Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ворон белый. История живых существ - Павел Крусанов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Ах вот вы о чем, – усмехнулся Льнява. – Забудьте об этом.

– Но почему? Вы что же, решили отказаться?

Неуловимая дрожь пробежала по пространству кабинета.

– Хорошо, пожужжим серьезно. – Холодная улыбка сошла с лица командора, уступив место выражению резкому, даже свирепому. – Я ведь просил вас, чтобы тот разговор остался между нами.

Черт! Неужто он говорил не в шутку? А я не придал значения. Да что там – совсем забыл об этом. Но как? Как я мог умолчать? Как мог о чем–то не сказать стае? Возможно ли?

– Поиски Желтого Зверя – проект «Вечного зова», – сурово продолжал Льнява. – Это наша идея, наша разработка… Мы вбиваем сюда свои деньги, немалые деньги – мы готовим сенсацию. А вы? Что делаете вы?! – Понемногу в моих глазах командор превращался в пылающий огненный шар, налитый чистым гневом. – Воспользовавшись информацией, вы пытаетесь перехватить инициативу. А вот хрен с коромыслом! В контракте, который вы подписали при приеме на работу, да будет вам известно, есть пункт о служебной тайне. То, что вы сделали, – должностное преступление, предательство интересов фонда. И за меньший проступок в былые времена наматывали кишки на дерево. Знаете, как это делалось? Вспарывали мерзавцу брюхо, цепляли кишку за сук и пинками заставляли ползать по кругу, пока не вывалит и не накрутит сам на ствол все потроха.

Я онемел. Командор ошеломил меня. Такие перепады состояний духа, такой запал по пустякам…

– Я собирался вызвать вас, но вы явились сами. Помяни говно, и вот оно… Надеялся, что с покаянием. Куда там! Вы, оказывается, решили под наши рельсы заложить фугас! Думали, удастся мной поманипулировать?! – Огненный шар раздувался все больше и больше, но пламя его было холодным, гнев леденил душу – Льнява бросал слова, как камни в воду, в сознании моем от них расходились мертвящие круги. – Мне стало известно сегодня, что от белой стаи был сделан запрос в Петербургское могущество. О санкции на поиски Желтого Зверя. Что за мышиная возня?!

Есть люди, которым нравится, когда их распекают, – по их мнению, это означает, что пускай им есть еще чему поучиться, но в целом они на правильном пути, ведь на безнадежных просто машут рукой. Я был не из числа любителей порки, напор Льнявы вгонял меня в ступор.

– Зверюшка ведь нешуточная… – В Могущество должен был обратиться Брахман, вчера мы обговаривали это.

– Почем тебе, чудила, знать! – рявкнул Льнява–шар, обозначив резким переходом на «ты» мое полное ничтожество, и брызнул россыпью колющих искр. – Мы прекрасно действуем без санкции! В рамках устава. До сих пор ты был на хорошем счету, но, видимо, не понял принципов нашей работы. И еще имеешь наглость рассуждать об интересах фонда и о проблемах, которые решает «Вечный зов»! Не ясно, что ли? Независимо от темы и направления мы первыми должны добиваться результата и приносить потребителю продукт. Кроме того, что он – продукт – обязан быть лучшим, желательно, чтобы он… чтобы за глотку брал и сердце рвал! Санкция? Нам нужна сенсация, а не санкция! Материал должен опережать любые слухи по его поводу. А если не удалось опередить слухи, то надо сделать так, чтобы итог нашей работы превосходил их. И никакой безысходности, в любом сюжете – надежда! Даже если о вымерших шерстистых носорогах! Или о твоей навозной куче. Это прописи. Из этих вещей складывается потребительская стоимость нашего товара. А из его стоимости, между прочим, складывается наше благополучие.

Ну вот, развеялся еще один мираж. Признаться, я думал о «Вечном зове» лучше. А они здесь, оказывается, кроме рейтинга, тоже ни о чем знать не хотят и лишь на него, окаянного, молятся. Потому что рейтинг, видите ли, коль скоро он есть, легко конвертировать в бабло. А то, что про лису и про дуб, а не про бабуина и махагони снимают, так это лишь эксплуатация тоски по своему, родному… Не в верхушке, видать, эфирных каналов было дело, а, как предупреждал Князь, в главенствующем экономическом устройстве и в ублюдочном устройстве размякших, податливых мозгов. Маркс вам в дышло! А там – все то же. Главенствующее экономическое устройство (а мир наш, взорвавшийся к чертям свинячьим, – это в первую очередь экономическое устройство) по–прежнему погано, ибо приоритетом имеет не честный труд и добросовестное дело, а успех любой ценой. И пока это так, нечего обольщаться иллюзиями – из собаки блох не выколотишь.

– Мы дали тебе отличную работу. – В речи командора чудилось какое–то воспаление, она сочилась, словно гной из больного органа. – Условия, финансирование, съемки – пожалуйста! Мы доверяли тебе, а ты оказался из породы тех дворняг, которых следует держать на цепи, только так из них может выйти какая–то польза. – Странное дело, по мере того как Льнява расходился, я, наоборот, успокаивался. Так часто бывает: испытывая навязчивое давление, призванное тебя размазать или к чему–то принудить, ты входишь в берега, обретаешь равновесие и с особой ясностью понимаешь, чего хочешь. Вернее, чего точно не хочешь. – За нарушение контракта мы можем засудить тебя. Всю кровь из тебя по капле можем выпить! Но это – не наш стиль. Мы – не сутяги. Скорее уж мы вымотаем кишки. То, что ты уволен, надеюсь, объяснять не нужно. Иди гуляй – на улице как раз весна! И считай, легко отделался. Но если что, из–под земли выдернем. Свои интересы мы защищаем жестко. Настолько жестко, что жалоб на этот счет уже не поступает. Потому что…

Огненный шар лопнул. Льнява обратился в обычного мелкого жлоба – пальцы веером и сопли пузырем.

Я был совершенно спокоен и собран.

– Знаю. – Я посмотрел на волшебный экран. – Потому что вы заряжаете оптимизмом и помогаете людям выстоять.

«…исторгнут преисподней, изблеван чревом ада. И выйдет из горы Желтый Зверь в черном пламени гривы, и будет это в земле медведя и орла, парившего в небесах Византии, прежде чем заклеймил небеса те острый рожок луны. Возжелает он вернуться под десницу Того, против Кого восстал с братией ангелов, прельщенных Люцифером, но лишен будет врагом памяти, отчего путь его по земле в обретении Единого сделается путем ужаса и слез. Случится так, что опьянится Желтый Зверь могуществом силы и долго не сможет почувствовать крыл, долго будет плутать, забыв, что пришел воспарить, и будет за него тяжба между Единым и врагом, от которой закачаются земные царства. Путь же его послужит назиданием людям грядущего: дело истины – не учиться, а разучаться до первой правды, до Бога, ибо вся человеческая выучка – лишь наука обходиться без Него. Многие войдут в раздор, иные – в смущение; ненависть и страх затмят народам очи, и только малому воинству откроется сияние замысла Единого. Подлинное исполнится. Явится Желтый Зверь в год тяжелого снега и быстрой весны, когда Марс ночевать будет…»

И это все, что сохранилось от книги пророчеств Цезаря Нострадамуса, прозревшего мглу грядущих дней, но велением церкви и короля лишенного дня сегодняшнего и часа настоящего.

Без свидетеля

Зловещие слухи ползли по Алтаю. Кое–что просочилось в новостные бюллетени, а оттуда – бегущей строкой на эфирные каналы. Картинки не было – глушь, по тающим снегам, по раскисшим проселкам и лесным дорогам в эту пору до мертвой деревни не добраться и на тракторе, а вертолетом… Можно было вертолетом, но теперь что уж – поздно, нечего снимать. Можно было и по–стародедовски, верхáми, но лошадей давно не держали при казенной службе. По дворам у станичников еще встречались сивки–бурки, только теперь больше не верховые, крестьянские – под телегу да плуг. Еще можно было дойти по реке – на моторке. Путь по воде опасен – перекаты, пороги, – приходилось порой переть против рожна, рисковать, но для здешних – ничего, знающий человек пройдет. Так туда и дотянул старенький «Вихрь» урядника – вверх по течению, по скачущей, пенящейся среди каменных глыб холодной реке.

Урядник не знал, зачем плывет в деревню, – становой велел «подвергнуть обозренью жизнь». Связи с тамошними обитателями не было; сотовые вышки понатыкали только до станицы Новореченской, так что прием слабел уже в предгорьях, а рацию в деревне не держали: не станок на тракте – поселье на отшибе. Ну так в распутицу ее, связи, без крайней нужды никогда не было. Испокон веку. Однако – служба. Становому, в свою очередь, начальство звонком из области велело «подвергнуть обозренью жизнь» – тамошний шаман баламутил народ, пугал, вещал о беде, сюда, в эти края указуя. Ну а шамана, понятное дело, извещали уже с самой что ни на есть верхушки.

Путь против струи занял без малого день – отчалил урядник в шесть утра, а прибыл в три пополудни, – то и дело приходилось поднимать из воды винт, чтобы не срубить его о камень, но оказалась поездка и впрямь не зряшной. А лучше б было смотаться попусту, да клясть потом втихую начальство за блажь… На берегу, где сельчане к столбам вязали лодки, лежал заледенелый труп. Растерзанный, без головы. На южных береговых склонах повсюду чернели талинки, сырая земля уже парила на припеке, выдавливая из себя первую весеннюю жизнь, а безголовый труп, неподвластный наливающимся золотым теплом небесам, блестел коркой льда на солнце.

Навязав лодку, урядник оглядел мертвое тело и с извлеченным из кобуры «макаром» в руке поднялся на крутой берег.

И беглого взгляда было довольно, чтобы понять: деревня неживая. Ни дымка над трубой, ни собачьего лая. Молчали скотина и домашняя птица. Урядник, ловя цепким глазом всякое движение, пошел к жилью. Но движение жизни, как и звуки ее, покинуло это место. Некоторые избы были разбиты, будто подцепили нижние венцы тросом, дернули трактором и рассыпали по бревнышку, обнажив беленые печи. Иные избы покосились, устояв, но многие остались нетронутыми. У будок, пристегнутые к цепям, валялись дохлые собаки.

Урядник обошел деревню от двора ко двору. Он много повидал на свете: тяжкую жизнь и легкую смерть, сломанные в пьяных драках носы и выбитые зубы, оскал дикого зверя и сметающие села половодья, кавказскую войну и ножи урок. И все же лицо его стало серым, словно кусок шифера. Все люди в деревне были мертвы, и от вида их смерти цепенел разум. Здесь были покойники с вырванными сердцами, покойники без рук и покойники без ног, разодранные пополам и вывернутые, точно куриный желудок, наизнанку, покойники заледеневшие и обожженные, а также те, кого душа покинула от ужаса. Многим мыши продырявили глазницы и объели уши и носы. Всего – осьмнадцать мертвяков.

Хлева стояли пустыми – скотина, должно быть, удрала в лес, посчитав, что в непролазной чаще, с волками обок, ей переждать напасть выйдет спокойнее.

Урядник родился в тайге, с семи лет бил с отцом зверя, знал норов всякой дичины, ловил за хвосты лисят, фонарем загонял в мешок зайца, читал погадки и отметины в лесу, как книгу, но не нашел здесь преступного следа ни человеческого, ни оголодавшего шатуна, ни какого другого из виденных им прежде. Ну а тот след, что попал на глаза, не принадлежал ни человеку, ни лесной твари. Это был след окаянного, выжженным тавром отпечатанный на бездыханной груди одной из жертв. Нашел урядник этот след и на земле, и в ноздреватом насте, где тот уже оплывал, так что запоздалый снег или первый же дождь обещали стереть его окончательно.

Побоище случилось дней пять–шесть тому, окаянный давно ушел из мертвой деревни, но тяжелый дух смерти покрывал селение незримой тенью, и холод этой тени прожигал урядника до самого сердца. Обратно он гнал лодку так быстро, как только мог, весь промок и продрог, второпях попадая под бурун, дважды едва не налетел на камень: смотрел не на реку, оглядывал с опаской мшистые береговые скалы.

Отпустила смертная тоска только на спокойной воде, когда разошлись нависающие там и сям скалы и по берегам, редко разбросанное, вновь показалось человеческое жилье. Добравшись в сумерках до станицы, первым делом как был, в форме, пошел урядник в веселый буфет, где выпил стакан живой воды под соленый огурец, и лишь потом, утерев усы, отправился к становому на дом. Тот, выслушав урядника, помрачнел – не случалось на его памяти еще такого лиха – и немедля доложил в область. Известию и там не обрадовались, велели к завтрашнему дню собрать десяток казаков с дробовиками – так, на случай. Становой исполнил.

На следующий день прибыл из области вертолет, упал с хмурого неба и просыпал из утробы оперативника, эксперта и группу ОМОНа – полдюжины бойцов в кевларе, касках и при коротких АКМ с откидным прикладом. Добровольцы уже были снаряжены, ждали во дворе управы. Оперативник подробно расспросил урядника; пока тот рассказывал – хмурился, кривил рот, точно не верил. Наконец собрались. Урядник, кого послав верхами, а кого на лодках, отправился в мертвую деревню во главе добровольцев. Становой полетел на вертолете с оперативником, экспертом и ОМОНом.

Вроде и не медлили, но… Конечно, брызнул, а потом и хлынул дождь. Конечно – никаких следов.

Осмотрев место злодейства, видавший виды эксперт развел руками: людей словно рвали железом и жгли углем, а у иных – никаких увечий, будто дух из тела бежал вон без причины, как команда с кораблей в Бермудском омуте. Казаки с ОМОНом под дождем прочесали мокрый, покрытый раскисшим снегом окрестный лес – никого. Нашли только двух буренок в ущелине, ошалевших, недоёных и оголодавших.

Загадочное было дело, нехорошее. В следственном не любили таких. Известная картина: общественность возбудится; как пить, дойдет до губернатора, тот будет с генералов шкуру драть, а те уж примутся мордасить тех, кто ведает дознанием. Долго чесал затылок оперативник и выдал три версии, не веря ни в одну: беглые, шатуны, китайцы.

Беглые? Всех людей под корень – к чему им? Еда, одежда, ружьишки – это да, это бы взяли. С другого конца, в принципе, – эти, которые из конченых извергов, могли бы. Для них фраера молотнуть не грех, а доблесть. Но не было известий о беглых в здешних местах. Что, конечно, ничего еще не значит – по–любому пойдет запрос в управление исполнения наказаний. Может, издали бегут, с самой тундры.

Шатуны? Что ж, недород был летом на кедровую шишку. А кедровая шишка – по цепочке – всей тайге кормилица. Многие медведи не залегли, приходили к жилью, видели их на городских окраинах и в Красноярском крае, и тут, на Алтае. Вот только нет в шатунах такой злобы, чтобы людей огнем жечь.

Китайцы? Да, браконьерят по границе – медвежьи лапы и желчные пузыри, шкуры, кости и железы барсов, травы–коренья… Изобретательное племя. Могут из человека кровь по капле сцедить, а потом, что от него останется, по жилке разобрать. Но их промысел тихий, им таиться надо. Да и трусоваты китайцы на такое–то дело. Однако – чем не шутит черт…

Но не верила душа оперативника уговорам изворотливого разума, что–то другое мнилось ей за здешними смертями, отчего трепетала она первобытным трепетом. Чья–то жуткая тень, мерцая, поднималась над убийственной картиной, и меркли перед этой тенью все ужасы, какие только можно было ждать от беглых, шатунов или китайцев.

4. КОМАНДОР РЕШИЛ

за меня мои сомнения. Еду! И никакой напомаженный шиш, никакая тля в шелках мне этого не запретит! Теперь уж я не колебался. Как говорится, ты впрягать, а она лягать. Льнява огорчил меня чувствительно, так что для обретения душевного покоя мне пришлось прибегнуть к технике контрмагии и сочинить защитное хайку:

Дремлет улитка

На клинке кусунгобу.

Хрен с ним, с сэппуку.

Не прошло и четверти часа с момента, как сложились в броню слова, и угнетающие чары рассеялись, удары сердца перестали гулко отдаваться в висках, обида и злость оставили меня. Понемногу душа ожила, в ней мурлыкнула какая–то музыка, и вскоре все существо мое охватила жажда неотложной деятельности. Вернувшись домой, я принял душ, выпил стакан чая с бергамотом, взял гитару и, действительно, спел пару резких, колючих и при этом все же источающих прозрачную печаль сирвент из тех, что ложатся на сердце лишь тому, кто понимает язык полутонов и наречие отчаяния, после чего вызвал духов на волшебный экран, чтобы те поведали мне свежие новости (одна новость очень меня обрадовала: французы начали работы по восстановлению Бастилии), и лишь после этого позвонил Князю.

Известие, что мой план потерпел неудачу, не слишком Князя огорчило. Зато Брахман получил санкцию Объединенного петербургского могущества на поиски Желтого Зверя – ту самую, возможность обретения которой повергла в ярость Льняву, – а это мало того что придавало вес всей затее и гарантировало защиту от сторонних козней посредством симпатической магии, так еще определенно могло способствовать изысканию средств на задуманное предприятие. Сами члены Могущества, эти петербургские махатмы, именуемые в народе серафимами, являлись чистым образцом нестяжания и денег не касались вовсе, однако авторитет их действовал на вероятных спонсоров примерно так, как ряса на бандосов девяностых, как зрелище невинности на растлителя. Ну, словом, те сами сползались из темных углов и раскошеливались добровольно.

Были новости и от Рыбака. Тот, имея привычку обременять близких и дальних знакомых личными заботами (даже отправляясь в булочную, он стремился обрасти компанией), встретился со знаменитым Кулибой, обитавшим в закоулках подземелий «Аквилона». Кулиба получил известность как гений динамики, мастер кинетики и виртуоз червячной передачи – самородный изобретатель, он построил по собственным чертежам летающую свинью, изваял в полный рост из подручных материалов говорящего человека, пускающего на радость детям мыльные пузыри, а также собрал кофеварку в стиле технического дизайна, управляемую голосовой командой, и каминные часы с бегающими по циферблату механическими паучками, порхающими перед стрелками бабочками и мышкой, каждые полчаса высовывающей с писком усатую мордочку из норы. Словом, он был способен на такие тонкие и деликатные дела, что без труда сумел бы ощипать колибри. Ко всему, Кулиба не боялся людской молвы, что позволило ему разработать три новых конструкции велосипеда, одна из которых могла, вспархивая, преодолевать по воздуху небольшие препятствия. Рыбак попросил умельца, пустив в дело творческую мысль, придумать какой–нибудь кунштюк, изготовить сокрушительное изделие силы, о которое Желтый Зверь поломает зубы: типа, на всякую гадину есть рогатина. Кулиба обещал подумать.

Не сидела сиднем и Мать–Ольха. Князь не знал подробностей, но за сегодняшний день ей как–то удалось войти в сговор с администрацией Ботанического сада, а потом и ректоратом Лесотехнической академии, в результате чего она получила ученый мандат на сбор гербариев, семян и изучение всех встреченных на пути биотопов, независимо от статуса территории. Таким образом, теперь нам сделались доступны как заповедные, так и пограничные зоны. А при нужде мандат легко сможет примирить нас и с местными духами порядка: уездные и волостные руководы – народ великодушный, но жизнью тертый, осторожный, опасается каверзы и не спешит даться с ходу в обман. Прикинуться ботаниками – какая милая идея.

Ну и сам Князь, конечно, ворон не считал, хотя и признавал это дело весьма почтенным занятием. Съездил в оружейную лавку, где обеспечил себе боезапас и под карабин, и под вертикалку «Фабарм», садящую как обычным зарядом, так и усиленным «магнумом». Даже для «тулки» Рыбака прихватил патроны с картечью и с круглой пулей – сам–то Рыбак существо суматошное, пока до лавки дойдет, двенадцать раз на постороннюю чепуху собьется. У Одихмантия тоже лежало в шкафу ружье, но Одихмантий не в пример Рыбаку был вполне самостоятелен и на особый лад самобытен, ввиду чего запасы предпочитал делать своеручно в согласии с собственным, порой совершенно непредсказуемым вкусом, а в ответ на непрошенную помощь мог даже осерчать, демонстративно впав в неудовольствие. Словом, Князь готовился. Пусть Брахман и говорил, что на ружье в деле с Желтым Зверем полагаться не стоит, но разве можно по просторам родины скитаться без фузеи? «Правосудие не терпит промедления», – утверждал Князь, и мы полностью разделяли это мнение.

От Нестора сегодня известий не было, но я предположил, что он уже как минимум запасся новой, покуда еще девственной Большой тетрадью и заплел бороду в походную косу. В ответ на том конце волны возникло заботливое предположение, что Нестор также сходил к отоларингологу и прочистил уши.

На прощание Князь сказал, что нечего тянуть, что отправляться следует сразу после Пасхи, а вот как лучше – по чугунке, воздухом или на своих колесах, – это надо подумать, взвесить и решить. А до Пасхи, между прочим, оставалось шесть дней. За это время можно, как известно, начать и закончить войну, а можно так и не собраться вынести на помойку мусор. Хотя в принципе, конечно, я согласен: времени, чтобы уладить дела и снарядиться к черту на рога, вполне довольно.

Кому–то может показаться странным, что мы вот так, единым духом готовы были бросить заведенные дела и мчать со свистом по хребту земли, не зная даже точного маршрута. Однако сняться с места для нас, граждан кочевой империи, и впрямь не составляло труда. Тем более что по большей части члены стаи были мастерами вольных дел, а тем, кто имел служебные привязанности и обязательства, как Брахман, располагавший кафедрой в Университете, или Князь, возглавлявший в Зоологическом музее таксидермический отдел, всегда удавалось с учреждением договориться.

Отложив болталку, я немного подумал и пришел к выводу, что мы не просто осколки взорвавшегося мира, мы сами разлетаемся в клочки. Не все еще, но большинство, в кого ни ткни… Вот, скажем, Князь – ему просто: когда он говорит о том или об этом, он говорит то, что думает, без изворотов. Потому что он цельный и мыслит определенно, не колеблясь. А, скажем, я думаю то так, то этак, то одновременно в обе стороны – то есть я раздроблен, и, когда меня просят высказаться, я выкладываю те соображения своего раздробленного, но некогда, в прежней жизни, монолитного и тоскующего по этой монолитности «я», которые отвечают конъюнктуре и соответствуют случаю. Когда не задумываешься – ничего, терпеть можно. Но когда осознаешь это во всей величине тоски, внутри жжет так, что меркнет разум. Хочется быть цельным, хочется перестать хитрить в угоду мнению других. Но раз потеряв единство в себе, можно ли обрести его вновь? Пожалуй, и впрямь теперь только в иной конфигурации.

– Не смей на меня молчать! – Мать–Ольха была в гневе, даже деревья в кадках заметно трепетали.

Никогда прежде при посторонних (во всяком случае, при мне) она не затевала домашних скандалов, имела такую природную благодать, а тут не удержалась, сорвалась, вспылила. Понять ее можно – сыновья (двое) без родительской опеки уже не пропадут, возмужали, но кремовый, толстомордой британской породы кот, но домашний ее сад – эти требовали заботы и ласки, а муж, «самолюбивая бестия» (оценка Матери–Ольхи), изысканный специалист по комедиантствам, фильмознатец и утонченный лицедеевед, наставления выслушивал нарочито беспечно: в одно ухо влетало, из другого – вон. Вот Мать–Ольха и не стерпела, вот и сотворила бурю. Муж пожалел о легкомысленной промашке, втянул голову в плечи, сидел – весь чистый стыд и раскаяние, однако было поздно. Теперь Мать–Ольха его добивала:

– Попрыгун венецианский! Каннский стрекозел!

Ну, это чересчур – он знал звездные часы, когда в профессии блистал.

Собственно, я был единственным гостем, и все же… Меня одолевало чувство предельной неуместности происходящего, катастрофической неловкости свидетельства этой, в общем–то, будничной, но по традиции закрытой для публичного обозрения жизни. Не меньшую неловкость за унизительную выставленность на позор, которую уже никак не отмотать назад, думается, испытывала и страдающая сторона. Зрелище не для слабонервных – я готов был молить за жертву о пощаде, так жалок и несчастен сделался морально измочаленный отец семейства… Впрочем, тут и самому недолго было угодить под молотки.

Решив подождать в сторонке, пока стихия естественным путем войдет в берега, я за стеной огня и дыма незаметно выскользнул на кухню и, все еще находясь в смущении, уставился в серое вечернее окно, мокрое снаружи, хотя двадцать минут назад, когда я шел от метро к Матери–Ольхе, дождем не пахло. За окном был тихий василеостровский двор, черные деревья с набухшими, а кое–где уже и лопнувшими почками. В щели между домами виднелся горбатый фонарь с каплей света на носу. В бледном неоновом ореоле мелькала толчея мороси. «А может, в этом–то и прелесть? – подумал я. – Может, этот непредсказуемый зазор между ожидаемым и явленным – подарок нам, наше спасение от скуки повседневности? От гнета навязанного самому себе неотменяемого расписания? Ведь это, в сущности, забавно: приходишь на вегетарианскую вечеринку и первым делом натыкаешься на очередь за люля–кебабами на шпажках…»

– Что происходит с мужчинами? – Мать–Ольха, явившись через некоторое время вслед за мной на кухню, принялась мыть в раковине руки, которые были у нее по локоть в крови.

В целом она уже обрела равновесие, хотя вокруг нее еще витал запах пороха, на щеках горел гневный румянец, а в соломенных волосах, вспыхивая белыми искрами, изредка потрескивали электрические разряды. Вопрос не требовал ответа, но я любезно разъяснил:

– Дело в том, что своею волей, так сказать, они не виноваты. Вероятно, природа готовится к очередному скачку антропогенеза. Ты ведь слышала, должно быть, мужская игрек–хромосома стремительно разрушается. Определенные ученые круги даже выражают мнение, что мужчинам как половой составляющей человеческого племени осталось жить не более полутора тысяч лет. Хотя некоторые мерзавцы утверждают – всего восемьсот. Далее, как ожидается, женщины перейдут к воспроизводству посредством почкования. Увы, мы, мужики – герои, рыцари, цари зверей – постепенно покидаем этот мир, как эльфы и драконы.

– Ты это серьезно? – насторожилась Мать–Ольха. Она даже перестала рыться в холодильнике, где пыталась отыскать легкую закуску. – Еще полторы тысячи лет тиранства?

– Тиранства не тиранства, а финал наш предрешен. И это, похоже, неизбежно. Женская икс–хромосома передается по наследству от матери как дочери, так и сыну, а икс–хромосома от отца – только дочери. Что касается игрек–хромосомы, наличие которой в мужском наборе, собственно, и отличает нас от вас, то она переходит исключительно от отца к сыну, и из поколения в поколение все в более ущербном виде. Придет время, она износится вовсе, как башмаки вдовы. – Я обреченно развел руками. – Опять же наш тестостерон и ваш эстрадиол… Гормоны эти в разных пропорциях синтезируются в организмах мужчин и женщин, соответствующим образом сказываясь на работе головного мозга. Мужской гормон поощряет активность левого полушария и подавляет претензии правого. Женский же зажигает зеленый свет обоим, отдавая все же предпочтение правому. А полушария в нашей бестолковой голове, как известно, имеют функциональные особенности. Левое отвечает за логику, анализ, отвлеченное мышление. Правое – за эмоциональную сферу, чувственную целостность, интуицию. – Влекомый Матерью–Ольхой, разыскавшей, наконец, в холодильнике миску с солениями и бутылку живой воды, я вновь оказался в гостиной, где растоптанный «венецианский попрыгун» понемногу приходил в себя и разглаживал перышки. – Так вот, умудренные знатоки заявляют, что в женских головах куда больше связей между левым и правым полушариями, нежели в головах мужчин.

– Ха! – воскликнула Мать–Ольха. – Я же чувствую! Я же вижу, что за нами – сила, что мужской мир рушится и на просторе расправляет плечи баба! Послушай, друг сердечный, – обратилась она к мужу, – послушай, голубь, что умные люди говорят.

«Голубь» встрепенулся, покорно обратившись в слух.

– Наличие этих связей позволяет женщинам проявлять бόльшую жизнеспособность, – продолжал я милую хозяйке речь. – Например, если мужчину бьет инсульт в левое полушарие – он обречен. Если в правое – выживает. Женщина же способна выжить в любом случае – за счет активированных ресурсов того, что уцелело. – Я выдержал интригующую паузу, помогая Матери–Ольхе расставить рюмки. – Однако это, так сказать, общая, поверхностная картина. Истинная трагедия заключается в том печальном обстоятельстве, о котором я упомянул в начале: гены в хромосомах способны мутировать и исчезать. То есть разрушаться. Причем изыскания показывают, что мужская половая хромосома разрушается быстрее, чем женская. Она уже сейчас значительно уступает последней по размеру. Ведь в женской паре икс–хромосомы способны дублировать себя, в то время как мужская пара икс–игрек такой возможности лишена. Мужчина, в отличие от женщины, не может отстроить себя заново по подобию в паре: мужская половая хромосома – одна–единственная! И это приговор – любые изменения в игрек–хромосоме передаются следующему поколению мальчиков. А изменения эти нарастают, и, увы, исключительно в сторону потерь. Вот и выходит, что из поколения в поколение сын получает от отца все более ничтожное наследство и восстановить его, вновь нарастить нет никакой возможности. Брахман в своих трудах называет этот процесс «расхYяривание». Пишется через «игрек». Считается, что изначально мужская хромосома включала в себя до полутора тысяч генов. На сегодняшний день их осталось не более восьмидесяти. А по некоторым сведениям, и того меньше. – Мать–Ольха притихла и даже немного взгрустнула – кажется, она уже испытывала жалость к незавидной судьбе царя зверей. Я между тем продолжал: – Да, процесс ветшания, разрушения генов идет во всех двадцати трех парах хромосом, но в мужской игрек–хромосоме он протекает в семь раз быстрее! Промежуточный итог у нас перед глазами. В результате злополучного хода вещей мы сегодня имеем то, что имеем: неумолимо снижается процент рождаемости мальчиков и вместе с тем все больше и больше появляется мужчин с женским типом поведения, так что голубые уже устраивают свои парады там, где раньше бы им без разговоров наклали в кису. Видя прискорбное измельчание мужчин, женщины, в свою очередь, отвечают на это расширением и укреплением лесбийского сообщества…

– Довольно, или я заплачу… – Глаза Матери–Ольхи и впрямь повлажнели; ее зеленые экзоты в горшках замерли, свидетельствуя о том, что буря гнева миновала. Перестав хлопотать над столом, она подошла к вновь втянувшему на всякий случай в плечи голову «голубю» и поцеловала его в макушку – чувства ее, поменяв полярность, опять налились полной силой и готовы были взорваться бурей жалости. – Бедные вы мои бедные, мамонтушки горемычные, чертушки болезные…

Ну вот, именно это я и называю соображениями, отвечающими конъюнктуре и соответствующими случаю.

Вскоре, оставшись за столом с Матерью–Ольхой вдвоем, мы уже говорили о деле – «голубь», выпив две ледяные рюмки живой воды и закусив соленым зубчиком чеснока, отправился в кабинет смотреть пиратскую копию какого–то галльского арт–хауса. Суть дела, с которым я шел к Матери–Ольхе, была следующая: мне показалось важным решить не откладывая в долгий ящик вопрос: могут ли деревья стать для нас источником информации о Желтом Звере или рассчитывать на это не приходится. То есть меня интересовала глубина контакта, который Мать–Ольха способна наладить со всей этой ботаникой: осуществляется ли он на уровне снятия незатейливых сиюминутных ощущений типа «прошел дождь, и мне хорошо», «ветер ломает мои сучья», «я иссыхаю от зноя» или полученное сообщение может, так сказать, содержать сведения отвлеченного характера и на хронологической шкале отражать не только мимолетное сейчас, но и вчера, и позавчера. Вообще–то задаться этим вопросом должен был Рыбак, как главный радетель о безопасности стаи, но я говорил уже: между ним и Матерью–Ольхой пролегала зона латентного разлада. Итак, я спросил. И ответ получил исчерпывающий. Мать–Ольха при мне в течение шести минут молча пообщалась с колючим борнейским агатисом, после чего поведала всю его историю, начиная от крохотного саженца в индонезийском питомнике и кончая цветочным магазином в переулке Матвеева, где нерадивый служка слишком рьяно поливал землю в его горшке, отчего там завелись дрозофилы, а у самого агатиса начали желтеть иголки.

После столь наглядной демонстрации возможностей работы с дендроисточником вопросов у меня не осталось. Мы вернулись за стол к закуске и живой воде, и разговор вошел в иное русло.

– Помню, в девичестве, – мечтательно воздела очи к люстре Мать–Ольха, – на даче теплыми августовскими ночами родители часто стелили мне постель на веранде. Вначале я читала под торшером, и в стекла снаружи с шелестом бились тучные ночные бражники. Потом гасила свет, и бражники стихали. А вокруг был яблоневый сад, и глухой, земляной стук падающих в темноте яблок долго не давал мне уснуть. И в голове моей роились сладкие мечты… Я хочу, чтобы такие ночи могли случаться и впредь. У всех – у тебя, у меня, у моих детей. И чтобы утром на крыльце стоял кувшин с мальвами и в них копошились шмели и пчелы. Я думаю, это очень непросто. Чтобы сохранить мир таким, надо как–то по–особенному жить. Хорошо жить. Так жить, чтобы не провисала, оставаясь натянутой и звонкой, самая важная струна… единственная, быть может, струна, связующая нас со всем творением. И надо постоянно отдавать себе отчет за каждый уходящий день: какую службу сослужил, дабы способствовать этому беззаветному делу. То есть не день, а ты… что сделал ты в этот день, что посвятил, что отдал делу служения во имя сохранения живым образа мира, в котором все еще дышит счастье.

– Вот, – воодушевленно подхватил я. – Вот именно. Не спорить, не конкурировать с Творцом, а вместе с Ним со–зидать, все время прислушиваясь к Его не знающему фальши камертону. Как хорошо ты это описала – одной четкой картинкой. С ней легко сверяться, это, по существу, и есть нота Его камертона. И знаешь, что мне кажется?

– Да? – Мать–Ольха после общения с зеленым питомцем, казалось, совершенно умиротворилась и уже была преисполнена любви к чудесно задуманному и довольно недурно осуществленному мирозданию.

– Что мы в этой картинке лишние.

– Шутишь? – Мать–Ольха откинулась на спинку стула и моргнула. – В своей картинке я вполне на месте. Мерзавцам и всякой шушере там, конечно, жизни нет, согласна. Этим скунсам с провонявшими душами туда путь заказан. Да–да, Гусляр, дурная, растленная душа человека смердит – мы не чувствуем этого запаха, а бесы чуют и пируют на зловонных душах, как мясные мухи на падали. Но не окажись в моем саду меня и тех, кто мне сердечно мил, мне до него, до сада этого, не будет никакого дела – гори там все огнем! Так что не надо этих провокаций. Скажешь тоже – лишние…

– Ну, не то чтобы эта мысль ведет меня по жизни, но иногда нет–нет да и кольнет. Вот я в «Вечном зове» про дуб снимал и терем–теремок – подумать если, вся прелесть тех историй в том, что человека там нет и в помине. Или почти нет. Жизнь есть, а человека нет. И зритель смотрит на эту гармоничную, полноценную, согласную со всей Вселенной жизнь, где нет его, и испытывает удивление и радость. Не странно ли? – Мы выпили по рюмке и закусили острой корейской капустой. – Путано скажу, но так уж все в моих извилинах смешалось… Мне не дает покоя Желтый Зверь. Мы говорим о нем, почти ничего толком о нем не зная, и образ его полон запредельного ужаса. Но ужас этот где–то там… не с нами. Так чувствует Брахман, снимая трепетание дальних слоев, и так чувствуем мы, доверяя Брахману. И этот ужас не парализует нашу волю. И не в том дело, что источник трепета далек – за чужой щекой, как говорится, зуб не болит, – нет, тут иное… Просто подспудно мы как бы соглашаемся: может, так тому и следует быть? может, срок наш истек? Но это глубоко, потаенно и, возможно, только у меня… Князь и Рыбак, еще и краем глаза не видя Зверя, уже определились: жаждут его крови и готовы отважно заступить ему путь. Полагаю, серебряные пули льют. Их помыслы прямы, как луч света в темном царстве: либо в стремя ногой, либо в пень головой. Я думаю об этом, и, с одной стороны, мне немного страшно и смешно, а с другой – я испытываю чувство гордости за свою стаю. За то, что сердца моих братьев отважны, а устремления чисты. Но прислушиваясь к камертону Бога, пытаясь распознать эту не знающую фальши ноту, я, как мне кажется, слышу иные звоны, и внутри меня рождается мелодия другого свойства.

– И что ты слышишь? – На столе рядом с Матерью–Ольхой стояла принесенная с подоконника бегония, которая развернула к хозяйке все свои листья, будто ловила животворящее сияние светила.

– Не смертью убить, а жизнью оживить. Вот что я слышу.

– Это, друг мой, хорошая мелодия, – одобрила Мать–Ольха. – Но если в той, как ты сказал, картинке… Хотя для меня это вовсе не картинка, для меня это пыльца рая, его незабываемый аромат, по легкому дуновению которого я в памяти вновь обретаю эдем – свою первозданную родину. Так вот, если в той картинке, где ночь, веранда, бражники и сад, появится Желтый Зверь, останется ли там место для меня, прислушивающейся к стуку падающих яблок?

– Вот! Это и есть проклятый вопрос. Вопрос, к которому мы не готовы. А раз мы к нему не готовы, то жмуримся, затыкаем уши и головой трясем, не желая даже предположить, что он, вообще–то, уже поставлен. Но он поставлен, он уже гремит с небес, как ангельская труба: достойны ли мы оставаться в мире, еще хранящем пыльцу рая? Ведь наше истинное наказание в том, что плод с древа познания прожег жгучим соком внутри человека брешь – щель, в которую рушится все безвозвратно. Брешь эта ненасытна и требует: еще, еще, еще… До тех пор, пока мир не скажет человеку: больше ничего нет, ты выжал из меня последнее, я мертвый. И главное испытание состоит в том, сможет ли человек заткнуть в себе эту щель, сможет ли сам исцелиться. Но куда там – брешь только ширится… Ты вспоминаешь первородину – эдем, а между тем мы из него давно извергнуты. Мы брошены в юдоль скорбей и ею, понятно, не дорожим, как все изгнанники и скитальцы не дорожат чужой землей, по которой проходят как злая саранча. Земля ведь эта – не их, она для них – кара, что им с того, что за спиной остается пустыня? Да, может быть, мы не из числа ублюдочных скитальцев, мы укротили брешь в себе и мы хотим, чтобы сад цвел за нами, как цвел до нас, но есть инерция изгнанничества, его проклятие, и в спину нам по–прежнему дышит жар пустыни… Пустыни, сотворенной, может быть, не нами, но почти такими же, как мы. Ведь переустройство природы по своему усмотрению всегда считалось естественным правом человека и прежде никогда не ставилось под сомнение. Разве что теперь… Отсюда и вопрос. Тот самый, проклятый. И я вижу, что стая не сомневается в ответе. Меня же гнетет сомнение. И оттого мне немного стыдно. Но как мне быть?

– Что ж получается, – встрепенулась и одновременно насупилась Мать–Ольха. – Ты хочешь, чтобы сад цвел, но поскольку инерция изгнанничества, а попросту говоря, подлая человечья кровь, все равно, по твоей мысли, рано или поздно изведет этот сад, ты готов добровольно клепать с Творцом мир, в котором нас нет? Нет даже в качестве зрителя. Тебе грезится в руке Создателя ластик, которым Он стирает нас с лица творения? Такую ноту слышишь ты в Его камертоне? Но это же какое–то перерождение ума! Гусляр, вопрос вовсе не в том, достойны ли мы оставаться в этой картинке, а в том, сможем ли мы ее сохранить. И если мы все–таки ее сохраняем, то мы просто обязаны не пустить туда Зверя. Потому что сохранение мира, в котором дышит счастье и витает пыльца рая в воздухах, это наша молитва делом. И защита этого мира от вражьих козней – наш долг. А добровольный уход из него – вероломное предательство, происки внутреннего Иуды. Я из своего мира никуда не уйду, не дождетесь!

В общем, подобную реакцию следовало ожидать. История с верандой и ночным яблоневым садом, конечно, замечательна, но по большому счету Мать–Ольха стремится, чем бы при этом она ни занималась, скорее оказаться под софитами, под пьянящими волнами признательности и восхищения. Какое тут смирение… Обычно жажда внимания у женщин имеет сугубо телесное выражение, поскольку женщины, как известно, телесные существа. Духовность у них, по замечанию одного полузабытого поэта, по большей части либо факультативна, либо признак вырождения. Мать–Ольха определенно духовна, но и на этом ярусе бытия, как красотка на поле телесного, она не терпит ни соперниц, ни соперников, способных отвлечь от нее внимание и притушить ее блеск. Возможно, в глубине души и Желтый Зверь для нее – всего лишь досадный соперник, с которым она вынуждена делить фимиам зрительского внимания. Впрочем, это уже напраслина, я, кажется, злословлю. А ведь Князь учит нас изгонять из сердца ложь, грубость и насмешку, ибо они суть зерна предательства.

– Все так, – сказал я. – Но не означает ли явление Желтого Зверя, что человек уже разбазарил, осквернил свое наследство – землю изгнания, отдав ее на поругание собственной алчности? Что мир, который тебе мнится, в самой идее уже обращен в пустыню, разбит и в принципе не сохраняем, а осквернивший богоданное наследство человек – ни при каких обстоятельствах не спасаем? Хотя, согласен, в последние годы люди понемногу оставляют плутни и изживают свой позор. Так видится. Но мало ли нам было явлено для обольщения миражей?

– Одним из них ты, кажется, и обольстился, – взяла Мать–Ольха категоричный тон. – И каково же искушение? Себя и весь род человечий, как плесень, как вселенского паразита, с лица земли свести! Самозарез на алтаре природы–матери. Не оправдали, мать, прости! Что за иезуитский изворот. Не–ет, я на такое никогда не соглашусь. Кукиш с маслом от меня твоему соблазну. И для кого, скажи мне, уготован мир, в котором нас не будет?

– Да вот хотя бы и для них, безгрешных. – Я кивнул на горшок с бегонией.

Взгляд Матери–Ольхи застыл. Похоже, мысль очистить престол, ради того чтобы на него взошли прекрасные деревья, ее поразила. Во всяком случае, не вызвала ни отторжения, ни гнева.

А в мою голову упало вдруг колючее зерно: «Вечный зов» – куда зовет он? В небытие? Неужто же всё так – Льнява и те, кто стоит над ним, стараются привить сознанию людей экологически стерильную идею, что мир без человека есть лучший мир? И все слова о рейтинге, сенсации, товарном облике продукта – лишь дымовая пелена, скрывающая главный, как Мать–Ольха сказала, изворот? Однако Льнява и подобные ему вовсе не из тех, кто добровольно осознают вину и со смирением уходят. Напротив, эти всех от корыта ототрут, чтобы самим хлебать. Тогда – зачем? Льнява чувствует перемену ветра времен и, как всякий лакей, любит новую силу авансом?

Проснувшись следующим утром в своем гнезде на Верейской, я немного помечтал о спорте и утренней гимнастике, после чего воткнул ноги в тапочки и отправился в ванную принимать душ и чистить зубы. Вспоминая со щеткой во рту вчерашний вечер, я счел, что проявил в беседе с Матерью–Ольхой определенную психическую неуравновешенность, допустил, так сказать, некоторые излишние нервические колебания, однако пришедшие вслед за тем на ум слова Карла Ясперса, что–де психологическая норма – это легкая дебильность, меня успокоили.

Через десять минут, проводив до дверей наспех собравшуюся – она всегда спешила – рыжую гурию, от взгляда которой, кроткого и словно бы немного виноватого, сердце мое становилось больным, замирало и сжималось в груди, я решил, что теперь самое время смолоть ароматный мокко. Прежде я говорил, что ей, гурии, нет места в этой истории, иначе бы я… Так вот, я все–таки скажу два слова. Мы повстречались в книжной лавке. Я зашел туда в надежде отыскать что–нибудь содержательное по теме миров дна и покрышки (мы с Нестором как раз работали тогда над нашим атласом) и увидел у полок с путеводителями ее. И понял, что такое вечная женственность, о которой весьма туманно толковали серебряные поэты. Она стояла, склонив лицо над книгой, а я не мог оторвать взгляд от ее профиля. Мимо проходили люди, шуршали страницами, говорили… И тут она плавно, с грациозным поворотом шеи, подняла от книги лицо, и грудь мою сдавило, и я погрузился в зеленовато–серую мерцающую бездну. Наверно, это продолжалось недолго – сколько может пробыть человек бездыханным? Так вот, за это ничтожное время я прожил жизнь. Целую жизнь, полную пьянящих поцелуев, запахов ее волос и тела, вкуса губ, доверчивых бесстыдных ласк, счастливых судорожных сплетений, сладких стонов и… И в жилах у меня кипел янтарь, а в сердце, как огонь, плясали мотыльки. И ту же жизнь, мне показалось, прожила она. Елена, эллинка, богиня… На такой взгляд нарвался на беду Парис. И что, скажите, оставалось ему делать? Он, этот взгляд, стирает города и рушит царства.

Однако должен сказать, что, если бы эта рыжая колдунья не обратила на меня свое благосклонное внимание, я бы, пожалуй, любил ее бескорыстной любовью трубадура, строго соблюдая тридцать один завет законов трубадурской любви, главнейший из которых исключает соитие и брак, ибо истинный союз душ и сердец в плотских утехах не нуждается. Более того, я был бы счастлив умереть смертью Гийома де Кобестаня, трубадура из Руссильона: Раймон, муж предмета чистейших помыслов Гийома, донны Соремонды, из ревности убил трубадура, а вырванное из его груди сердце велел зажарить, приправив редкими по той поре пряностями. Это блюдо было подано к столу. После обеда Раймон спросил жену, знает ли она, что сейчас съела? И поведал правду, в доказательство показав донне Соремонде отрезанную голову Гийома де Кобестаня. «Господин, – сказала донна, – вы угостили меня столь прекрасной пищей, что впредь я уже не смогу есть ничего другого». И с этими словами бросилась вниз из башни замка Руссильон. Видимо, Брахман имел в виду и трубадуров, когда говорил о мире традиции «причудливо жили». Эту историю, рассказанную Мишелем де ла Туром, впоследствии использовал Боккаччо в «Декамероне»… Впрочем, я действительно отвлекся.

Пока дробились в мельнице зерна, а потом закипал в турке кофе, кухонный вещий глас излучал в пространство музыкальную программу в виде эстрадной ретроспективы. Немного озадаченный пульсацией гальванизированного тлена, я подумал, что забвение, пожалуй, не самая никчемная на свете вещь, напротив, в нем сокрыто великое и желанное благо. Однажды в Керчи, в дымной и пыльной промзоне, мне, помнится, довелось отведать настоянного на полыни и каких–то таинственных травах самогона. Это был специальный напиток, рецепт которого держался в строгом секрете, действие его таково: после второго стакана пьющий слепнет, а после третьего – радуется, что ослеп. В кругах ценителей напиток назывался «пойло мудрых». И никакого похмелья. Правда, наутро зрение возвращалось, но это было единственное неприятное ощущение.

Программа, между тем, шла своим порядком, и в какой–то момент в череде ее блеяний и писков (есть музыка, которая звучит внутри и оттуда – изнутри – естественно льется, а есть изобретенная, сделанная через усилие, как формула нового полимера, который в дикой природе не живет, так вот, эта музыка была вся сплошь изобретенная) пришло время старинного шансона «Поспели вишни в саду у дяди Вани». Черт знает, какими путями ходит наша мысль, но в голову мне явилась странная идея, что песня эта – ни много ни мало – отголосок народного прочтения Чехова. То есть того, что в памяти от этого прочтения осталось. Впрочем, обдумать ниспосланное озарение я не успел: запела болталка.

Звонил Брахман. Он сказал, что стая должна собраться на совет. Князь, Нестор, Одихмантий и Рыбак оповещены. До Матери–Ольхи не дозвониться: должно быть, спит. По исчислениям Брахмана (Велесова нумерология) выходило, что сегодня самое благоприятное с топографической точки зрения место для встречи – у меня на Верейской. Я не возражал. Договорились – в три часа пополудни. Брахман попросил меня взять на себя труд уведомить о совете Мать–Ольху и отключился. В который раз я подивился загадочному обстоятельству, часто озадачивавшему меня и прежде: до какой степени умный, образованный, глубоко одаренный от природы человек, можно сказать, идеал современника, бывает порой бестолков и несообразителен. После чего послал Матери–Ольхе на болталку сообщение с вестью о совете стаи; проснется – прочитает.

Выпив кофе, решил посвятить утро предварительным сборам. Следовало подумать об экипировке: в чем попало скитаться по лесам–степям – не дело. Опять же – репелленты, накомарник, фляга, оптика, пластырь, медикаменты, сухой спирт… Этим я и занялся, производя ревизию платяного шкафа (нашлись камуфляжная куртка с нашивкой неведомой армии и разгрузочный жилет), сваленных на шкаф коробок с обувью и домашней аптечки. Вещи, которые следовало докупить, заносил столбиком в список на обороте чека за оплату связи. Пространства скромной белой полосы вполне хватило.

К половине четвертого стая собралась. Последними явились Одихмантий и Рыбак – эти всегда опаздывали, не в пример Матери–Ольхе, не по–женски пунктуальной.

Брахман начал с того, что ехать нам придется на своих колесах, поскольку поступающие в результате прослушки слоев сведения говорят о высокой мобильности Желтого Зверя, так что вполне возможно, встреча с ним ждет нас (если ждет) вовсе не на Алтае, а, по существу, где угодно. Исходя из этого, мы не должны быть связаны никаким расписанием, но способны на резвые перемещения. Известие несколько обесценивало добытые в ботанических хлопотах бумаги Матери–Ольхи, что, кажется, ее немного огорчило.



Поделиться книгой:

На главную
Назад