Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Королева эпатажа - Елена Арсеньева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ну а Валькирия в это время, грохоча крылами, с делом и без дела пуляя в воздух из «маузера», так, что досужим наблюдателям могло бы показаться, будто «ветреная Геба, кормя Зевесова орла, громокипящий кубок с неба, смеясь, на землю пролила», брала штурмом Александро‑Невскую лавру, где было решено, выплеснув в канаву опиум для народа, устроить Дом инвалидов. Вот только досужих наблюдателей в то время не сыскалось: боялись нос на улицу высунуть.

Натурально, ошметки старого режима начали возмущаться этим дьяволобесием и, используя свои старорежимные методы, предали комиссаршу анафеме со всех амвонов. Вечером в Совнаркоме была распита огромная бутыль самогонки, которую принес по этому случаю товарищ Дыбенко своей даме сердца (вот так — самогонку, а не букет душистых роз, и не тюльпаны, и не лилии). Впрочем, где было взять букет душистых роз в октябре 17‑го года?

С одной стороны, возмущение Отцев церкви было Александре глубоко безразлично. С другой — она была дама мстительная…

Ответ ее на анафему не замедлил явиться.

Видимо, вопросы брака и семьи подлежали юрисдикции департамента, возглавляемого Александрой, потому что первым узаконением, внесенным комиссаром Коллонтай на утверждение Совнаркома, был декрет о гражданском браке, который отныне заменял собой брак церковный, а также о равенстве супругов и признании равенства внебрачных детей с теми, кои родились в браке. Декрет был утвержден единогласно, так же, как и второй: о разводе. Отныне брак мог считаться расторгнутым по первому же требованию одного из супругов. А внизу подпись комиссарши Коллонтай.

А вот получите, святые отцы, гранату!

Вот так они и проистекали, первые шаги молодой Советской республики…

Конечно, рождение нового государства — дело хлопотное. И Дыбенко, и его возлюбленная были заняты день и ночь государственными делами. Чаще всего — в разных географических точках. Однако их отношения стали главным предметом сплетен новой советской элиты, и эта тема лидировала по популярности среди других: очередного раскола в Совнаркоме по поводу свободы слова и печати, отступничества Шляпникова, Рыкова, Милютина, Ногина и некоторых других, подавших в отставку, потому что «Совнарком вступил на путь политического террора».

Кстати, Шляпников вскоре в Совнарком вернулся.

Кажется, единственным, кто еще не участвовал в обсуждении романа Александры и Павла Дыбенко, был простодушный Федор Раскольников, который продолжал платонически вздыхать по обворожительной комиссарше. Однако, чтобы сразу исключить все и всяческие недомолвки, Дыбенко (по собственной ли инициативе, по просьбе ли Александры) проинформировал его о создавшейся ситуации, на что Федор ответил печальным письмом, смысл которого сводился в принципе к следующему: «Я боготворю вас, но раз вы и Дыбенко любите друг друга, то я, как третий лишний и ненужный, должен уйти».

Любовь бушевала точно так же пламенно, как и пресловутый мировой пожар.

А если без ерничества… В самом деле, это была великая любовь двух поистине великих личностей: безумной красавицы‑валькирии и одушевленного пулемета «Максим». Каждый любит, как умеет, и они любили, изредка встречаясь на разных фронтах и в разных столицах, беспрестанно переписываясь и осыпая друг друга несчетным количеством разных по качеству, так сказать, ласковых имен.

Она — ему:

«Мой любимый, мой милый, милый собственный муж! Не хватает мне твоих милых сладких губ, твоих любимых ласк, всего моего Павлуши, все думы о тебе, о твоей большой работе. Милый, иногда мне кажется, что в эти знаменательные дни, пожалуй, лучше бы, если бы ты был ближе к центру… Когда человек на глазах, ему дают ответственные дела, ставят на ответственный пост. Я все еще как‑то не верю, что мы далеко друг от друга, так живо ощущение твоей близости. Мы с тобой одно, одно неразрывное целое. В тебя, в твои силы я верю, я знаю, что ты справишься с крупными задачами, которые стоят перед тобою во флоте, но знаю также, мой нежно любимый, что будут часы, когда тебе будет не хватать твоего маленького коллонтая. А большой, пожалуй, даже чаще будет нужен тебе. Нужна очень интересная агитационная работа — думаю, как бы помочь тебе в этом?.. Мой милый, милый Павлуша, чувствуешь ли, как мои мысли летят к тебе? Ласки вьются волною вокруг тебя и хотят проникнуть в твое сердечко. Как хотелось бы обхватить обеими руками тебя за шею, вся‑вся прижаться к тебе, приласкать твою милую голову, найти губами губы твои и услышать твои милые ласковые слова, в ответ на которые так сладостно вздрагивает и сладко замирает сердце. Милый! Любимый! Твой голубь так страстно хочет скорее, скорее прилететь в твои милые объятья!..»

Он — ей:

«Дорогой мой голуб, милый мой мальчугашка, я совершенно преобразился, я чувствую, как во мне с каждой минутой растет буря, растет сила!.. Шура, голуб милый нежный любимый несколько слов пишу тебе под звуки боя… Я потерял в бою почти весь командный состав. Жажду видеть моего мальчугашку и сжат его в своих объятиях. Невообразимая тоска охватила меня. Кипит работа. Но все это тоска кроме моего мальчугашки. Ты единственное достойное существо, тобою наполнены все мои фибры…»

Это довольно мило и даже местами трогательно, особливо про фибры, хотя и несколько пошловато. Только вот в чем штука: их нежно тянущиеся друг к другу руки (или все же крылья, раз уж пошел такой птичий рынок: орел, голубь?..) были в крови невинных, а потому отношения Дыбенко — Коллонтай умиления ни у кого не вызывали, скорее наоборот. И нечего удивляться тому, в каком контексте упомянута Александра в одном из писем, которые граждане новой России слали на имя своего вождя. Среди них на диво мало было пылких восторженных излияний в любви и всемерной поддержке курса правительства.

И еще дополнение к теме: когда о безумной любви Александры и Дыбенко стало известно на флоте, застрелился морской офицер по имени Михаил Буковский. Он знал Александру с детства, был некогда в нее влюблен, образ ее был для него символом всего самого прекрасного в жизни, дорогим, почти святым воспоминанием. Услышав, что прекрасная дама из его снов, потомственная дворянка, дочь генерала, сошлась с красным матросом, хамом, мужиком, Буковский не выдержал — с его точки зрения, то было последней каплей в чаше позора, отмеренного России.

— Этого еще не хватало… — пожала плечами Александра, когда до нее дошло известие о самоубийстве офицера.

Он был третьим из тех, кто из‑за нее решил покончить счеты с жизнью… Но это был их выбор, они — Иван Драгомиров, Виктор Острогорский, Михаил Буковский — добровольно решились умереть. А скольких отправила на тот свет Александра и иже с ней против их воли, против вообще всякой жалости и человечности!

Кровь и в самом деле пьянит. И если в октябре 17‑го Александра была в числе тех, кто голосовал за отмену смертной казни в новой Советской республике (вот какой декрет был первым, а вовсе не о земле и мире, но беда в том, что его приняли в отсутствие Ленина, который как раз в то время размышлял о мире и земле, так что по возвращении в кулуары Ильич немедленно потребовал отмены «такого проявления мягкотелости», что и было сделано, — мягкотелый декрет не просуществовал и суток), — то буквально спустя месяц Александра уже твердо стояла на ленинских позициях «пулей погуще по оробелым, в гущу бегущим грянь, „парабеллум“!» и только презрительным пожатием плеч отметала все и всяческие просьбы о помиловании, направленные к ней. Вообще она научилась очень высоко ценить свою власть и не стеснялась потрясать этим самым «парабеллумом» (а может, «маузером», но это детали), надо или не надо. К примеру, следуя на пароходике в Швецию — будить там задремавшие массы, которые что‑то не спешили примыкать к братской России и устраивать у себя кровавую баню, аналогичную русской (командировка, к счастью для Швеции, провалится), — Александра с возмущением записывала в дневнике:

«Ночуем во льдах. Я требую свежие простыни. Капитан Захаров явно не наш, хоть и расшаркивается: „Завтра Стокгольм, там будут и простыни. А сейчас обойдетесь“. Пришлось перейти на другой язык: „Я народный комиссар Коллонтай. Именем революции требую выполнить мои распоряжения!“ Простыни принесли…»

Какой дивный эвфемизм: «Я перехожу на другой язык». Не на этот ли: «Тише, ораторы, ваше слово, товарищ „маузер“»? Или все же «парабеллум»?

А вот кстати о таком пережитке прошлого, как чистые простыни и воплощенный в них комфорт… Эти самые пережитки оживали, хоть тресни, в душе народного комиссара все чаще!

Она, как девочка, радовалась удобному вагону и обильной еде, когда выезжала на какой‑нибудь фронт в командирском вагоне декламировать свои агитки. Она не устояла от искушения, узнав о реквизировании вещей знаменитой балерины Кшесинской, бывшей любовницы последнего русского государя, выбрать из груды дорогого барахла горностаевое манто и порою надевать его вместо пропотевшей и надоевшей кожанки.

Кстати, Матильда Кшесинская в воспоминаниях так отозвалась о своей единственной встрече с Александрой: «Я однажды рискнула поехать в Таврический дворец хлопотать об освобождении моего дома от захватчиков… Помню здесь и Коллонтай сидящей на высоком табурете с папироской в зубах и чашкой в руке, закинув высоко ногу на ногу…» Но это так, к слову…

Неожиданно выпавший летом 18‑го года трехнедельный отпуск Александра решила провести не где‑нибудь, а в Царском Селе. И не в домике, скажем, привратника — для себя товарищ Коллонтай выбрала… покои Екатерины Великой. И потом она запишет:

«Я и не знала, что Царское Село так полно красоты и поэзии. Дворец Екатерины, ее личные комнаты и покои императора Александра I — это же чудо красоты и изящества! А парк! Царское вполне может соперничать с Версалем и затмевает Потсдам. Мне все мерещится молодой Пушкин в тенистых аллеях парка…»

Какое счастье, что дворец был сразу отнесен к числу охраняемых государством строений (дача для привилегированных комиссаров!) и его не постигла, скажем, судьба того же особняка Матильды Кшесинской, которая позднее вспоминала: «Когда я вошла в свой дом, то меня сразу обуял ужас, во что его успели превратить… Чудный ковер, специально мною заказанный в Париже, был весь залит чернилами, вся мебель была вынесена в нижний этаж, из чудного шкапа была вырвана с петлями дверь, все полки вынуты, и там стояли ружья, я поспешила выйти, слишком тяжело было смотреть на это варварство. В моей уборной ванна‑бассейн была наполнена окурками… Внизу, в зале, была картина не менее отвратительная…» В общем‑то, это еще ничего, мемуары русских изгнанников переполнены куда более «живенькими» описаниями разрушений мира насилья до основанья…

Ну а что же затем? Как в планетарном, так в личном масштабе?

В планетарном был красный террор, о котором Горький выразился следующим образом: «Дни безумия, ужаса, победы глупости и вульгарности», и даже закаленная в кровопролитиях Александра Коллонтай записала в дневнике не без уныния: «Стреляют всех походя, и правых, и виноватых. Конца жертвам революции пока не видно».

В личном — те же грабли… Орел осмелился считать голубя «карманной женой, — возмущалась Александра, — забыть, что у меня есть свое громкое имя, что я — Коллонтай!».

Слух об их ссоре прошел по всей Руси великой (ну да, титаны скандалят), а поскольку одновременно у Дыбенко случился конфликт не на жизнь, а на смерть с Николаем Крыленко, членом Чрезвычайной следственной коллегии при ЦИК, то язвительнейшая Зинаида Гиппиус облекла происходящее в такие строки: «Дыбенко пошел на Крыленку, Крыленко на Дыбенку, друг друга арестовывают, и Коллонтайка, отставная Дыбенкина жена, здесь путается…»

Нет, пока еще Александра не была отставной женой, но свое право на самоопределение вплоть до отделения отстаивала с истовостью невероятной. Никогда еще ее борьба за женское равноправие не достигала такого накала! И счеты к Дыбенко приходилось оплачивать всему трудовому народу. Были приняты один за другим законы о семье и браке, о школе, по поводу чего в дневнике Александры появилась восторженная запись: «Брак революционизирован! Семья перестала быть необходимой. Она не нужна государству, ибо постоянно отвлекает женщин от полезного обществу труда, не нужна и членам семьи, поскольку воспитание детей постепенно берет на себя государство».

И апогеем этой борьбы за уничтожение ячейки государства (между прочим, таковой семью считал Фридрих Энгельс, так что Александра походя ниспровергала очень значительные авторитеты!) стала теория «стакана воды».

Поскольку товарищ Коллонтай, как нам уже известно, привыкла не жалеть ради красного словца ни родного отца, ни вообще кого бы то ни было, она один раз возьми да и скажи: мол, в свободном обществе удовлетворить половую потребность будет так же просто, как выпить стакан воды. Что тут началось! Потом Александра пыталась оправдаться: она‑де имела в виду общество будущего, она‑де в пылу полемики… Но было поздно. Новая теория сразу стала жутко популярной и начала повсеместно осуществляться на практике. На местах ее вообще восприняли как директиву из центра — из губкомов комсомола поехали по селам и деревням продвинутые инструкторы доводить до сознания невежественных масс новые веяния, лекторы общества «Знание» в принудительном порядке устраивали диспуты: «Любовь с черемухой или без черемухи, теория стакана воды, пути взаимоотношения полов»…

Проняло даже Ленина! Строго говоря, он ведь был пуританином в вопросах пола, вернее, сугубым однолюбом, для него существовала одна женщина, одна любовь — Инесса Арманд (Надежда Константиновна была просто‑напросто ничуточки не любимая женщина‑товарищ, с которой Ильич, может, и рад был бы развязаться, да не желал нанести урон своему партийному авторитету), и он в ужас приходил от теоретической и практической моральной распущенности, проповедуемой Коллонтайкой. Владимир Ильич задушевно писал Кларе Цеткин: «От этой теории „стакана воды“ наша молодежь взбесилась, прямо взбесилась! Конечно, жажда требует удовлетворения, но разве нормальный человек при нормальных условиях ляжет на улице в грязь и будет пить из лужи?.. Я не поручусь за надежность и стойкость в борьбе тех женщин, у которых личный роман переплетается с политикой. Нет, нет, это не вяжется с революцией!»

Честно говоря, роман с Дыбенко становился иногда Александре просто невыносимым. Ах, как она жалела, что поддалась на провокацию, что позволила уговорить себя вступить с ним в брак — пусть даже новый, гражданский! Правда, это было первое советское бракосочетание, и потом в своих записках она попытается оправдаться сама перед собой: «Мы соединили свои судьбы первым гражданским браком в России. Я и Павел решили так поступить на тот случай, если революция потерпит поражение и мы вместе взойдем на эшафот. Гражданское бракосочетание стало единственно законным, а формальности были простыми… Я не намеревалась легализовать наши отношения, но аргументы Павла (если мы поженимся, то до последнего вздоха будем вместе) поколебали меня. Важен был и моральный престиж народных комиссаров».

Когда известие о том, что Дыбенко и Коллонтай «расписались», то есть не венчались, а просто‑напросто оставили свои записи в книге регистрации (отсюда и взялось это выражение), дошло до Ленина, он сначала отказался верить, а потом выразился в том смысле, что самым страшным наказанием для новобрачных будет сохранение супружеской верности — хотя бы в течение года. Но надо отдать должное Александре — с того момента, как они с Павлом «расписались», она прекратила все свои интрижки. Самой стало интересно: да неужели она способна на верность одному, отдельно взятому мужчине?

Оказалось, способна. А вот Павел…

Она отчаянно любила Павла — так, как может любить взрослая женщина, последней любовью (то есть Александра была убеждена, что эта любовь у нее последняя, но будущее покажет, что это далеко не так!), и смирилась бы, конечно, с тем, что она у Павла на втором месте после Мировой Революции. Но быть на пятом или шестом месте после его любовниц — молодых любовниц! — такое перенести ей было трудно.

А наткнулась она на это в упор, классическим способом: «случайно» нашла в кармане мужа любовные письма от самых разных дамочек. И начатый его ответ к одной из них — он, значит, поддерживал переписку не только с ней! Самое ужасное, самое обидное: тоже называл ту, другую, голубем… Ну и убогая же у него любовная фантазия! Хоть бы курочкой назвал, синичкой, что ли, или ласточкой… Да пусть даже голубкой, только не писал бы «Голуб ты мой», все так же — без мягкого знака на конце слова…

Почерк одной из соперниц показался Александре страшно знакомым. Не сразу она сообразила, что письмо писала ее собственная секретарша Тина — тихое, безответное, беззаветно преданное существо, серая мышка… та самая, которая оказалась темной лошадкой.

Самым тягостным для Александры было знать, что все эти поганые девки молоды, молоды, гораздо моложе ее, и будущее принадлежит им, а не ей. В своем блистательном апломбе, окруженная извечным мужским поклонением и жаркой любовью Павла, Александра, как правило, не думала о возрасте, забывала о нем. Однако жизнь иной раз так ехидно пинала в бок, завистливо бормоча: эй, девуля, не забывайся! Memento mori! Ну, ладно, не о смерти, так о возрасте все же memento!

Вот один из таких пинков, после которых ей жить не хотелось. Как‑то раз Александре пришлось срочно отступать с красными частями. Путь для бегства был только один — пароходом по Днепру, причем в форме сестры милосердия и с фальшивыми документами. Кто‑то при посадке стращал: мол, захватив госпиталь красных, деникинцы первым делом насилуют сестер милосердия. И тут же «успокоил», глядя на Александру: «Старух не трогают, девки есть».

Да она его убить готова была!

Теперь ситуация повторялась: Павел не трогал старуху, у него были девки!

Александра заявила мужу, что разрывает их связь и хочет развестись. В ответ полетели отчаянные письма: «Милый Голуб не дай погибнут мне. Шура, милая, милая, дорогой, нежный Голуб, в минуту выезда на рассвете в бой пишу тебе и вижу твои страдания. Мне никого другого не нужно, другой у меня нет. Я умоляю, чтобы в этот день, когда у меня больше нет моего Голубя, нет смысла в жизни, пусть меня сразит пуля на посту — твоего верного, нежно любящего тебя. Это для меня единственное спасения и единственная радост…»

В этом же роде Павел еще долго клялся в любви письменно — со всех фронтов и устно, когда выпадала оказия повидаться. Чтобы развеять сомнения Александры, вызвал ее на Украину, где воевал в то время. Мол, посмотри, живу один, никто близ меня не вьется, никакой другой «голуб». Попутчиками Александры были два француза — Жорж Садуль, «наблюдатель французского правительства», исполнявший обязанности корреспондента сразу нескольких иностранных газет, и еще один, черноглазый, молодой, по имени Марсель. Фамилии его Александра тогда не запомнила, не до него было. Напряженный взгляд его черных глаз — вот что осталось в памяти, да и то ненадолго, ну и еще то, как он пытался защитить ее от пуль (вагон часто обстреливали).

Чтобы еще больше упрочить любовные, семейные отношения с Александрой, Павел повез жену в родную деревню, показать отцу с матерью. Поглядеть на дорогого, знаменитого гостя пришла и поповна. Та самая… Как пришла, так и ушла, не в силах смотреть, как Пашка принародно лапает другую, комиссаршу, и из кожи вон лезет, чтобы показать, как она ему дорога. Александра же отметила, что поповна еще весьма хороша, и порадовалась торжеству над очередной молодой соперницей.

Увы, недолго длилась та радость…

Александра приехала к Павлу в Одессу. Ходили слухи, что у него там опять завелась любовь — красивая и молодая. «Красивая девушка», как называла ее про себя Александра, поскрипывая зубами от ревности. Но вроде бы повода ревновать на сей раз не было. Глаза Павла сияли любовью к жене! А если он даже и задерживался по вечерам (и задерживался часто!), то уверял, будто играет в карты «с товарищами из штаба» (в наше время это прозвучало бы так: у нас корпоративные вечеринки, и я должен соблюдать законы своего бизнес‑клуба). Александра сходила с ума от беспокойства, не слишком‑то доверяя его уверениям. И после особенно долгой задержки, когда Павел вернулся уже за полночь, вдобавок трезвый (а это подозрительно, товарищи!), она, встретив его возле дома, снова сказала:

— Между нами все кончено. В среду я уеду в Москву. Совсем. А ты можешь делать, что хочешь, — мне все равно.

То, что случилось потом, она лишь через много лет с трудом решилась описать в заметках к будущим мемуарам: «Павел быстро, по‑военному, повернулся и поспешил к дому. У меня мелькнуло опасение: зачем он так спешит? Но я медлила. Зачем, зачем я тогда не бросилась за ним? Поднимаясь по лестнице террасы, я услышала выстрел. Павел лежал на каменном полу, по френчу текла струйка крови. Павел был еще жив. Орден Красного Знамени отклонил пулю, и она прошла мимо сердца. Начались жуткие, темные дни борьбы за его жизнь и тревог за его непартийный поступок. Я ездила для доклада и объяснений в парткомитет, старалась смягчить поступок Павла (они там уже знали больше, чем я думала, и больше меня самой). Я во всем винила себя. Только позднее я узнала, что в тот вечер „красивая девушка“ поставила ему ультиматум: „либо я, либо она“. Бедный Павел! Она навещала его больного тайком, когда я уезжала в партком.

Я больше не говорила Павлу о своем намерении уехать. Но это решение крепло.

Я выходила Павла. Рана оказалась менее опасной, чем вначале опасались. Павел стал быстро поправляться. Но ко мне он был нетерпелив и раздражителен. Я чувствовала, что он винит меня за свой поступок и что его выстрел вырос в непроходимую моральную стену меж нами».

Такое, конечно, возможно только под руководством чудо‑садовода Мичурина, чтобы выстрел вырос в стену, однако Бог с ними, с растениеводством и со стилистикой, потому что стена между революционными супругами и впрямь имела место быть. Чтобы не биться об нее до бесконечности, освободиться от почти наркотической зависимости от этого человека, от его молодой любви, Александра решила уехать из Москвы и пошла на поклон к Сталину, только что избранному в то время генеральным секретарем ЦК партии. Конечно, тогда она и предположить не могла, что ходить на поклон к нему, бесконечно, до тошноты, присягая на верность и расшаркиваясь, ей придется еще не раз, не два, не три, и она будет это делать снова и снова, чтобы сохранить жизнь себе и своим близким. Так что лиха беда начало.

Александра попросилась на дипломатическую работу — за границу. Там уж Павел к ней не нагрянет, это точно, с пути истинного не собьет! Без особых проволочек она получила назначение чрезвычайным и полномочным послом в Норвегию, а вслед полетели очередные любовные призывы: «Твои очи вместе с телом опьяняли меня… Да, я никогда не подходил к тебе, как к женщине, а к чему‑то более высокому, более недоступному. Ты в моих глазах и в сердце, когда я рвусь к тебе, выше досягаемого…»

Нет, все, все кончено: теперь она уже была не выше досягаемого — она была просто недосягаема для Павла Дыбенко, и ему пришлось смириться с этой потерей планетарного значения, жениться на Валентине Стафилевской — так звали «красивую девушку», — родить с ней сына и «жить дружно», теперь уже ее терзая бесконечными изменами и страдая от ее измен…

Александра же начинала новую жизнь в Христиании (столица Норвегии станет называться Осло лишь спустя два года, в 25‑м). Перед отъездом она сфотографировалась. И сделала такую запись в дневнике: «Голова моя гордо поднята, и нет в моих глазах просящего вида женщины, которая цепляется за уходящие чувства мужчины!»

Просящего вида и впрямь нет. На фото ей тридцать — не больше, при самом неблагожелательном подходе! А на дворе — 1923 год, и ей — пятьдесят один…

Ужас, конечно, если задуматься над этой цифрой. Удовольствие в старости способны находить только отъявленные мазохисты или уж философы. Да ведь и они наверняка врут, как сивые мерины! Нет в ней никакого удовольствия, нет, нет и быть не может…

«Неужели со мной все кончено?!» — думала Александра. А мы задумаемся вместе с ней: неужели эта редкостная красота и обольстительность теперь будут принесены в жертву дипломатическому протоколу?

Не тут‑то было! К счастью, свято место не бывает пусто.

Имеется в виду, конечно, место в ее постели.

Первое чувство, которое испытала Александра при знакомстве с составом бывших посольских работников, это изумление: вторым секретарем посольства оказался тот самый черноглазый француз Марсель, с которым они когда‑то путешествовали по украинскому фронту! Сейчас он выглядел более остепенившимся, более взрослым: обзавелся семьей. Но глаза его (вернее, взгляд) снова что‑то растревожили в душе Александры. Впрочем, разница между ними — более чем в двадцать три года! — сначала показалась ей просто клинической. И вообще, она решила думать только о работе. Тем более эта сфера деятельности — международная политика — Александре была совершенно чужда, тут не получалось потрясать «маузером» или «парабеллумом», чтобы с полпинка добиться своего. О том, что она — дипломат милостью Божьей, ей еще предстояло узнать.

Однако начало ее новой работы осложнилось совершенно непредвиденным обстоятельством: Александре пришлось срочно делать аборт. Последние ночи, проведенные с Павлом, не прошли бесследно. Вот ужас‑то — беременная госпожа посол! Самое главное — ей совершенно некому было довериться, ни одной близкой женщины рядом, а ведь требовалась строгая конфиденциальность. Марсель Боди сам почувствовал неладное. Сам предложил помощь. И помог — устроил инкогнито в частную клинику, где настоящее имя мадам Коллонтай никто не знал. Александру поражала эта чуткость в практически незнакомом мужчине. Потом она перестала удивляться, услышав от Марселя страстное признание, что он любит ее с той самой первой встречи в простреленном вагоне, что эта любовь стала тайным смыслом его жизни… И в доказательство он сообщил ей некоторые подробности подковерных кремлевских игр, касающиеся, между прочим, именно Александры. Он не просто любил ее — он был ее сторонником. Он хотел защищать ее по мере сил своих!

Александра растрогалась. Боже мой, опять в жизни этой неистовой амазонки появился некто, постоянно напоминающий ей, что она — не революционная боевая машина пехоты, кавалерии, артиллерии и морфлота враз, а женщина, женщина, прежде всего женщина!

Красивая, заметим, женщина…

Марсель понравился ей за свое абсолютное бесстрашие: влюбиться в даму на двадцать три года старше — на это нужно некоторое, согласитесь, мужество… Сердцу, конечно, не прикажешь, но разум‑то на что? Ну так вот ему было плевать на все на свете разумные доводы, когда речь шла об этой женщине. И, что немаловажно, новый любовник Александры находился по отношению к ней в зависимом положении. Он не станет гнать ее на кухню заваривать ему чай — он сам подаст ей кофе в постель, почтительно наклонив голову. А потом прыгнет в эту же постель… но только если позовет она, Александра Коллонтай. Госпожа посол.

Вот такие отношения с мужчиной были по ней! И Александра в очередной раз принялась гадать: что ж это там опять шевельнулось в глубине души, холодной и ленивой? Досада, суетность иль вновь сакраментальная забота юности?

Да‑да‑да! Она самая! А потому разве странно, что именно в то время, именно в этом состоянии духа Александра начала работать над новой книгой, касающейся ее любимой темы — любви и вопросов пола? И название книги — «Дорогу крылатому Эросу!» — тоже вполне объяснимо.

«Бескрылый Эрос поглощает меньше чувств, он не родит бессонных ночей, не размягчает волю, не путает холодную работу ума. Классу борцов, когда неумолимо звучит колокол революции, нельзя подпадать под власть крылатого Эроса. В те дни нецелесообразно было растрачивать душевные силы членов борющегося коллектива на побочные душевные переживания, непосредственно не служащие революции. Но теперь, когда революция в России одержала верх и укрепилась, когда атмосфера революционной схватки перестала поглощать человека целиком и без остатка, нежнокрылый Эрос снова начинает предъявлять свои права. Он хмурится на осмелевший бескрылый Эрос — инстинкт воспроизводства, не прикрашенный чарами любви. Многоструйная лира пестрокрылого божка любви покрывает одноструйный голос бескрылого Эроса».

Разумеется, Александру сейчас осенял исключительно крылатый Эрос. И, как всегда, ей казалось, что так она еще не любила никогда в жизни.

Марсель был удивительный человек. Очень умный. Тонкий. По‑настоящему благородный. Обладал настоящим европейским лоском — Александра всегда ценила это в мужчинах, да вот беда — мало таких ей попадалось. Теперь — попался, причем в полное ее распоряжение.

Разумеется, для всех они были всего лишь госпожой послом и ее преданным помощником. Знали о неформальной связи считаные единицы. Во всяком случае, Александра теперь уже совершенно спокойно, свысока, без малейшей ревности читала совершенно кретинские, какие‑то униженные, верноподданнические, лизоблюдские послания нынешней «Дыбенковой жены», которая как бы воспылала к своей предшественнице любовью и доверием: «Хочется чтобы Вы были близко близко такая тепленькая и чтобы слышать Ваш голос. Вот вы описали ночную Христианию. Ведь как музыка… Тепленькая наша Шурочка напишите что Вы делаете над чем работаете как проводите дни».

Безграмотностью Валентина то ли с детства страдала, то ли ее любящий муж ею заразил, словно неприличной болезнью… Павел, кстати, тоже не забывал Александру. Книгу своих воспоминаний «Мятежники» (о беспримерном по жестокости подавлении кронштадтского мятежа) прислал с подобающей надписью: «Шуре — гордой пальме оазиса творчества и великой свободной неповторимой любви». Александре казалось, что она слегла с сердечным приступом не столько от тягостных воспоминаний, сколько от подавляющей пошлятины, с которой Павел так и не смог справиться, бедняк… Лекарства прихворнувшей амбассадриссе подавал Марсель — теперь они не разлучались ни днем, ни ночью, и что бы там ни думала по этому поводу его жена, никого не интересовало.

Они были не просто любовниками — они были в самом деле близкими друзьями, родственными душами, в унисон бьющимися сердцами («Крылатого Эроса» Александра подписала сдержанно, но многозначительно: «Марселю Боди — незаменимому соратнику, ценному сотруднику, очень дорогому другу!»), и только перед Марселем она могла не притворяться. Он знал об истинном отношении Александры и к Сталину (страх), и к Троцкому (презрение), и к Зиновьеву (ненависть… кстати, Зиновьев протежировал Марселю, но тот шефа променял на бабу, уподобившись своим многочисленным предшественникам. Ну что ж, вот такая это была баба. Мировой эквивалент!) и вполне разделял ее кредо: «Все они мазаны одним миром. Я для себя решение приняла: отстаивать долговременные, постоянные интересы России, а не интересы политиков, которые там сегодня у власти».

Между прочим, при всей своей революционной взбалмошности, Александра и в самом деле была умной женщиной, а дипломатия оказалась ее призванием. Она не только занималась любовью с молодым человеком и танцевала без устали (это было модное увлечение, и госпожа посол, вынужденная поддерживать светское общение, не могла оставаться в стороне), она работала воистину не покладая рук, поддерживая престиж своего совсем не престижного государства, налаживая прежде всего торговые связи, покупая в огромных количествах норвежскую сельдь, потому что ее стране нужна была еда, — и справедливо полагая, что дружба крепка общими делами, а не только разговорами за рюмкой чаю.

Правда, если госпожа посол была довольна собой, это еще не значило, что ею останется довольна Москва. Александра прекрасно знала, что критерии оценок Кремля порою поразительно нелогичны. И уже началась та историческая пора, когда требовалось непрестанно распинаться в верности кремлевскому горцу, душегубу и мужикоборцу. Она писала нужные письма, произносила нужные речи, а сама больше всего на свете боялась одного: что ее отношения с Марселем станут известны в Кремле, что их разлучат волевым усилием партии.

Именно тогда они начали строить планы возможного бегства от всевластной «руки Москвы»: может быть, в Берлин, а вернее всего, в Париж, где заживут инкогнито, бросив всех и все, обо всем прошлом позабыв, похоронив амбиции и признав, что дело жизни их обоих — ее длинной, его пока короткой — обмануло, что эти жизни растрачены на борьбу за пустоту, на строительство воздушных замков, только сверху раскрашенных в интенсивный красный цвет, а внутри… о Господи… какие там горы мусора и грязи! «Все идет к тому, что там скоро начнет литься кровь!» — убежденно говорила Александра. Ну да, она все же была образованная женщина, слышала и о термидоре, и о том, что Революция всегда пожирает своих героев, умела делать выводы из исторических примеров…

Планы Александры и Марселя пока что оставались планами. Однако предчувствия влюбленной женщины, как это всегда бывало прежде, будет и впредь, оказались вещими: однажды пришло предписание Марселю Боди немедленно явиться Москву за новым назначением, что автоматически означало разлуку.

Александра не рыдала, прощаясь, — она просто поехала вместе с ним. Путь избрали через Берлин — решили «примениться к местности», как выражаются вояки, — там встретились с советским послом Раковским, который всегда благоволил к Александре. Он откровенно посоветовал Марселю не ехать в Москву.

Однако тот все же поехал… Бог ты мой, как же ругательски ругала себя Александра потом за то, что не послушалась умного человека!

Вышло совершенно по известной песне: «Дан приказ — ему на Запад, ей в другую сторону…». Александре предложили посольский пост в Мексике, а Марселю предстояло отправиться в Токио.

Это был удар… Кое‑как удалось смягчить «приговор» Марселю — ему позволили отбыть в Париж. Но свой «приговор» Александре смягчить не удалось. К тому же напоследок сам Сталин лично вручил ей некое письмецо из села Ильинского Панкрушихинской волости Каменского уезда Ново‑Николаевской губернии, посоветовав прочесть его в одиночестве. То самое, в котором была пресловутая фраза: «Мы Коллонтай или мы не Коллонтай?!»

Неизвестно, от чего был у нее сильнее шок: от перспективы никогда больше не видеть Марселя — или от прочтения письма. Одно было хорошо: если Сталин дал ей прочесть этот пасквиль, значит, он воспринимает Александру всерьез, по‑прежнему относится к ней иронически, но считает существом беззлобным и безопасным. Может быть, ей удастся сохранить в начинающейся мясорубке не только жизнь, но и шанс снова соединиться с тем, кого она любит.

Только надо немножко потерпеть. Ехать в Мексику и немножко потерпеть в этой непредставимой, фантастической стране. И зачем‑то только Кортес открыл ее четыре или даже пять веков тому назад? Кто его об этом просил?!

Кортеса, конечно, никто не просил, а вот Александру попросили выехать в Мексику незамедлительно. Марсель провожал ее до Смоленска, потом ему предстояло вернуться в Москву. Последняя ночь любви в поезде… Может быть, в самом деле последняя?

Они не позволяли себе думать о самом плохом. Готовься к худшему, но надейся на лучшее — не в этом ли величайшая мудрость жизни?

Она еще успела до отправления парохода из Гааги побывать в Париже и позаботиться о туалетах: госпожа посол порядком отстала от моды в богоспасаемой Христиании! Александра считала, что если что‑то делать, то делать хорошо, а потому журналисты, которые выследили ее около бутика на рю де ла Пэ, с восхищением констатировали, что блеск ее туалетов и мехов затмевают туалеты мадам Красиной и мадам Каменевой. А эти две посольские супруги славились своим мотовством за счет государства рабочих и крестьян! Наиболее пронырливым журналюгам удалось даже выхватить у мадам Коллонтай что‑то похожее на интервью. Она выразилась в том смысле, что можно быть дельным человеком, думая о красоте ногтей: «Можно оставаться хорошим коммунистом, элегантно одеваясь и пользуясь помадой и пудрой!»

И, обогатив Европу этим трюизмом, «прекрасная мадам Коллонтай» отбыла на океанском пароходе «Лафайет» в Вера‑Крус, откуда ее путь лежал в Мехико.

Мануэль Перес, шеф протокола министерства иностранных дел, с иронической ухмылкой наблюдал «коммунистическую возню» на перроне. Прибытия поезда из Вера‑Крус ожидали самые оголтелые крикуны, изображавшие из себя антиправительственную оппозицию. Сами по себе они были нисколько неопасны, только уж очень крикливы, и более респектабельные пассажиры поглядывали на пылких люмпенов не без опаски. Смешнее всего было то, что и почтенный сеньор Перес в элегантном черном костюме и эти оборванцы встречали одну и ту же особу: новую советскую амбассадриссу.

Вот объявили о прибытии поезда, и Перес вразвалку двинулся к пульмановскому вагону первого класса. «Оппозиция» дружно повалила к общему.

— Los cretinos! — пробормотал шеф протокола.

Нет, в самом деле — кретины! Разве представительница великой державы — пусть даже и давшей изрядную трещину — может прибыть в страну, где ей предстоит быть послом, в вагоне третьего класса, пропахшем чесноком и потом? Они, пожалуй, эти недоумки, считают сеньору… как ее?.. Сеньору Коллонтай ровней себе!

Однако через минуту Перес понял, что если здесь и есть кретин, то это именно он, шеф протокола. Оказывается, многолетнее чутье его обмануло! Амбассадрисса вывалилась именно из переполненного крестьянами и работягами общего вагона, и люмпены восторженно заорали, приветствуя ее:

— Viva companiera Kollontaj!

Перес насмешливо озирал изящную и очень красивую даму в прелестном дорожном платье и кокетливой шляпке. Если у нее хватает денег на такие туалеты, неужели не хватило на билет в первом классе? Или просто оплошал дипломатический сотрудник советского представительства, Леон Гайкис? Этот оборванец ничем не отличается от прочих коммунистов: потрепанный грязноватый костюм, мятая кепка, рубашка, которая давно забыла о стирке…

Сеньора большевичка между тем смерила ледяным взором собравшуюся толпу, которая не переставала орать ей приветствия, что‑то резко сказала Гайкису, который пытался познакомить ее с вождями местного пролетариата, и нетерпеливо огляделась, явно отыскивая официальных встречающих.



Поделиться книгой:

На главную
Назад