— Не-ет. Я уж собирался кончать с этим. Присаживайтесь, Георгий Николаич.
— Присяду. Спасибо.
У Бабия покатые вислые плечи, крупные в ссадинах руки. Но голова маловата. Может, она и не маловата, а так казалось из-за того, что сам он уж очень высокий и плотный.
— А я со своими спичками, Григорий Алексеич! Не прогоните?
— Какими еще спичками?
— Туманно, значит?— гость ухмыльнулся.— А я такой уж. Люблю выражаться красиво. Прихожу в магазин: «Спички есть?»— «Нет, гражданин». Я еще: «Спички есть?»—«Сказали же вам — нет!» —«Ха,— говорю,— как же «нет». А это что?»
Бабий выставил на стол две бутылки «Столичной».
— Вот это спички и есть! Главный поджигатель нашей жизни! Во!
Григорий хотел было позвать Фаину Ивановну, чтобы помогла собрать на стол, но передумал. Как-никак, кто она ему теперь?
— Перешли на холостяцкую жизнь, Григорий Алексеич?
— Да вот получилось...
— Ничего. Бог не выдаст, свинья не съест. Я ведь чего зашел? Шайдарон говорит: «Зайди к нему, бригадир, посмотри». Ну, я и зашел.
— Спасибо.
— Давно мы с вами вот так... запросто не сиживали. А ведь фронтовые друзья-товарищи. Или я чего лишнего говорю? Вы уж прямо скажите...
— Не было времени сидеть-то,— неумело оправдывался Трубин.
— Э-э-э, не говорите про время! Не мы живем для него, а оно для нас. Нам что время? Мы сами — скорость!— Помолчал, оглядел Григория и от избытка чувств продолжил:— Живут еще наши однополчане, Григорий Алексеич. Живут! Я недавно Тим Тимыча встретил.
— Механика? Тимофея Тимофеевича?
— Его. Тимофея Тимофеевича — Тим Тимыча. По кружке пива выпили. Он про вас спрашивал. Как, мол, у Трубина с позвоночником.
...Самолет, на котором летел стрелок-радист Григорий Трубин, возвращался после воздушного боя с японцами у Хайлара. И вдруг вышел из строя мотор. Как потом выяснилось, сорвался главный шатун. Летчик дотянул кое-как до поляны. Чтобы сохранить машину, решили идти на безмоторную посадку, не выпуская шасси. Сели на «брюхо». Летчику своротило скулу, а Трубин от удара в позвоночник потерял сознание.
Они выпили по рюмке и вспомнили свою военную молодость, которая прошла у них в авиаполку на одном из монгольских аэродромов.
— Да-а, идут годы,— вздохнул Бабий.— Раньше от сапог дым шел, а теперь и снег не тает.
— Ты еще полетаешь.
— Куда там! Я теперь больше по общественно-профсоюзной части. Вчера вот коллективно картошку сажали,— продолжал Бабий.— После четырех. Смехота одна, да и только. Ну, какая же нам картошка? Разве нашему брату картошка покоя не дает? Не-ет. Вот эти спички... Вот эти, Григорий Алексеич! Прихожу я к сестре и говорю: «Едем сажать картоху. Где у тебя лавровый лист?»— «Зачем он тебе? Не суп ли там варить собрался?»—«Э-э,— говорю, не-ет. не суп. Для аромата во рту. Чтоб запаха не было».— «Какого запаха?»— «Спичечного, какого еще...»—«Жди,— говорит,— от вас, посадите вы». Да-а. Ну, а мы посадили. Всю, как есть. Отдохнули, покурили. Я говорю бригаде: «У кого сколько — клади». Вывернули карманы. Послали в магазин практиканта: купи, мол, на все общество. А он летит с одной-единственной бутылкой и тащит кольца — вот такие кольца — ливерки! Прогнали мы его снова в магазин: часть колбасы продавщице верни, а часть у жителей обменяй на огурцы. Да выкрой еще на бутылку. Ну, все, как есть, закончили, двинулись с ветерком в город. Мимо стройки вовсю дуем. Я говорю Васе: «Поворачивай на речку». Выехали на берег. Спрашиваю бригаду: «Ну, как вас прокатили?»—«Спасибо,— говорят,— Георгий Николаич! А куда вы нас везете?»—И сами смеются. Им там, в кузове, весело. «А куда везу — не ваше дело». И тут даю команду: «Раздевайся! Прыгай в воду!» Они команду исполняют, а я на берегу с часами, слежу, чтобы срок в воде отбыли. Один полез — я его назад. «Рано»,— говорю. Выдержал я, сколько положено, и командую: «Сигай на берег!». Оделись они, а я им: «Выворачивай карманы!» Собрали еще на бутылку, выпили и поехали. Вася довез м^ня до дому, а бригаде я велел ехать до гаража и оттуда тихо, по-одному расходиться.
Гршорий посмеялся, спросил: зачем, мол, всю бригаду везти в гараж, когда некоторые могли бы сойти и раньше, мимо своих домов проезжали? Бабий с удивлением посмотрел на него: -
— А как же? Для дисциплины. Чтоб порядок чувствовали. Бригада у меня такая... С этим народом иначе нельзя. Выпьем по одной?
— Да я непьющий.
— По одной можно. Мы тоже понимаем. Мы с вами уволенные в запас стрелки-радисты. «Нам сверху видно все — ты так и знай». Ну, а то, что это самое у вас случилось... Шайдарон говорит: «Сходи, поговори. Вы с ним в одном полку служили». Я и пошел.
— Обыкновенное происшествие. Сбежала жена,— сказал Трубин.
Бригадир выпил. Не закусывая, смотрел на Григория, хотел о чем-то спросить и колебался.
— Может, что подать?—спросил Григорий.
— Не-ет.
— Я думаю, вы что-то хотите попросить.
— Спросить хочу. Как вы полагаете, что она делает сию минуту? Ну, эта ваша бывшая жена. Вот,— он показал на часы,— половина двенадцатого.
— Готовит завтрак или завтракает.
— А может, и позавтракали уже? Посуду моют.
— Зачем это вам? Зачем вам такие догадки?
— Любопытно. Мы вот выпиваем тут, а этот... ну, который с ней... вполне, может быть, бреется или лежит, скажем, на диване и в газету посматривает. И нет ему никакого дела до нас. Любопытно. Я, бывало, вот так время засеку и думаю... Про родственников или знакомых, а потом в письмах у них спрашиваю, что они делали в такой-то день и такой-то час.— Он вздохнул и мечтательно улыбнулся.— Может, люди когда изобретут... Хочешь, скажем, увидать, чем занята твоя тетушка, проживающая у синя-моря, нажал кнопку и — пожалуйста: на экране тетушкина хоромина и сама ее персона, как на ладони. Любопытно,— повторил он.
Они сидели, выпивали, и Григорий удивлялся, что хмель его не брал. Открыли вторую бутылку.
— Ну и народец у меня подобрался,— сказал Бабий. — С ними только в карты играть.
— А я бы пошел в бригаду,— неожиданно для себя заявил Григорий. Встретив удивленный взгляд бригадира, добавил:— Пошел бы. Ей-богу, хотите — верьте, хотите — нет.
— Зачем это вам? Нервы трепать?
— А прораб — что? Лучше? На прорабство времени не хватает, снабжение вяжет по рукам и ногам.
— Берите тогда мою бригаду!— Бабий посмотрел насмешливыми глазами на хозяина.— Берите! У меня ребятишши на подбор. Есть вот такой... Колька. Недавно подложил сменщику горящую папироску в карман. Тот потерял, конечно, карман, а Колька потерял ауб. Ну есть еще один из заключения. Ленчик. А как мы его нашли, так это целая история. Ехали монтажники из командировки. И в том же вагоне возвращались заключенные из колонии. Ну... освобожденные. У ихнего вожака украли деньги. Хранил он их в сапоге за голенищем. Подозрение пало на этого Ленчика. Вожак долго его избивал и все извинялся за это перед пассажирами. Потом велел парню написать письмо матери: я, мол, домой не вернусь, хочу пожить в городе. А ему сказал: «Тебя я сброшу с поезда». Дальше он велел Ленчику зашить порванную рубаху и указал место на полке, сказав, чтобы тот лежал и не шевелился. Парень и в самом деле не шевелился. Наши пожалели его и взяли с собой.
— А вожак?
— Срок только отсидел и снова нарываться? Он тоже не дурак. Я еще не обо всех сказал. Есть в бригаде Федька Сурай. Тянет все, что под руку попадет. Доска — так доска, гвозди — так гвозди, лист железа — так лист, болт — так болт. Превеликой жадности человек. Заработать деньгу любит, а где и как — не задумывается. Его у нас Крохом зовут.
— Это как понять?
— Ну, крохобор. Наши ребятишши экономию во всем любят. На слове и то экономят буквы. А то еще есть Мих. Ну, Мишка. Каменщик первой руки. Такого поискать. А ни во что не верит. Чего ему ни скажи, он свое: «Ну, ну, толкай телегу в мешок».
— Интересная бригада. Колоритная,— сказал Трубин.
— Колеру — да, многовато.— Бабий задумчиво смотрел перед собой. Потом оживился.— А верно, Григорий Алексеич, принимайте бригаду! Я бы на монтаж к Цыбену Чимитдоржиеву вернулся. Тянет меня туда. Старое не забывается.
— Вы из монтажников?
— Пока вы по госпиталям лечились после той аварии, пока институт заканчивали, я своей высоты не покидал. С самолета демобилизовали, так я на строительную верхотуру перебрался.
Мы с Чимитдоржиевым линию электропередач ставили и монтировали. По Байкалу... Цыбен — он знаешь, какой? Он не всякого инженера либо техника признает. Ему как-то показали техника-женщину. «Не надо»,— говорит. «Да возьми, у ней же знания!»—стали уговаривать его. «А что знания? Что образование? Надо еще горло иметь. А горло надо иметь луженое». Вот ведь как... Бывает же такое... Так и не взял того техника. «Куда,— говорит,— я ее поставлю рядом с моими горлопанами».
Григорий провожал домой бригадира. У калитки столкнулись с девушкой.
— A-а, Флора! Здравствуй!— обрадовался Бабий.— Ты у нас была?
— Заходила за выкройкой, а у вас замок.
Глаза у девушки крупные, чуть выпуклые. Она нет-нет да и поглядывала на Григория, словно желая его запомнить.
— Наши с утра уехали к бабушке,— говорил ей Бабий.— Пойдем с нами, я открою квартиру. Может быть, найдешь выкройку.
— Да нет уж, я потом.
— А чего «потом»? Это старший прораб. Григорий Алексеич Трубин. Между прочим, холостой. Фронтовой друг-товарищ.
Девушка пожала плечами. Бабий держал ее за руку, что-то объяснял. Григорий вдруг вспомнил, что недавно видел эту девушку в трамвае. Ее лицо тогда сразу понравилось, захотелось пойти за ней и узнать, что она за человек, как живет, какие у ней интересы, счастливая она или нет. Он подумал тогда: «Как много проходит в жизни людей мимо тебя, Трубин, людей незнакомых, но, может быть, очень интересных и ярких, они могли бы как-то влиять на твою жизнь, но они проходят мимо, оставляя в твоей душе досаду и неудовлетворенность». Девушка вышла из трамвая, он, разумеется, никуда не пошел, но какое-то время думал о ней. И вот она опять встретилась ему и теперь уже можно было что-то узнать о ней.
— Я видел вас в трамвае,— сказал он. Каких-то иных слов он не придумал, а надо было спешить. Флора могла вот-вот уйти.— Вы сошли на «Промплощадке». Около семи. На той неделе...
— Могло быть.— Она улыбнулась ему глазами.
И тогда он с пьяной решимостью рассказал, как он хотел за ней пойти и узнать о ней всякие подробности. Григорий ждал, что она рассмеется, скажет что-нибудь... ну, ничего не значащее, и с тем уйдет. А она почему-то смутилась, и стояла, не уходила.
«Надо ли мне так?— подумал Григорий.— Она сочтет меня бог знает за кого. Да и перед Бабием неудобно».
— С вами часто так бывало?—Она подумала и продолжила несколько иначе.— Вам часто приходилось испытывать подобные желания?
Григорий не ответил, боясь сказать что-нибудь не так. Заговорил Бабий:
— Э-э, Флорочка! Не будь к нему
Бабий захохотал, повторяя:
«Зачем мне его Машка?»
Они смеялись и медленно уходили от калитки. Прошли квартал, Бабий не то потерял их в толпе, не то нарочно отстал.
Григорий узнал, что Флора работает палатной сестрой в больнице, живет с родителями. И не было у нее вроде ничего интересного, о чем загодя думал Григорий.
И пока он провожал ее и пока они сидели на скамейке возле садика, заросшего желтой колючей акацией, он сравнивал ее с Софьей.У Флоры любимые словечки «жуть» и «колоссально». Когда она работала в «скорой помощи», то вот там-то настоящая «жуть».
— Страшнее, чем в больнице?—спросил Григорий.
— И не говорите. Вызовы, вызовы... Чаще ночью. Во дворах собаки. Номеров на домах не видно. В иную квартиру придешь, а там пьяная драка — кому-то разбили голову. Рану надо обработать, а пьяный кочевряжится, не дает. Да еще меня же ударить норовит. Вызвали как-то поздно вечером в дождь, на окраину. Поехали. Дождь так и льет. Грязь колоссальная. До места не доехали — с мотором что-то случилось. Пошла пешком. В туфлях, капроновых чулках. Кое-как дом разыскала. На колючую проволоку наткнулась, чулки порвала, ноги исцарапала. Иду и плачу. И что вы думаете? Зачем вызывали? Муж с женой поругались. Та, чтобы припугнуть его, симулировала обморок. Я к ним постучалась, а они чай пьют, помирились. Смотрят на меня, будто я с того света. А женщина еще с оскорблениями: «Шляются тут по темноте всякие!»
Григорий, не перебивая, слушал. Когда садился на скамейку под акациями, в мыслях было: «Попробую поухаживать». А теперь об этом и не думал. Он сидел близко от нее и чувствовал запах ее тела и запах духов и все время ощущал какую-то двойственность: ему нравилось ее лицо и он хотел как-то себя настроить, что-то разбудить, разжечь в себе, однако же, на душе было холодно и неуютно. И чем дольше она рассказывала ему о своей жизни, тем больше крепла в нем эта холодность.
«Ну зачем я выясняю про все это?»—подумал Григорий. И он вдруг подумал, что обкрадывает Флору, что она старается занять его чем-то, вспоминает для него различные истории, хотя ему ничего из этого знать в сущности не нужно. Да она и сама, наверное, видит, что все это так...
Странно... Он все же договорился с ней встретиться. Зачем? Ну, просто... Хотя бы потому, что у Софьи был некто он — сфинкс, а у него должна быть некто она. Пусть Флора.
Идя домой, Григорий снова думал о Софье.
...Ее нет. Ее нет! Ее нет!!! Она уехала, оставила тебя одного в полупустой комнате, наедине с вещами, которых совсем недавно касались ее руки. О, какую боль она причинила тебе своим бегством! Об этом кричат даже стены комнаты. И как же ты придешь домой и что станешь делать, если все, что там осталось и ждет тебя — все это осуждает твое поведение. Полупустая комната будет постоянно напоминать об отсутствии Софьи. Полупустой шкаф тоже напомнит... «Я набью его новыми вещами,— рассуждал сам с собой Трубин.— Добавлю в комнату мебели. Куплю кресло, а может быть, и диван. И еще ковер».
«Покупай, покупай,— твердил ему кто-то со стороны.— Сколько ни покупай, а все равно пустота останется. Вещами обложишься, а в сердце пусто. Для сердца-то чего купишь?»
«Найду и для сердца, найду... не может быть! Она меня обманула, а я что?— спорил Трубин.— Вот пойду к Флоре... Нет, не хочу, не желаю!»
А кто-то нашептывал:
«Сходи, чего там. Жена сбежала, а ты из себя кого корчишь?»
«Нельзя обманывать других только потому, что ты сам обманут»,— возражал Трубин.
Ночью ему снился монгольский аэродром. С гор спускались метель с ветром и снегом. «А как же самолеты?— подумал Трубин.— Почему нет сигнала тревоги? Э-э, да это не метель, это же японские самолеты!» Откуда-то появился Бабий, он смеялся и кричал: «Спички, спички!» — «Это не спички, это «И-О»,—сказал ему Трубин.— Видишь, какие у них длинные фюзеляжи». Лицо Бабия стало уменьшаться, но голос его был слышен: «Видимость одна четверть. две четверти, три четверти... Да это наши «Лa-5»! Они всегда были похожи на японские «И-О».— «Ну уж не скажи».— «Ты опять что-то напутал, Григорий Алексеич».— «Чего я напутал? Ничего. Смотри, как они удирают. Японцы!.. А почему нет команды на взлет?»
Бабия чуть видно, он ушел далеко-далеко. И вдруг его заслонил с грохотом проносящийся поезд. «Жена твоя там,— сказал Бабий. — Давай догоним поезд и скажем ей, чтобы возвращалась домой, нельзя же ссориться по пустяками.
«А и верно,— подумал Трубин,— почему бы не догнать поезд? Вот только ноги... Что у меня с ногами? Не было бы боли в позвоночнике... Соня, Соня! Ты извини меня, что я не могу тебя догнать. У меня опять этот позвоночник... Ты еще раз проезжай мимо, у меня пройдет боль и я догоню твой поезд и мы вместе пойдем домой, обрадуем Фаину Ивановну и перестанем терзать друг друга».
К нему на кровать вдруг села Софья и склонилась над ним. «Чудак ты какой»,— сказала она тихо. «Я так и знал, что ты никуда не уезжала, просто попугала нас с матерью. Твою хитрость я сразу раскусил».— Трубин засмеялся. «А чего ты смеешься?—спросила Софья.— Думаешь, снова я буду переносить твою черствость, сухость. бездушие?»—Она поднялась и ее лицо стало уменьшаться. «Подожди, мы еще не договорились с тобой»,— позвал ее Трубин и с ужасом понял, что она его не слышит, потому что он и самого себя не слышал. «Подожди!—крикнул он что есть силы.— Соня! Со- ня-я!» Но слов по-прежнему не было слышно, и он заплакал от отчаянья и безысходности.
Трубин проснулся. Серый рассвет сочился между штор. «Который час? Утро еще не скоро». Болела голова. Было тихо, холодно и неуютно. Надо бы выпить чего-нибудь. Аспирина хотя бы. Не хотелось спать. Не хотелось наступления утра.
«Да-а, теперь уж я, надо думать, Софью только во сне и буду видеть,— сказал он.— Только во сне».
Он поискал глазами на потолке какой-нибудь предмет, или что- нибудь заметное, нашел трещину в штукатурке и стал смотреть, не отрываясь, на эту трещину, чтобы утомить сознание и так заснуть.
«А с Флорой не надо,— слабо шевельнулась мысль в голове.— Совсем ни к чему. Трещина... Откуда она? Раньше не видел. Не надо»,— повторил он.
Трубин уснул и утром встал свежим и бодрым. Голова не болела. Да и настроение было совсем не то, что ночью. «Что-то я расчувствовался, распустил себя,— подумал он.— Ну, уехала, уехала... Что же теперь? Караул кричать? В петлю лезть?»
С удивлением почувствовал он в себе какое-то непонятное для него ощущение легкости и бездумности. «Что бы это значило? А ведь все это из-за Софьи. Я теперь свободен, как птица. Что хочу, то и делаю. Вечером могу пойти, куда душа пожелает. Никто не спросит, где был. Никто не возразит. Поступай, как хочешь. Все тебе дозволено. Как птица...»
И ему захотелось повидать Флору.
Весь день он нет-нет да и вспоминал о ней. И все более укреплялся в желании встретиться с ней. А уже вечером дома, перед уходом к ней, появилась стеснительность, чего не было утром. Как это он придет к ней? Ни с того- ни с сего. Они же, по сути дела, чужие друг другу. Ну вчера выпивши... ладно. А сегодня? Да еще в дом к ней. А там у нее отец, мать. Он то надевал пиджак, то снимал. Было очень зыбкое состояние. Неопределенность. То ему казалось, что надо пойти, что ничего особенного в этом нет. То он думал о том, как же пойдет, что о нем подумают она и ее родители.
Трубин написал заявление. В тресте недоумевали: «Из старших прорабов да в бригадиры7» Обещали в какой-то мере освободить от снабжения — накладных, фактур, счетов. Пытались сыграть на самолю- любии: «Вы же растущий инженер. А в бригаде что? Растеряете талант». Григорий стоял на своем. И вдруг его поддержал сам управляющий Озен Очирович Шайдарон. Сказал: «Это ему полезно. Всякому положены свои «огни, воды и медные трубы». Ну вот и пусть узнает, что это такое — «огни и воды».
И на парткоме разговор был. Судили, рядили: как быть? Фронтовик, член партии, волевой, умный руководитель. Почему просится на понижение? Что это — прихоть? Обида какая-нибудь7
Вызвали Трубина и спросили прямо: «Объясни, зачем идешь в бригаду?» Ответил, что с самого института не может выбраться из «строительных канцелярий», хотел бы «в самой рабочей гуще повариться».