Матушка Елизавета Андреевна, пожалуй, предчувствовала, что сынок способен выкинуть нечто… несусветное. Поэтому сказала:
— Женишься на этой твоей — прокляну. И мало того — пойду пешком, босая в Питер, в ножки Государю кинусь, скажу: рехнулся ты, тебя надобно на цепь посадить!
Отчего‑то всего более поразило Алексея Андреевича, что матушка собирается идти в Петербург пешком и босая. Ну, понятно, жениться он на Настасье не решился. А потом рассудил — зачем? Она и так при нем, куда денется? А станет женой — заберет над ним такую власть и волю, что не она его крепостной, а он ее крепостным сделается. Она ведь характера живого и пылкого, а в гневе безгранична… так же, как и в страсти.
Так шла жизнь, и вот вдруг примчался из Петербурга курьер с государевым повелением — явиться сей же миг на службу.
«Сей же миг»! Как будто не минуло уже два года с тех пор, как Александр Павлович взошел на престол!
Ну что ж, граф Аракчеев не спорил, не мудрствовал лукаво. Мигом собрался, расцеловался с Настасьею, обещал писать и потребовал с нее ответных писем — и отбыл в столицу.
Шел 1803 год. 14 мая граф Аракчеев принял службу и был назначен на должность инспектора всей артиллерии и командира лейб‑гвардейского артиллерийского батальона. Он служил по завету Якова Долгорукова, который почитал непременным к исполнению всяким честным человеком: «Служить, так не картавить, а картавить — так не служить!» Время главного управления Аракчеевым русской артиллерией составляет одну из блестящих страниц ее истории. При нем совершались важные преобразования, благодаря которым наша артиллерия стяжала в последующих войнах заслуженные похвалы всей Европы. Деятельность неутомимого инспектора почти не имела пробелов, Аракчеев не упустил ничего, что могло бы в то время послужить на пользу артиллерии. Император не упускал случая выразить свое довольство графу. Вдовствующая императрица Марья Федоровна осыпала его знаками своего расположения и только все спрашивала, отчего он не женится.
Сговорились они с матушкой, что ли?! Но что делать, если он не хотел жениться ни на ком, кроме матери своего сына… Да‑да, ведь к тому времени Настасья родила графу Алексею Андреевичу сына!
Во время одного из его кратких, но частых наездов в Грузино она объявила, что беременна. Конечно, он радовался. Огорчался только тем, что Настасья очень уж береглась и до своего тела — смуглого, тугого, любимого — его не допускала. Конечно, ему не привыкать было пользоваться услугами продажных девок (в Петербурге особенно пристрастился к сему), но теперь его жажду никто не мог утолить, кроме Настасьи. Однако что поделаешь, приходилось ждать рождения ребенка. И вот дождался!
Сына окрестили Михаилом, взяли к нему сдобную кормилицу из деревни (как раз у одной крестьянки помер новорожденный младенчик) — и Алексей Андреевич, бывший вне себя от счастья, озаботился его будущностью. Не мог он допустить, чтобы сын его жил с печатью незаконного! Дать свою фамилию он ему не мог, однако намеревался признать его перед всем миром. Для этого желательно было добиться и для него подтверждения благородного рождения. Верный друг Бухмейер снова ринулся в Слуцк и взял за жабры Талишевского. И воротился с подтверждением, что у дворянки Анастасии Шумской родился сын — Шумский Михаил. Дворянин, понятное дело!
Бухмейеру это обошлось в пятьдесят рублей.
Граф Алексей Андреевич только‑только собрался открыть тайну рождения ребенка, как слегла Елизавета Андреевна, матушка. Слегла и приготовилась помирать.
Аракчеев был сын заботливый и любящий. Он не отступал от одра дражайшей родительницы, слезы лил над нею, ручки целовал, умоляя его не покидать, не сиротить. И вот в одну из таких минут матушка возьми да и потребуй с него жениться!
Разве откажешь умирающей?
В два счета, не поднимаясь, можно сказать, с того самого одра, матушка сосватала за Алексея Андреевича девицу Наталью Васильевну Хомутову.
Эх, фамилия у нее оказалась — ну просто вещая! Ни единой минуты радости не знал граф за долгий‑предолгий, бесконечно тянувшийся год своей семейной жизни. Год, только год, а чудилось, десятилетнюю каторгу отбыл граф Алексей Андреевич. И женушка богоданная успела за это время столько накуролесить — другой и за десяток лет не успеть. Отчего‑то все бабы, кроме дорогой, любезной отрады его сердца, попадались ему на диво однообразные: взятки брали за протекцию у любимца государева!
Разъехался он с графиней Натальей Васильевной. Жили, не жили вместе — ничего, ни единого приятного воспоминания не осталось. Только и радости было, что матушка после свадьбы чудесным образом выздоровела. Правда, узнав, что сын намерен разорвать брачные узы в мелкие клочки, Елизавета Андреевна вновь вознамерилась помирать. Но сын был так занят делами, до того ему было недосуг, что сие дело хлопотное — смерть — пришлось ей отложить.
Шел 1808 год. Только что минувшая война с французами, закончившаяся Тильзитским миром, обнаружила громадные непорядки и злоупотребления в делах военного ведомства, в особенности по провиантской части. По личному повелению императора было назначено строгое следствие над виновниками, именным его указом провиантским чиновникам было даже временно запрещено носить мундиры. Александр знал: только энергия Аракчеева — вот что, единственное, могло восстановить дисциплину в войсках и обуздать хищничество провиантских чиновников.
Граф Аракчеев был поставлен по главе военного министерства, вслед затем назначен генерал‑инспектором всей пехоты и артиллерии. Также ему были поручены в командование военно‑походная канцелярия императора и фельдъегерский корпус; а Ростовскому мушкетерскому полку было присвоено его имя, ведь с именем этим связана история многих коренных и полезных преобразований, особенно по части внутреннего устройства армии и ее управления. Вообще круг деятельности Аракчеева увеличивался с каждым днем. Нет, не был обуреваем Александр страстью возвеличивать глупцов, как хотелось бы представить последующим поколениям историографов! Да ведь и ненавидевший его Пушкин хоть и солнце русской поэзии, но государственным умом его Господь обделил, да и слава Богу: либо стихи писать, либо страну строить, а смешивать два эти ремесла есть тьма искусников, он не из их числа. Вот призывал же наш великий поэт, в угоду своим свирепым сотоварищам, кишкой последнего попа удавить последнего царя… Впрочем, в 1808 году Александр Сергеевич был еще дитя малое.
Граф Аракчеев спокойно, с несомненной пользой, нес государственную службу и изредка выкраивал время навестить Грузино и отраду сердца своего.
Настасья его и радовала, и одновременно огорчала. Когда он был в столице, пребывал в походах, радовала своими нежными письмами:
«Рада умереть у ног ваших, ожидаю ваших милых писем, они утешают меня. Прошу Бога, чтобы он спас вашу жизнь, дал здоровья… Целую ваши ручки, милый, и ножки… Скука несносная! Ах, друг мой, нет вас — нет для меня веселья и утешенья, кроме слез. Дай Бог, чтобы ваша любовь была такова, как я чувствую к вам. Один Бог видит ее: вам не надобно сомневаться в своей Насте, которая каждую минуту посвящает вам. Скажу, друг мой добрый, что часто в вас сомневаюсь; но все прощаю… Что делать, что молоденькие берут верх над дружбой; но ваша слуга Настя всегда будет, до конца жизни, одинакова».
Ревность молодой красавицы казалась ему умилительна! Еще больше умиляла забота о нем, все эти многочисленные присылки домашних солений‑варений‑копчений‑сушений, которые шли к нему, где бы он ни был, целыми обозами, причем все было так заботливо уложено‑упаковано, что регламентированная душа военного министра приходила в особенный восторг от сих свидетельств деловитости обожаемой Настасьи. Он руководил армией, Настасья с тем же тщанием — его домашним хозяйством. «Может быть, и впрямь жениться?» — иногда взбредало ему на ум. Но взбредало все реже и реже, потому что он уже нагляделся на то, как женщина норовит забрать над мужчиной власть, пользуясь своим узаконенным пребыванием в его постели. Притом Настасья — она ведь не бывшая жена Наталья, которой граф с легкостью отказывал и на которую не стеснялся орать, как на нерадивого офицеришку на плацу. Настасье отказать трудно, почти невозможно, еще доведет до греха, станешь мздоимствовать… Ну ее, в самом‑то деле, женитьбу. Да и ведь судьба возносит его все выше. Не приведешь же отраду сердца на бал в Зимний дворец, хотя, по мнению любящего графа, его милая могла бы дать фору всем разряженным петербургским куклам — по части красоты, конечно, а вот по части манер она оставалась все той же цыганской девчонкой, что и прежде. Так что пусть оно будет как будет. Вот растет сын…
Именно своим отношением к сыну Настасья и огорчала графа — слишком уж сурово его муштровала. Ей же ей, сам генерал меньше стружки снимал с провинившихся чиновников, чем Настасья — с мальчишки. Оттого он льнул не к матери, а к няньке‑кормилице, которая не расставалась с ним, хотя он давно уже вышел из младенческих лет. Аракчеев решил отдать сына в полковую школу — уж блестящую военную карьеру обеспечить своему ребенку он, конечно, мог! Думал, Настасья испугается, зарыдает, однако же она вздохнула с явным облегчением.
Поразмыслив, граф решил, что с материнской любовью — это, пожалуй, как с любовью к изящной словесности. От стишков принято закатывать глаза и всплескивать руками — а вот он не мог этого делать, хоть прогони его сквозь строй! Так и у Настасьи с чувствиями к ребенку… Ладно, то лучше, чем делать из мальчишки кисейную барышню. А что касается чувствий, то пускай они обращаются на господина и повелителя, сиречь на него, на Алексея Андреевича.
Где ему было, бедняге, знать, что с «чувствиями» материнскими у Настасьи была, выражаясь языком грядущих поколений, напряженка прежде всего потому, что Михаил Шумский… вовсе не был ее сыном!
Когда возлюбленного благодетеля государь накрепко привязал к своей особе, когда тот стал навещать Грузино и Настасью все реже и реже, она принялась с ума от беспокойства сходить. Год пребывания Алексея Андреевича в состоянии супруга Натальи Васильевны Хомутовой стоил Настасье нескольких лет жизни. Она места себе не находила, вспомнила все привороты и присушки, которым учили ее старые цыганки, всю самую страшную ворожбу. Ну, крови свои женские она ему в водку подмешивала регулярно, а тут и на могилки сходила, земли мертвой принесла, на его пути насыпала с приговором, чтобы чужих баб боялся пуще лютой смерти, и след его левой ноги гвоздем к полу приколачивала, и каленую соль вместе со своим волосом в ворот рубашек его зашивала… Да мало ли средств мужчину с ума свести и к женщине привязать?
И все же она боялась его измены, а потому денно и нощно горевала, что никак не даст ей Господь ребеночка. Было бы дитя, никуда бы от нее милый друг не делся! Всяческих средств от женского бесплодия она использовала даже больше, чем присушек. Но толку не добилась. И тогда решилась на меру крайнюю, но, в общем, употребляемую женщинами куда чаще, чем может показаться. Настасья стала исподтишка выспрашивать да выведывать, нет ли где в окрестностях, в принадлежащих ее любовнику деревнях, беременной бабы. И узнала, что у одной молодки недавно умер муж, оставив ее брюхатою.
Настасья мигом съездила в ту деревню, на бабу посмотрела. Ну, баба и баба, ничего особенного, только ужас какая печальная, глаза заплаканы. Известное дело, вдовья жизнь тяжела, а уж коли ты брюхата, вдвойне тяжелей. И самой‑то некуда голову приклонить, а с младенчиком‑то… Подивилась Настасья дурости русских баб. Любая цыганка давно уже вытравила бы плод спорыньей, пижмой или, скажем, в баньке попарилась бы, что ли, и вновь жила бы себе, жизни радовалась. А эта горемыка… Как бы она в петлю не полезла, однако!
Настасья зашла в избу Аксиньи (так звали дуру‑горемыку) якобы кваску выпить (хотя больно нужен ей был крестьянский кислый, перестоявшийся квасок после тех сладких наливочек, к которым она привыкла, живучи, словно у Христа за пазухой, в Грузине!), оставила ей сколько‑то денег — якобы по доброте душевной… План будущих действий нарисовался в голове Насти вполне отчетливо, не менее ясно, чем в голове у любушки ее — Алексея Андреевича рисовались планы его государственных деяний.
Воротясь в Грузино, она начала жаловаться на тошноту, рвоту по утрам, за столом от всего косоротилась, хотя это было очень трудно — до вкусной, обильной еды Настасья всегда была так же сильно охоча, как до мужских ласк. А потом в один прекрасный день начала привязывать на живот подушки: сперва поменьше, потом и побольше, потуже. В это время она допускала к себе только одну старую цыганку, нарочно взятую из табора. Та была молчунья, никому не проболталась бы о тайне госпожи, лишь бы водки давали. Да хоть залейся, только молчи да помогай!
Самое трудное было — обойтись с любушкой‑графом. На счастье, он в ту пору редко, очень редко бывал в Грузине, изнемогал под тяжестью своих государственных дел. Да скажи кто Настасье еще год назад, что она будет радоваться, коли Алексей Андреевич станет задерживаться в Петербурге, она б такого дурака на смех подняла. А между тем нужда заставила — таилась от милого друга, до себя его не допускала, клялась и божилась, что нельзя сего позволять, иначе скинет… Граф был так рад, что милая подруга забеременела, что дышать на нее боялся. Слушался, покорствовал, потакал во всем. Спал в другой комнате, подходить к ней лишний раз боялся. Настасья извелась от этих одиноких ночей, как своих, так и его, измучилась, прислушиваясь, а не встает ли граф, не идет ли к ней, наплевав на приказы, или, что еще хуже, не крадется ли вон из опочивальни, чтобы утолить плотскую жажду с кем‑нибудь другим, вернее, с другой… Вздохнула с облегчением, когда любезный друг уехал в свой богопротивный Петербург. Конечно, может быть, там он первым делом отправится по бабам, ну, хоть не на глазах Настасьиных, она и так ненавидела всех мало‑мальски приглядных крепостных графских девок, так и норовила то одной, то другой отпустить оплеуху или затрещину, пользуясь своим привилегированным положением домоправительницы, экономки и барской милашки.
Время от времени она подсылала старую цыганку подглядеть и разузнать, как поживает Аксинья. Та передавала барынины подарочки (барыней иногда называли Настасью, и это ей было — как елей на душу!), наказывала самой беречься и младенчика беречь. Ну, а когда у молодой вдовы срок родин уже вполне приблизился, цыганка заманила ее в лес, где ждала Настасья. Тут она и завела разговор, столь для нее важный. Предложила Аксинье купить у нее младенца, сохранив тайну родин, а прочим сказать, будто родилось дитя мертвым. Настасья обещала подкупить деревенского дьячка и священника, застращав их так, что не пикнут никогда. Аксинью клялась озолотить. Ну, а буде она откажется, поклялась — спокойно, без ругани, — сжить со свету, исказнить самыми лютыми казнями, а новорожденного свиньям бросить, в то время как согласись Аксинья отдать младенца графской любовнице — и ждет его самая счастливая, самая роскошная жизнь. Может, генералом станет, а то и фельдмаршалом…
Перепуганная Аксинья, которая сначала свою беременность проклинала, но уже успела к мысли о будущем материнстве привыкнуть, сначала нипочем не соглашалась покорствовать Настасье. Потом, обливаясь слезами, все же смирилась с неизбежным, однако — хоть режь! — выставила одно условие: чтобы ее оставили при младенчике кормилицей, а потом и нянькою. На том они и сговорились, хоть Настасья и взяла с Аксиньи самые страшные зароки в том, что она никогда не откроет дитятке тайны его происхождения.
Ох, сколько хитрости, увертливости, сколько хлопот, сколько усилий понадобилось приложить, чтобы все уладить, чтобы все устроить, чтобы все осталось шито‑крыто! А денег сколько раздать…
Настасья «родила» якобы в лесу, во время прогулки, когда при ней никого не было, кроме цыганки‑наперсницы. Даже кучер увидел женщин, лишь когда они возвратились из лесу: «похудевшая» Настасья еле шла, неся завернутого в нижнюю юбку младенчика. Тем временем из леса другой тропой уходила рыдающая в голос Аксинья…
Какая жалость, что на другой же день верная старая цыганка опилась водки (видать, на радостях), да так, что померла с перепою. Настасья искренне жалела о ней, но очень уж боялась ее языка, ее пьяной болтливости. С удовольствием отправила бы следом и Аксинью, да ведь кормить «сыночка» Мишеньку чем‑то надо было! А в ту пору, как назло, не нашлось более ни одной кормилицы. Ну, а потом Настасья убедилась, что никто лучше родной матери за мальчишкой не присмотрит. Самой‑то ей было не до него, да и скука это смертная — с детьми возиться. Скука и докука. Она с трудом изображала материнскую заботливость к набалованному паршивцу, когда приезжал любушка‑граф, но порою из роли выходила. Да ладно, Алексей Андреевич теперь любил ее пуще прежнего и все ей прощал, все большие и малые оплошности. В ознаменование рождения сына подарил Настасье 24 тысячи рублей. Она теперь жила в роскошном доме — скромно именуемом «флигелем», но украшенном резьбой по дереву и зеркальными окнами. Дом этот был чем‑то изумительным по красоте и находился как раз через дорогу от дома самого Аракчеева. На сына граф не мог нарадоваться и прочил ему самое блестящее будущее.
И то сказать, возможностей обеспечить сыну это самое будущее у него теперь стало не в пример более. За организацию ледового марша во время войны со Швецией граф Аракчеев был удостоен ордена Андрея Первозванного, однако упросил императора взять от него орден обратно. Он вовсе не склонен был свои заслуги преувеличивать, да и не хотел плодить врагов‑завистников. Довольно и так нажил себе неприятелей непрестанным своим государственным рвением! Каждый его поступок во благо государства извращался и высмеивался. Дошло даже до того, что усилиями недругов был на некоторое время от службы отстранен. На счастье, ненадолго.
Началась война 1812 года. Главной заслугой своей Аракчеев считал то, что удалось вкупе с министрами Балашевым и Шишковым убедить государя оставить армию. В Отечестве и так довольно разброда, чтобы усугубить его ранением или даже смертью государевой! Император снова приблизил к себе Аракчеева, поручив ему ведание всеми военными делами, тайными донесениями и высочайшими объявлениями.
В 1814 году Александр подписал приказ о производстве генерала Аракчеева в генерал‑фельдмаршалы, однако тот упросил приказ уничтожить, а из милостей всех попросил для себя только портрет государев для ношения его на шее. «Без лести предан» он был отцу, таким же был и с сыном. Его влияние на императора было столь велико, что современники втихаря пошучивали: недаром в государственном гербе двуглавый орел — одна голова символизирует императора Александра, а другая — графа Аракчеева.
Путешествие императора в 1815 году за границу, а затем и по южным районам России еще больше приблизило к нему Аракчеева, поэтому неудивительно, что именно ему первому император открыл мысль свою об устройстве военных поселений.
Собственно, попытка создания таких поселений была сделана еще в 1809 году, так что вовсе не европейские новации пытался Александр насадить в России, а воплощал свои мечты о слиянии армии с крестьянством и о сокращении расходов на ее содержание: поселить полки на казенных землях, заставить солдат одновременно заниматься крестьянским трудом и службою. К чести Аракчеева следует сказать, что поначалу идею военных поселений он счел абсурдной: не будут боеспособны солдаты, отвлекаемые на пашни, сенокосы и скотные дворы. Но император не внял разумным доводам. Пришлось генералу вытянуться во фрунт — и воплотить мечтанья императора в жизнь.
Никто, кроме Аракчеева, с его железным регламентом, бывшим основой натуры его, не мог бы осуществить наяву эту бредовую идею. Однако беда в том, что тот же регламент, та же неукоснительная дисциплинированность принуждали его всякую идею, с оной дисциплинированностью связанную, доводить до полного абсурда.
Первым делом устроены были военные поселения в Новгородской губернии и государю на осмотр предъявлены. Выглядело это так: чистенькие двухэтажные домики на две семьи, прекрасные дороги, что для России вещь вовсе немыслимая; ни пьяных, ни лентяев. Все пашут, все маршируют, строем в церковь ходят. Образцовый порядок!
Между прочим, поддерживать этот порядок помогала графу в Грузине и близлежащих селах не кто иная, как Настасья, за что Аракчеев ее еще пуще полюбил. Рука у «столбовой дворянки Шумской» оказалась железная, Настасья была достойной наместницей военного министра на Новгородчине! За это она была удостоена встречи с государем, когда тот завернул погостить в Грузино. А почему бы и нет? Какая‑нибудь цыганская дочь, пусть даже и любовница военного министра, ни за что не была бы допущена пред светлые государевы очи, а госпожа Шумская, столбовая дворянка, тем паче что она любовница военного министра, пожалуйста…
Правда, поселенцев нещадно пороли за мало‑малейшее отступление от регламентов и установлений. А строго предписывалось все: не только как и когда пахать‑сеять, но даже и сколько и каких горшков иметь на кухне и куда их ставить. Дома вытягивались вдоль улицы по одной линии. Заглянув в один, следующие можно было не посещать: в каждом в точности то же самое. В каждом доме имелось, например, окно № 4, за коим в комнате полагалось обитать подросткам «женска полу». При подъеме и отбое, когда оные подростки одевались и раздевались, занавески на тех окнах следовало на известное число минут задергивать. Впрочем, генерал Аракчеев почитал нецелесообразным рождение девочек и потому периодически штрафовал матерей, их рожавших.
Но прежде чем родить, понятно, надобно людей поженить. Перед праздником Покрова или на Святки полковник, начальствующий над поселенцами, выгонял на плац два строя: направо — женихи, налево — невесты. Потом, по своему разумению, выдергивал попарно. Поп эти пары немедленно венчал. Как дальше жили таким образом созданные семьи, никого не волновало. Лишь бы соблюдался порядок.
Разумеется, граф Аракчеев не был идиотом и понимал, что порою жизнь в регламентированных поселениях напоминает ад. Насильно никого не осчастливишь! Но этого он делать и не собирался. Император приказал — Аракчеев исполнил. Так что по большому счету все исторические претензии по организации такой нелепости, как регламентированные военные поселения в не ведающей регламента и элементарного порядка России, — к Александру‑благословенному.
Но!
Заботами графа Аракчеева в поселениях были введены общественные хлебные магазины, положено основание конских заводов, образованы особые команды мастеровых разных ремесел и специалистов по сельскому хозяйству, учреждены для детей отдельные школы кантонистов (солдатских детей), заведены вспомогательные капиталы для офицеров и поселян, устроены лесопильные и другие заводы и различные промышленные производства, наконец, образован специальный капитал военных поселений, достигший в 1826 году тридцати двух миллионов рублей…
Некоторые историки вообще полагают, что ответственность за все те беспорядки и нелепости, которые царили в поселениях, падают не на Аракчеева, а прежде всего на непосредственных командиров поселений: производство дознания каждый раз обнаруживало целую систему злоупотреблений частных начальников, преследовавших корыстные интересы. Других результатов, впрочем, и не могло быть в деле, в котором так много было предоставлено личному произволу, а поскольку вопрос решался совершенно новый, то и делалось все путем эмпирическим, сиречь опытным. По принципу — на ошибках учимся. Что же касается непосредственно знаменитой «аракчеевщины», то есть строгости и суровости, доходящих до жестокости, то — вот отрывок из письма‑наставления графа одному из начальников военных поселений:
«Прошу вас покорно не спускать, и строгость нужна более для штаб— и обер‑офицеров, нежели для военных поселян, и оное требую, ибо мои правила не сходятся с правилами, в армии употребляемыми; я полагаю, что когда строгость, разумеется, справедливая, без интриг (коих я не терплю, и всякий тот у меня все потеряет, кто начнет интриговать) употребляется на начальников, то все пойдет хорошо и солдаты будут хороши. А у нас в обыкновенной службе с командирами обхождение бывает приятельское, церемонное. Что никогда по службе не годится, ибо у вас всегда считается за стыд обнаружить какое‑нибудь преступление или злоупотребление, сделанное батальонными или ротным; а, напротив того, думаю, что без подобных случаев не может в свете существовать, а должно только строго взыскивать, а стыда в оном не должно полагать, ибо как можно оного требовать, чтобы у вас все люди ваши, то есть штаб— и обер‑офицеры, были святые? Оного чуда не было в свете, следовательно, есть хорошие, а есть и худые. У вас есть еще правило и хвастовство, чтобы подчиненные любили командира; мое же правило, дабы подчиненные делали свое дело и боялись бы начальника, а любовниц так много иметь невозможно».
Именно это правило Аракеева и вменялось ему в вину всегда и всюду. Ибо под этим подразумевалось почему‑то его неуважение к чувству человеческого достоинства.
К вопросу о неуважении (и еще о жестокости): не кто иной, как Аракчеев в России первым выступил с конструктивным, конкретным предложением об отмене крепостного права! В 1818 году! По его мнению, государство само должно выкупать у помещиков крестьян для казны. С тем, чтобы потом отпускать их на волю. То есть Аракчеев пытался защитить и интересы собственников, помещиков. Не то что господа декабристы: всех распустить, самодержавие отменить, кишкой последнего попа… и далее по тексту!
А вот, кстати, о декабристах (поскольку это и впрямь кстати, ибо имеет к судьбе графа Аракчеева и отрады его сердца самое прямое и непосредственное отношение)…
Летом 1825 года в Грузино, к Аракчееву, явился унтер‑офицер Иван Шервуд, открывший правительству существование тайных обществ (будущих декабристов). Собственно, первое письмо Шервуда было получено в канцелярии императора, однако дело о тайных обществах дано было на расследование именно Аракчееву. Граф и Шервуд выработали план — не рубить сплеча, а досконально выявить все детали заговора, всю глубину его распространения. Встречались они в июле. Прошел август, от Шервуда поступили новые донесения. Настал сентябрь.
9‑го числа сего месяца Аракчеев выехал из Грузина по делам своих докучливых и хлопотных детищ — военных поселений: необходимо было расследовать, за что и почему в одном из них посажены на гауптвахту солдаты. Однако по пути Аракчеева и следовавших с ним офицеров нагнал какой‑то всадник. Это был общинный голова Шишкин из Грузина. Вид у него был измученный и потрясенный. Стараясь, чтобы его не заметил граф, он обратил на себя внимание фон Фрикена, командира полка одного из поселений. Фон Фрикен подъехал к Шишкину и, выслушав его, изменился в лице…
В это время Аракчеев заметил, что офицер разговаривает с Шишкиным, и, очень удивленный, подъехал к ним с вопросом:
— Что случилось?
Шишкин молчал, весь дрожа.
— Настасья Федоровна заболела, — через силу выговорил фон Фрикен.
Аракчеев побелел, а потом… а потом слезы вдруг хлынули из его глаз. И фон Фрикен понял, что ему не удалось скрыть правду, потому что всякое любящее сердце — вещун.
Немедленно кавалькада повернула и отправилась в Грузино. Проехать предстояло почти тридцать верст. Аракчеев приказал гнать без остановки, и еще до полудня впереди показались дома Грузина. Вместе с Алексеем Андреевичем в карете были главный доктор военных поселений К. Миллер и командир полка фон Фрикен. Не доезжая села, Аракчеев заметил идущего по обочине капитана саперного отряда по фамилии Кафка, которого хорошо знал. Граф высунулся из окошка кареты и крикнул:
— Что с Настей? Я везу врача, помощь!
Простодушный Кафка брякнул:
— Не нужно никакой помощи, ваше сиятельство, голова осталась на одной только кожице!
Фон Фрикен выругался про себя. Он‑то пытался как можно осторожнее сообщить трагическую весть генералу. Убил бы этого дурня Кафку!
Между тем Аракчеев какие‑то мгновения сидел с остолбенелым видом, как если бы не тотчас мог понять смысл слов капитана. Потом, видимо, страшная истина открылась ему… Он выскочил из экипажа, но ноги у него подкосились, граф с воплями рухнул на траву, начал рвать на себе волосы, крича:
— Убейте меня! Зарежьте меня!
Вид его был ужасен. Доктор Миллер и лакей насилу справились с Аракчеевым и посадили его обратно в экипаж.
И вот этот дом, который генерал устраивал для своей возлюбленной с таким старанием, заботой и любовью.
Он застал Настасью в гробу… Невесть по чьему распоряжению она была уже обряжена, и гроб готовый, богато убранный откуда‑то отыскался. Мертвая была обмыта и принаряжена, все в доме сверкало чистотой, и те, кто ожидал увидеть картину кровавой расправы, не нашли ни капли крови. Но стоило отвести вуаль с лица покойницы, стоило убрать шарф с ее шеи, стоило взять ее за руку, на которой пальцы держались на клочках кожи… Она хваталась за нож, пытаясь удержать руку убийцы! И прежде чем несколькими ударами в горло прикончить ее, он еще располосовал ей губы и язык! Исколоты были грудь и живот.
Аракчеев успел немного овладеть собой, но при виде мертвой Настасьи вновь почти лишился рассудка. Он впал в состояние полнейшей невменяемости: повалился на гроб, разрывая на груди мундир, схватил окровавленный платок своей возлюбленной и принялся целовать его. Рыдания его перемежались воплями, молениями убить его, потому что оружие у него немедленно отобрали. Несколько раз он порывался разбить себе голову о стену, его с трудом удерживали. В таком умопомрачении граф пробыл фактически сутки. Понятно, что припадки скорби не давали ему заняться поиском преступников, и это попытался сделать фон Фрикен. Для начала он распорядился немедленно заковать в кандалы и поместить в тюрьму всю дворню, бывшую в подчинении Анастасии Федоровны. Тюрьма у Аракчеева была своя: ее называли на французский манер «эдикюль». По команде полковника в «эдикюль» отправились двадцать четыре человека, закованные по рукам и ногам.
Специальным письмом полковник поставил в известность о совершившемся преступлении новгородского гражданского губернатора Дмитрия Сергеевича Жеребцова. Тот немедленно ответил, что лично прибудет в Грузино, дабы засвидетельствовать свои соболезнования графу Аракчееву, а пока же вперед себя посылает советника Псковитинова, которому и надлежит заняться расследованием чрезвычайного происшествия.
Впрочем, розыск виновных не обещал особых затруднений. Одна из трех комнатных девушек погибшей Настасьи по имени Прасковья Антонова еще до приезда Аракчеева во всеуслышание призналась в том, что собственноручно зарезала спящую хозяйку. Эти слова слышала многочисленная дворня, это же признание Прасковья повторила перед лицом онемевшего от ярости графа, когда он самолично взялся «разбираться» с дворней.
Якобы утром прошлого дня она, Прасковья, взялась причесывать Настасью Федоровну и укладывала ей волосы щипцами, ну, коснулась щеки — нечаянно, как уверяла Прасковья.
Настасья Федоровна тем не менее возмутилась.
— Нечаянно? — вскричала она. — Врешь! Ты меня изуродовать хотела! Я давно знаю, что ты на мое место при графе хочешь, видела я, какие взгляды ты на него бросаешь, надеешься, он тебя, молодую, в свою постель позовет, а меня прогонит? Вы меня старухой считаете? Ну так знай: хоть тебе двадцать, а мне сорок, но на тебя Алексей Андреевич больше не глянет никогда. А я — я всегда буду в его сердце царить!
И с этими словами она выхватила из рук Прасковьи раскаленные щипцы и начала тыкать ей в лицо. Гоняла девушку по комнате, пока та не изловчилась выскочить, а вслед выкрикнула:
— Надеть рогатки!
Рогатками звались специальные приспособления, надетые на шею, которые не давали ни жевать толком, ни голову на подушку приклонить. Их Настасья Федоровна запрещала снимать по неделям: даже на церковные службы девушки были вынуждены приходить в них. Кстати, по закону только заключенные тюрем могли быть наказаны ношением рогаток, да и то к началу XIX столетия это пыточное устройство применялось только в каторжных тюрьмах Сибири.
Когда граф находился в имении, о рогатках словно забывали: Настасья ни за что на свете не сделала бы ничего такого, чтобы уронить себя в его мнении. Но стоило ему уехать… Не то чтобы она ревновала графа к молодым красавицам: при Настасье он вел себя достойно и ее ничем не унижал, обращался как с женой, на глазах не изменял. Ну, а за глаза… За глаза если что и было, то до нее никакие слухи не доходили.
Иностранные послы, сам император, бывая в Грузине, были принимаемы, почти как хозяйкой, Анастасией Шумской. Вот это‑то имя дворовым людям было ненавистно и постоянно осмеиваемо. Та женщина, коя этим именем называлась, была для них всего лишь Настька Минкина, цыганка, бесовка, ведьма, которая приворожила графа каким то «волшебным цыганским супом», да так, что тот полностью попал под ее волю. Все знали, насколько крепко держит Настасья графа властью своей женской красоты, своей плоти — над этим тоже смеялись, считая такую страсть ненормальной, а Настасью — распутницей. До нее постоянно долетали обрывки каких‑то ернических, ехидных песенок, частушек, поговорок, порою самого оскорбительного свойства. Например, таких:
Под приглядом дворни Настасья шагу не могла ступить спокойно. Стоило ей собрать у себя кого‑то из знакомых — все же с ней, даром с любовницей графской, но ведь с любовницей не кого‑то, а самого Аракчеева, искали знакомства соседи, и из Новгорода наезжали господа, — как начинали по имению ходить недвусмысленные слухи. Она жила под постоянным страхом смертельной клеветы и губительного навета. И, чтобы запугать злобную, лающую на нее, словно стая псов, дворню, доходила до крайней степени жесткости. Ну, а жесткость, как известно, порождает жестокость, ненависть порождает ненависть. Это был замкнутый круг взаимной ненависти, доходящей до жажды истребления враждующих сторон! Кроме того, Настасья ведь была рачительной сторожихой добра своего хозяина и в своей рачительности меры тоже не знала. В малейшей провинности, малейшем ослушании она видела покушение на свой авторитет, на свое положение при графе, и там, где следовало ограничиться выговором, доводила дело до порки: чтобы знали, кто в доме хозяин! Ввиду постоянного большого расхода ивовых прутьев для их замачивания в здании арсенала, расположенного в селе Грузино, стояла кадка с рассолом.
Для устрашения крестьян Аракчеев завел собственного… полицмейстера, которым был крепостной человек по фамилии Синицын. Он занимался расследованиями разного рода краж и «своеволий» дворовых людей. Домоправительница часто обращалась к «полицмейстеру» с теми или иными поручениями, сводившимися в основном к порке провинившихся работников. Госпожа Шумская чрезвычайно любила проводить разного рода расследования самолично: допросы и очные ставки дворовых людей, подозреваемых в тех или иных прегрешениях, чрезвычайно ее занимали. В конце концов «полицмейстер» Синицын показался ей недостаточно взыскательным и строгим, и Настасья начала с мелких придирок в его адрес, а через какое‑то время возненавидела бедолагу. Летом 1824 года Синицын утонул. Никто не знал, приключилось это по нечаянности или по злому умыслу, однако все наперебой уверяли: опасаясь расправы хозяйки, бедняга покончил с собой.
В середине августа 1825 года Настасья надумала устроить проверку графского погреба. Обнаружила хищения продуктов и повелела посадить смотрителя погреба — дворецкого Стромилова — в «эдикюль». В течение двух дней его дважды пороли по приказанию госпожи Шумской, после чего выпустили из тюрьмы. Настасья Федоровна заявила дворецкому, что сообщит о хищениях из погреба самому Аракчееву. Стромилов не сомневался в жестокости графского гнева и, страшась его, зарезался вечером 17 августа 1825 года.
Сельский голова Иван Дмитриев втихаря занимался вырубкой графских лесов, выписывал фальшивые билеты на продажу леса и т. п. Прознав об этом, Настасья добилась, чтобы Дмитриева и его сына отдали под суд. Несмотря на то, что сельский голова возглавлял деревенскую общину почти двадцать лет и сделал на своем посту много доброго, снисхождения она для них не просила. Иван Дмитриев получил пятьдесят ударов кнутом и был сослан в Сибирь, сына забрили в солдаты, все имущество семьи было конфисковано.
Ну, в общем‑то, вор должен сидеть в тюрьме… однако карательные меры крестьяне приписывали исключительно свирепости и злобности Настасьи.
А вот в чем госпожу Шумскую и в самом деле можно было упрекнуть, так это не в ерундовой ревности к молодым красавицам, а в тяжелой, почти маниакальной ненависти к счастливым матерям.
Да, не принесли счастья Настасье ложь и усыновление крестьянского сына! Парень уродился нрава скандального, да еще и избалован был не в меру. Миша Шумский получил прекрасное образование: учился в лучших столичных пансионах Коллинса и Греча, попал в Пажеский корпус, в среду знатнейшего дворянства России (в 1820 году сделался камер‑пажом государыни императрицы). Перед ним открывалась блестящая карьера! Из Пажеского корпуса он вышел в гвардию, под командование самого Аракчеева, в 1824 году Михаила Шумского пристроили флигель‑адъютантом в свиту императора. Стремительная карьера, взлет довели его самомнение до степени просто невероятной. Уж на что любил и почитал император Аракчеева, но сына его приемного (так считалось официально, Михаил ведь был Шумский, хотя все были убеждены, что на самом деле он родной Аракчееву) на дух не выносил и к конце концов взмолился, чтобы этого мерзавца из дворца убрали. Пришлось отправить парня на Кавказ, но пуля его там не брала: храбрость и жестокость его были если не равны, то уж точно беспримерны. А страсть к пьянству такова, что он был в конце концов разжалован и вовсе уволен от службы. Аракчеев, проклиная все на свете (он к тому времени уже знал тайну рождения Михаила и обмана Настасьи), пристроил его в монастырь, где Шумский успешно спаивал братию. Из монастыря его тоже выгнали… След Михаила затерялся на перепутьях истории, а проще сказать — в каком‑нибудь кабаке.
Но это события далекого будущего, а ко времени смерти Настасьи Михаилу был только двадцать один год.
Разумеется, Аксинья однажды проболталась ему, кто его родная мать, и с тех пор он беспрестанно шантажировал Настасью и грозился разоблачить ее перед графом. «Сыночек» всячески выказывал ей свою ненависть, и, право, можно было подумать, будто он искренне сожалел, что его возвысили из грязи в князи, и мечтал вернуться к существованию крепостного крестьянина. Порою он доводил Настасью до изнеможения, до истерических припадков!
При такой жизни и правда начнешь завидовать тем, у кого нормальные дети! И этой завистью Настасья изводила женщин. Она не раз отнимала у матерей детей и передавала их в чужие руки либо вообще в военно‑сиротский дом. Досталось и некой Дарье Константиновой, жене управляющего мирским банком. По приказу Настасьи у Дарьи отняли младенца и передали его мужу, в то время как сама мать была сослана в Санкт‑Петербург, где ее заставили работать простой прачкой. Константинова, женщина достаточна богатая (Семен Алексеев, муж Дарьи, был хоть и крепостной человек, но весьма обеспеченный, его официальный оклад составлял тысячу рублей в месяц — больше генеральского жалованья, что для того времени явление нередкое: многие купцы‑«миллионщики» официально были тогда еще приписаны к крестьянскому сословию и считались крепостными), так вот Дарья могла откупиться от подобной работы, нанять вместо себя другую женщину. Но госпожа Шумская запретила ей это делать.
Словом, Дарью Константинову тоже можно считать одной из тех, кто желал смерти Настасье.
Приступая к расследованию убийства и розыску, советник Псковитинов, назначенный для сего новгородским губернатором, сначала попытался восстановить картину преступления, свершившегося 10 сентября 1825 года.
Настасья Федоровна занимала нарядный особняк, скромно именовавшийся «флигелем», через дорогу от усадьбы самого графа. За домом располагался богатый сад, куда выходила роскошно украшенная веранда. Именно с веранды Настасья по утрам отдавала распоряжения дворне. В то утро домоправительница к работникам не вышла, они прождали ее больше часа, до семи утра, пока наконец комнатная девушка не прошла в спальню, чтобы посмотреть, почему хозяйка не просыпается. Оказалось, что хозяйка, вся залитая кровью, мертвая, лежит на полу в большой зале. Общинный голова Шишкин немедля велел оседлать себе коня и отправился догонять графа…
Это то, что было на виду, что было известно. Но в глазах Псковитинова весьма странно выглядело то, что никто из дворни якобы не слышал ничего подозрительного вплоть до того, как мертвую Настасью обнаружила комнатная девушка. Судя по многочисленным ранам, Шумская отчаянно сопротивлялась напавшему на нее. Трудно было представить, чтобы она при этом не кричала, не звала на помощь. Псковитинов обратил внимание, что оконные рамы во «флигеле» одинарные, поскольку в начале сентября еще не успели вставить вторые рамы для зимнего утепления. Казалось невероятным, чтобы крик, исходящий из комнаты на первом этаже, не был услышан кем‑то из дворни.
При осмотре места преступления был найден большой окровавленный нож, очевидно, и послуживший орудием убийства. Подобный нож не мог находиться в распоряжении комнатной девушки Прасковьи Антоновой, сознавшейся в убийстве. Его можно было добыть только на кухне. Псковитинов подумал, что Прасковья либо лжет на себя, либо у нее был сообщник на кухне, предоставивший в ее распоряжение большой мясницкий нож. А ведь и удары, судя по всему, были нанесены с неженской силой…
Псковитинов, не мудрствуя лукаво, вызвал к себе работавшего в тот день на кухне младшего брата Прасковьи Антоновой, Василия, и просто спросил: