Увы, никакой ум не страхует от любви, никакая серьезность не защитит от страсти. Правда, любовь и страсть вызвала в Саткевиче отнюдь не Зоя Шадурская. У нее, бедняжки, не было никаких шансов соперничать с вызывающей обольстительностью Шурочки. Впрочем, бедная безропотная Зоечка и не претендовала на соперничество!
«Как это началось с А.А.? — станет вспоминать Коллонтай спустя много лет. — Женщина чувствует, что нравится. Мужчина завоевывает ее отзывчивостью и пониманием, завоевывает душу. В те годы мы увлекались (по Чернышевскому) темой: любовь к двум. Я уверяла, что обоих их люблю: сразу двух. Любить двоих — не любить ни одного, я этого тогда не понимала».
В конце концов Дяденька съехал на другую квартиру, и Шурочка тайком бегала к нему — вкушать запретный плод, который снова начал ее привлекать. А.А. был человек порядочный. Он не хотел таиться, воровать у друга жену, он хотел, чтобы Шурочка развелась и вышла за него замуж, но ее от одной этой мысли начинала бить дрожь. Она уже поняла, что не создана ни для каких уз, цепей, оков, и в первую очередь — супружеских. О да, любовь вольна, как птица! Этих строк поэт Александр Блок еще не написал, зато все давно знали, что сердце красавицы склонно к измене и к перемене, как ветер мая. Чтобы лишить иллюзий обоих мужчин (каждый втихомолку надеялся, что этот самый «ветер мая» станет дуть в его направлении), Шурочка однажды собралась, да и уехала за границу, подкинув сына родителям. То есть она не Бог весть как лукавила, когда писала позднее, объясняя свой разрыв с мужем: «От Коллонтая я ушла не к другому. Меня увлекла за собой волна нараставших в России революционных волнений и событий».
Шурочка вдруг ощутила, что жить не сможет далее без пополнения образования. Причем именно в полюбившейся области: в рабочем вопросе. Как ни восхищалась она работящими сестрой и матерью Владимира Коллонтая, трудиться сама она не желала. Ну, что за глупости, еще не хватало! Другое дело — учить трудиться других. А вернее —
В начале было Слово… Ее давно влекла писательская слава. Тянуло писать романы. Да только кому они нужны? Их лучше не писать, а заводить! А писать — статьи об экономической эксплуатации, о тяжелом положении трудящихся, особенно почему‑то в Финляндии. Бог весть, почему ее в эту Финляндию так уж сильно потянуло? Быть может, потому что там находилось родовое имение матери Кууза, которое Шурочка обожала. Ну, так вот тебе, получи, Финляндия, за то, что в твоих лесах мне было так хорошо! Так или иначе, Шурочка, со своим бойким перышком и острым мышлением, со своим раскованным (это было в ту пору ново и оригинально) стилем довольно быстро завоевала признание читателей. Кроме того, она любила конкретные детали, и хотя подходила к делу дилетантски, на первый взгляд ее материалы казались весьма глубокими — они убеждали, завоевывали признание, Шурочка приобретала авторитет как специалист в своей теме, ее начинали принимать всерьез… Другое дело, что всерьез ее принимали такие же дилетанты, как она сама. Узок был круг этих революционеров, они по‑прежнему были страшно далеки от народа, они собственный барский бред принимали за его мечты… А в конце концов они навяжут этот бред народу и убедят его в том, что исполнили именно его вековые чаяния. Тем не менее Шурочка наваляла аж две книги — «Жизнь финляндских рабочих» и «К вопросу о классовой борьбе» — и начала третью — «Финляндия и социализм»…
Шурочка не все время проводила в Европе — периодически она появлялась в Петербурге. Свобода передвижений тогда была — езжай, не хочу! Никаких тебе проверок на благонадежность. Эх, вот жизнь была… Не ценили ее. Нет, не ценили!
В России она утешала мужа, она спала с Дяденькой, она нервничала, встречаясь с сыном, она сплетничала с Зоей, она похоронила отца, потом мать, но главное — она нашла для себя новую тему, поняв, что Финляндия, по большому счету, никому не интересна. Нужно шире подходить к проблемам… Вот например — женская тема! Это важно и нужно всем. Мужчинам, конечно, в меньшей степени, но женщинам…
Шурочка написала статьи «Роль феминисток и женщин‑пролетариев в движении за эмансипацию женщин» и «Проблема морали в положительном смысле», которые весьма заинтересовали ее будущих соратников. Тема была модная, а авторша, по слухам, интересная женщина, хо‑хо!..
Это мнение вполне разделял Петр Петрович Маслов, знаменитый экономист, специалист по земельному вопросу, социал‑демократ, великий женолюб и в то же время подкаблучник своей супружницы Павлины, которая то ли била его, то ли выдирала последние волосы из реденькой его шевелюры (Шурочка готова была поклясться, что от свидания к свиданию Петенька выглядел все более облысевшим), однако имела над ним деспотическую власть. В половине десятого он выскакивал из постели Шурочки и мчался домой, чтобы быть там ровно в десять, не то… Ну да, кто бы сомневался, что у Шурочки с этим пухленьким инфантильным красавчиком очень скоро дойдет до постели? Родство душ, созвучие умов… К тому же пухленькие губки знаменитого экономиста очень приятно целовали главную эмансипатку всех времен и народов!
Дяденька вскоре оказался отодвинутым на второй план, разделив участь законного супруга. И Александра (года шли да шли, Шурочкой называться сделалось уже как‑то не солидно) начинает петь в своих статьях с голоса Маслова, становясь убежденной меньшевичкой. Роман их развивался в основном за границей (опять же — в Париже и Берлине), где Александра обзавелась новыми друзьями — Розой Люксембург и Карлом Либкнехтом, к которому немедленно почувствовала некий волнующий интерес. Однако Александра ощущала, что время «смычки между русскими и германскими товарищами» еще не настало. Она была слишком увлечена Петенькой Масловым (чужой ведь муж!), первенствовавшим среди иных‑прочих запретных плодов, которых ей непременно хотелось куснуть своими беленькими зубками.
Между тем у нее в среде эсдеков складывалась определенная репутация. Все все знали об их с Масловым романе (кроме, к великому счастию, Павлины, не то мировая революция недосчиталась бы двух активных боевых единиц), мнение о страстной Александре у каждого имелось свое, и говорили разное. А ей самой, кажется, было наплевать на чужое мнение. Во всяком случае, о Луначарском она отзывалась в письмах к Зое уважительно, а уж о Ленине‑то и вовсе с огромным пиететом.
Все интереснее ей было за границей с вновь приобретенными товарищами, все обременительней становились возвращения в Петербург. Право слово, если бы ее новые друзья не были вынуждены то и дело туда наезжать, она так и сидела бы в Европах. К тому же подрос Миша (ему исполнилось четырнадцать — это же просто ужас, как летит время!), надо было его куда‑то пристраивать. Александра по‑прежнему не ощущала никаких позывов материнства (даже Миша в одном из писем Зое Шадурской жаловался, что «мамочка к себе не подпускает»), порхала по всевозможным знакомым. У нее была страсть коллекционировать людей интересных, самобытных. Наверное, она все же ощущала некоторую свою ущербность как личности творческой, понимала, что она и в любви, и в работе всего лишь чье‑то зеркало, литобработчик, пересказчик чужих мыслей…
В числе таких людей была знаменитая переводчица Татьяна Щепкина‑Куперник, известная чудесными переводами пьес Ростана, Гюго, Лопе де Вега, Кальдерона, Шекспира… Татьяна на долгие годы останется подругой шалой Александры, в которой она находила ту соль и тот перчик, которых так недоставало ей самой, живущей более в XV–XVI веках, нежели в нашем времени. Ну да, Александра была дамой самой что ни на есть современной! За книгу «Финляндия и социализм» власти признали ее неблагонадежной (наконец‑то — спустя года после опубликования этой и впрямь подрывной брошюрки!) и принялись то в тюрьмы сажать, то оттуда выпускать по настоянию «передовой общественности» (к примеру, Горького, который очень неистовствовал в защиту бывшей Шурочки), то определять под надзор полиции, то учинять слежку за ней…
В этой суете, которая вокруг нее воцарилась, Александра чувствовала себя, как рыба в воде. Как «ананасы в шампанском», выражаясь штилем безумно модного Игоря Северянина, бывшего, кстати, ее кузеном. Точно так же уютно чувствовала она себя практически одновременно в двух постелях: в Дяденькиной и в Петенькиной (экономист, социал‑демократ и специалист по земельному воросу теперь звался просто Маслик).
А впрочем, почему в двух? Не по‑товарищески было заканчивать вечер рукопожатием или добрым словесным напутствием — непременно требовалось скрепить встречу, как подобает новым людям, в горизонтальной позиции. Тем более такой стороннице женского равноправия, как мадам Коллонтай, это казалось жизненно важным. За границей Александра познакомилась с Леонидом Красиным. В Петербурге встречи возобновились. Он был холодно‑обольстителен — мужчин этого типа Александра всю жизнь побаивалась, но притом никогда не могла перед ними устоять. Вдобавок Красин был любовником знаменитой актрисы Марии Андреевой, любовницы Саввы Морозова, любовницы Максима Горького и пылкой адептки Ленина. То есть фигура на политическом небосклоне заметная. А еще Красин славился своим постельным шармом и штурмом. Эти бурю и натиск Александра испытала не без удовольствия, однако то был не более чем эпизод в любовной биографии обоих, Красин вернулся к своим дорогим большевикам, а Александру по‑прежнему не покидала довольно печальная мысль, что самое основное из радостей секса так и остается за пределами ее понимания. Ну ничего, уже недолго оставалось ей ждать часа пробуждения!
А пока она перебирала каких‑то красинских половых террористов, которые обольщали нужных женщин по заданию партии, вытягивая из них деньги
Но ведь это неправда! Она вовсе не рыба, она это знает, чувствует всем телом! Но сколько можно ждать? Ей ведь уже далеко‑о за тридцать! Родилась‑то она в 1872 году, а на дворе уже 1911‑й…
Когда она позволяла себе такие мысли, то думала, что речь идет о ком‑то другом. Она‑то себя старше, чем на двадцать, ну, на двадцать пять лет, не ощущала. И зеркало говорило, что она себе не врет. Александра Коллонтай принадлежала редкостному типу женщин без возраста: в шестнадцать они выглядят на двадцать, порою даже на двадцать пять и в этом состоянии пребывают еще долго‑долго. Потом всю жизнь стабильно отстают от своих лет годков этак на пятнадцать‑двадцать, раздражая женщин, смущая мужчин, восхищая своих любовников, ну и себя, любимую, конечно, а как же без того?
А самого главного, того, ради чего женщина ложится с мужчиной в постель, она так и не узнала. Правда, некоторые отсталые, косные люди, сущие ретрограды, убеждены, что цель всякой постели — воспроизведение себе подобных. Но Александра с презрением отметала эти пережитки прошлого. Забеременев невзначай от Маслика (кажется, от него… то есть почти наверное… вот разве что Красин, а может, Либкнехт, а может, Виктор Таратута имел к этому отношение… да какая, по большому счету, разница?!), она немедленно сделала аборт. Хотя дело происходило в городе Париже, прославленном во все времена (в основном благодаря усилиям классиков французской литературы) как самый фривольный город мира, аборты были запрещены и там. Александре помогла шведская журналистка Эрика Ротхейм — очередная «серая мышка», которая останется на всю жизнь подругой и помощницей этой революционной путаны.
Аборт и связанные с ним неприятности обострили все обиды, которые накопились у Александры к Маслику. Это неминуемый итог долголетней любви к женатому мужчине: сначала ему все прощаешь; все понимаешь и принимаешь, лишь бы он был с тобою хоть иногда; потом начинаешь ревновать. Потом — ненавидеть его жену. Потом — его самого… И вот тут уже идут клочки по закоулочкам!
До ненависти к Маслику пока дело еще не дошло, однако замуж за него Александра не хотела ни под каким видом. Маслик порою, притомившись от гнета Павлины (в обиходе — Павочки), заводил такие разговоры… Нет, нет и нет! Архи‑нет, как выразился бы в данной ситуации Владимир Ульянов‑Ленин, в ближайшее окружение которого как раз в то время начинала входить Коллонтай. Она не прочь была бы опробовать на этом мужчине (конечно, с виду он так себе, по большому счету, без слез не взглянешь… да ведь и Дяденька с Масликом — тоже не Антинои, зато какие у Владимира Ильича энергетика и авторитет!) огонь своих очей, однако быстро поняла, что дело швах. Надежда Константиновна еще покруче будет, чем Павлина, это во‑первых, а во‑вторых, сердце Ленина слишком прочно было занято дамой по имени… нет, не Мировая Революция — та царствовала в его уже изрядно зацементированных атеросклеротическими бляшками мозгах, — а сердцем владела золотоволосая красавица с экзотическим именем Инесса Арманд.
Всего‑навсего Александра всего‑навсего Коллонтай сначала надулась и хотела хлопнуть дверью этой дружбы: Инесса тоже претендовала на роль единственной и неповторимой эмансипатки — нет, а что еще было делать дамочкам из дворянских семей в революции, кроме как спать с ее вождями и отстаивать право на это под предлогом борьбы за женское право спать с кем в голову взбредет, то есть, пардон, за равноправие, — но потом поразмыслила и сочла, что с Лениным и его дамами лучше жить в мире. Пригодится воды напиться. Она умела быть обворожительной, когда хотела, и скоро никто не мог бы усомниться, что и с Надеждой, и с Инессой они — задушевные партийные подружки. С Лениным было сложнее. Он ненавидел Маслова (взаимно!) и опасался его влияния (не без оснований) на массы. Настороженность распространялась и на любовницу Маслова.
А между тем вышеназванной любовнице теперь ничего так не хотелось, как выкорчевать из сердца постылую привязанность. Уж она и сбегала от Маслика, уж и запрещала ему приходить, и писала в дневнике: «В первый раз за годы близости с П.П. (по аналогии с А.А. Саткевичем Маслов стал П.П. —
Противоядием от любви стала работа. Ораторское мастерство Коллонтай (вернее сказать — талант, совершенно стихийный талант!), сила убедительности ее слова и заразительность ее истерии имели страшный успех у парижанок и берлинок, которым вдруг, хоть тресни, ну по‑за‑рез понадобились всевозможные демократические свободы. Свобода слова, к примеру… При этом две трети митингующих служанок, мидинеток, кокоток и кокеток не умели читать. Зато умели слушать, орать, бить в ладоши и уж аплодисментами‑то вознаграждали пылкую русскую кликушу сверх всякой меры.
В полной эйфории Александра потом записывала в дневнике, который исправно вела всю жизнь (она ведь была, по большому счету, графоманка, то есть страдала «писучей болезнью», а ничто так не усмиряет зуд в пальчиках, как регулярное бытописательство): «Я участвую с увлечением в стачках. Я на митингах, на собраниях, нас хватает французская полиция, выпускает; я снова на трибуне. Я горю с ними за общее дело!»
Восхищались ею, само собой, не только женщины, но в первую очередь — мужчины. Рабочие, разночинцы, товарищи по партии и антагонисты, и со всеми у нее моментально устанавливались самые искренние и доверительные отношения, вне зависимости от национальной принадлежности. Постель мадам Коллонтай была оплотом Первого Интернационала. А также Второго и Третьего… И не странно ли, что влюбилась‑то она именно в русского, а не в испанца, француза, немца, швейцарца или вообще в негра?
Однако сердцу не прикажешь.
Судьбоносная встреча произошла на кладбище Пер‑Лашез на похоронах Поля и Лауры Лафарг (дочери и зятя Карла Маркса), которые покончили с собой, когда им исполнилось по семьдесят лет. Это было давно ими задумано, давно решено, однако, само собой, хранилось в тайне и для их друзей и товарищей стало истинным потрясением. Лафаргов все любили, для Александры они были близкими людьми. Провожая их в последний путь и биясь на трибуне в привычном (и уже где‑то даже отработанном) истерически‑революционном припадке, Александра встретилась глазами с незнакомым молодым человеком — и уже не смогла отвести от него взгляда.
После похорон он проводил ее домой… расставаться им больше не захотелось. Немедленно провели панихиду по Лафаргам в горизонтальной позиции — и Александра (слава тебе, Господи!) наконец‑то поняла, для чего на самом деле нужны мужчины.
Для удовольствия. Для ни с чем не сравнимого наслаждения. Для страсти не возвышенной, а самой что ни на есть грубой, животной — и тако‑о‑ой восхитительной.
То есть именно для того, от чего Александра истово и искренне пыталась освободить своих «сестер» в России и Европе.
Ну, что ж, двуличие и фарисейство — непременное свойство всяких политиков. Александра взахлеб, со стонами и охами, находилась в подчиненной, зависимой (миссионерской?) позиции, проповедуя равенство с мужчиной и стирание всех и всяческих граней между разнополыми существами.
Новый предмет коллонтаевской страсти звался Александром Шляпниковым (кличка Беленин). Он был большевиком, то есть стоял на иной политической платформе, чем Александра. Но ни это, ни тринадцатилетняя разница в возрасте (в пользу Александры… вернее, во вред: ей тридцать девять, ему двадцать шесть) не помешали бурному роману. Она становилась девчонкой в любви — счастливое, блаженное свойство! Только благодаря ему женщина может сохранить молодость надолго… почти навсегда.
В это время Владимир Коллонтай («Кажется, мы где‑то встречались? Ах да, я ведь была замужем за вами! И остаюсь до сих пор? Да что вы говорите! И у нас даже есть сын?») попросил развод. У него появилась другая женщина. Что естественно — родная‑то жена, коза‑дереза, где‑то скачет через мосточек, хватая зеленый листочек, а одному жить нелегко! Александра и бровью не повела. Да ради Бога, на здоровье, если его так волнуют мещанские мелочи. Сама она уже горой стояла в ту пору за отмену института брака как такового. Гораздо больше ее волновало положение русских солдат, и только об этом она и желала говорить с бывшим мужем‑офицером. Развод получился деловым и конструктивным: «В парижском кафе при обсуждении положения в России мы нашли гораздо больше общего языка, чем в годы нашего молодого, счастливого, по существу, брака».
Вечная ему память, Владимиру Коллонтаю.
Кстати, его звучную фамилию Александра оставила: она ведь уже прославила эту фамилию, сделав ее знаменитой и в Российской империи, и за ее пределами!
Отряхнув с ног прах былого, Александра с легким сердцем устремилась в новую жизнь. Она писала Зое Шадурской: «Я очень, я безмерно счастлива! Если бы ты только знала, какой замечательный человек стал моим другом! Только теперь я по‑настоящему почувствовала себя женщиной. Но главное — это то, что он рабочий. Грамотный пролетарий. Теперь, живя с рабочим, а не с буржуазным интеллигентом, хотя и самых прогрессивных, истинно демократических взглядов, я лучше узнаю и понимаю жизнь, нужды и проблемы рабочих. Он открыл мне на многое глаза, он сделал меня другой…»
Бытие определяет сознание…
И вот что самое смешное: именно в то время Александра делала заметки к будущей своей книге «Общество и материнство», и среди них можно отыскать такие строки: «Супружеские обязанности перед ненасытным мужчиной мешают женщине приобщаться к осуществлению своего главного предназначения — борьбе за равные права с мужчиной и за социальную справедливость».
Фарисейка? Конечно. Ради красного словца не жалела родного отца, в данном конкретном случае — родного любовника.
Связь со Шляпниковым приносила не только телесные приятности. Владимир Ильич, всегда воспринимавший Александру с некоторой насмешливой небрежностью (при всех его недостатках у него был хороший вкус, вульгарщины и истерии не выносил, а наша героиня именно этими своими качествами славилась, именно этими качествами привлекала к себе как мужчин‑любовников, так и женщин‑митингующих), резко изменил к ней отношение. С его, ленинской, точки зрения, смена Маслова на Шляпникова означала прежде всего смену идеологического курса! Маслова он не выносил, к Шляпникову относился превосходно, поэтому начал общаться с Коллонтай куда более дружелюбно и благосклонно, чем раньше. Они даже переписываться стали (она из Парижа, он из Женевы), хотя обычно Ленин относился к меньшевикам непримиримо и сторонился контактов с ними. Он весьма благосклонно отнесся к инициативе Коллонтай установить Международный женский день, когда «все наши сестры во всем мире подводили бы итоги борьбе за свои права».
Идея эта, впрочем, принадлежала не Александре, а Кларе Цеткин, немецкой коммунистке. Что характерно, первый раз, в 1910 году, праздник отмечался 19 марта. А потом, по неким объективным причинам, съехал на 8 марта. Так вот, знающие люди уверяют, что именно 8 марта какого‑то незапамятного года прекрасная царица Эсфирь, жена вавилонского царя Ксеркса, спасла от уничтожения всех евреев Вавилона, а их гонителя Амана подвела под «расстрельную статью»… Ах да, это реалии чуть более позднего времени! Под виселицу подвела она злодейского антисемита Амана и снискала себе славу и память в веках. В те баснословные времена 8 марта называлось праздник пурим в месяце адар.
Впрочем, для нашей истории эта историческая деталь не играет ровно никакой роли. Ну, разве что постольку, поскольку в Лондоне Александра своей пылкой речью повернула настроение нескольких тысяч англичан, собравшихся на антисемитский митинг по случаю совершения евреями в России ритуальных жертвоприношений (так называемое дело Бейлиса). После окончания речи этой «женщины поразительной красоты с буйно развевающимися по ветру волосами» (свидетельство одного из очевидцев) жители туманного Альбиона были готовы немедленно отправиться свергать самодержавие в России, которое допускает попрание прав бедных детей Израилевых!
Имея сокрушительный успех и оттачивая свое умение обретать доверие слушателей и зрителей, Александра, как ни странно, постепенно теряла его в отношениях со Шляпниковым. Пресловутый конфликт личного и общественного, любви и дела разгорался с невероятной силой и превращал их некогда мирное, любовное сосуществование в активный антагонизм. Они начали ссориться — сначала вроде бы изредка, по пустякам, а потом редкостью стали примирения. Постель уже не сближала, а отдаляла, потому что женщина‑политик была вечно чем‑нибудь занята, ей было не до того, чтобы в любое время дня и ночи отвечать на страстные ласки своего молодого любовника, мало‑мальски заботиться о нем, — она просиживала эти самые дни и ночи за работой над своими книгами, статьями, готовила конспекты будущих речей, а он никак не желал видеть в ней женщину‑товарища. Он, злодей такой, оказался лицемером и мещанином! Он в глубине души, как выяснилось, мечтал надеть на Александру те оковы рабства, которые она с таким трудом сбросила!
Они ссорились теперь беспрестанно, разъезжались по разным городам Европы, потом, соскучившись, съезжались, бросались в постель… Но, едва отдышавшись от бурных объятий, начинали ссориться снова и опять бросались друг от друга в разные концы Европы…
«Я не хотел расставаться с тобой, — напишет ей Шляпников во время одного из таких стремительных разъездов, — потому что еще очень люблю тебя и потому, что хочу сохранить в тебе друга. Я не хочу убивать в себе это красивое чувство и не могу видеть и чувствовать, что ты убиваешь теперь эту любовь ко мне только в угоду предвзятой идее „на условии соединить любовь и дело“. Какой же ложью звучат теперь эти слова, и что должен думать я! О, какой цинизм!.. Любящий тебя Санька».
Она звала его Санькой, а он ее — Шуркой, он говорил, что ей всегда восемнадцать… Но эта чудная, легкая любовная лодка разбилась о борьбу за равноправие женщин. Без Шляпникова Александре было тоскливо, а рядом он мешал. И она с горечью пишет в дневнике:
«Все думаю о том, сколько сил, энергии, нервов ушло на „любовь“. Нужно ли это было? Помогло ли в самом деле выявить себя, найти свой путь? Чувствую себя эти дни ужасно „древней“, точно и в самом деле жизнь позади. Или именно в этом году перевалила гору жизни и начинаю медленно, медленно спускаться по тому незнакомому уклону горы, где ждут незнакомые горести, печали, препятствия и житейские трудности. Быть может, и радости, но другие, не те, что были.
Любовь! Сколько ее было! Заняла полжизни, заполнила душу, полонила сердце, ум, мысли, требовала затраты сил. Зачем? Что дала? Что искала в ней? Конечно, были и трудные минуты. На нее все же ушло слишком много творческих сил. В области любовных переживаний все испытала. Какие разные были положения и на каком различном фоне! Крым, Кавказ, Париж, Лондон, швейцарские вершины… Конгрессы… Пестрая жизнь. Красочный дом? А итог?»
Итог, казалось ей, совершенно безрадостный. Жизнь немилосердно пихала во все бока. С одной стороны — началась мировая война, которая показалась Александре ужасным событием, вселенской катастрофой. С другой — мадам Коллонтай навсегда выдворили из Швеции с запрещением появляться там. С третьей — постоянные ссоры с любовником. С четвертой — мировоззренческие нестыковки с вождем мирового пролетариата, который высмеивал ее пацифистские лозунги и жадно алкал продолжения войны, чтобы она как‑то вот так взяла да и перетекла в революцию.
«Мы не можем стоять за ЛОЗУНГ мира, — настойчиво втолковывал Ленин Александре в письмах, — ибо считаем его архипутаным, пацифистским, мещанским, помогающим правительствам. Лозунг захолустный притом, воняет маленьким государством, отстраненностью от борьбы, убожеством взгляда…»
Ильич очень старался переубедить Александру. Он уже имел на нее некие далеко идущие виды, понимал, что такая страстная, самоотверженная женщина, блистательный оратор к тому же, может быть очень полезна, если станет без колебаний разделять его позицию. Александру раздражало упорство Ленина, она пылко спорила с ним (она ведь все делала с пылом, с жаром), а на душе кошки скребли из‑за одного открытия, которое она однажды сделала — относительно себя самой. Какой бы ни была женщина деловой, политизированной, эмансипированной, это открытие всегда повергает ее в шок…
«
«На днях приедет Саня. Опять начнется: „Сделай это! Найди то! Напиши для меня… и т. д.“ И потом. Меня прямо пугает мысль о физической близости. Старость, что ли? Но мне просто тяжела эта обязанность жены. Я так радуюсь своей постели, одиночеству, покою. Если бы еще эти объятия являлись завершением гаммы сердечных переживаний… Но у нас это теперь чисто супружеское, холодное, деловое. Так заканчивается день. И что досадно: мне кажется, Санька и сам часто вовсе не в настроении, но считает, что так надо!»
Когда тяжело на сердце, частенько хочется что‑нибудь сломать, уничтожить, разбить. Может, полегчает… Но просто «чего‑нибудь» Александре сейчас было мало! Хотелось весомого, грубого, зримого! Самым подходящим и достойным приложения сил объектом казался ей сейчас «весь мир насилья». Озлясь на себя, на Дяденьку, даже на бедного Ваню Драгомирова, который когда‑то заставил ее испытать «первое горе», она решительным почерком, от спешки прорывая пером бумагу, записала в дневнике: «С меньшевиками я хотела строить, но сейчас время разрушать. Дорогу большевикам! Дорогу левым! Какие уж там „реформы“, строительство и т. п. Еще надо воевать и воевать. Не строить, а разрушать приходится. Война открыла нам глаза, отрезвила нас. Я испытываю чувство громадного облегчения и радости, когда слышу от левых, от большевиков‑интернационалистов, настоящий, старый, забытый революционный язык. Язык „чистого социализма с его непримиримостью“! Надо вверх, вверх от земли. К идеалам!»
Итак, она «дала обет верности» Ленину. Затолкала подальше прежние разногласия, забыла обиду на Инессу Арманд, которая, с подачи Ильича, вдруг сделалась теоретиком в тех же самых женских вопросах, которые Александра считала своей вотчиной. Чтобы вернуть веру в себя, а заодно — еще больше укрепить доверие к себе Ленина, Александра отправилась в лекционное турне по Америке. Практически ничего не заработав (по глупости не обговорила вовремя условий турне), она тем не менее нашла издателей для ленинских опусов, которые в Европе как‑то вдруг перестали пользоваться успехом, а главное — получила необычайный заряд бодрости благодаря успеху, который имели ее лекции. Это вынуждены были подтвердить даже агенты царской полиции: «Лекции Коллонтай вызвали самый живой интерес у американской публики, среди которой преобладали русские и евреи». На гребне успеха Александра перенеслась в Европу, дала отставку Шляпникову, что было тем более просто сделать, что он рассорился с Лениным, обозвав его «чухотой», надулся, обиделся, что вождь его недооценивает, мечтал найти утешение в любви…
Но не до любви сейчас было. Надвигались СОБЫТИЯ! И Александра подумала, что природа избавила ее от всяких рабских‑бабских проблем очень своевременно. Теперь она всю себя сможет отдать только Революции!
Не тут‑то было.
Не зарекайся.
Никогда не говори никогда!
В феврале 17‑го Александра находилась в Норвегии, в прелестном пансионате Хольменколлене в горах — дописывала очередную агитку. Здесь она услышала об отречении царя. Здесь получила письмо Ленина с требованием спешно (архиспешно, само собой!) возвращаться в Россию. Здесь же узнала, для чего потребна такая архиспешка.
В благостный Хольменколлен к ней прибыли два загадочных субъекта: Яков Ганецкий и Александр Парвус. Эти деятели партии большевиков обеспечивали все ее финансовые дела. В частности, вели некоторые спекулятивные операции, контролировали работу издательства «Знание», которое основал Горький, и тому подобное. Но сейчас их задача была поистине архиважной: они привезли германские деньги, выданные Ленину на поддержку грядущей пролетарской революции. Выезд Ленина из Германии в запломбированном вагоне был уже делом решенным (компанию ему предстояло составить двум женщинам его жизни — Крупской и Арманд, а также группе наиболее приближенных к телу товарищей), а вот как переправить в Россию денежки? Сумма была поистине баснословной (по разным данным, от 70 до 150 миллионов марок!), абы кому не доверишь. Александра же Коллонтай на деле доказала, что твердо стоит на правильной марксистско‑ленинской (второе слово — главное!) позиции. Забегая вперед, следует сказать, что доверие она вполне оправдает, поэтому ее роль в совершении Октябрьского переворота окажется не менее (а где‑то даже и более!) судьбоносна, чем даже самого Владимира Ильича.
Итак, деньги она благополучно привезла. В Петербурге встретилась со Шляпниковым, в очередной раз дала ему понять, что «все кончено, меж нами связи нет!» — не до амуров, дорогой товарищ, когда надобно, натужась изо всей силы, раздувать мировой пожар… «мировой пожар в крови, Господи, благослови»…
Едва прибыв в российскую столицу, Александра была избрана в Петроградский Совет от военной организации большевиков, а спустя малое время и в исполком Совета (вместе с Каменевым, Шляпниковым, Троцким и др.). Исполком заседал непрерывно, аж дым из ноздрей валил, так что у Александры нашлось только десять минут, чтобы навестить умирающего Владимира Коллонтая, и ни единой — чтобы побывать на его похоронах. Наверное, у нее скорее отыскалось бы время навестить Дяденьку, но она просто струсила, представляя себе, что может от него услышать.
Кстати, Дяденька на похороны Владимира пришел…
Ну, а Александра встречала в это время в Финляндии Ленина, который потом немедленно помчался в Петербург и там с броневика вывалил на ошалелую толпу свои знаменитые Апрельские тезисы… Доводить до сознания масс (вернее, настойчиво вдалбливать в это сознание) вышеназванные тезисы предстояло самым проверенным товарищам, в числе которых была, понятно, и Александра. Ей это удавалось как нельзя лучше. Вот впечатление специального корреспондента парижской газеты «Журналь» в Петербурге Поля Эрио:
«На узком возвышении витийствовала женщина с острым, выразительным профилем и пронзительным голосом. Она металась из стороны в сторону по этой импровизированной сцене, безостановочно жестикулируя, то неистово прижимая руки к груди, то угрожающе разрубая воздух ладонью и завораживая внимавшую ей толпу. Она яростно клеймила врагов революции, обещая им неминуемую расплату. Этим оратором в юбке была знаменитая Коллонтай, подруга Ленина. Ее слова находились в полной гармонии с той истеричной атмосферой, которая сразу же возникала, где она только ни появлялась».
Само собой разумеется, что слово «подруга» здесь употреблено не в каком‑нибудь неприличном смысле, а как синоним нашего гордого слова «товарищ», которое нам — ей‑же‑ей! — дороже всех красивых слов.
Как уже было сказано, истеричная атмосфера, которую немедленно пробуждала к жизни Александра, пользовалась почему‑то жуткой популярностью у трудового народа, будь то рабочие, солдаты или матросы. Именно для вящего убеждения этих последних, публики ненадежной, переменчивой, как волны морские, товарищ Коллонтай и была командирована для проведения агитации на корабли Балтфлота.
Сопровождать Александру в Кронштадт и Гельсингфорс из Петрограда был назначен мичман Федор Раскольников, красавец богатырского сложения, вдобавок человек вполне начитанный, давненько уже играющий в революцию и, как «большой», даже имеющий партийную кличку — Ильин. Он мгновенно влюбился в Александру и всю дорогу пялился на нее с вожделением, лелея мечты о том мгновении, когда надо будет перебираться по трапу с причала на катер, а оттуда — на корабли. «Перенесу ее на руках!» — думал он.
Однако Федор малость оплошал, задержался с исполнением желаний. В Гельсингфорсе их встречал председатель Центробалта матрос Павел Дыбенко. Огромный, красивый, бородатый, светлоглазый, он происходил из крестьянской семьи, а потому всяческие мечтания считал пустым делом. Большая ценительница мужской красоты и злоехидная эстетка Зинаида Гиппиус описывала его так: «Рослый, с цепью на груди, похожий на содержателя бань». Оказывается, вот уже когда начали носить цепи на груди! Сбросили их с ног и, чтоб добро не пропадало, малость позолотили и обмотали ими крепкие шеи… Впрочем, Бог с ними, с цепями и шеями. На вкус и цвет, как известно… Зинаиде нравились интеллектуалы, Александре — мужланы. Suum cuique!
Едва поздоровавшись с товарищем Коллонтай, Дыбенко подхватил ее (или правильнее сказать — его, то есть товарища?) на руки, снес в катер, и Федору оставалось только губу прикусить, потому что не стоило труда догадаться: выносить красавицу‑агитаторшу из катера и вносить на корабль будет только Дыбенко, и никто другой. То же произойдет и на обратном пути. Не замай, Федька, рук попусту не протягивай, ты мне друг, но…
Но женщина дороже.
Эту невысказанную мысль Раскольников понял и скрепил сердце свое. Особенно когда заметил, какими глазами смотрит товарищ Коллонтай на товарища Дыбенко, как прижимается своей пышной грудью, немилосердно стянутой кожанкой, к его поистине богатырской груди, как смирно лежит в его лапищах, в которых она казалась маленькой‑маленькой, будто девочка…
Вернувшись домой, делая торопливые заметки о впечатлениях этого дня (вести дневник времени архи не хватало!), Александра черкнула в блокноте:
Как выразился бы поэт, что шевельнулось в глубине души, холодной и ленивой? Досада, суетность или вновь забота юности — любовь?
Так точно, товарищи.
Это было время взлета души, ума, чувств, политической карьеры… Это был страшный, роковой, переломный 17‑й год. Александра находилась в ближайшем окружении Ленина, пользовалась грандиозным авторитетом, успех ее выступлений был просто‑таки сокрушительным, и любая попытка как‑то обуздать неистовую валькирию революции вдребезги разбивалась о реальность. Этой самой валькирией ее назвал кто‑то из иностранных журналистов. И красивое прозвище прижилось. Особенно нравилось оно солдатам и матросам, хотя большая часть из них и слова‑то такого ведать не ведали — валькирия, що це таке? Точно знали, что зовут этого товарища, женщину, — Александра Коллонтай, ну, а валькира чи балькира, — видать, работа у ей такая…
Однако «работа у ей» была не совсем такая — на Шестом съезде партии товарища Валькирию избрали аж в ЦК. Правда, заглазно: сама Александра находилась в тот момент в Выборгской женской тюрьме — по обвинению в махинациях с германскими деньгами. Однако вскоре она оттуда вышла, чтобы снова кликушествовать на митингах. И везде, постоянно наталкивалась Александра на обожающие взгляды Павла Дыбенко. Пока что наивный матрос называл прекрасную даму «товарищ Коллонтай» и мечтал об одном: когда‑нибудь закрыть ее своим телом от пули. Учитывая семнадцать лет разницы, которые между ними существовали, это было вполне естественное желание. Однако высокая духовность быстро начала сменяться натуральными плотскими желаниями, потому что товарищ Коллонтай, почуяв, что она не только сама влюблена, но и любима, начала стремительно хорошеть, а годы ее словно бы пошли отматываться назад. Вскоре она изречет достаточно сакраментальную фразу, до безумия правдивую и точную: «Мы молоды, пока нас любят!» Следовало бы добавить: «И пока любим мы!»
Ей казалось, что такого мужчины еще не было в ее жизни. А уж он совершенно точно знал, что такой женщины в его жизни — не было!
Вообще что особенного и было‑то в жизни этого малограмотного крестьянского сына из украинской деревни? Землю пахал, коней пас, сено косил, девок портил, да вдруг припала к нему жажда обучиться грамоте. Но было ему тогда уже годков семнадцать, не в школу же с малолетками идти… Да и где она, та школа? Поп сельский, человек добрый, сказал: «А что б тебе, Пашка, не учиться у моей дочери? Все равно девка от безделья мается. Платить нечем? А ты мне гусей паси…»
Не ведал бедный поп, что творил…
И стал Пашка ходить к поповне. Учительница была старше ученика тремя годами, считала его недоумком‑переростком, черной костью и сначала очень задирала нос, встречала ученика с презрительно поджатыми губками. Потом слегка подобрела. Во‑первых, он так хотел учиться! Во‑вторых, он так хотел поповну! И очень старался этого не показывать, да вот беда: Пашка рос слишком быстро, портки вечно были ему узковаты, а рубашка коротковата. Очень трудно не заметить того, что так и бьет по глазам.
Не то чтобы она была так уж хороша собой, эта поповна… Но какая девушка не красавица в двадцать лет? К тому же Павла уже тогда тянуло (и всегда будет тянуть) к женщинам необыкновенным, к тем, кто превосходит его умом, образованностью, воспитанием. Не терпел соперников среди мужчин, а вот перед женщинами охотно преклонялся.
Ну и допреклонялся перед поповной…
Конечно, все, что произошло, осталось между ними. Вернее, то, что происходило, потому что длилось это несколько месяцев. И если поп недоумевал, с чего вдруг дочка ревела белугою, когда Пашку Дыбенко забрали в действующую армию, то решил, что жалко ей расставаться с хорошим учеником.
И что тут скажешь, все верно: жалко поповне было расставаться с
Между прочим, им еще суждено будет встретиться, но…
Но об этом позже.
То, что Павел Дыбенко, красный революционный матрос, председатель Центробалта, влюбился с первого взгляда в Александру Коллонтай, совершенно неудивительно. В нее все влюблялись с первого взгляда или не влюблялись вовсе. Опять же, повторимся: она находилась в расцвете своей красоты. Как выразился однажды Иван Сергеевич Тургенев: русских девушек страдания и переживания облагораживают. Поскольку страданий и переживаний в то время было несчетное количество, нет ничего странного, что Александра хорошела на глазах. И вскоре Павел Дыбенко принялся засыпать ее любовными письмами, пусть и невыносимо безграмотными, однако написанными довольно высоким штилем (видимо, поповна‑учителка любила романы. —
«Милая, дорогая Шурочка! Как бы мне хотелось видеть тебя в эти минуты увидеть твои милые очи упаст на груд твою и хотя бы одну минуту жить только‑только тобой. Но в эти минуты я лишен своего духовного счастья. В эти минуты я не могу сказать тебе ни единого слова. в эти минуты я не могу услышат звук твоего любимого голоса. О! как я одинок в эти минуты. Шура, милая, ты может быть получиш это письмо тогда, когда не будет меня я прошу тебя одно напиши и не забуд мою маму и успокой ее. Шура, я иду умират за свободу угнетенных. Вперед, к свободе! Прощай, милый мой Ангел! Вечно с тобой Павел».
К ошибкам в русском языке Александра вскоре привыкла и даже находила в них свою прелесть. Куда важнее было, что их с Павлом объединяет ДЕЛО, что он не намерен ставить буйную валькирию к плите или корыту, что он безоговорочно признает ее интеллектуальное и духовное превосходство над собой, а главное, что она для него — самая красивая, самая желанная из всех женщин в мире. Подвиньтесь, девушки! И вообще, идите вы все… на Центробалт!
И Господи Боже, какой это был мужик! Никто из прежних любовников Александры не мог сравниться с ним даже отдаленно. Наконец‑то, ну наконец‑то она встретила того, кто был воистину для нее создан!
Павел, впрочем, был убежден, что это она создана для него, но сие уже детали.
Запись из дневника:
«Где мой Павел?.. Как я люблю в нем сочетание крепкой воли и беспощадности, заставляющее видеть в нем „жестокого, страшного Дыбенко“, и страстно трепещущей нежности — это то, что я так в нем полюбила. Это то, что заставило меня без единой минуты колебания сказать себе: да, я хочу быть женой Павлуши… Много вероятия, что именно с Павлушей осуществима та высшая гармония — сочетание свободы и страстной любовной близости, которое дает двойную устойчивость и силу для борьбы. Павлуша вернул мне утраченную веру в то, что есть разница между мужской похотью и любовью. В нем, в его отношении, в его страстно нежной ласке нет ни одного ранящего, оскорбляющего женщину штриха. Похоть — зверь, благоговейная страсть — нежность.
Это человек, у которого преобладает не интеллект, а душа. Сердце, воля, энергия. Я верю в Павлушу и его звезду. Он — Орел».
Правда, испытывать сладость любовных объятий Орла Александре было ужасно некогда. Как‑то незаметно навалилось 25 октября 1917 года, когда несколько испуганные собственной смелостью, решительно не знающие, что делать дальше, большевики взяли власть у растерянного Временного правительства. Когда Ленин озвучил мысль Наполеона: «Главное — в драку ввязаться, а там посмотрим!» — и старая добрая Россия полетела вверх пятами…
Впрочем, оговоримся сразу. Если кто и был в той ситуации испуган, то это интеллигентские хлюпики вроде Зиновьева и Каменева. Товарищ же Коллонтай сомнений не ведала. За что и была удостоена министерского портфеля — стала наркомом государственного призрения. Одновременно с ней в большевистском правительстве оказались два ее любовника — нынешний и отставной. Кстати, Шляпников вообще был единственным рабочим в рабоче‑крестьянском правительстве и единственным сторонником многопартийности (но был задавлен массой сторонников исключительно большевистского правительства).
Пока Шляпников дискутировал с новорожденным Совнаркомом, Дыбенко по личному указанию Ленина изымал в бывшем Министерстве юстиции все документы, касающиеся контактов Ильича и его ближайших соратников с германским военным командованием, финансовые документы, подтверждающие получение немецких миллионов, — то есть сведения, с риском для жизни добытые русскими шпионами в Германии.