Когда я пришел к Ерохимову, он сидел с городским головой, который, кроме хлеба и соли, аккуратно сложенных на столе, захватил с собой и несколько бутылок старой литовской водки. Ерохимов был в великолепном настроении и дружески обнимался с городским головой. Он встретил меня словами:
— Читали? Видите, как я выполняю ваши советы? Я сам пошел с этим в типографию. Пригрозил заведующему револьвером: «Немедленно напечатай, голубчик, а то я тебя, сукина сына, пристрелю на месте!» Тот, сво лочь, аж затрясся весь, а как прочел, его начало трясти еще сильнее. А я — бац в потолок!.. Ну и напечатал. Здорово напечатал! Уметь читать и писать — это вели кое дело! Издал приказ—все читают, все понимают, и все довольны. Верно, голова? Выпейте, товарищ Гашек.
Я отказался.
— Ты будешь пить или нет?! — крикнул он угро жающе.
Я вытащил револьвер и выстрелил в бутылку с литовской водкой. Потом нацелил его на своего начальника и выразительно произнес:
— Или ты сейчас же идешь спать, или...
— Иду, иду, голубчик, душенька, это я так... Немножко повеселиться, погулять...
Я отвел Ерохимова и, уложив его, вернулся к городскому голове:
— На первый раз я вам это прощаю. Можете идти домой и будьте довольны, что так легко отделались!
Ерохимов спал до двух часов следующего дня. Проснувшись, он послал за мной и, неуверенно глядя на меня, спросил:
— Вы, кажется, хотели вчера меня застрелить?
— Совершенно верно,— ответил я.— Хотел тем самым предотвратить то, что сделал бы с вами Революционный Трибунал, узнав, что вы, будучи комендантом города, позволили себе напиться.
— Голубчик, я надеюсь, что вы об этом никому не скажете. Я больше не буду. Буду учить людей грамоте...
Вечером появилась первая депутация крестьян из Кар-лачинской волости: шесть старушек в возрасте от 60 до 80 лет и пять старичков примерно такого же возраста.
Они упали мне в ноги:
— Батюшка, не губи ты души наши. Не одолеть нам грамоты за три дня. Голова уж не та стала. Спаситель ты наш! Смилуйся над волостью!
— Приказ недействителен,— ответил я.— Все это натворил тот глупец, комендант города Ерохимов.
Ночью пришло еще несколько депутаций. Но наутро по всему городу были расклеены новые объявления, такие же разосланы были и по всем деревням Бугульминского уезда. Текст гласил:
Теперь я мог себе это позволить, так как ночью в город вступил Петроградский кавалерийский полк, который привели мои чуваши.
КРЕСТНЫЙ ХОД
Итак, я сместил Ерохимова с поста коменданта, и он отдал приказ Тверскому полку в полном боевом порядке выступить из Бугульмы и расположиться в ее окрестностях, а сам пришел попрощаться со мной.
На прощание я заверил его, что если он со своим полком попытается еще раз выкинуть какую-нибудь штуку, то Тверской полк будет разоружен, ему же придется познакомиться с Революционным Военным Трибуналом фронта. В конце концов играем в открытую.
Ерохимов, со своей стороны, не преминул с полной искренностью пообещать мне, что, как только Петроградский полк покинет город, я буду повешен на холме над Малой Бугульмой, откуда буду хорошо виден со всех сторон.
Расстались мы лучшими друзьями.
Теперь нужно было подумать, как поудобнее разместить петроградскую кавалерию, состоящую сплошь из добровольцев. Мне хотелось, чтобы петроградским молодцам понравилось в Бугульме.
Кого же послать убрать в казармах, вымыть там полы и вообще навести в них порядок? Разумеется, того, кто ничего не делает. Но из местных жителей каждый чем-то занят, где-то работает...
Долго размышлял я, пока наконец не вспомнил, что в Бугульме есть большой женский монастырь Пресвятой богородицы, где монашенки томятся от безделья: только молятся да сплетничают друг про друга.
Я составил следующее официальное предписание игуменье монастыря:
Предписание было отослано. Не прошло и получаса, как из монастыря донесся необычайно гулкий, могучий трезвон. Гудели и рыдали все колокола монастыря Пресвятой богородицы, и им отвечали колокола городского храма.
Вестовой доложил, что старший священник главного собора с местным духовенством просят принять их. Я согласился, и в канцелярию сразу ввалилось несколько бородатых попов. Их главный парламентер выступил вперед:
— Господин товарищ комендант, обращаюсь к вам не только от имени местного духовенства, но и от всей православной церкви. Не губите невинных дев — невест Христовых! Мы только что получили весть из монастыря, что вы требуете пятьдесят монахинь для Петроградского кавалерийского полка. Вспомните, что есть над нами господь!
— Над нами, между прочим, только потолок,— ответил я.— Что же касается монашенок,— приказ должен быть выполнен. В казармы нужно их пятьдесят. Если же окажется, что там хватит тридцати, остальных двадцать я отошлю обратно. Но если пятидесяти будет недостаточно, возьму из монастыря сто, двести, триста. Мне все равно.
А вас, господа, ставлю в известность, что вы вмешиваетесь в служебные распоряжения, по сему случаю я должен наложить на вас взыскание. Каждый из присутствующих должен будет доставить сюда три фунта восковых свечей, дюжину яиц и фунт масла. Вас же, гражданин старший священник, уполномочиваю выяснить у игуменьи, когда она пришлет мне своих пятьдесят монашенок. Скажите ей, что они действительно очень нужны и что они вернутся обратно. Ни одна не пропадет.
В скорбном молчании покидало православное духовенство мою канцелярию. В дверях старший, с самыми длинными усами и бородой, обернулся ко мне:
— Памятуйте: есть над нами господь!
— Пардон,— ответил я,— вы принесете не три, а пять фунтов свечей.
Был ясный октябрьский день. Ударил крепкий морозец и сковал проклятую бугульминскую грязь. Улицы начали заполняться людьми, которые спешили к храму. Торжественно и величаво звонили колокола в городе и в монастыре. Это был уже не набат, как незадолго перед тем, сейчас они созывали православную Бугульму на крестный ход.
Лишь в самые тяжкие времена устраивался в Бугульме крестный ход: когда город осаждали татары, когда свирепствовали чума и черная оспа, когда разразилась война, когда застрелили царя, и... вот теперь.
Колокола звонят жалобно, как будто собираются расплакаться.
Вот открываются монастырские врата. В них появляется процессия с иконами и хоругвями. Четыре старейшие монахини во главе с игуменьей несут большую тяжелую икону, с которой испуганно взирает пресвятая богородица. За иконой— череда монашенок, старых и молодых, все в черном. Звучит скорбное песнопение.
...И повели его, чтобы распять его...
Там распяли его и с ним двух других по ту и по другую сторону...
Тут из храма выходит бугульминское духовенство в ризах, расшитых золотом; за ним с иконами православный люд.
Оба шествия сливаются воедино, раздаются возгласы:
«Христос живет! Христос царствует! Христос побеждает!»
И все это множество людей затягивает псалом:
В день скорби моей взываю к тебе...
Крестный ход огибает храм и направляется к комендатуре, где я подготовил уже приличествующую случаю встречу. Перед домом поставлен накрытый белой скатертью стол, на нем каравай хлеба и солонка с солью; в правом углу икона с горящей перед нею свечой.
Когда голова процессии приближается к комендатуре, я важно выхожу навстречу и прошу игуменью принять хлеб-соль в знак того, что не питаю никаких враждебных умыслов. Предлагаю православному духовенству также отведать хлеба-соли. Подходят один за другим и прикладываются к иконе.
— Православные,— произношу торжественно,— благодарю вас за прекрасный и необычайно заниматель ный крестный ход. Мне пришлось видеть его впервые в жизни, и он произвел на меня незабываемое впечатление. Я вижу здесь поющую массу монахинь, это напоминает шествия первых христиан во времена императора Нерона. Может быть, кто-нибудь из вас читал роман Сенкевича «Quo vadis?»
Не хочу долго злоупотреблять вашим терпением. Я просил всею пятьдесят монашенок, но уж если здесь собрался весь монастырь, дело пойдет гораздо быстрее. Прошу барышень-монашенок отправиться со мною в казармы.
Люди стоят передо мной с обнаженными головами и поют:
Небеса проповедуют славу божию,
и о делах рук его вещает твердь...
Выступает вперед игуменья — старенькая, подбородок у нее трясется — и спрашивает:
— Во имя господа бога, что мы там будем делать? Не губи душу свою!
— Православные! — кричу я в толпу.— Там нужно вымыть полы и привести все в порядок, чтобы можно было разместить Петроградский кавалерийский полк! Идемте!
Крестный ход поворачивает за мной, и к вечеру — при таком-то количестве старательных рук! — казармы блистали образцовой чистотой.
Вечером молодая монашенка принесла мне маленькую иконку и письмо от старушки игуменьи с одной лишь простой фразой: «Молюсь за вас».
Теперь я сплю спокойно, потому что знаю, что еще и сейчас под старыми дубовыми лесами Бугульмы стоит монастырь Пресвятой богородицы, где живет старушка игуменья, которая молится за меня, грешного.
СТРАТЕГИЧЕСКИЕ ЗАТРУДНЕНИЯ
В конце октября 1918 года ко мне в комендатуру поступил приказ Революционного Военного Совета Восточного фронта: «Шестнадцатый дивизион легкой артиллерии в походе. Подготовьте сани для отправки дивизиона на позиции».
Эта телеграмма повергла меня в страшное замешательства Что может представлять собою такой дивизион? Сколько тысяч людей в его составе? Где я возьму такую уйму саней?
В военных делах я был полнейший профан. В свое время Австрия не предоставила мне возможности получить настоящее военное образование и всеми силами сопротивлялась моему стремлению проникнуть в таинство военного искусства.
Еще в начале войны меня исключили из офицерской школы 91-го пехотного полка, а потом спороли и нашивки одногодичного вольноопределяющегося. И в то время, как мои бывшие коллеги получали звания кадетов и прапорщиков и гибли, как мухи, на всех фронтах, я обживал казарменные кутузки в Будейовицах и в Мосте на Литаве. А когда меня наконец отпустили и собрались отправить с «маршкумпачкой»{1} на фронт, я скрылся в стогу и пережил таким образом три «маршкумпачки».
С тех пор счастье мне улыбалось. Во время похода к Самбору я присмотрел для господина поручика Лукаша квартиру с очаровательной полькой и великолепной кухней — и меня сделали ординарцем. Когда же, позднее, в окопах под Сокалем, у нашего батальонного командира завелись вши, я обобрал их с него, натер своего начальника ртутной мазью — и был награжден большой серебряной медалью «За храбрость».
Но при всем этом никто не посвящал меня в тайны военного искусства. Я и до сих пор не представляю себе, сколько полков в батальоне и сколько рот в бригаде. А теперь в Бугульме я должен был знать, сколько потребуется саней для отправки на фронт дивизиона легкой артиллерии. Ни один из моих чувашей этого также не знал, за что я присудил их условно к трехдневному заключению. Если в течение года они каким-нибудь путем разузнают это, наказание с них снимется.
Я велел позвать городского голову и строго сказал ему:
— Ко мне поступили сведения, что вы скрываете от меня, сколько человек входит в дивизион легкой артиллерии.
В первый момент у него просто язык отнялся. Потом он упал на колени и, обнимая мне ноги, запричитал:
— Ради господа бога не губи меня! Я никогда ничего подобного не распространял!
Я поднял его, угостил чаем, махоркой и отпустил, заверив, что убедился в его полной невиновности в данном случае.
Он ушел растроганный и вскоре прислал мне жареной свинины и миску маринованных грибов. Я все это съел, но все еще не знал, сколько же людей в дивизионе и сколько для них потребуется саней.
Пришлось послать за командиром Петроградского кавалерийского полка. В разговоре я попытался незаметно подвести его к нужной теме.
— Это просто удивительно,— начал я,— что Центр все время изменяет количественный состав в дивизионах легкой артиллерии. Особенно сейчас, когда создается Красная Армия. В связи с этим возникает масса всяких неудобств. Вы не знаете случайно, товарищ командир, сколько раньше было солдат в дивизионах?
Он сплюнул и ответил:
— Вообще-то мы, кавалеристы, не имеем дела с артиллерией. Я, например, сам не знаю, сколько у меня должно быть солдат в полку, потому что не получал на этот счет никаких директив. Мне был дан приказ создать полк, ну, я его и создал. У одного есть приятель, у другого — тоже приятель, вот так понемногу и набралось. Если людей будет слишком много, назову хотя бы бригадой.
Когда он ушел, я знал ровно столько же, сколько и раньше, и в довершение всех несчастий получил из Симбирска еще одну телеграмму:
«
Телеграмма выпала у меня из рук. И лишь немного опомнившись от потрясения, я дочитал ее до конца:
Это было под вечер, но я не зажигал огня. Сидел в кресле... И когда в окно моей канцелярии заглянул месяц, он увидел человека, сидящего в кресле с телеграммой в руках и тупо уставившегося в темноту.
В таком же положении застало меня и утреннее солнце. К утру этого не выдержала даже икона, висевшая в углу: слетела со стены и раскололась. Стоявший перед дверью на посту чуваш заглянул в комнату и укоряюще погрозил ей пальцем.
— Вот сволочь, упала и человека разбудила!
Я достал из кармана фотографию моей покойной матушки. Из глаз у меня полились слезы, и я зашептал: «Милая мамочка! Когда мы несколько лет тому назад жили с тобой на Милешовской улице в доме № 4 на Краловских Виноградах, тебе и в голову не могло прийти, что через пятнадцать лег твой бедный сыночек должен будет сосредоточивать полки на позиции Ключево — Бугульма, взрывать железнодорожные пути и мосты, поджигать элеватор и держаться при обороне города до последнего солдата, не говоря уже о всяких других вещах... Зачем не стал я бенедиктинским монахом, как хотелось тебе, когда я впервые провалился в 4-м классе? Жил бы себе припеваючи... Служил бы обедни да потягивал церковное винцо...»
И как бы в ответ что-то вдруг подозрительно загрохотало в юго-восточной части города, затем еще и еще раз... — Здорово шпарит артиллерия! — обратился ко мне вестовой, только что прибывший с фронта.— Каппелевцы перешли Ик и вместе с польской дивизией жмут нас на правом фланге. Тверской полк отступает.
Я отправил на фронт следующий приказ: «Если части генерала Каппеля форсировали Ик и вместе с польской дивизией подходят к нашему правому флангу, форсируйте Ик с другой стороны и двигайтесь к их левому флангу. Посылаю Петроградскую кавалерию в тыл противника».
Я вызвал командира Петроградской кавалерии.
— Наши позиции прорваны,— сообщил я ему.— Тем легче вам будет пробраться в тыл противника и захватить всю польскую дивизию.
— Ладно,— ответил командир петроградских кавалеристов, козырнул и ушел.