Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: МАТИСС - Михаил Владимирович Алпатов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В первых картинах Матисса есть также известное сходство и с его ранними опытами в скульптуре, вроде его „Раба, коренастой фигуры с широко расставленными, прочно опирающимися ногами. В скульптуре Матисс решительно противостоит Родену с его зыбкими очертаниями и мягкой лепкой. Его больше всего интересует не порывистое движение фигур, а отчетливое построение тела, чередование планов, выразительный силуэт. Нередко он пренебрегает пропорциями, делает свои фигуры коренастыми, лишь бы сильнее выделить их устойчивость. К этому времени относится и прелестная скульптурная головка сына художника — Пьера {илл. на стр. 20). В ней очень четко „разобраны планы и плоскости, превосходно передан характер ребенка: его вздернутый носик, оттопыренная верхняя губка и маленький подбородок. К этому времени относится и первый вариант рельефа с женской фигурой, видной со спины, в сущности, анатомический этюд (илл. на стр. 19). Весь объем тела сведен к ряду шаровидных нарастающих форм, вместе с тем они связаны друг с другом, вся фигура подчиняется плоскости. Преодолевая экспрессивную лепку Родена, Матисс избегает в своих бронзовых статуэтках также чрезмерной заглаженности форм Майоля. Если бы Матисс больше уделял внимания скульптуре, он сыграл бы в ней не меньшую роль, чем в живописи.

Матисса занимали еще темы традиционной классической живописи: итальянских мастеров Возрождения, Пуссена, Рубенса, Делакруа, обнаженные человеческие тела среди природы, золотой век, вакханалии. Говоря словами Бодлера, „роскошь, покой и наслаждение, как и названа была одна из картин Матисса. В ранних работах Матисса, имеющих отношение к этим темам, сказалось меньше непосредственных впечатлений художника, чем отголосков традиционных типов. В ряде работ классическая отвлеченность композиций напоминает Пювис да Шаванна или Мориса Дени. В картинах „Счастье жизни (1905–1906, Мерион, Музей Барнеса) и „Роскошь (1907, Париж, Музей современного искусства) есть черты декадентской изломанности и даже некоторой манерности. Однако уже в небольшой картине „Музыка (1907, Нью-Йорк, собрание Гудийр) Матисс находит свое решение этой темы: в чуть грубоватых обнаженных фигурах есть достоверность зарисовок с натуры и вместе с тем в них проглядывает музыкальный ритм, они хорошо группируются, вписываются в холст и этим предвосхищают дальнейшие работы художника.

Два выполненных в 1910 году для С. Щукина панно — „Музыка и „Танец (илл. 6, 7) — занимают почетное место как в творчестве Матисса, так и во всем искусстве нашего века.

Традиционной теме классической живописи Матисс дает новое истолкование, в котором проявились его воззрения, вкус и художественный опыт. Он освобождается в этих панно от условностей как академических, так и декадентских. В них утверждается здоровая чувственность и вакхическая страстность. Первобытная дикость человечества привлекает его как источник обновления. В огненной красноте обнаженных тел можно видеть отголоски античной вазописи. В фигурах танцующих, играющих и поющих есть буйный задор греческих сатиров, но в строгой упорядоченности композиции проглядывает нечто идущее от вакханалий Пуссена, особенно от его свободных по выполнению рисунков тушью.

Своими панно Матисс как бы постфактум оправдал ту кличку, которой наделил его работы и работы его друзей недовольный критик. Дикость, которую он утверждает, — это признак здоровья, страсти, молодости и моральной чистоты. В ней нет и следов изысканной чувственности традиционных „ню французской школы, особенно у салонных мастеров.

В щукинских панно Матисс показал плодотворность сочетания инстинкта, страстного возбуждения с сознательной взвешенностью приемов. Художник делал оба панно для вестибюля московского особняка С. И. Щукина. Они действительно прекрасно вписались в простенки над лестницей, уравновешивая и дополняя друг друга. В построении обоих панно сказалось развитое понимание ритма. „Танец — это бурное движение тел, образующих арабеск в форме овального кольца, руки танцующих сливаются, фигуры целиком подчиняются сквозному ритму и, несмотря на четкие контуры, теряют свою обособленность. По контрасту с, Танцем“ „Музыка“ действует как настоящий шок. Точно внезапно оборвалась кинолента. Хоровод разорвался, каждая фигура сжалась в комочек, все они разметались по зеленой поверхности холма. Движение и покой, порыв и скованность образуют сильнейший контраст. Вместе с тем между обеими картинами есть и известное сходство: в каждой из них фигуры слева служат опорой композиции.

Никогда еще в европейской живописи не было такого откровенного выявления самых первичных инстинктов человека, такого обнажения ритма, ласкающего глаз и вместе с тем властно захватывающего все существо зрителя. В шукинских панно Матисс предвосхитил знаменитое „Болеро“ Равеля, в котором простой мотив испанского народного танца, повторяясь и возрастая, приобретает огромную силу воздействия и беспрекословно подчиняет себе волю слушателя.

Необыкновенно сильное впечатление производит живописное выполнение обоих панно. Рядом с ними более ранние картины, вроде эрмитажной „Игры в мяч“ (1908), — всего лишь первые пробы. При всей страстности и экспрессии все приобрело в обоих панно отчетливую форму. В „Танце“ фигуры заполняют всю плоскость, почти распирают раму, зеленый холм сдвинут к самому низу холста. В „Музыке“ холм поднят несколько выше, но между фигурами больше пустоты. Матисс ограничился тремя красками: зеленой, темно-синей и ярко- красной, обрисовал фигуры тонкими контурами и отказался от мелких и дробных мазков. Три краски картины соответствуют трем предметам: небу, траве и телам. В этом сказывается предметность цвета в духе древней живописи. Вместе с тем Матисс подошел в обоих панно к главной цели своих исканий, к „чистой живописи”. Синий цвет воспринимается не столько как изображение неба, сколько как „абсолютная синева“, и то же самое можно сказать о зеленом и красном. Поистине первобытная пляска и музыка существуют где-то вне времени и пространства.

Ритм в обоих панно настолько всесилен, что превращает фигуры в „Музыке“ в кружки, а в „Танце“ — в какие-то завитки. Интервалы между фигурами имеют не меньшее ритмическое значение, чем они сами, и этим отчасти снимается их предметность.

При всей отчетливости форм оба панно могут восприниматься не только как определенное изображение, но и как выразительный арабеск. Матисс обошелся без передачи воздушной среды и пространственной иллюзии, и потому трудно решить, откуда нам видно происходящее. Мы, как в древнеегипетской и этрусской живописи и в древнерусской иконописи, словно вступаем в мир истинных сущностей.

„Танец“ и „Музыка“ — это один из высших взлетов гения Матисса. Этими работами он открыл огромные возможности дальнейшего развития искусства. Правда, эти возможности позднее не были использованы другими художниками. Но в обоих панно есть предпосылки для подъема искусства самого Матисса в последние годы его жизни.

После щукинских панно перед художником возникает задача соединить свой опыт обновления и очищения живописи с попытками писать то, что находилось перед его глазами. Его привлекают такие мотивы, в которых произведения искусства (порой созданные им самим) оказываются рядом с живыми фигурами и реальными предметами. Искусство и жизнь, фантазия и реальность,

декоративность тканей и красочность природы, плоды творчества и плоды земли, цветы в вазе и цветы орнамента — вот что теперь он стремится соединить на одном холсте. Мотивы искусства служат ему в качестве камертона; они помогают найти поэзию и красочность в самой реальной жизни.

Такова картина „Натюрморт с апельсинами” (илл. 5). Сезанн также писал плоды на фоне красочных тканей или рядом с ними. Но у него круглота плодов обычно противостоит плоскому узору тканей, и этот контраст повышает ощущение предметности плодов. В натюрморте Матисса с апельсинами сами плоды в корзине образуют ритмичный узор, но опрокинутые цветы на ткани на первом плане едва ли не более активны и предметны, чем реальные плоды. Вместе с тем тумбочка, полосатая ткань и переплеты окна на фоне служат расчленению картины и этим включаются в картинную плоскость. С одной стороны, растительный узор ткани приобретает силу реальности, а с другой стороны, реальные предметы образуют узор. Наперекор этому, поддержанная могучей дугой на фоне картины корзинка утверждает свой объемный характер, но в конечном счете жгучий оранжево-красный цвет апельсинов вырывается изо всей насыщенной гаммы и одерживает победу над остальными красочными пятнами.

В другой картине — „Угол мастерской” (илл. 8) — воспроизводится фрагмент панно „Танец” Матисса. Но перед ним высится подставка с глиняным кувшином и с цветами, и видна часть диванчика. Фигуры розовых танцовщиц как бы сходят с картины, вступают в мастерскую и включаются в картину иного формата. Красный кувшин заполняет интервал между двумя телами. Танцующие исполняют свой танец вокруг настурций. Сине-лиловый фон „Танца” выплескивается из рамы и заливает пол мастерской. В этом нет и следа „оживления картин” в духе романтизма. Матисс не выходит за пределы реальной действительности. Холст, в котором он цитирует самого себя, можно понять как попытку дать новую жизнь однажды найденной гармонии. И действительно, новый холст сам по себе очень красив, фигуры танцующих хорошо вписываются в него, плоскостность картины соединяется с устремленностью композиции туда, куда несутся танцующие.

Нечто подобное происходит в ряде картин Матисса, в которых фигурирует стеклянный сосуд с рыбками. В известной московской картине „Золотые рыбки” (илл. 9) сосуд расположен в самом центре картины, круглый столик своими краями образует вокруг него магический круг. Только художник с душою ребенка мог оценить прелесть этих ярко-киноварных пучеглазых рыбок и донести свое восхищение до зрителя. Золотые рыбки, как синяя птица, как символ заветного, сказочно прекрасного мира в комнатном аквариуме. В картине они служат ее цветовым средоточием и вызывают тот „шок”, который всегда так ценил в искусстве художник. Бледно-розовые отсветы от них ложатся на мраморную доску столика и на цветы. Зеленые листья вокруг них и край зеленого плетеного кресла в силу закона контраста заставляют еще ярче гореть красные пятна. В конце концов сами рыбки превращаются в подобие экзотических цветов, драгоценных камней, предметов искусства — недаром их именно так и рассматривали в древнем Китае.

То, что было найдено художником в московских „Золотых рыбках”, распространяется им на более широкий круг предметов в другой картине — „Натюрморт с золотыми рыбками” (илл. 10). На этот раз сосуд с рыбками отодвинут к краю картины; рядом с ним высится ваза с красными цветами; рядом с ней на фоне окна, полузакрытого занавесом, виднеется бронзовая статуэтка

лежащей женщины, розовой, точно ожившей. Все пространство наполнено голубой атмосферой. Статуэтка похожа на купальщицу, отдыхающую после ванны, огромные рыбки рядом с ней — на красные цветы в вазе. Поэтична сама неожиданная встреча в картине столь разных предметов. Картина подобна тексту, составленному из иероглифических знаков. Гармонии нежных воздушных красок, особенно голубого и изумрудно-зеленого, противостоят небольшие, но яркие пятна красного, а также бледно-розовое. На этот раз передано не вакхическое возбуждение, как в „Танце“, а сладостный покой. В самом деле картина подобна креслу, которого, по словам художника, после суеты и трудов заслуживает зритель.

В картинах „Испанский натюрморт” (илл. 14) и „Голубая ваза с цветами на синей скатерти” (илл. 15) царит атмосфера пряной красочности, узор плотно заполняет поверхности обоих холстов. В эрмитажной картине „Испанский натюрморт” узоры брошенной на столик желтой шали сплетаются с цветами в горшке, а также с изумрудной обивкой дивана, с лиловой тканью и с изумрудным чехлом на табурете. Оживленные красными цветами узоры, как вьющиеся растения, стелются с предмета на предмет. Силу изумрудной зелени только повышает розовый фон. Светлые узоры на темном фоне уравновешиваются темными на светлом. Вытянутость картины вширь придает ей умиротворенно-покойный характер.

Вытянутость формата вверх московского натюрморта производит более строгое впечатление. Цветы высовываются из большой вазы, но сама она полузакрыта ярко-зеленым листом, и в этом победа живой природы над предметом. Но отчетливый узор синей ткани, на которой высится ваза, противодействует мелкой раздробленности и бледной расцветке живых цветов, и в этом победа искусства над природой. Все это происходит в особом пространстве картины, ограниченном зелеными, голубыми, розовыми и темными плоскостями. Варварская многоцветность и даже пестрота более ранних фовистских картин Матисса, вроде „Женщины в шляпе” (илл. 1), уступает здесь место изысканной гармонии холодных тонов, которым противостоит только кусок розовой ткани.

Красочность и узорность живописи Матисса нельзя объяснять одним его увлечением Востоком. Поездки в Марокко, конечно, давали ему много сильных впечатлений. Но то, что мы находим в его картинах, не означало попытки возрождения мавританского стиля. Две картины с изображением Зоры дают представление о том, чего искал художник.

Более ранняя картина Матисса „Зора на коленях” (илл. 11) носит вполне картинный характер. Коленопреклоненная женщина сидит на темно-синем ковре. В своем узорном голубом халате эта изящная фигурка выглядит как статуэтка, как предмет рядом с другими предметами — вазой и туфельками. За исключением освещенного солнцем уголка, все, как и в „Натюрморте с золотыми рыбками” (илл. 10), погружено в атмосферу жгучей синевы. Хотя предметы поставлены перед женщиной, а ковер ведет наш взгляд в глубь картины, преобладание синего снимает пространство, предметы растворяются в этой пронизанной небесной лазурью атмосфере. Фигура, как на сказочном ковре-самолете, кажется невесомой, парящей.

Совсем иной характер носит картина „Стоящая Зора” (илл. 12). Фигура Зоры в ярко-изумрудной одежде напоминает одну иранскую миниатюру XV–XVI веков, которая могла быть известна Матиссу. Но это всего лишь очень отдаленный прототип. Фигура Зоры заполняет все поле его картины, почти отождествляется с нею. Нельзя сказать, что на картине изображена женская фигура, скорее можно сказать, что продолговатая по формату картина превращена в подобие стоящей фигуры, как в древнерусских иконах. Картину эту, как и щукинские панно, можно считать характерным образцом „чистой живописи”. Художественное впечатление от нее определяется соотношением любимых красок Матисса. Алый фон противостоит изумрудному цвету платья и в силу своей исконной активности придает фигурке Зоры особенную легкость. Белый кант с черным пунктиром ее одежды подчеркивает очертания фигуры и отделяет цветовые отрезки друг от друга. Здесь торжествует „цвет в его основе, не загрязненный случайностями всяких отражений и полутеней” — характерная особенность живописи Матисса, высоко оцененная В. Маяковским.


Георгины и гранаты. 1947. Тушь


Женщина с распущенными волосами. 1944


Букет цветов в кувшине. 1943. Тушь



Иллюстрация к, Цветам любви“ Пьера Ронсара. 1948. Литография


Иллюстрация к, Пасифае“ А. де Монтарлана. 1944. Линогравюра


Иллюстрация к „Пасифае” А. де Монтарлана. 1944. Линогравюра


Ветка апельсинового дерева. 1944–1948. Тушь

В сходном ключе выполнена и другая эрмитажная картина Матисса — „Марокканец в зеленой одежде”. В ней представлен широкоплечий, смуглый восточный человек в светло-зеленом бурнусе с короткими рукавами. Но это вовсе не портрет, не изображение в обычном смысле, рассматривая которое мы как бы входим в картину или, наоборот, воображаем себе фигуру способной выйти из холста. Перед картиной Матисса ни на мгновение не забываешь, что перед нами огромный белый холст, на который легким и прозрачным слоем положена светло-зеленая, нежно-голубая и розово-охристая краска. Светящееся облако этих красок заполняет весь холст. Могучий силуэт араба неотделим от белоснежного грунта картины, как монументальная фреска неотделима от каменной стены, от которой она при всей своей прозрачности заимствует свою внутреннюю силу.

В картине „Танжер. Вид из окна" (илл. 13) вид через раскрытое окно выглядит, как картина в картине. В ней сопоставлены и сливаются в нечто целое самые различные предметы: на подоконнике цветы в горшках, за окном городская площадь и густая зелень холма, вдали старинные здания и башни. Дерево выглядит вдали, как цветы в горшках. Горшки с цветами одного размера, что и далекие башни. Прохожие и ослик рядом с цветами на окне кажутся мухами. Переплеты окна соответствуют делению картины на три яруса. Эмалевая синева неба и теней заливает все поле, и только красные цветы в глиняном горшке отделяются от синевы, заливающей картину. Как и в других картинах фовистского периода, в этой господствует плотная материя красок.

Картина «Мастерская художника» отчасти похожа на картины с наклейками, которые благодаря Пикассо и Браку входили тогда в моду. В центре ее высится темно-синий ковер с резко выделяющимся светлым узором. Но, в отличие от испанского натюрморта, узор на этот раз не стирает границ между предметами, не нарушает строгой конструкции картины. Она ясно членится на два яруса и на три створки. Сиреневого цвета стена очень легка, малиновый пол более тяжел, самое плотное пятно картины — это темный ковер в ее центре. Ковер на полу преодолевает плоскость, по нему, как по мосткам, зритель может проникнуть в этот мир строгой закономерности, равновесия и порядка. В мастерской художника нет ни одной живой души, но гипсовые слепки, фигурки на картинах и рисунках, словно воспользовавшись отсутствием хозяина, приходят в движение, двигаются, переговариваются и вовлекают неодушевленные предметы, даже красочные пятна, в безмолвную жизнь, какой может жить картина.

Главное очарование этой картины — ее красочная инструментовка, равновесие темно-малинового и оттенков лилового, градация синего и бирюзового, пропорциональность больших, средних и малых отрезков, закономерность того, что теплые тона вызывают холодные, что все они отливают и переливаются полутонами и что над ними доминирует могучее темное пятно посередине картины, поддержанное на боковых створках. В этой картине Матисс, не отступая от фовизма, нашел поистине классическое равновесие ее элементам.

На перепутье

В годы первой мировой войны в искусстве Матисса происходит заметный перелом. Объясняется ли он всеобщим тревожным состоянием в те годы или в этом проявилось воздействие на него чисто художественных исканий кубизма- решить очень трудно. Во всяком случае, судя по письму Матисса 1916 года к его другу П. Пурману, он тяжело переживал события тех лет, особенно то, что „люди жертвуют собой, не зная, почему и для чего они приносят себя в жертву”.

Его искусство становится теперь суровым, строгим, пуританским, почти аскетичным. Счастливая гармония, покой, блаженство, красочная роскошь, музыкальность покидают его. Художника не удовлетворяет задача создания в картине красивого созвучия красок. Он предпочитает строить композицию, обобщать формы, стремится к ее правильности. Отказываясь от обычных точек зрения на предметы, он выбирает непривычные ракурсы, повышает этим впечатление их объемности. Его мир выглядит лишенным красочного покрова, обнаженным, порой пустым. Если в нем и появляется человек, то фигура его носит характер отвлеченного знака.

В картине Матисса „Дверь-окно” (илл. 17) с первого взгляда трудно его узнать. Черный пролет двери-окна мрачно зияет в обрамлении бледно-синей, серой и зеленых полос. Внизу виден небольшой уголок темно-коричневого пола. Только тонко рассчитанные соотношения между шириной полос, их цветом и светосилой смягчают общее впечатление от этого мрачного портала в потусторонний мир и позволяют угадать в картине работу Матисса.

Матисса легче узнать в другой его картине — „Урок музыки” (илл. 18). Сама тема могла бы дать повод для интимности в духе Боннара. Но Матисс ограничивается довольно отвлеченными знаками-иероглифами: круглой головкой ребенка, узором нотной подставки на рояле, пирамидой метронома, решеткой балкона и бронзовой статуэткой женщины в углу картины. На картине, за головкой ребенка, сильно вытянутая женская фигура втиснута в узкий простенок. Если в картине можно обнаружить выражение ее музыкальной темы, звучание ганонов, исполняемых непослушными пальцами ребенка, то разве только в контрасте между преобладающими нейтральными тонами картины и призывной полоской зелени за окном.

В картине „Художник и его модель” (илл. 20) преодолен тот поэтический беспорядок, который давал о себе знать в незадолго до того написанной московской картине „Мастерская художника”. Угол комнаты, в котором расположились художник и его модель, четко построен и расчерчен. Можно подумать, что фигура художника подменена деревянным манекеном. Женская модель в зеленом халате на фоне розового кресла — это единственный звонкий аккорд в картине, повторенный в меньшем масштабе в картине на мольберте. Драгоценные самоцветы заключены в жесткую, грубую оправу.

В картине „Аллея в парке Триво” (илл. 19) нет и следа узорной прелести листвы, красочных переливов первых пейзажей Матисса. Картина четко разбивается на ряд плоскостей: белую, черную, зеленую и коричневую. Голые стволы деревьев резко противостоят зелени. Точка зрения выбрана высокая, этим усиливается трехмерность, активность уходящих в глубь холста диагоналей.

Картины этого переходного периода в силу своей суровости и строгости выпадают из всего живописного творчества Матисса, обычно более непосредственного, импульсивного, приветливого. Но в одном отношении эта полоса в развитии художника оставила после себя глубокий след. Матисс освобождается от манеры писать плотными вязкими сгустками краски, точно с размаху брошенными на холст. Живописная фактура его становится легче, прозрачнее, изящней, в этом сказывается победа художника над грубой живописной материей.

В послевоенные годы в творчестве Матисса происходит новый поворот. Он и раньше знал о существовании двух разных путей, ведущих к одной цели. Одно дело — это картина, как итог долгих исканий, раздумий, поправок, мучительного стремления к совершенству. Но рядом с этим существовала еще возможность, особенно в рисунках с натуры, больше доверяя непосредственному впечатлению, творить быстро и легко, иногда с одного маха. В послевоенные годы вторая линия творчества начинает у Матисса явно преобладать, и вместе с этим самое искусство его меняет характер. Можно подумать, что он устал от поисков новаторских средств выражения и решил вернуться к тем, с которых начал свой путь художника.

В этюдах с натуры этого времени Матисс нередко ограничивается скромными, даже невзрачными мотивами, и это отличает их от более эффектных и красочных пейзажей фовистского периода. В пейзаже „Монтальбан“ (илл. 22) представлена холмистая местность, стволы деревьев и змеящиеся очертания дороги, — все это объединяется ритмом закругленных гибких контуров. Скромности мотива соответствует сочетание приглушенных красок: сизого неба и пожелтевшей, побуревшей листвы деревьев и травы. Хотя пейзаж этот в красочном отношении очень непохож на более ранние его пейзажи, но в дыхании, которым он пронизан, в гибкости струящихся контуров угадывается нечто общее с ранним „Пейзажем в Каллиуре“ (илл. 3).

В картине „Окно в Ницце” (1919, частное собрание) передано мимолетное впечатление от неяркого солнечного дня через открытые балконные двери. Единственный узор в духе Матисса: полосатые тени от балюстрады, падающие на розовый пол. Выполнение этюда беглое, краски нежные, легко положенные. Матисс далеко отходит в подобных этюдах от красочной роскоши, царившей в его марокканских этюдах.

Способность опоэтизировать скромный бытовой мотив напоминает в этих этюдах стихи Пьера Реверди, которым позднее Матисс посвятил целый графический цикл.

«Жизнь так проста и весела Звенит чуть слышно солнце Замолкли все колокола И свет проник повсюду Горит как лампа голова И в комнате светает Луча довольно одного Довольно взрыва смеха Моим весельем полон дом Моею песней звонкой Могу спасти от смерти. .»

Не ограничиваясь писанием этюдов с натуры, Матисс принимается за небольшие картины полужанрового характера. Угол своей мастерской он украшает восточными коврами и приглашает позировать модели, одетые на восточный лад, в халаты и шаровары, или обнаженные, укутанные в восточные ткани, с головами, повязанными прозрачными шарфами, с монистами и ожерельями на руках и на шее. Модели принимают самые непринужденные позы, лежат или полулежат на софе или на ковре, сидят со скрещенными ногами, задирают ноги, как бы танцуют. Воспоминания о Востоке едва проскальзывают в этих работах. Их заменяют реминисценции из романтических картин Энгра, Делакруа и других. Создавая образы одалисок, Матисс, конечно, вспоминал своего любимого поэта Бодлера. Но в его картинах нет примеси горечи, разочарования, тоски, которая всегда присутствует в стихах этого поэта о соблазнительной греховности красоты. Матисс и в этом роде живописи сохраняет сдержанность и меру.

Может быть, в обращении Матисса к этому жанру сказался пример Ренуара, которого он всегда почитал. Возможно, что оно поддерживалось и потребностями заказчиков, вкусами того времени (недаром торговец картинами Бернгейм-младший советовал Матиссу не следовать примеру Сезанна и не слишком увлекаться натюрмортами, которых никто не покупает). Во всяком случае, в работах Матисса этих лет заметны черты светскости и даже салонности, и это не было случайностью. В послевоенные годы стремление быть более общепонятным стало во Франции знамением времени. Недаром и Пикассо, забыв свои дерзкие искания и блестящие открытия периода кубизма, создает серии изящных иллюстраций к Овидию и Бальзаку, блещет в них академическим мастерством рисунка в духе помпеянской живописи и Энгра.

Что касается Матисса, то в его офортах этого времени проявляется не менее изысканное мастерство, грация и виртуозность в передаче движения и ракурсов. Эти офорты еще доныне пользуются особенно широким признанием. Некоторые авторы называют этот период временем отдыха, передышкой в трудах художника. Другие выражают удовлетворение, что он вернулся к традиционным приемам письма: к перспективе, светотени, локальным краскам. Действительно, во многих его произведениях этого времени много достоверности, близости к натуре, но вместе с тем его искусство утрачивает силу, в средствах выражения побеждает банальность.

В ранних своих произведениях Матисс опоэтизировал образ золотых рыбок в стеклянной вазе: в московской картине они носят характер настоящего символа. В 20-х годах он снова изображает золотых рыбок (1921, Чикаго, Институт искусств), но теперь это лишь предмет внимания задумчивой женщины. В связи с этим красочное воздействие менее интенсивно, чем в ранних работах.

В „Лежащей одалиске в серых шароварах” (илл. 23) с непривычной у Матисса обстоятельностью переданы розовое тело полуобнаженной женщины, обстановка вокруг нее, диван и ковры, чередование планов и пространство алькова. Распадение картины на отдельные элементы решительно непохоже на фовистские картины Матисса. Впрочем, благодаря выделению полос на тканях, контрасту между крупными узорами и небольшой фигуркой женщины картина теряет замкнутый характер. Сквозь детализацию прорывается матиссовская чуткость к ритму форм и к радостным, звонким краскам.

Картины Матисса 20-х годов широко разбросаны по музеям мира. Многие зрители вынуждены судить о художнике только по этим работам. Между тем они дают лишь одностороннее, в сущности неверное представление о нем. Этот слой в его наследии поверхностный, наносный.

В 20-х годах Матисс оставался более верен себе в скульптуре, которая при жизни его не находила признания и сбыта и долгое время почти целиком не покидала его мастерской.

Новый подъем

В начале 30-х годов Матисс набирает силы, чтобы вернуться к исканиям фовистского периода и дальше пойти по этому пути. Он снова создает ряд крупных значительных произведений. Трудно сказать, какие события в жизни художника оказали благотворное воздействие на его творчество. Во всяком случае, в нем произошел перелом. Его искусство поднимается на более высокую ступень. Шестидесяти лет художник обретает новую молодость.

Он получает заказ от д-ра Барнеса написать декоративное панно для его музея в Мерионе (1931–1933, США, Пенсильвания). Это была трудная задача прежде всего из-за больших размеров стены, которую предстояло украсить. Десятиметровое панно следовало расположить в арках в верхней части сравнительно мало освещенного зала, предназначенного для картин из собраний Барнеса: шедевров Сезанна, Сёра, Ренуара и самого Матисса.

Художник с воодушевлением взялся за эту работу. Со времени двух панно для дома С. И. Щукина он не имел повода проявить себя в монументальной живописи, хотя испытывал к ней влечение. Он нанимает в Ницце брошенную киностудию, где можно было расположить эскизы в размере задуманных панно, и в течение двух лет отдает все свои силы этой заманчивой, хотя и трудной для него работе.

В панно для музея Барнеса Матисс решил представить танец. Но в нем не могло быть и речи о повторении щукинского панно на эту тему. Панно в Мерионе отличается более всеобщим и даже несколько отвлеченным характером. В нем предстояло найти равновесие между фигурами обнаженных танцовщиц и тремя арками, которыми венчалась стена. Чтобы раскрыть сущность явления, выявить внутреннюю закономерность движения в танце, необходимо было отказаться от всего того, что характеризует лишь оболочку вещей.

Матисса не удовлетворяло обыкновение монументалистов „вписывать” фигуры в предоставленное им поле. Он предпочел синкопический ритм: архитектурные арки всего лишь аккомпанируют у него ритму танца, но перебиваются дугами человеческих тел. Между тем фигуры связаны и архитектурой, Матисс прямо говорит, что рассматривает панно как „часть архитектуры”, только связь эта не пассивная, не мертвая, а полная дионисийской страсти, движения, жизни. Арки срезают верхние части фигур, пяты арок закрывают лежащие за ними фигуры. Голубые и розовые полосы фона то соответствуют очертанию фигур, то перебивают их. Для того чтобы яснее выявить ритм танца, художнику пришлось прибегнуть к наибольшей обобщенности. В этом помог ему опыт, который он приобрел в годы сближения с кубизмом. Уменьшенные по размеру головы танцовщиц переданы в виде овалов, без обозначения черт лица. Матисс переносит в монументальную живопись приемы своей графики, в частности офорта (илл. на стр. 40): тонко прочерченные контуры фигур не всегда совпадают с их жемчужно-серой раскраской. Этим усиливается подвижность форм.

Панно Матисса для музея в Мерионе упрекали за то, что в нем больше холодного расчета, чем живого творчества. Но художник отстаивал его, видя в нем итог своих сорокалетних исканий. Указывали на то, что в нем недостаточно выражено „человеческое начало”. Но Матисс считал, что человеческое начало может присутствовать в стенной живописи литпь в ограниченной степени. В росписях великих мастеров Возрождения, в частности в „Страшном суде“ Микеланджело, это начало присутствует, но чрезмерное изобилие прекрасно написанных тел, по его мнению, „уводит нас от восприятия целого”.

В мерионском панно Матисс отошел от позиций, которые он занимал на протяжении 20-х годов. Маятник качнулся в обратную сторону. Однако это не было плодом мимолетного увлечения. Незадолго до мерионских панно Матисс заканчивает последний вариант рельефа с женской фигурой, повернутой спиной (илл. на стр. 19). По силе воздействия это произведение едва не превосходит мерионские росписи. Задачей было передать не движение, но покой — женская фигура выглядит как мощная кариатида. Художник отказался от лепки и проработки анатомических подробностей, но в его лаконическое решение как бы вошло все то пластическое богатство форм, которым он овладел в первых вариантах рельефа. Даже если не забывать Майоля и его „Помону”, эту работу Матисса нужно признать одним из самых впечатляющих образов человеческой силы в скульптуре XX века. Отдаленные прототипы ее можно найти в искусстве Передней Азии и Древнего Китая.

Мерионское панно и рельеф с женской фигурой свидетельствуют о том, какое влечение испытывал Матисс к монументальным формам искусства. Недаром он приветствовал то, что в Советском Союзе живописцам поручается украшать общественные здания.

В эти годы в искусстве Матисса постоянно проглядывает стремление к монументальной силе выражения. Выполненный в офорте портрет Шарля Бодлера {илл. на стр. 33) выглядит как контурный набросок, так называемая „синопия”, к величественной фреске, как изображение, процарапанное в твердом камне. В образе великого французского поэта Матисс подчеркивает не черты его болезненности. Перед нами поэт-гражданин, подобие Данте, со скорбной улыбкой на устах, с гордым сознанием своего достоинства, твердо уверенный в своем высоком призвании.

В станковых картинах Матисса 30-х годов также дает о себе знать стремление к величавому спокойствию и к большой форме. Художник словно торопится преодолеть в себе чувство неудовлетворенности холстами 20-х годов. Он порывает с ориентализмом, с интимностью, с изнеженностью, с налетом светскости. Произведения этих лет дают представление о многогранности его дарования.

В „Розовой обнаженной женщине” (илл. 36) Матисс путем многократной переработки первоначального этюда с натуры (илл. на стр. 22, 23) приходит к образу могучей, как бы высеченной из камня фигуры, торжественно покоящейся на своем ложе. Мелкая сетка на ткани и на фоне увеличивает масштаб фигуры и оправдывает «квадратность» ее форм. В этой фигуре Матисс соприкасается с образами Фернана Леже. Условная розоватость тела, поддержанная красной полосой на фоне, придает картине нечто радостное, приподнятое. Это едва ли не последнее обнаженное тело в живописи Матисса. Он подошел к состоянию ясности, безмятежности — к тому, что французы именуют „serenite”.

В картину „Сон” (илл. 24) вошло больше от непосредственного и даже случайного впечатления. Картина эта похожа на зарисовку с натуры вроде тех, которыми блистал художник в 20-х годах (ср. илл. на стр. 34). В ней тонко, верно и одухотворенно передано лицо, обнаженная полуфигура, самое состояние спящей женщины. Перед этим образом чистоты, покоя и целомудрия можно вспомнить прославленную дрезденскую „Венеру” Джорджоне. И вместе с тем в этой картине нет ничего интимного, она захватывает своим величием. Своими очертаниями фигура вписывается в латинскую букву V. Опрокинутая пирамида- это едва ли не единственный в истории искусства композиционный мотив. Геометричность придает полуфигуре в пределах рамы устойчивость, „поднимает” образ женщины. Раньше главными особенностями женских образов Матисса были изящество, грация, элегантность, миловидность. Теперь он подходит к благородной, классической красоте.

В небольшой картине „Женщина, сидящая с гитарой” (1939, частное собрание) Матисс близок к жанровым сценкам 20-х годов. Но в ней нет такой изысканной нарядности, формы более простые, крупные красочные плоскости сливают фигуру с фоном. Наоборот, картина „Персидское платье” (илл. 26) по своему характеру ближе к „Розовой обнаженной фигуре”. Но вместо прямых квадратных форм в ней преобладают мягко закругленные. Красочную поверхность оживляют затейливо процарапанные узоры. Матисс как бы возвращается к тому, что было в его „Стоящей Зоре” (илл. 12).

К картине „Персидское платье” близка и „Румынская блуза” (илл. 31), но только в первой ритмы спокойные, плавные, выражающие отдых лежащей фигуры, в „Румынской блузе” ритмы более энергичные, дуги плеч вздернуты, как крылья, киноварь более звонкая и интенсивная. Во всех этих работах Матисс снова настойчиво утверждает принципы „чистой живописи”. Он выявляет соотношение силуэтов и красочных плоскостей, контуров. Техника его становится простой, краски накладываются ровной массой, в частности в „Румынской блузе” и фон и предметы залиты киноварью без всякой нюансировки. Поверх красочного слоя наносятся черные или цветные контуры. Небрежность мазка создает обманчивое, но радостное впечатление, будто все написано легко, а lа prima (с одного раза), хотя на самом деле это было не так, картина — итог настойчивых поисков.

Перемены, которые произошли в фигурных картинах Матисса, сказались и в его натюрмортах конца 30-х годов. Художник освобождается от подчеркнутой предметности, отказывается от передачи материала, поверхности и даже объема предметов. В „Натюрморте на мраморном столе” (илл. 34) кувшинчик, бокал, ваза и разбросанные среди них плоды выглядят как иероглифические знаки. Все они видны сбоку, тогда как стол, на котором они расставлены, виден сверху и уходит за пределы картины. Но предметы не соскальзывают с плоскости, так как „держатся” благодаря уравновешенности композиции и гармонии красок. Они отделяются от плоскости стола, но интервалы между ними заполнены волнистыми черточками, как червячками. Легко написанным предметам с их преимущественно нежными тонами противостоят крупные шахматные квадраты паркета. Все зримое превращается в этом натюрморте в нечто мыслимое, бытовые предметы — в знаки.

В „Натюрморте с раковиной” (1940, Москва, ГМИИ) кофейник, кружка, раковина и яблоки расположены таким образом, что ни один не закрывает другого, они и стоят и вместе с тем парят в пространстве как изобразительные знаки. В предметах проглядывает инобытие каждого из них. В частности, раковина подобна странному морскому чудовищу. Контраст светлых красочных тонов предмета и черного фона, усеянного белыми крапинками, вносит в натюрморт известную напряженность. Повторение зеленого цвета яблок на фоне внизу ослабляет их предметность.

В ранних натюрмортах Матисса, вроде „Натюрморта с голубой скатертью” (1909, Ленинград, Эрмитаж), материальность предметов перебивалась сильным

и выразительным узором ткани на фоне. В поздних натюрмортах, вроде „Красного натюрморта с магнолией” (1941, Париж, Музей современного искусства), предметы — ваза, цветы, сосуды — сами становятся элементами узора на жгуче-красном фоне. Для того чтобы картина не превратилась в подобие ткани, рама срезает края предметов. Резкое, контрастное сопоставление красок и четкая обрисовка контурами оправдана желанием помешать полному уничтожению предметности. Красный фон противостоит тонким цветовым взаимоотношениям между предметами (белое, бледно-зеленое, бледно-сиреневое и т. д.). В конечном счете все это ведет к превращению предметов в элементы „чистой живописи”.

„Натюрморт с устрицами” Матисса (илл. 30) — это одно из самых совершенных его созданий. И на этот раз предметы, переданные им, превращаются в чисто живописные ценности. Кувшинчик виден сбоку, и этим подчеркивается его безотносительность, вместе с тем он утверждает вертикаль, служит элементом устойчивости в картине. Тарелка с устрицами видна, несколько сверху — это овал с вписанным в него венком. Синий поднос также виден сверху, поднимается и сокращается кверху, но в целом образует прямоугольник, подобный самой картине. Розовая скатерть положена так, что ее уголки срезаны рамой картины, а сама отрезает по углам картины ярко-красные уголки фона. В конце концов весь натюрморт образует подобие геометрической инкрустации и филенки, расчлененной вписанными в нее ромбами.

В картине „Сон” полуфигура вписывается в пирамиду, сохраняя вместе с тем свою органичность, человечность, обаяние. В „Натюрморте с устрицами” случайно поставленные предметы превращаются в элементы членения прямоугольного поля картины. Благодаря этому они приобретают устойчивость и значительность. Беспорядочное расположение упавших с тарелки устриц и салфетки не в силах нарушить это впечатление, но придает картине прелесть естественности. Нужно обратить внимание на такую частность, как нож: он лежит на синем подносе и вместе с тем как бы подвешен к картине, существует как „вещь в себе”.

Переосмысление предметного мира достигнуто в значительной степени при помощи цвета. Художник меньше всего думал о передаче локальных тонов. Зато в расположении и в выборе красок есть своя закономерность: предметы светлые выделяются на темно-синем фоне, темно-синий поднос находится на более светлой (почти как кувшинчик) розовой мраморной плите, а она выделяется на ярком красном полу. Звонкая красная киноварь пола почти выплескивается за свои границы. Две красные полоски на салфетке связывают группу предметов с красным полом. На фоне изумрудной зелени эти полоски кажутся более интенсивными и также вырываются вперед.

Нужно вспомнить, в какие трудные годы писалась эта картина, чтобы оценить то спокойствие духа, ту преданность искусству, которые и тогда не покидали Матисса.

В натюрморте Матисса „Тюльпаны и устрицы” (илл. 27) композиция асимметрична, но устойчива благодаря тому, что прямоугольник стола подобен прямоугольнику всей картины. Самое темное в ней — это облегченный белой сеткой черный фон, значительно светлее — красный стол и бутылка, а также зеленые листы тюльпанов, от них отделяются белая ваза, блюдо, цветы и желтые лимоны. Ярче всего в картине красные тюльпаны. Лимоны, устрицы и тюльпаны имеют сходную форму овалов, их повторяемость облегчает возможность их превращения в элементы узора. В картине ярко вспыхивают и горят красные цветы. Своим напряженным колоритом картина пришлась по душе Пикассо, и когда оба мастера решили обменяться друг с другом работами, он выбрал себе именно ее.


Женская голова. (Памяти Анжелы Ламот.) 1943. Карандаш




Поделиться книгой:

На главную
Назад