Парни больше всего срезались на «чертовом колесе». Это было нехитрое устройство. Человека сажали в свободно вертящееся металлическое кресло, кресло раскручивали, а потом заставляли беднягу встать и пройти по одной плашке. Это редко кому удавалось. Проклятая плашка рыбкой выскальзывала из-под ног. Выходили после «чертова колеса» зеленые, с дикими глазами и хриплым, замогильным голосом сообщали:
— Повело. Амба!
Им от души сочувствовали, но что значило сочувствие тех, кто через несколько минут должен был разделить с ними постылую долю неудачников! «Чертово колесо» все крутилось и крутилось. И никто из ребят не мог миновать его.
Увидев молчаливо ставшего в очередь Алешу, знакомые парни искренне удивились. Они знали, что он на год моложе их, а за возрастом здесь следили строго. И кто-то даже невесело сострил по поводу Алешиного малолетства. И Алеша смолчал, словно это его никоим образом не касалось.
На «чертовом колесе» пролетел и Костя. Он вышел из кабинета шальной, с испариной на белом лбу. Тыкался из угла в угол, а когда его спросили, безнадежно повесил голову.
Наконец вызвали Алешу. Врачи придирчиво щупали его, очевидно, искали какую-то болезнь, а когда не нашли, то били молоточком пониже коленного сустава, и нога у Алеши забавно прыгала. А еще его заставляли со всей силы дуть в какую-то трубку. Он дул, и тяжелый металлический поршень в стеклянном цилиндре поднимался все выше, пока в легких у Алеши был воздух. Когда же Алеша совсем выдохся, почувствовав себя пустым бурдюком, врачи посмотрели на цилиндр и сказали:
— Норма.
А кресло стояло у окна, то самое. Его сразу угадал Алеша. «Так вот где таится погибель моя», — стихами тревожно подумал он и уж больше старался не глядеть в ту сторону.
— Теперь пройдите сюда.
Он не стал уточнять, куда его посылают. Он прошел и сел на «чертово колесо», и оно обожгло его холодом, и холод поднялся выше, и Алеша зябко передернул плечами.
Кресло плавно, как по маслу, тронулось с места, сделало один оборот, другой и пошло, покатило быстрее, еще быстрее. В глазах у Алеши враз зарябило, и он невольно закрыл их. И почувствовал, что ввинчивается в пространство, словно летящая стрела. Затем его прижало хребтом к спинке кресла, расплющило, и к горлу подступила противная тошнота.
— Стоп, — сказал кто-то.
Алеша встал и, собрав воедино всю свою волю, направился к двери. И после первого же шага к нему пришло ощущение полного провала. Ему показалось, что его резко бросило сначала в одну, затем в другую сторону. Но позади раздалось:
— Норма.
Алеше стало легко. И не так уж оно страшно, это кресло! Конечно, с непривычки немножко мутит, но терпеть все-таки можно. Алеша вытерпел, и теперь он непременно попадет в военное училище. И скоро будет летать выше облаков, и люди гордо станут называть его летчиком. Сталинским соколом! Это же черт его знает как здорово!
Алеша проснулся внезапно, как от толчка, и увидел большой золотой сноп света в избушке. А еще увидел в оконце голубой кусок неба, такой голубой, что даже не верилось, что это все настоящее. Необычными казались и сбрасывающие снежный покров близкие горы, и строй тополей, шагавших по обочинам Копальского тракта, и гулкий гудок паровоза у семафора.
Было воскресенье. У приоткрытой двери, ссутулясь, кряхтел отец, починяя сапоги. Приятно, как в деревне, пахло кожей и дегтем. Отец загрубевшими пальцами ловко делал привычную ему работу. Прокалывал кожу шилом, откладывал шило в сторону и протягивал в дырочку иглу с дратвой, да время от времени любовался тем, что сделал: отставлял сапог на другой стул и разглядывал со всех сторон.
А бабка Ксения варила завтрак. Над печуркой витал синий пар. Алеша ноздрями жадно потянул воздух: кипел борщ. А в армии, верно, не готовят таких вкусных борщей, как у бабки Ксении.
— Вставай, Леша. Пора, — поднимая грустные глаза, сказал отец.
Его поддержала властная, ворчливая бабка:
— Любишь мокрым полотенцем утираться.
Почему мокрым? А кто же вытирается сухим? Тот, кто встает раньше. Бабка Ксения мудра, она за словом в карман не лезет. Бабку никогда не переспоришь.
Алеша вскочил с топчана, проворно натянул на себя штаны. Бабка зачерпнула ковшом воду в кадке и подала ковш. Вода была холодная и обжигала лицо. Умываясь, Алеша фыркал и покрякивал совсем так, как это делал отец.
Еще вчера в Алешином сердце была одна неизбывная радость. Сбывалось его желание: Алешу брали в летное училище, на днях он должен был ехать в Ташкент. Наступала пора зрелости, полной самостоятельности, и это радостно волновало и немножко страшило его.
А сейчас ему стало жаль и отца, и бабку, и Тамару. Теперь отец будет красить один, и некому сбегать за махоркой для него, когда она вдруг кончится.
Но самое главное — не с кем будет отцу переброситься словом. Отец всегда беседовал с Алешей, как равный с равным. Это было заведено еще с той поры Алешиного детства, когда отец читал ему Есенина. Знал он стихов немного, но читал их выразительно, с чувством, как будто выносил в сердце и написал их сам.
Из-за Есенина Алеша имел неприятности в школе. Еще в четвертом классе, когда учитель рассказывал о Пушкине, Алеша наивно спросил, кто лучше — Пушкин или Есенин? А учитель в те годы носил синюю блузу и читал со сцены Народного дома Демьяна Бедного. Других поэтов категорически не признавал.
— Откуда ты знаешь, Колобов, о Есенине? Это ж кулацкий поэт.
Алеша понял, что сказал не то.
— Так откуда ты знаешь о нем?
— Я слышал… И стихи мне нравятся.
— Вот ты до чего докатился!
На школьной линейке Алеше был объявлен выговор. А в селе шли разговоры, что очень уж легко отделался, что пусть спасибо говорит школьному директору, который за него заступился, а то быть бы за порогом школы.
Тогда отец ничего не сказал сыну, не похвалил и не поругал учителя. И лишь как-то позже заметил мимоходом:
— Конечно, Демьян тоже неплохой поэт.
Алеша понял, что это он об Есенине, и о том случае. И еще понял, что говорить об этом где-то никак нельзя. Снова будет крик и скандал, и на сей раз выговором не отделаешься.
Да, ему будет недоставать отца, которого Алеша любит, считая особенным, справедливым человеком. А ведь еще и не знает отец, что Алеша едет в училище. Тамара помалкивает. Нужно непременно сказать ему, сказать вот сейчас, сию минуту.
— Вчера ходили на комиссию, — глухо произнес Алеша. — Всем классом.
— Что? На какую комиссию? — отец удивленно вскинул светловолосую с большими залысинами голову.
— На врачебную. Отбирали в летное училище.
— Кого ж отобрали?
— Илью Туманова и меня.
Отец встретился взглядом с Алешей и насупил прямые мохнатые брови. Отложил работу.
— Это добровольно? — спросил он.
— Да.
— Что ж, Леша, смотри, тебе виднее. Смотри сам, — дрогнувшим голосом сказал отец.
— Я понимаю…
— В германскую как нас поливало снарядами в окопах! Казалось, никому не быть живу. Потом смотришь: вылазят, копошатся. Земля от всего спасает. А в небе не спрячешься. Там ты всегда на ладошке.
— Теперь война будет другая, — возразил Алеша, — Совсем другая!
— Какая б она ни была, а страдать все тому же человеку.
— Войны не будет. Побоятся нас тронуть. А если тронут, худо придется им. У нас же силища какая!
— Русский шибко колется, его голыми руками не возьмешь. Если тебе по душе, иди в летчики, — и принялся не спеша крутить цигарку.
— Скорее шею сломаешь, — вытирая о фартук жилистые синие руки, проворчала бабка Ксения. — Батька твой тоже ходил добровольцем, хватил мурцовки.
Отец улыбчиво посмотрел на бабку и сказал:
— Пусть идет. А насчет шеи — кому что на роду написано. Недаром поговорку придумали: грудь в крестах или голова в кустах. Такой уж он и есть солдатский фарт.
— Была б жива мать — не пустила бы, — сердито сказала бабка.
Алеша знал, что отцу в германскую пришлось несладко. Почти три года пробыл на передовой, ранен, лежал в тифу. Отцу известна цена воинской доблести. И Алеша в глубине души гордился этим.
— Пусть идет, — повторил отец, и глаза его повлажнели.
Бабка спохватилась, ругнула себя: завтрак готов, а хлеба нет. И тут же послала Алешу в магазин. Он взял линялую холщовую сумку, перебросил через плечо и торопливо зашагал вдоль железнодорожного полотна к вокзалу. Дорога здесь после прошедших дождей была грязной и скользкой. Комки земли липли, как смола, к Алешиным тяжелым «вездеходам». Оглянувшись — нет ли поезда, Алеша поднялся на высокую насыпь и пошел по шпалам.
Весь путь до вокзала и обратно он думал о своем скором отъезде. Алеша сядет в поезд — и для него начнется новая, совершенно незнакомая жизнь. Не будет рядом ни родных, ни теперешних школьных друзей. Илья Туманов, конечно, не в счет, он никогда не был настоящим другом Алеше. Илья много фасонил, строил из себя этакого страдающего Вертера. Ему нравилось по временам грустить. Для Ильи важно, чтобы его кто-нибудь видел в такую минуту и чтобы сказал о нем лестное, как о взрослом и умном человеке.
Пожалуй, Алеша простил бы ему и Вертера. Но Илья в компании ребят делал вид, что любит стихи и что-то в них понимает. И даже иногда читал какие-то строчки. Вот этого-то Алеша не мог вынести. Он в глаза смеялся над Ильей. А тот пунцовел и нервно грыз ногти.
Алеша думал и об историке Феде, который воевал с басмачами и знал Петерова отца. Федя, несомненно, был человеком незаурядным. Заикнулся, что решает один вопрос, а что за вопрос, так и не сказал..
Алеша уже не застал отца дома. Отец ушел по каким-то делам в город.
Тамара ждала брата. Она очень любила его и хотела сделать для него что-то такое, чтобы он в чужом краю всегда помнил о ней. А что именно сделать — этого Тамара еще не решила.
— Может, ты будешь курить? Тогда кисет, — раздумчиво сказала она.
— Нет, курить я не буду.
— Тогда я подарю тебе платочек. Сама обвяжу.
К Алеше пришел дружок Ахмет Исмаилов, парень из десятого «Б». Черноволосый, черноглазый и широкоскулый татарин. Он был одет совсем по-летнему: в белой рубашке с короткими рукавами, в кепке. А ведь только что начинался апрель, и северные ветры нет-нет да и приносили с собой издалека лютый холод, особенно по вечерам. Тогда город, вынеженный весною, зябко ежился и кутался потеплее.
Ахмет был на редкость способным художником. На выставках в Доме пионеров его работы собирали возле себя толпы людей. Об Ахмете восторженно писала молодежная газета, и вот уже второй год, как с ним занимался известный в республике художник-пейзажист.
— Слышал, что уезжаешь. Вот и пришел, — просто, как о самом заурядном, сказал Ахмет.
— Я сам собирался к тебе.
— А меня не возьмут. Что-то с легкими не в порядке. Я болел еще там…
Там — это в Китае. Отец Ахмета, старый большевик, работал в торгпредстве в Синцзяне. В Кульдже и умер, от туберкулеза, которым заболел еще в царской тюрьме. А матери Ахмет лишился раньше, чем отца. Какая-то свирепая болезнь была тогда. Многие умирали. И приехал Ахмет на родину, и живет теперь у тетки, отцовой сестры.
— Это бы хорошо, если бы взяли меня, — мечтательно продолжил Ахмет и вдруг рассмеялся веселым, дробным баском.
— Чего ты? — недоумевал Алеша.
— А то, что Петер тебя обсуждать собрался. Куда-то вы ходили с Мышкиным. В ресторан? В общем, какая-то комедия с выпивкой.
— Ты серьезно? Да мы ж обедали в ресторане. Ну пусть обсуждает теперь…
Они не спеша прогуливались по тропинке, которая, обегая ржавое болотце, вела к полотну железной дороги. Временами Ахмет останавливался и, сдвинув иссиня-черные брови, смотрел на тополя, что стояли вдали раздетые, похожие на скелеты каких-то доисторических чудовищ. И вот кивком головы показал на них Алеше.
— Это я б написал! Последнее время не могу писать зелень. Цветение садов тоже. У меня есть много этюдов, но они все лежат. Дикость! Будто предчувствие какое-то… Совершенно необъяснимое…
— Пустяки, Ахметка. Плюй на предчувствия и пиши-пиши. Тебе ведь столько дано, пойми!
— Сколько же?.. Не так много, Лешка. И сложное, и подчас совсем непонятное это явление — искусство. Тут и школа, и своя манера письма. И требование времени. Да-да, социальный заказ. Как у Маяковского.
— Но это ведь то, что нужно!
Ахмет грустно улыбнулся и неожиданно повысил голос:
— Я никогда не писал портретов и не буду писать! А мой шеф, он понимает социальный заказ до смешного примитивно. Он, например, сказал корреспонденту, что я уже заканчиваю портрет первого нашего лауреата…
— Ах вот оно что! Присудили Сталинские премии, — вспомнил Алеша. — А ты напрасно отказываешься, Ахметка. Такая колоритная фигура!.. Надо ж соображать!
— Я понимаю, Лешка. Я все понимаю. Для другого такой портрет — находка, настоящий клад. Можно попасть на республиканскую выставку, прогреметь на всю страну. Но я — пейзажист!
— Да сделай ты ему этого лауреата!
— Шефу?
— А то кому же?
— Не могу. Я часто с ним спорю. Я понимаю: сейчас — особое, героическое время. Но ведь он пишет людей плохо! — горько, словно от полыни во рту, поморщившись, сказал Ахмет.
Алеша смотрел, как судорожно прыгал у Ахмета острый кадык, как скулы заливал нездоровый малиновый румянец. И Алеше было обидно за друга, так обидно, как будто речь шла о нем самом, об Алеше.
— Ахмет, а нельзя сменить шефа? Найти другого!
— Он чувствует пейзаж. Ты бы посмотрел, как у него играет свет! Он талантлив, как шайтан.
Пассажирский поезд на Ташкент уходил вечером. Было свежо. В прозрачном воздухе далеко разносились звуки, и Алеша ясно слышал, как где-то, почти в самом центре города, прозвенел трамвай, как у ворот саксаульной базы тяжело гудел грузовик.
Возле входа в вокзал у брошенных наземь чемоданов и рюкзаков толпились ребята. К ним подходили и подходили провожающие. Толпа на глазах разбухала, и вот уже через нее трудно было пробиться.
Провожать Алешу и Илью Туманова пришел чуть ли не весь класс. Ребята откровенно завидовали будущим летчикам. Да и девчата тоже. Худенькая, бледнолицая дурнушка Тоня Ухова, которая жила всего дома через три от Алеши, призналась:
— Вот ничего бы мне так не хотелось, как стать летчицей! А в училище почему-то берут только мальчиков. Это несправедливо! Ведь летает же Полина Осипенко! А Валентина Гризодубова!