Он и сам потом вспомнить не мог, что читал. Может быть, очень подходящую к случаю «La Belle Dame sans merci» («Прекрасную Даму без пощады»). Или своего чудесного «Одиссея» («Певцами всей земли прославлен я, хитроумный Одиссей…»), зачарованного красотой и песнею сирен… Но, видимо, Зинаида сочла эти стихи вполне удовлетворительными, потому что ни разу не перебивала, а потом деликатно вклинилась в паузу и, накинув пеньюар, явилась перед поэтом воочию, а не в качестве эфемерно-плотского отражения:
— Я причесываться не буду, вы не рассердитесь?
Он ошалело таращился на сплошную массу темно-золотых кудрей и даже подосадовал, когда Зинаида собрала-таки их в очень искусный пучок.
Наконец хозяйка села против гостя, и он с облегчением перестал кособочиться.
Принялись говорить о Москве.
— Я не знаю ваших московских обычаев, — играя своими чудесными, переливчатыми глазами, промолвила Зинаида. — Можно ли всюду бывать в белых платьях? У меня иного цвета как-то кожа не переносит… В Петербурге так все меня уже знают. Мы из-за этого в театр не ходим, на меня все указывают…
Потом Брюсов с трепетом запишет в дневнике: «Вечером мы были у Соловьевых, Зиночка была в белом и с диадемой на голове, причем на лоб приходился бриллиант».
Простим одному из лучших русских поэтов нелепый плеоназм насчет диадемы на голове (а где еще ее носят, диадему, на ноге, что ли?!), обратим внимание только на это —
Собственно говоря, Брюсов при всем своем пиетете сначала увидел в госпоже Гиппиус только кокетку. Причем довольно бесстыдную кокетку, которая с милой женской непосредственностью болтала с ним отнюдь не о мировых литературных процессах, а, простите за выражение, о тряпках. Вышел же он от нее с ощущением, будто на Парнас всходил и Пегаса оседлал, к Кастальскому ключу припасть был допущен, хоровод с музами водил, причем со всеми девятью одновременно, под лирный аккомпанемент отца их, Аполлона.
Вот такая это была головокружительная женщина. Даже в ее разговорах о тряпках не было ни капли бабства, которое она, между прочим, страшно презирала и отзывалась о нем так: «Еще не было в истории примера, чтобы какой-нибудь народ так обабился, как мы. Россия — баба…» «Обабиться» в словаре Зинаиды Гиппиус означало — погрузиться в
Афродита мстила Дмитрию Сергеевичу за мужеложство, которым он увлекся-таки (одной духовностью, увы, ночами сыт не будешь!). Ну а насчет «гермафродита» поговорим чуточку позднее. Пока же — о быте и жизни с точки зрения Зинаиды Гиппиус. И эта точка зрения, ей-богу, заслуживает внимания.
«Как-то повелось, что смешивают два слова: быт и жизнь. А между тем это не только не одно и то же, но это два понятия, друг друга исключающие. Быт начинается с точки, на которой прерывается жизнь, и, в свою очередь, только что вновь начинается жизнь — исчезает быт. Быт именно перерыв, отдых жизни, как будто летящая птица складывает крылья и садится на дерево. Жизнь — события, а быт — лишь вечное повторение, укрепление, сохранение этих событий в отлитой, неподвижной форме. Быт — кристаллизация жизни. Поэтому именно жизнь, то есть движение вперед, нарастание новых и новых событий, — только она одна — творчество; и это творчество исключает быт, движение круговое, повторительное, почти инстинктивное охранение завоеванного, без рассуждений, без желаний. Воистину отдых.
Люди быта и люди жизни не должны бы никогда враждовать между собою, ни упрекать одни других. Ведь правы и те, и другие, ведь они не могут завидовать друг другу, каждый имеет то, что ему в данный момент нужно, — отдых или движение. Но на деле выходит не так; и это естественно, потому что и жизнь живут, и быт устраивают люди скопом, в больших соединениях; и непременно между бытовыми попадутся более жизненные, между жизненными — более бытовые, и вот эти-то неуместные, имеющие не то, что им нужно, но задержанные общей массой окружающих, — недовольны, несчастны, мучаются. Они унижают среду, в которую попали, проклинают ее, слабые — презирают. Проповедуют всеобщее возвращение или к быту, или, если они живые, но в быту, — к жизни. Всеобщее для всех и одновременно! Это еще та личная нетерпимость к свободе, непроникновение в прекрасные, совершенные, мировые законы, которые рождаются из недостатка сознания и самознания.
И люди, живущие в быту, никогда не видят себя извне, даже не замечают своего „быта“, отнюдь не наслаждаются им, а просто уверены, что житье их — правильное житье.
Очень часто воплощения, формы жизни совпадают с формами быта. Но это совпадение — внешнее, обманчивое; смешивает их лишь поверхностный взор. И человек жизни обедает, спит, работает, женится; с другой стороны, и в быту случаются, как кажется, события. Но события тотчас же воспринимаются „по-бытейски“ и тают, как лед в теплой комнате; с другой стороны, человек жизни ежедневные человеческие действия — еду, любовь, работу — превращает (или стремится превратить) в единственные события. В жизни не только человек — личность, но и все проявления мира, все явления как бы личны, ибо единственны. Но притом связаны наитеснейшей связью. Люди связаны одной волей, одним направлением, одним устремлением жизни; естественно, что и все окружающее их — их действия, при полной личности и единственности, так же стройно связаны между собою.
Бытовой, исключительно бытовой, зверь — привычка! Она — „замена счастью“, это правда, подмена счастья; но дана ли она нам „свыше“… это еще вопрос. Вряд ли была бы тогда у каждого живущего такая инстинктивная к ней ненависть, отвращение, смешанное со страхом. Потом, когда она зацепит незаметно и заест, — уже все равно; привыкаешь и к привычке и только в секунды просветления сознаешь, чего она тебя лишила.
Быт же всегда равен себе, всегда сон, всегда лишь этап. Если в иные периоды истории он отступал перед жизнью, как бы стирался и гас, если кому-нибудь кажется, что он гаснет и теперь, — слава богу! Усиливается, ускоряется полет жизни, ближе ее исполнение. Новые формы быта нас радуют лишь как знак нового, следующего этапа.
Но те, кто не устал, пусть не останавливаются и на нем. Пока мы живы — будем жить, будем жизнью разрушать быт около нас. Мы идем навстречу событиям. И события будут!»
Сказано гениально…
Конечно, Зинаида была именно человеком
«Удивительность» («единственность Зинаиды Гиппиус» — в кругу ее знакомых бытовал такой термин) сия выразилась прежде всего в том, что навязчивой идеей Мережковского и Гиппиус стала идея «тройственного устройства мира» — так называемого царства третьего завета, которое должно прийти на смену христианству. Ну а «в миру» они пытались создать своего рода общину, в которой бы сочетались интимная связь ее членов и близость их мировоззрения.
Муж, жена — и некий третий… мужчина.
Такая община-коммуна была-таки создана: Мережковский — Гиппиус — Философов. И получила она название «тройственного союза». Образование триады или, как ее называли, «святой троицы» было явным вызовом обществу.
И в связи с этим довольно-таки тривиальным впоследствии явлением (во-первых, Брики и Маяковский, во-вторых, так называемая «шведская семья») возникает вот какой вопрос: Зинаида Николаевна клялась и божилась, что прожила с Мережковским пятьдесят два года без измен и разлук, называла их супружество «связанность наших жизней», но можно ли жизнь в этом тройственном союзе считать изменой? И вообще, были ли в ее жизни другие мужчины?
Придется начать сначала, вновь отсрочив интригующую встречу с Димой Философовым…
В начале 1890-х годов Зинаида Николаевна близко сдружилась с поэтом-символистом Николаем Минским. Тот любил ее страстно. А Гиппиус, по своим собственным жеманным признаниям, была лишь влюблена «в себя через него». Короче говоря, до плоти своей, сияющей и сверкающей, она его не допустила.
В 1895 году Зиночка познакомилась с Акимом Волынским (Флексером), известным критиком, идеологом журнала «Северный вестник». Вообще они знали друг друга давно: именно Волынский первым напечатал стихи Гиппиус, которые ни один журнал не хотел брать по причине того, что слишком уж било от них «электрическим» током. Итак, творческое знакомство перешло сначала в дружбу, затем в романтическую любовь. Именно романтическую! Больше всего в Акиме Львовиче Зинаиду привлекало то, что Волынский, как и она, отрицал плотские отношения. Как потом кокетливо призналась интеллектуалка Гиппиус, расстались они из-за «невозможного русского языка», которым Флексер писал свои критические статьи. На самом деле все было, конечно, куда сложнее.
Вот лишь несколько отрывков из писем Гиппиус Волынскому:
15 января 1894 года:
«…И без тебя я не умею жить… Мы отдали друг другу слишком много. И я прошу как милости у бога, чтоб научил он сердце не любить!»
27 февраля 1895 года:
«Боже, как бы я хотела, чтобы вас все любили!.. Я смешала свою душу с вашей, и похвалы и хулы вам действуют на меня, как обращенные ко мне самой. Я не заметила, как все переменилось. Теперь хочу, чтобы все признали значительного человека, любящего меня…»
28 февраля 1895 года:
«Неужели вы когда-нибудь были такой нежный, такой мягкий, такой предупредительный, деликатный, милый, особенно милый и дававший мне таинственные надежды на беспредельное? Увы, мне! Теперь вы — требовательны и фамильярны, как после года супружества. Вы меня любите — о, конечно! Но любите без порыва и ужаса, все на своем месте, любовь должна течь по моральному руслу, не превышая берегов нравственности…»
4 марта 1895 года:
«…Я хочу соединить концы жизни, сделать полный круг, хочу любви не той, какой она бывает, а какой она должна быть и какая одна достойна нас с вами. Это не удовольствие, не счастье — это большой труд, не всякий на него способен. Но вы способны — и грех, и стыдно было бы такой дар Бога превратить во что-то веселое и ненужное…»
15 октября 1895 года Гиппиус запишет в своем дневнике окончательный приговор:
«Он не способен испытать „чудеса любви“… Не в моем характере действовать, как капля на камень… Он антиэстетичен, противостоит мне во всем, чужд всем проявлениям прекрасного и моему Богу!..»
Антиэстетичен — это уже полнейший криминал и смертельный приговор в устах Гиппиус: обжалованию не подлежит!
Зинаида Николаевна требовала от Акима Волынского «чудес любви», подвигов во имя любви, а он по каким-то причинам уклонялся от них (боялся? не хотел? не мог?). В итоге их отношения превратились в «комедию любви».
Именно в случае с Волынским она второй раз наступила на грабли, влюбившись в приверженца мужеложства. Впервые это было с Мережковским, потом будет — с Философовым… etc. Такое ощущение, что ее словно магнитом тянуло к тем, кого невозможно соблазнить.
Сплошное противоречие, а не женщина! Пытается соблазнить мужчин, которые уж точно не станут с сопением лапать ее за все выпуклости и вогнутости, а потом их же обвиняет в том, что они этого почему-то не делают. Да еще пребывает в прекрасном заблуждении:
«Зинаида прекрасная» всегда любила Любовь вообще. Лихорадочно записывала в дневник: «Зачем же я вечно иду к Любви? Я не знаю; может быть, это все потому, что никто из них меня, в сущности, не любил? У Дмитрия Сергеевича тоже не такая, не „моя“ Любовь. Господи, как я люблю какую-то Любовь».
Объектом этой «какой-то Любви» мог быть кто угодно — мужчина и женщина в равной степени. Ага, вот и до гермафродита мы добрались, то есть до существа двуполого…
Любовь на самом деле двупола. Каждый находит в ней нечто для себя, но она не ставит четких границ между полами, не дает безапелляционного указания, кого следует любить: мужчину или женщину. Зинаида считала, что природа человека бисексуальна: «В моих мыслях, моих желаниях, в моем духе — я больше мужчина, в моем теле — я больше женщина. Но они так слиты, что я ничего не знаю».
Ходили слухи, будто она в самом деле бисексуальна. Или даже вовсе лесбиянка. Недоброжелатели открыто называли брак Гиппиус и Мережковского союзом лесбиянки и гомосексуалиста.
Ну что ж, оба давали к сплетням поводы.
В конце 1890-х годов Гиппиус очень дружила с английской баронессой Елизаветой фон Овербек, которая происходила из семьи обрусевших немцев. Елизавета была известна как композитор и сотрудничала с Мережковским — написала музыку к переведенным им трагедиям Еврипида и Софокла, которые поставили в Александринском театре.
Дамой она слыла умнейшей, была на дружеской ноге, к примеру, не с кем-нибудь, а с Ницше, но, по отзывам близко знавших ее людей, являлась типичной старой девой с подавленными инстинктами нежности, полового влечения и продолжения рода. То есть душа в чистом виде! Вот чего алкала Зиночка! Неудивительно, что она посвятила Елизавете фон Овербек несколько стихотворений:
«Утоли моя печали» с Лизхен фон Овербек у Зиночки, к несчастью — а может, и к счастью, — не получилось-таки. Все же никак не удавалось отрешиться от женской, именно женской природы!
А кстати… Женщины считали Зинаиду женщиной только с о-очень большой натяжкой! Может быть, из зависти к ее несравненной красоте? «Она, несомненно, искусственно выработала в себе две внешние черты: спокойствие и женственность. Внутри она не была спокойна. И она не была женщиной», — втыкает дамскую булавку Нина Берберова… к которой, между прочим, Зинаида Николаевна тоже была неравнодушна и которой писала письма, полные нежности…
Эти письма адресат оценит только лет через пятьдесят-шестьдесят, и к тому дню мы еще вернемся.
Но вот мнение мужчины. Звали его Алексей Кондратьев, и был он в ту пору двадцатисемилетним начинающим поэтом, который опубликовал в журнале «Новый путь», издававшемся П.П. Перцовым, несколько своих стихов. Они понравились Зинаиде Гиппиус, мнение которой в отборе материалов для публикации было решающим (Перцов пребывал перед ее умом и красотой в состоянии перманентного коленопреклонения).
По младости лет и недостатку жизненного опыта Кондратьев полагал, что степень культурности человека определяется по тому, как он обращается с книгой. И он не раз с ужасом наблюдал, как разрезают книгу женщины, носящие длинные волосы: они вынимают из своей прически шпильку и, просунув между страницами, раздирают их. Для Кондратьева это было совершенно недопустимым, мещанским поступком — ну, короче, женским. Истоки такого небрежного обращения с книгами он видел именно в сугубо дамской природе: «Женщины почти всегда видят в книгах соперниц себе, или стараются „убрать“ их куда-нибудь подальше, или же мнут и уродуют». И каково же было возмущение Кондратьева, когда он увидел однажды: божественная Зинаида вынула черепаховую шпильку из своих великолепных золотистых волос и стала «разрезать» ею новое издание!
Кондратьев не удержался и воскликнул:
— Женщина!!!
«Особа эта, претендовавшая тогда, чтобы ее считали чем-то вроде андрогины, — вспоминал он спустя много лет, — весьма обиделась на мое восклицание, и отношения наши потерпели с тех пор некоторое охлаждение…»
Да, существо, признающее свою принадлежность к слабому полу, вряд ли заявит безапелляционно: «Моя душа без нежности, а сердце — как игла!»
Зинаида считала себя в полном праве создавать новые модели человеческих отношений, догматы веры и даже церковные обряды. Ведь проблемы духа и религии всегда очень ее занимали. Именно ей принадлежала идея знаменитых Религиозно-философских собраний (1901–1903 годы), сыгравших значительную роль в русском религиозном возрождении начала XX века. На этих собраниях творческая интеллигенция вместе с представителями официальной церкви обсуждала вопросы веры. Гиппиус была одним из членов-учредителей и непременной участницей всех заседаний.
Но даже здесь она не могла перестать быть собой.
Так, на первое собрание она явилась в глухом черном, но… просвечивающем платье на нежно-розовой подкладке. Полное ощущение, что под кружевом ничего нет, кроме обнаженного тела! Присутствующие на собрании церковные иерархи смущались и стыдливо отводили глаза…
Среди посетителей оказались и молодые профессора Духовной академии. Один из них был «убит наповал» при первой же встрече с Зинаидой. А он для себя писал: «К нам в дом стали приходить священники, лавриты, профессора Духовной академии, и между ними два, молодые, чаще других. Из всех заметнее был Карташев,
Нет, все-таки не зря Зинаиду называли сатанессой! Ну, уж если нашла ты то, что так долго искала, — человека, который, по твоему мнению, может примирить плоть и душу мира, который может сделаться олицетворением «огненной и чистой любви», так радуйся ты этому! Нет, Зинаиде немедленно понадобилось подвергнуть бедолагу искушению…
Вообще эта тема — презреть искушение или поддаться ему — волновала Зинаиду всю жизнь. Она ведь и сама жила средь бесконечных, бесчисленных искушений вожделеющими ее мужскими телами, которые внушали ей жеманное отвращение.
У нее даже есть чудное стихотворение на эту тему — «Гризельда». Дьявол пытается соблазнить красавицу. Устояв перед его чарами, «вернейшая из жен», Гризельда, все же начинает сомневаться, а стоило ли противиться:
Но поздно, поздно. Соблазнитель не стал повторять сладостной попытки и исчез. Гризельда лишилась его. Упустила свое счастье…
А как поступит Карташев?
И вот однажды, провожая молодого профессора до порога, Зинаида поцеловала его.
Нет, не в щечку по-братски. И не в лоб (в лоб, как говорят, только покойников целуют). Поцеловала она его в губы…
Сначала Карташев испуганно попросил за него помолиться. Потом воскликнул:
— Я вас люблю!
«Он сказал вдруг три слова, поразившие меня, которых я не ждала и которые были удивительны в тот момент по красоте, по неуловимой согласованности с чем-то желанным и незабываемым», — восхищенно запишет Зинаида в дневнике.
Увы, опыт не удался. Гризельды из Карташева не получилось. Он поддался искушению, да еще как охотно! «Боже, как странно! Холодные, еще более дрожащие — и вдруг жадные губы. Бессильно жадные…»
И целоваться он, конечно, не умел, но учить его Зинаиде больше не хотелось…
Вот тут-то искуситель и послал нашей сатанессе новое, самое суровое для ее плоти и души испытание. Звалось оно Дмитрием Васильевичем Философовым.
Двоюродный брат и ближайший друг известного мецената Сергея Дягилева, он принадлежал к группе «Мир искусства», с которой у Зинаиды Николаевны и Дмитрия Сергеевича были давние дружеские связи.
Общеизвестно, что ни один молодой и красивый мужчина не мог находиться поблизости от Дягилева, чтобы Сергей Петрович немедленно не попытался либо соблазнить его, либо изнасиловать. Властный, нетерпимый и в то же время застенчивый (например, Дягилев стыдился своего полного белокожего тела и никогда не раздевался на пляже), он не тратил времени на ухаживание. Пригласив подававшего надежды юношу к себе в гостиницу, он сразу же обольщал его своими властными манерами, богатством и блестящими перспективами. Его обаяние и нажим были настолько сильны, что молодые люди просто не в силах были сопротивляться.
Никто из его любовников не испытывал к Дягилеву влечения. Мясин и Маркевич, по-видимому, были гетеросексуалами, Нижинский до знакомства с Дягилевым был любовником князя Львова, а Дягилева больше боялся, чем любил. Молодые люди не выдерживали искушения и отдавались ему ради карьеры. Работать и жить с ним было невероятно трудно. Он был груб, требователен, патологичски ревнив (Лифарь называл его «Отеллушка»).
Однако он давал своим любовникам не только положение и роли, а формировал их художественный вкус и раскрывал скрытые, неизвестные им самим таланты. И хотя спустя несколько лет эти отношения охладевали или заканчивались разрывом, молодые люди вспоминали Дягилева с глубокой признательностью. Любовь к красивым и талантливым юношам окрыляла Дягилева, а он, в свою очередь, одухотворял их и помогал творчески раскрыться.
Это никого не шокировало, потому что в начале XX века голубая и розовая любовь в кругах творческой элиты стала весьма модной.
Александр Бенуа вспоминал: «От оставшихся еще в городе друзей я узнал, что произошли в наших и близких к нам кругах поистине, можно сказать, в связи с какой-то общей эмансипацией удивительные перемены. Да и сами мои друзья показались мне изменившимися. Появился у них новый, какой-то более развязный цинизм, что-то даже вызывающее, хвастливое в нем. Особенно меня поражало, что те из моих друзей, которые принадлежали к сторонникам „однополой любви“, теперь совершенно этого не скрывали. И не только Сережа Дягилев стал „почти официальным“ гомосексуалистом, но к тому же только теперь открыто пристали и Валечка Нувель, и Костя Сомов, причем выходило так, что таким перевоспитанием Кости занялся именно Валечка. Появились в их приближении новые молодые люди, и среди них окруживший себя какой-то таинственностью и каким-то ореолом разврата чудачливый поэт Михаил Кузмин…»
Дима Философов, впрочем, не играл в модные игры: он ощущал влечение к однополой любви всегда.
Обладатель «хорошенького, ангельского личика», по отзывам знавших его в ранней юности, Философов уже в петербургской гимназии Мая вызывал недоброжелательство одноклассников слишком нежной, как им казалось, дружбой со своим соседом по парте, будущим художником Константином Сомовым.
Оба мальчика то и дело обнимались, прижимались друг к другу и чуть ли не целовались у всех на глазах. Такое их поведение вызывало негодование многих товарищей. Да и учителей раздражали манеры обоих мальчиков, державшихся отдельно от других и бывших, видимо, совершенно поглощенными чем-то весьма похожим на взаимную влюбленность. Непрерывные между обоими перешептывания, смешки продолжались даже и тогда, когда Костя достиг восемнадцати, а Дима шестнадцати лет… Эти «институтские» нежности не имели в себе ничего милого и трогательного и вызывали у других учеников брезгливое негодование.
После ухода Сомова из гимназии его место в жизни Димы занял энергичный кузен Сережа Дягилев, с которым они вместе учились, жили, работали, ездили за границу. Поссорились они гораздо позднее, когда Дягилев публично обвинил Философова в посягательстве на своего юного любовника Сержа Лифаря.
Зинаида увидела Дмитрия впервые еще в 1899 году, когда она и Мережковский посетили Таормину, где жил известнейший фотограф барон фон Гледен. Дягилев и Философов были также, поскольку Гледен славился своим окружением и натурщиками, в которые попадали красивейшие из сицилийских юношей.
Фон Гледен попросил их станцевать для гостей тарантеллу.
«Из сада пахло розами, еще какими-то сырыми ночными цветами и темным, влажным теплом, — вспомнит потом Зинаида этот волшебный вечер. — Тарантеллу должны были танцевать четыре мальчика, первые танцоры Таормины. Одетые в непестрый сицилийский костюм с низко подвязанным шарфом, с короткой свободной курточкой, темноволосые и темноглазые — они все казались красавцами. От Луиджи, по обыкновению, трудно было оторвать взор — таким странным он казался со своими разошедшимися вверх бровями и хищным ртом. Мино был робкий и лукавый мальчик. Грациозный, как кошка, он делал чудеса; с молодого лица, широкого и красивого, не сходила странная, какая-то серьезная улыбка. Тревожно-тоскливое впечатление производили эти красивые качающиеся фигуры в маленькой освещенной комнате с кирпичным полом, с темной дверью в сад, полной звоном однообразно плачущей мелодии. В движениях даже Луиджи, этого юноши с лицом фавна, не было дикости непосредственного чувства, огня, как не было их в неизъяснимой музыке: в ней проскальзывала порой болезненная странность, недолгий порыв, в ней — и в движениях танцоров, бессознательно подчиняющихся власти звуков.
Все почувствовали в кончившейся тарантелле безнадежную гармонию, о которой трудно было говорить словами…»
«Безнадежная гармония, о которой трудно говорить словами» — вот что испытала Зинаида при взгляде на Дмитрия Философова. Скрывая это от самой себя (а может быть, даже не отдавая поначалу себе в этом отчета), она возжелала его именно так, как женщина желает мужчину. И как женщина отбивает возлюбленного у соперницы, так и Зинаида принялась отбивать Дмитрия у Сергея Петровича Дягилева.
В этой битве за любимого в ход шло все: склоки, сплетни, ложь (лжи было море!), угрозы, посулы… В конце концов она переманила-таки Диму к себе. Нет, в том-то и беда, что не к себе она его переманила, а к себе — и к Мережковскому, прельстив Философова, этого по-настоящему религиозного, утонченного, заблудшего юнца идеей Религиозно-философских собраний.
Тогда-то и был заключен между ними уже упоминавшийся «тройственный» союз, напоминающий брачный, для чего был совершен специальный, совместно разработанный обряд. Союз этот Зинаида, Дима и Дмитрий Сергеевич рассматривали как зачаток будущего своего рода религиозного ордена. Принципы его были следующие: внешнее разделение с государственной церковью и внутренний союз с православием, цель — установление Царства Божьего на земле. Именно деятельность в этом направлении все трое воспринимали как свой долг перед Россией, современниками и последующими поколениями. Зинаида Николаевна всегда называла эту задачу — Главное.