и слабостями.

О журнале «Космополитен», например, он писал:

В каждом моем номере уйма пикантного, Но все здесь приятно, все элегантно. Женские губки, сорочки, чулок — Все дано в меру, только намек. Любовник услышит в страниц моих шелесте Намек на красоток скрытые прелести И многое прочее… Не удивительно, Что стал бизнесменам я влагой живительной.

Претендующему на либерализм журналу «Аутлук» («Взгляд») Джек посвятил такие строки:

Реформатор я (но в меру), И реформа, так сказать, Мой практичный символ веры. За нее есть смысл стоять. Возвышайся всяк, как можешь. Сплоховал — в тюрьму изволь. Курс неясен мой. Так что же. Он доходен — вот в чем соль.

Все эти стишки Джека, так же как и его лирика, восторженно встречались в кругу, увы, довольно малочисленном, его почитателей. Но сам он в душе понимал, что все это, выражаясь словами Сеффенса, «не то». В конце концов прекрасным зимним вечером Джек в приступе своеобразного отчаяния одним махом написал совсем малюсенький рассказ и назвал его «Куда влечет сердце». Это был его первый вклад в журнал «Мэссиз» («Массы»).

На Девятнадцатой Восточной улице Нью-Йорка был маленький, захудалый ресторанчик, где собиралась местная богема. Однажды осенью 1910 года там появился молодой длинноногий голландец по имени Пит Влаг. Он носился с мыслью создать журнальчик (для него уже было придумано название — «Мэссиз»), который был бы органом кооперативного движения, а заодно кусал аристократов и проповедовал социалистическую философию. В конце концов такой журнал был создан и с грехом пополам просуществовал целый год. Наивысшим его достижением была публикация нескольких рассказов Толстого. Но потом в журнале все разочаровались, и он стал быстро хиреть.

Осенью 1912 года группа патриотов журнала решила предпринять героические усилия, чтобы спасти «Мэссиз» и привлечь к участию в нем энтузиастов борьбы за свободу печати. Более того, по их замыслу журнал должен был быть даже марксистским! Одним из самых рьяных сторонников нового «Мэссиз» стал Артур Юнг, художник, прозванный «американским Домье». Это был низенький, коренастый человек лет под сорок, с большой лысиной и острыми, насмешливыми глазами. Он был одновременно до предела флегматичен и феноменально энергичен. В его рисунках, смешных и наивных, скрывалась огромная взрывчатая сила. До мозга костей Юнг был «богемцем», и посему никому в голову не приходило называть его полным именем. До конца своих дней он остался для всех просто Артом, что его вполне устраивало.

Именно Арту первому пришла в голову мысль пригласить в качестве редактора профессора эстетики Колумбийского университета Макса Истмена, человека энергичного, обладающего недюжинным организаторским талантом. Истмен, красивый молодой человек, охотно принял это предложение, хотя и был предупрежден, что должность не оплачивается[4].

Ведущее ядро составили: Макс Истмен, Юджин Вуд, Эллис Джонс, Горацио Винслоу, Джозеф О'Брийен, Лерой Скотт, Шервуд Андерсон, Флойд Делл, Карл Сэндберг, Артуро Джиованитти и другие радикальные писатели и поэты того времени. Были и художники: Арт Юнг, Джон и Алиса Слоан, Морис Беккер. Среди художников после Арта Юнга выделялся, пожалуй, Бордмен Робинсон, худощавый канадец с профилем Мефистофеля и сардонической улыбкой. Робинсон жил в Штатах уже лет пятнадцать и до «Мэссиз» снискал известность своими превосходными рисунками в нью-йоркской «Трибюн».

Как только Рид узнал о возрождении «Мэссиз», он немедленно отправился к Истмену с толстой папкой рукописей. Из них тот и отобрал «Куда влечет сердце». Тема этого раннего рассказа почерпнута Джеком из жизни нью-йоркского «дна». Сюжет предельно незамысловат. Девушка из дешевого дансинга, оказывается, имеет какие-то идеалы, какие-то стремления, у нее могут быть светлые чувства и привязанности. Сколотив немного деньжонок, она едет в Европу, чтобы собственными глазами увидеть дом Шекспира в Стратфорде и побродить по Лувру.

Рассказ написан мастерски, в нем впервые в полный голос дал себя знать литературный талант Рида. Но он свидетельствует и о другом: что молодой журналист уже резко критически относился к капиталистической действительности, увидел черную несправедливость мира, в котором жил, и не собирался ему прощать попрания самого дорогого — человеческой личности.

Опубликование рассказа имело для Рида огромное значение. Наконец-то он получил трибуну, с которой мог свободно излагать свои взгляды! В «Мэссиз» Джек быстро стал полноправным членом дружного сообщества. Именно здесь его талант получил признание людей, которые разбирались в этом лучше кого бы то ни было в Америке.

Именно Джеку было оказано величайшее доверие — ему поручили составить лозунги «Мэссиз», которые, после того как получили общее одобрение, набирались под титулом во всех номерах.

Естественно, что эти лозунги выражали журналистское кредо и самого Рида. Через четыре года, уже социалист и революционер, Джек вырос из детских штанишек этих четырех принципов, но в свое время они послужили ему надежной отправной позицией.

Вот эти лозунги:

«Искать подлинные причины»;

«Против косности и догм»;

«Печатать все то, что слишком правдиво для «денежной» прессы»;

«Не угождать никому, даже своим читателям».

Невозможно сравнить коммунистическое мировоззрение Рида 1918 года с розовым радикализмом первых лет его журналистской деятельности. Многое из написанного для «Мэссиз» казалось потом ему самому смешным и незначительным. Но этим четырем принципам, как присяге, он не изменял никогда.

Тринадцатый год столетия стал для Джека Рида поистине счастливым. Он обрел свою линию (ту самую, о которой так много говорил ему Стеффенс), обрел друзей, обрел трибуну. Незаметно для него самого пришел и успех, и не только в среде восторженной богемы, готовой каждодневно открывать гениев. Наконец в этом году к нему пришла первая настоящая любовь.

Мэбел Додж была намного старше Джека — у нее был почти взрослый сын. Она была красива, умна, обаятельна, образованна. Кроме того, она принадлежала к числу женщин, для которых умение добиваться своего заменяет счастье.

Влюбившись в Джека, она без особого труда влюбила его в себя. Для него Мэбел была олицетворением того мира прекрасного, к которому всегда стремилась его душа романтика и эстета.

Мэбел ненавидела Америку и предпочитала жить на своей вилле во Флоренции. Штаты были для нее страной уродливых машин и низменного делания денег. Миссис Додж предпочитала не задумываться над тем, что только деньги, которые она так презирала, и дают ей возможность брать от мира все прекрасное. А миссис Додж была богата, по-настоящему богата. Именно из-за этих денег Джек не решался претендовать на руку самой прелестной женщины Нью-Йорка, довольствуясь тем, что ему принадлежало ее сердце.

Дом Мэбел Додж на Пятой авеню слыл самым блестящим литературно-артистическим салоном в городе. В нем бывали люди самых различных общественных слоев, подчас глубоко враждебные друг другу: миллионеры и искатели приключений, музыканты и светские львицы, поэты и анархисты.

Разумеется, став возлюбленным миссис Додж, Джек стал и завсегдатаем ее салона. Его левые взгляды пока еще отлично уживались с шелковыми обоями на стенах фешенебельного особняка.

ВОЙНА В ПАТЕРСОНЕ


Весной 1913 года в жизни Джека Рида произошло событие, разом оборвавшее ее прежнее безмятежное течение: в салоне Мэбел Додж он встретился с человеком необыкновенным.

Как обычно, в тот вечер гостиная была заполнена самой разношерстной публикой. Во всех уголках то вспыхивали, то затихали страсти. Кто-то нараспев читал белые стихи, кто-то импровизировал на фортепьяно. Переходя от одной группы к другой, хозяйка умело и деликатно дирижировала собранием. Уютно примостившись в мягком кресле, Рид думал о чем-то своем, машинально перелистывая взятую наугад с полки книгу.

И вдруг по залу пронеслось: «Приехал Билл Хейвуд». И сразу все заговорили — с подчеркнутой независимостью, неестественно оживленно. Так бывает всегда, когда люди толпы, великосветской или уличной, хотят скрыть острый интерес к чему-то будоражащему, но, в сущности, далекому и непонятному. Риду случалось видеть нечто подобное в вагонах поездов дальнего следования, когда среди пассажиров вдруг узнавали чемпиона по боксу или знаменитую актрису.

Но человек, своим появлением внесший сумятицу в салон Мэбел Додж, не был ни чемпионом по боксу, ни популярной актрисой, ни модным баптистским проповедником, ни поэтом со скандальной славой. И все-таки его действительно знала вся Америка.

Он был рабочим лидером.

Уже своей внешностью Хейвуд поразил воображение Рида. Это был мужчина огромного роста и богатырского сложения. Дешевый пиджак, явно купленный в магазине готового платья, едва сходился на могучем торсе. Грубое, словно вырубленное неуклюжим топором деревенского плотника, лицо Хейвуда было испещрено шрамами. На месте правого глаза — черная повязка. Одно ухо будто кто-то оторвал, а потом не очень умело пришил на место. (Так оно и было на самом деле. Хейвуду его оторвали, когда он один ввязался на улице в драку с шестью полисменами. Потом ухо пришил в участке полицейский врач. По лаконичным словам самого Билла, на это потребовалось всего семь стежков…)

Хейвуд стоял в дверях, весело буравя присутствующих своим единственным глазом. В кругу этих, в сущности, совершенно чуждых ему людей он и не думал теряться.

Мэбел поспешила к нему навстречу, подхватила под руку, оживленно затараторила:

— Леди и джентльмены, позвольте представить вам мистера Вильяма Хейвуда, впрочем, более известного под именем Большого Билла…

Джек не заметил, как встал со своего кресла, как сунул куда-то забытую вмиг книгу, как очутился возле Хейвуда.

Не только он, все присутствовавшие прекрасно знали необычайную жизнь этого человека, чье имя, сопровождаемое тысячью проклятий, не раз попадало на страницы газет. Президент Рузвельт однажды назвал его «нежелательным гражданином».

Долгие годы Билл Хейвуд, сам горняк с девяти лет, был руководителем Западной федерации горняков, одной из самых боевых организаций рабочих. Он провел десятки стачек, во время которых нередко в ход пускалось оружие.

Потом Хейвуд создал знаменитый союз «Индустриальные рабочие мира», и предприниматели совершенно потеряли всякий покой. «Уоббли»[5], как называли членов ИРМ, буквально наводили ужас на промышленников, ибо излишком христианского смирения они не отличались.

В 1906 году Хейвуда упрятали в тюрьму, и очень основательно, по обвинению в организации убийства бывшего губернатора штата Айдахо Стюненберга. На самом деле Стюненберга взорвал самодельной бомбой профессиональный провокатор Гарри Орчард, который на следствии показал, что якобы сделал это по заданию Хейвуда за двести пятьдесят долларов. Многие видели, что «дело Хейвуда» — сплошная полицейская «липа», но понимали и то, что пеньковая петля уже достаточно плотно охватывала шею Большого Билла.

Процесс Хейвуда стал сенсацией. Страна бурлила. Ежедневно Билл получал в тюрьме несколько мешков писем. Волна митингов протеста прокатилась по всему миру. На демонстрации вышли сотни тысяч рабочих. В Бостоне на митинге двести тысяч человек поклялись оторвать головы палачам Хейвуда, если его приговорят к смерти. Жюри не решилось вынести обвинительный вердикт, и Билла выпустили на свободу. Повсюду его приветствовали, как героя.

Вот с этим-то человеком и познакомился Джек Рид в фешенебельном салоне Мэбел Додж.

В тот вечер Хейвуд рассказывал о грандиозной стачке, разразившейся в Патерсоне, штат Нью-Джерси, прямо под боком у Нью-Йорка. Патерсон, центр шелковой промышленности Америки, по словам Билла, был выстроен на зараженных москитами болотистых низинах и представлял собой мрачное скопление фабрик и красилен, на которых работало двадцать пять тысяч рабочих, преимущественно итальянцев. В городе не было ни одной травинки: все выжигали ядовитые испарения, круглые сутки витавшие над Патерсоном. Условия труда текстильщиков не поддавались описанию, условия жизни — тоже.

Хейвуд говорил очень спокойно, сдержанно, даже в драматических местах не повышая свой глуховатый голос. Но перед глазами Рида встала картина из Дантова ада: изможденные, оборванные люди, занятые изнурительным трудом в клубах ядовитого зеленого дыма…

— Но все же стачка — это ужасно, — нерешительно сказал он, — ведь у них есть семьи. Вы говорите, что двадцать пять тысяч рабочих бастуют уже несколько месяцев, и все это время им никто не платит. Неужели нельзя найти каких-нибудь путей к соглашению с предпринимателями?

Хейвуд только зло хмыкнул, резко бросил витую серебряную ложечку в тонкую фарфоровую чашку.

— Эти собаки пойдут на соглашение с рабочими, разве лишь разразится второй всемирный потоп. И то постараются оттягать себе лучшие места в ковчеге старикашки Ноя. Мы объявили мирную стачку, а они в нас сразу — пули. Полиция в первый же день открыла пальбу по митингу. Одного рабочего убили. Его звали Валентино Модестино, и он был еще совсем мальчишкой. Войну начали они, а не мы.

Но Рид не сдавался. Он ринулся в спор.

— А как же Американская федерация труда? Я слышал, что она умеет находить пути к соглашению. Рабочие от этого только выгадывают.

Поначалу Хейвуд ничего не ответил. Он просто смотрел на собеседника. От этого пристального, словно сожалеющего, взгляда Риду стало неловко. Наконец Хейвуд ответил, в полной мере воспользовавшись тем обстоятельством, что к их беседе не прислушивалась ни одна женщина:

— Эти шелудивые псы из АФТ затыкают рабочим рты объедками с хозяйского стола, а сами с потрохами продают их предпринимателям. Кого-кого, а их босса Гомперса я знаю как свои пять пальцев. Видели бы вы этого ожиревшего карлика с головой в плешинах, словно у больного глистами. Это человек с лживой речью и сердцем, полным лицемерия… Хотел бы я посмотреть, как бы он стал защищать человека, попавшего в руки палача…

В разговоре с Хейвудом Рид чувствовал себя в роли школьника. Ревниво вспомнил, что, судя по сообщениям газет, Хейвуд никогда не ходил даже в начальную школу. Впоследствии он узнал, что это правда, которая, однако, ничуть не мешала Хейвуду знать на память всего Шекспира.

Рид, странствуя в портовых районах, часто сталкивался с рабочими — вернее, с теми несчастными бездомными, которых по наивности принимал за настоящих пролетариев. Он глубоко сочувствовал этим людям, барахтающимся на самом дне жизни и не имевшим сил оттуда подняться. Он видел, что общество несправедливо к ним, но не мог и представить, что они способны к какой-либо борьбе.

По-видимому, Хейвуд, утверждая, что пролетарии сами завоюют свою свободу, имел в виду каких-то других рабочих, не тех, которых знал он, Рид.

Джеку не раз приходилось встречаться с представителями физического труда. Но он никогда не был ни на одном заводе. Во время своих скитаний по городу Джек часто разговаривал с шоферами, матросами, мойщиками окон, носильщиками о жизни. Если собеседник зарабатывал прилично, то он, как правило, делился планами перебраться на новую квартиру, купить хороший костюм, если повезет и дальше — открыть собственное дельце. Если зарабатывал плохо — клял на чем стоит весь божий свет и мечтал перебраться куда-нибудь в другое место.

И никто никогда не говорил ему ни о какой борьбе.

Рид, конечно, много читал о социализме, еще с гарвардских времен. Много говорил и спорил о нем, но только с людьми своего круга. Выглядел этот социализм довольно заманчиво, но так же зыбко и неубедительно, как рай в устах бродячих проповедников. К тому же Рид вообще не склонен был воспринимать чужие идеи, раньше чем жизнь не пропускала его через одну из своих медных труб.

Когда Хейвуд рассказывал о стачке текстильщиков, Джек сразу возгорелся к ним симпатией. Но в первую очередь он почувствовал жалость при мысли о тех лишениях, которые им предстоит перенести во время забастовки. Теперь он боялся, что Хейвуд его неудачные слова примет за осуждение стачечников.

Сбиваясь и горячась, он выложил все это Большому Виллу. Тот довольно ухмыльнулся, дружески пожал Риду руку своей ручищей и торжественно заявил: он ни минуты не сомневался, что имеет дело со стоящим человеком, у которого лишь много путаницы в голове. По его, Хейвуда, мнению, самый лучший способ для Джека избавиться от буржуазных бредней — это приехать самому в Патерсон и посмотреть все собственными глазами.

Хейвуд мог этого не прибавлять. Рид уже и сам для себя твердо решил непременно приехать в этот, судя по услышанному, богом проклятый городишко.

Большой Билл был тертым калачом и насквозь видел Джека. Прямой и задиристый Рид ему понравился, к тому же он прекрасно знал, что в кармане у этого парня — одно из самых острых перьев в Америке. Хейвуд читал кое-что из написанного Ридом и чувствовал, что того надо лишь чуть-чуть повернуть лицом к событиям классовой борьбы. Остальное сделает сама жизнь.

Хитрый и лукавый боец, Билл умело раззадорил Джека, вызвал его на откровенность и добился того, чего хотел, — обещания приехать в Патерсон. Буржуазная печать распускала о забастовщиках чудовищную клевету. Правдивая статья об истинном положении вещей, написанная таким блестящим журналистом, как Джон Рид, принесла бы стачке неоценимую пользу. А из парня толк выйдет — уж кто-кто, а Большой Билл редко ошибался в людях. Он был доволен результатами вечера: Джон Рид стал, быть может сам еще того не сознавая, его союзником.

Шесть часов утра 28 апреля. Моросит мелкий холодный дождь. По унылой и мрачной улице Патерсона медленно бредет красивый молодой человек. Он хорошо одет, слишком хорошо для этого убогого района. Но он не похож на светского франта, совершающего утренний моцион после бессонной ночи. Да и что делать здесь молодому человеку из общества? Юные наследники лучших семей города предпочитают проводить свободное время в Нью-Йорке.

Молодой человек следует своим путем. Его широко раскрытые глаза, светлые и внимательные, запоминают все: длинные низкие здания шелкоткацких фабрик и красилен, ряды многоквартирных деревянных домов, угрюмых рабочих в пальто с поднятыми воротниками, полисменов с дубинками под мышками (они ходят парами).

Молодой человек отмечает про себя: «Полисмены злые, небритые, с мутными глазами. Девять недель стачки, очевидно, довели их до полного изнеможения».

Он идет дальше. Да, Билл Хейвуд был прав, когда предупреждал его, что в Патерсоне идет война. Теперь он и сам убедился в этом. Хейвуд прав и в другом: к насилию прибегает только одна сторона — фабриканты и их слуги, полисмены и наемные бандиты. Они избивают беззащитных людей, топчут их лошадьми, расстреливают.



Поделиться книгой:

На главную
Назад