Услышав от Грибоедова о его предложении, Соломэ расчувствовалась, тоже прослезилась и, прижимая Александра Сергеевича к груди, сказала:
— Я с радостью благословляю… потому что знаю: Нине с вами будет хорошо. Но надо послать письмо Александру Гарсевановичу в Эривань.
Почти восьмидесятилетняя мать Александра Гарсевановича — Мариам, как всегда, в темном платье с вышивкой — гулиспири — на груди, в старинном тавсакрави, бархатным венчиком охватывавшем ее лоб, обняв Грибоедова и Нину, пожелала:
— Живите в дружбе, дети…
В молодости женщина редчайшей красоты, воспетая не одним поэтом, Мариам хорошо знала цену счастливого брака по любви и от души давала сейчас свое благословение.
Грибоедов почтительно припал к ее руке. Бабушка Мариам была тоже Грузией. Как проучила она генерала Ермолова! Тот не удосужился ни разу побывать в доме Чавчавадзе. И только уже отозванный с Кавказа решил нанести визит, но не был принят. Мариам приказала передать генералу:
— Раз столько времени не были у нас, зачем теперь утруждать себя?..
Сейчас Мариам, проведя легкой рукой по волосам Грибоедова, ласково сказала:
— Шени чериме[8].
Няня Талала вдруг ни к месту запричитала:
— Уймэ[9]. Да куда же такому младенцу!
Талала сама вышла замуж пятнадцати лет — у них в Кахетии восемнадцатилетних девушек считали старыми девами. Но речь ведь шла о ее маленькой Нинуце!
А потом все было, как во сне; благословение Прасковьи Николаевны, озорной голос Катеньки, которая где-то в дальней комнате, но так, чтобы ее услышали, пропела:
— Жених и невеста замесили тесто!
И строгий голос Ахвердовой:
— Эка! Постыдись!
И прибежавшая сияющая Маквала, и с какой-то невольной завистью глядевшая на Нину Надежда Афанасьевна…
У всех глаза были счастливые и почему-то немного печальные, словно прощались с Ниной, собирали ее куда-то в дальний, неведомый путь.
Александру Сергеевичу и Нине захотелось уйти от слез, поздравлений, остаться вдвоем. Они поднялись на второй этаж, в затемненную шторами, прохладную, пахнущую лавандой комнату Соломэ.
Нина прятала губы, умоляюще просила:
— Не надо… не надо…
Но он, какой-то восторженный, раскрасневшийся, совсем юный, снова и снова находил ее губы и, как маленькой, говорил, что они у нее несмышленые, глупышки, и, целовал все крепче и сильнее, так, что у Нины захватывало дух, кружилась голова, а сердце сладко овевало, как при взлете на качелях. Он же думал, что губы ее — такие кроткие, как зимний воздух в Тифлисе, как она сама.
Нине казалось невозможным перейти на «ты», называть его Сандром, и сначала она все сбивалась, пытаясь найти какую-то безликую форму обращения. А он, смеясь, настойчиво просил:
— Скажи: «ты»…
— Ты, — едва слышно произносила Нина.
Странно, ему-то самому хотелось называть ее на «вы».
— Скажи: «Саша».
— Сандр, — лепетали ее губы.
— Сандр? Хорошо. Но скажи: «Саша»…
— Саша…
— Мой Сашенька…
Нина молчала, хотя один только бог знал, как ей хотелось говорить эти слова.
— Нет, нет, скажи… — просил он.
Сгорая от стыда и неловкости, но внутренне ликуя, Нина произнесла медленно, словно учась говорить по-русски:
— Мой Сашенька…
Грибоедов обрадованно и успокоенно сказал:
— Ну вот… — помолчал, гладя руку Нины. Нежная тень лежала на ее внутреннем сгибе. — Как хорошо, что мы обошлись без свах, правда хорошо? Все сами… — произнес он, глазами лаская ее лицо.
— Правда.
— Мадам Грибоедова! Не смешно ли это будет звучать? Мадам, любящая есть грибы? — Тонкая верхняя губа его иронически дрогнула.
— И ничего тут нет смешного, — пылко возразила Нина. — Замечательная фамилия. Лучшая на свете!
— Весьма утешно! — с благодарностью воскликнул Грибоедов и протянул задумчиво: — L'enfant de mon choix[10].
Они, обнявшись, подошли к окну, стали так, что их со двора не было видно, но они видели все, что происходит там. На балконе по-прежнему сидели мама, бабушка, няня. К ним приблизилась Маквала, поджав под колени зеленое платье из холста, села на порожек. Они все четверо тихо, серьезно о чем-то заговорили.
На небе разбросал свои перья сиренево-оранжевый веер.
Сумерки, казалось, синими тенями сошли с холмов в низины, наплывали на город легким туманом, затопляли его, принося прохладу. Начали свою вечернюю музыку сверчки. Заглушая их, где-то близко под сурдинку затомилась зурна, зарокотал, подгоняя танцоров, бубен-дайра[11], завздыхали, причитая скороговоркой, чонгури.
— Ты знаешь, Нино, меня назначили полномочным министром в Персию, — словно бы между прочим сообщил Грибоедов, в душе самолюбиво полагая, что вот сейчас она ахнет, поглядит на него ошеломленно.
Господи, она совсем забыла, хотя, конечно, слышала — об этой новости говорили все. Но, подтвержденная теперь, именно теперь, самим Грибоедовым, весть произвела на Нину неожиданное для него впечатление. Она вдруг разволновалась:
— А я? Вы меня оставите?
Вот что для нее, оказывается, было важнее всего.
— Поедешь со мной?
— Конечно! — воскликнула она и тут же, словно устыдившись такой горячности, совсем тихо добавила: — С вами даже на край света…
Она все еще сбивалась на «вы».
— А помнишь, как ты хотела меня изгнать из вашего дома?
Она мягко улыбнулась:
— Помню…
…Ей было лет восемь, и она удачно сыграла на фортепьяно пьесу, заданную «дядей Сандром».
Он, похвалив ее за усердие, сказал шутливо:
— Вот будешь так стараться, я женюсь на тебе, когда подрастешь!
Слезы обиды мгновенно навернулись у нее на глаза: как ему не стыдно говорить такие глупости!
Нина вскочила и побежала к отцу. Горестно понурив голову, вошла в его кабинет. Александр Гарсеванович сидел в вольтеровских креслах у окна, рассматривая пистолет.
Внимательно выслушав дочь и ее просьбу «прогнать дядю Сандра», он серьезно произнес:
— Хорошо, я сейчас это сделаю. — Встал, держа пистолет вверх дулом.
Но Нине вдруг стало так жаль «дядю Сандра», что она попросила отца:
— Нет, давай его немного оставим. Он не будет…
— Я послезавтра на недельку исчезну, — сказал Грибоедов.
Следовало сказать «на две», но язык не повернулся.
— Так надолго?! — огорченно воскликнула Нина.
— До выезда в Персию надо встретиться с Паскевичем. А за это время, бог даст, получим ответ от Александра Гарсевановича.
— Я знаю: он благословит. Я ему сегодня напишу.
Они все стояли и стояли обнявшись. Их возвратил на землю встревоженный громкий голос Талалы:
— Нино́, где ты? Спать пора!
Няня оставалась верна себе. Они стали спускаться по лестнице вниз. Ему действительно пора было отправляться восвояси.
…На квартире, надев канаусовую[12] рубаху, Грибоедов долго курил трубку, воскрешая в памяти каждое слово Нины, сказанное сегодня и прежде. Он вспомнил, как еще в позапрошлом году стоял с ней над проемом в стене старинного храма Джварис-Сакдари, возвышавшегося над Мцхетой, над слившимися Арагвой и Курой, и думал, что вот и через сотни лет люди будут так же восхищенно неметь перед красотой и величием синих гор. Их суровая молчаливость, пристальный взгляд иссеченного лица, омытого вековыми дождями, высили душу. Их обросшая грудь, в ссадинах времени, в подпалинах молний, завещала бесстрашие в битвах — один на один с небом.
Нина тогда сказала:
— Храм должен быть в сердце каждого человека.
Его поразили эти слова, произнесенные устами подростка. И сейчас, вспоминая их, он подумал, что с Ниной закончит писать и «Грузинскую ночь», и «12-й год», и драму о судьбе Ломоносова, и создаст еще многое, — лишь бы она была рядом.
…Нина же, расставшись с Александром, долго и с удивлением рассматривала свое лицо в зеркале: ну что Сандру понравилось в ней? Ресницы слишком густые и длинные, сколько в детстве она ни клала на них веточки, так и не сумела пригнуть. Губы слишком полные. Грудь слишком большая. И под глазами так сине, словно она подвела их. Была б ее воля, Нина, убрала все эти «слишком». Что он только в ней нашел?
Нина огорченно отложила зеркало и начала писать отцу длинное нежное письмо. Запечатав его и затушив, свечу, нырнула под пахнущую горным снегом прохладную простыню и, глядя широко открытыми глазами в темноту за окном, стала думать о своем Поэте.
Как-то Надежда Афанасьевна сказала Ахвердовой:
— У Александра Сергеевича, видно, нелегкий характер…
Она имела в виду быструю смену настроений Александра, неожиданность слов и поступков, полосы мрачности и буйного веселья.
Он до тех пор поддразнивал обожателя Нины — Сережу Ермолова, пока дело чуть не обернулось дуэлью; мог после ребячьей веселости вдруг чинно и важно извиняться: «Примите в уважение…», «Удоволил ли я ваше терпение?..»
Но разве был бы он Поэтом без этой смены настроений, без истонченных нервов и повышенной чувствительности, без вечных импровизаций?
А у какого истинного Поэта легкий характер? Пресный и размеренный? Да ей и не нужен такой… Она знает: женой Поэта быть Нелегко, и — никогда-никогда! — не пожалеет о своем выборе.
Будет достойна Поэта.
Глава четвертая
Свадьба
Исполнились мои желания.
Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец.
От Паскевича не было ни слова, и 18 июля, на рассвете, Грибоедов с небольшим конвоем отправился на розыски командующего.
Война с турками в эти дни вступала в решительную полосу, и в такой обстановке настичь Паскевича оказалось непросто, тем более что в действующей армии свирепствовала чума, и ее то и дело надо было обходить стороной.
Скоро Грибоедову стало известно, что Паскевич движется под Ахалкалаки, и это определило его собственный путь.
После небольшой перестрелки с турками в горах Грибоедов наткнулся под Гумрами на отряд штабс-капитана Тышкова, убитого в бою; к этому отряду присоединились две изрядно потрепанные роты 7-го карабинерного полка, тоже почти без офицеров, и человек сто из лазарета. Беспорядочным лагерем остановились они на привале, не зная, куда идти далее.
— Кто такие? — приподнимаясь на стременах, строго спросил Грибоедов у розовощекого поручика с левой рукой на перевязи. Тот молчал, мрачновато и недоверчиво поглядывая на грузинский чекмень, на штатски поблескивающие очки.
Грибоедов протянул документы статского советника. «Это титло генеральскому, поди, равно», — почтительно подумал поручик и, расправив грудь, отчеканил:
— Назначены на усиление главного корпуса, ваше превосходительство!
Грибоедов и бровью не повел, посмотрел так же строго:
— Куда следуете?
— Сами не ведаем! — с отчаянием воскликнул юнец. — Старше меня по званию никого нет.