Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Инстанция буквы в бессознательном (сборник) - Жак Лакан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Чего нельзя сказать о самом Законе, как и о том, кто на его авторитет опирается.

Тот факт, что Отец может рассматриваться как изначальный представитель этого авторитета Закона, вынуждает нас уточнить, каким же преимущественно образом присутствует он по ту сторону субъекта, который поставлен на место Другого самим ходом вещей — то есть, Матери. Поэтому с ответом на наш вопрос придется повременить.

Может показаться странным, что открывая необъятное пространство, подразумеваемое всяким требованием — быть мольбой о любви — мы не позволяем своей мысли в этом пространстве разгуляться, а пытаемся сосредоточить ее на том, что под действием того же требования замыкается по эту сторону, дабы приготовить соответствующим образом место желанию.

На самом деле желание человека оформляется просто-напросто — и в дальнейшем мы покажем, в каком именно смысле — как желание Другого, где потребность представлена поначалу лишь сохраняющейся в этом желании субъективной непрозрачностью. Нам предстоит объяснить тот хитрый путь, которым непрозрачность эта становится некоторым образом субстанцией желания. Контуры желания начинают вырисовываться на той пограничной кромке, где требование отрывается от потребности; это та самая кромка, которую требование, призыв которого способен стать безусловным лишь в месте Другого, создает в форме изъяна, который может привнести потребность — изъяна, заключающегося в отсутствии всестороннего удовлетворения и именуемого обычно «тревогой» или «тоской» [angoisse]. Кромка, которая несмотря на линейный свой характер способна вызвать головокружение [laisse apparaître son vertige], если не окажется прежде затоптана слоновьими шагами капризов Другого. Тем не менее как раз этот-то каприз и вызывает к жизни призрак Всемогущества, причем не самого субъекта, а Другого, в котором утверждается его требование (наступило время, когда это идиотское клише должно раз и навсегда вернуться на свое место), а вместе с этим призраком и необходимость обуздания его посредством Закона. Здесь мы еще раз остановимся, чтобы вернуться к статусу желания, предстающего по отношению к этому посредничеству закона как автономное — по той простой причине, что именно в желании оно зарождается. Автономность эта проявляется в том факте, что безусловность требования любви, в котором субъект остается подчиненным Другому, оно симметрично оборачивается в его противоположность, облекая этот субъект могуществом абсолютного (в смысле также и отрешенного) условия.

Победу над связанной с потребностью тревогой отрешенность эта принесла уже в той первой, скромной своей форме, в которой один психоаналитик обнаружил ее в своей педиатрической практике, дав ей имя «переходного объекта» [l'objet transtiionnel] речь идет о кусочке пеленки или другого излюбленного обрывка ткани, который ребенок ни за что из рук или рта не выпускает.

Но, здесь, скажем прямо, перед нами всего лишь эмблема; место того, что представляет представление в абсолютном условии, находится в бессознательном, где оно и вызывает к жизни желание в соответствии со структурой того фантазма, которую мы сейчас извлечем из него.

Ибо теперь становится ясно, что неведение о своем желании, в котором человек пребывает, — это не столько неведение того, что он требует (это, в конечном счете, может как-то определиться), сколько неведение того, откуда именно он желает. Именно этому состоянию дел и отвечает наша формула, гласящая, что бессознательное есть «discours de l'Autre», дискурс Другой, где de следует понимать в смысле латинского de (объектная детерминация): de Alio in oratione (дополним: tua resagitur), т. е. в смысле «о другом».

Но учитывая при этом, что желание человека есть désir de l'Autre (желание Другого), где de создает детерминацию, именуемую грамматистами субъективной, т. е. имеется в виду, что именно в качестве Другого он и желает (здесь-то как раз и виден истинны смысл человеческой страсти).

Вот почему вопрос Другого [de l'Autre], возвращающийся к субъекту с места, откуда он ожидает речения оракула в форме вроде «Che vuoi?» (чего ты хочешь?), и есть тот самый вопрос, который быстрее всего выведет его на дорогу желания его собственного — при условии, что благодаря искусству партнера, именуемого психоаналитиком, он постарается — пусть даже не отдавая себе хорошенько в этом отчета — переформулировать этот вопрос смысле: «Что он от меня хочет?».

Вот этот-то надстроенный над нашей конструкцией верхний этаж и придает нашей схеме (см. Граф. 3) окончательную форму, возникая над ней поначалу как водруженный над контуром большого «А» Другого вопросительный знак, символизирующий своей сбивающей с толку гомографией тот самый вопрос, означающим которого он служит.


Граф 3

Но какую бутылку этот штопор откупоривает? Какому ответу служит он означающим, универсальным ключом?

Заметим, что подсказка может быть найдена в очевидном факте отчуждения, предоставляющем субъекту счастливую возможность наткнуться на вопрос о собственной сущности — речь идет о том, что субъект может не пребывать в неведении относительно того обстоятельства, что то, чего он желает, предстает ему как нечто, чего он не хочет — обстоятельства, представляющего собой форму отрицания, в которую своеобразно включено им самим игнорируемое неведение, с помощью которого он передает постоянство своего желания «своему я» [moi], сохраняющему, однако, характер прерывности, и в то же время, наоборот, защищается от своего желания, эти самые перебои ему приписывая. Масштабы того, что доступно самосознанию, поистине поражают — при условии, если о них узнают со стороны, что, собственно, в нашем случае и происходит.

Ибо чтобы убедиться в уместности сказанного, необходимо предпринять достаточно глубокое, именно в области психоаналитического опыта лежащее исследование, которое позволило бы нам окончательно выстроить структуру фантазма, установив те необходимые связи, которые — какие бы элементы из нее случайно не выпадали — существуют в ней между состоянием объекта (привилегии которого мы выше едва успели в терминах диахронии коснуться) и моментом fading'aили сокрытия субъекта — момента, тесно, в свою очередь, связанного с расщеплением (Spaltung), претерпеваемым им в результате подчинения означающему.

Это как раз и символизируется у меня аббревиатурой ($ ◊ а), введенной нами в качестве алгоритма; и не случайно аббревиатура эта разрушает фонематический элемент алгоритма, который выстраивается значащим единством вплоть до своего буквенного атома. Ведь она допускает и двадцать, и сто прочтений — лишь бы то, что говорится, по-прежнему укладывалось в ее алгебру.

Алгоритм этот и его использованные в графе аналоги нашим прежним утверждениям о невозможности метаязыка никоим образом не противоречат. Ведь это не трансцендентные означающие, это лишь индексы абсолютного значения — понятие, чье соответствие состоянию фантазма, очевидно, как мы надеемся, и без дальнейшего комментария.

На представленном таким образом фантазме граф записывает, что желание саморегулируется — по аналогии с тем, что происходит между «моим я» иобразом тела, с той лишь разницей, что граф фиксирует, кроме того, инверсию тех неузнаваний, на которых то и другое основано. Таким образом замыкается воображаемый путь, который я должен в анализе преодолеть, чтобы явиться там, где было [в качестве безличного Es = s]само бессознательное [s'était l'inconscient].

Применяя заимствованную у Дамуретта и Пишона метафору oтносительно грамматического «моего я» к предмету более для нее подходящему, мы можем сказать, что фантазм и есть, собствено, «материя» того Я, что с самого начала оказывается вытесненным, ибо единственным указанием на него служит «fading» высказывания.

В результате наше внимание привлекает субъективный статус означающей цепочки в бессознательном — точнее, в первичном вытеснении (Uruerdrängung).

В ходе нашего рассуждения становится ясно, что поняв, насколько трудно указать место субъекта бессознательного — самого факта, что он говорит, не ведающего — в качестве субъекта высказывания, то есть того, кто это высказывание артикулирует, следует задаться вопросом о функции, которая этому субъекту — субъекту бессознательного — служит опорой. Здесь-то и возникает концепция влечения, в которой субъект этот помещается в органические координаты орального, анального, и т. д., — координаты, удовлетворяющие предъявляемому ему требованию быть от речи тем дальше, чем он красноречивее.

Но если наша полная схема позволяет нам определить место влечения в качестве сокровищницы означающих, то влечение ($◊ D) сохраняет его структуру, связывая ее с диахронией. Запись представляет собой то, что происходит из требования, когда субъект исчезает в нем. При этом, само собой разумеется, исчезает и требование, но остается разрыв, ибо разрыв этот продолжает присутствовать в том, что отличает влечение от служащей ей местом обитания органической функции в грамматических ухищрениях, столь очевидных в возвратах ее артикуляции как к источнику, так и к объекту (Фрейд на эту тему воистину неистощим).

Само обособление «эрогенной зоны», изолируемой влечением от метаболизма функции (в акте пожирания пищи заинтересованы, кроме рта, и другие органы — расспросите-ка об этом собаку Павлова), представляют собой результат такого разрыва, которому благоприятствует анатомическая черта пограничной области [marge] или края: губы, «ограда зубов», края заднепроходного отверстия, кончик пениса, влагалище, палпебральная щель, и даже ушная раковина (эмбриологических уточнений мы здесь избегаем). Дыхательная эрогенность до сих пор остается мало изучена, но совершенно очевидно, что механизм ее включается спазмой.


Полный Граф

Обратите внимание, что эта же черта надреза или разрыва не менее очевидно превалирует и в объекте, который описывает психоаналитическая теория: соске, испражнениях, фаллосе (как воображаемом объекте), потоке мочи. (Список немыслимый, если не включить в него, как это делаем мы, фонему, взгляд, голос — одним словом, ничто.) Ибо не ясно разве, что эта черта, эта частичная черта, с полным основанием выделенная в объектах имеет отношение не к происхождению их как частей тотального объекта, каковым является тело, а к тому обстоятельству, что они лишь частично представляют производящую их функцию.

Черта, в разработанной нами концепции всем этим объектам общая — это отсутствие у них зеркального образа, или, иначе говоря, «своего другого»[112]. Это обстоятельство и позволяет им быть материей, или, лучше сказать, подкладкой — не будучи при этом изнанкой — того самого субъекта, который принимают и за субъект сознания. Ибо субъект этот, полагающий возможным получить доступ к себе, обозначив себя в высказывании, и есть на самом деле не что иное, как такой вот объект. Спросите человека, испытывающего панический ужас [angoisse] перед листом чистой бумаги, и он скажет вам, кто является испражнением его фантазма на самом деле.

Вот этому невидимому в зеркале объекту и дает зрительный образ свое облачение. Жертва, пойманная в сети тени, которая, выпорхнув из своего раздувающего тень объема, продолжает натягивать уже изношенные сети призраком жертвы.

То, что предлагает нам сейчас граф, расположено в точке, где всякая означающая цепочка имеет честь замкнуть свое значение. Если где и следует ожидать такого эффекта от бессознательною высказывания, так это именно здесь, в S(A), и прочтен он может быть следующим образом: означающее нехватки в Другом — нехватки, внутренне присущей самой функции его — функции сокровищницы значений. Это верно постольку, поскольку на Другого возлагается (chevuoi) ответственность за ценность этого сокровища; причем, хотя ответ оно держит, разумеется, со своего места в нижнем контуре схемы, пользуется оно при этом означающими, образующими верхний ее контур, т. е. делает это в терминах влечения.

Нехватка, о которой идет речь — та же самая, что фигурирует в нашей формуле: по отношению к Другому нет Другого. Но неужто этот приговор Неверующего и является той окончательной, знаменующей истину, чертой, которую остается подвести под вопросом: «Что от меня хочет Другой?», когда мы, психоаналитики, являемся его оракулом? Конечно же нет, и как раз потому, что в нашем деле нет ничего доктринального. Мы не отвечаем ни за какую окончательную истину, мы ни за, ни против любой конкретной религии.

Довольно уже и того, что нам пришлось здесь, в рамках фрейдовского мифа, сказать о мертвом Отце. Но миф не довлеет себе, когда не служит основой какого-либо ритуала, а психоанализ, как мы покажем в дальнейшем, вовсе не является ритуалом Эдипова комплекса.

Труп является, конечно, полноценным означающим, но гробница Моисея для Фрейда так же пуста, как гробница Христа для Гегеля. Ни одному из них не поведал Авраам своей тайны. Я предпочту начать с того, что, будучи прежде всего означающим, артикулирует аббревиатура S(A). Мое определение означающего (другого, собственно, и не существует) следующее: означающее — это то, что представляет субъект другому означающего. Это означающее будет, следовательно, таким означающим, которому все прочие означающие представляют субъект. Это означает, что в отсутствие этого означающего все остальные ничего не представляли бы. Ибо представлено нечто может быть только кому-то.

Поскольку же батарея означающих, как таковая, обязательно является полной, это означающее может быть только чертой, которая вырисовывается в их замкнутом контуре без возможности быть к нему сопричисленной. Символизируется оно, соответственно, введением в совокупность означающих символа (-1).

Само оно, как таковое, непроизносимо — но не его действие, ибо это последнее имеет место всякий раз, когда произносится имя собственное. Его высказывание равно его значению.

Откуда следует, что по алгебраическим правилам, которыми мы пользуемся, оно может быть рассчитано следующим образом:

S (означающее) / (означаемое) = s (высказывание)

При S = (-1) мы имеем: s = √1.

Это и есть то, чего не хватает субъекту, чтобы почитать себя исчерпанным своим когито, т. е. то, что в нем немыслимо. Откуда же берется это существо, незаконным образом дающее о себе знать в море имен собственных?

У субъекта в качестве Я мы этого спросить не можем. Чтобы это знать, у него нет никаких данных, ибо если бы субъект этот, Я, был мертв, он, как мы уже говорили, об этом не знал бы. А значит не знает он меня и живым. Так как же Я докажу себе, что Я существую?

В лучшем случае я могу доказать Другому, что существует он — не доказательствами бытия Божия, разумеется, которыми вот уже века как его убивают, а любовью к нему — решение, принесенное христианской керигмой. Решение, впрочем, слишком ненадежное, чтобы нам пришло в голову обойти с его помощью нашу проблему: «Что семь Я?»

Я нахожусь на месте, с которого провозглашается, что «вселенная есть изъян в чистоте Не-Бытия».

И небезосновательно: ведь чтобы сохранить себя, это место заставляет чахнуть само Бытие. Оно именуется Наслаждением, а его-то отсутствие и сделало бы вселенную тщетной.

Что же, значит я за нее в ответе? — Да, конечно. Выходит, что наслаждение это, нехватка которого делает Другое несостоятельным, — оно мое? Опыт показывает, что как правило оно мне воспрещено, причем не только в силу дурного устройства общества, как полагают обычно глупцы, а, я бы сказал, по вине Другого, если бы он существовал. Но поскольку Другой не существует, мне остается только взять вину на Я, то есть поверить в то, к чему опыт наш нас всех, с Фрейдом во главе, и ведет — к первородному греху. Даже если бы у нас не было откровенного — и горького — признания самого Фрейда, все равно нам было бы не уйти от того факта, что от мифа — последнего мифа в истории — которым мы его перу обязаны, для нас проку ничуть не больше, чем от запретного плода, с той единственной, не идущей в его как мифа пользу разницей, что, будучи более лаконичным, он не до такой степени дурит людям головы.

Но что мифом не является и что Фрейд сформулировал, однако, одновременно с Эдиповым комплексом — это комплекс кастрации.

В этом комплексе и заложена главная пружина того ниспровержения, которое мы пытаемся здесь, прибегнув к его диалектике, артикулировать. Ибо без комплекса этого, до Фрейда, впервые включившего его в механизм формирования желания, практически неизвестного, никакая теоретическая разработка в данной области в наши дни обойтись не может.

Попыток сформулировать его более тщательно в психоанализе по правде говоря, не было, а если им и пользовались, то именно для того, чтобы его объяснения избежать. Вот почему это громадное, Самсона достойное тело обречено вращать жернова на филистимлянской мельнице общей психологии.

Конечно, во всем этом есть, что называется, костяк. Представляя собой то самое, о чем здесь идет речь, т. е. структурную основу субъекта, он образует в нем, по сути дела, то пограничное поле, которое мысль, будь то диалектическая или математическая, всякий раз, когда ей удается, вроде бы, замкнуть логический круг, заведомо избегает, перепрыгивает, обходит, или блокирует.

Вот почему тех, кто за нами следует, мы охотно ведем в те места, где логика сбивается с толку зияющим разрывом между воображаемым и символическим — ведем не для того, чтобы порадоваться ждущим нас там парадоксам, и не ради пресловутого кризиса мысли, а, скорее, наоборот, для того, чтобы увидеть за их фальшивым блеском зияние, на которое он указывает, для нас всегда просто-напросто поучительное, а главным образом для того, чтобы попытаться создать методику своего рода исчисления, само неусвоение которого подняло бы завесу тайны.

Таков призрак причины, который мы преследовали в чистейшей символизации воображаемого путем чередования подобного и несходного[113].

Обратим же внимание на то, что не позволяет придать нашему означающему S(А) смысл понятия «Мана» или чего-нибудь ему сродного. Дело в том, что любая артикуляция этого означающего, исходящая из ничтожества социального факта, нас удовлетворить не способна, даже если факт этот будет прослежен до пресловутого факта тотального.

Конечно, Клод Леви-Стросс, комментируя Мосса, надеялся опознать в нем следствие нулевого символа. Мне кажется, однако, что речь идет в данном случае скорее об означающем нехватки этого нулевого символа. Вот почему, рискуя приобрести дурную славу, я указал, до каких пределов счел я возможным довести использование математического алгоритма в собственных целях: символ √-1, обозначаемый в теории комплексных чисел буквой i, оправдан лишь в той степени, в какой он не претендует на сколь-нибудь автоматическое употребление в дальнейшем.

Необходимо твердо усвоить, что наслаждение говорящему как таковому воспрещено, или что для любого, кто является субъектом Закона, оно не может быть высказано иначе, как между строк, ибо на этом-то самом запрете Закон и основан.

Ведь скомандуй Закон: Jouis! (Наслаждайся!), и субъект ничем не сможет ответить на это, кроме J'ouïs (Я слушаюсь), в котором наслаждение будет разве что подразумеваться.

Но сам Закон вовсе не преграждает субъекту доступ к наслаждению: просто из преграды почти естественной [barrière] он получает наглухо запертый, перечеркнутый чертою субъект [sujet barré]. Ибо пределы наслаждению ставит удовольствие — удовольствие, связующее воедино беспорядочную в себе жизнь до тех пор, пока от регуляции, открытой Фрейдом в качестве первичного процесса и подобающего удовольствию закона, не произойдет новый запрет, на сей раз никакой отмене не подлежащий. Иные говорят, что Фрейд всего-навсего следовал в данном случае тем путем, по которому уже шла современная ему наука и который лежал, к тому же, в русле давней традиции. Чтобы оценить смелость его шага, достаточно, однако, посмотреть, какая его ждала награда: крушение в столкновении с неоднородностью комплекса кастрации.

Это единственное указание на то беспредельное наслаждение, которое несет знак своего запрета в себе самом и, для образования этого знака, предполагает жертву — жертву, приносимую в том самом акте, в котором символом наслаждения выбирается фаллос.

Выбор этот возможен благодаря тому, что на своем месте в зеркальном образе фаллос, т. е. образ пениса, негативируется. Это и обрекает фаллос на то, чтобы стать в диалектике желания телом наслаждению. Следует, таким образом, отличать принцип жертвы, который является символическим, от воображаемой функции, себя ему жертвенно посвящающей, но давая ему инструмент, одновременно его маскирующей.

Воображаемая функция — это та функция, которая, согласно формулировке Фрейда, осуществляет нагрузку объекта в качестве нарциссического. Именно к этому я вернулся в свое время, показывая, что зеркальный образ является тем каналом, по которому осуществляется перекачка либидо из тела в объект. Но если одна какая-то часть остается от этого погружения избавлена, концентрируя в себе самые интимные черты аутоэротизма, ее положение «на острие» формы предрасполагает ее к фантазму увечья, в котором завершается исключенность ее из зеркального образа и прототипа, создаваемого этим образом для мира объектов.

Именно так и становится эректильный орган символом места наслаждения — не столько сам по себе, и даже не в качестве образа, а в качестве части, которой у желанного образа не хватает; поэтому-то и оказывается возможным приравнять его к √-1 выведенного выше значения — того наслаждения, которое, будучи помножено на коэффициент его высказывания, восстанавливается этим символом в качестве функции нехватки означающего: (-1).

Но если ему дано закрепить таким образом запрет наслаждения, то дело тут не в этих формальных соображениях, а в том, что отход от них означает как раз то, что сводит всякое вожделенное наслаждение к непродолжительному аутоэротизму: путями, проложенными анатомическим строением говорящего существа в виде усовершенствованной руки обезьяны, не гнушалась, собственно говоря, и одна из традиций философской аскетики, почитавшая их путями мудрости, несправедливо характеризуемой как циническая. Иные[114], одержимые, не иначе, этим воспоминанием, и теперь пытались уверить меня, будто к этой традиции — технике тела, по выражению Мосса — принадлежит и сам Фрейд. Так или иначе, но психоаналитический опыт убеждает нас в изначальном характере порождаемой этой практикой виновности.

Виновности, связанной с воскрешением наслаждения, недостающего в оказанной реальному органу услуге, и освящения функции воображаемого означающего, состоящей в наложении на объекты запрета.

Это и есть та радикальная функция, для которой менее цивилизованная эпоха анализа находила причины более случайного характера — просветительского: точно так же, как стремилась она свести к травме все другие формы сакрализации органа, которыми к чести своей интересовалась — например, обрезание.

Перенос (- φ) — строчного фи — фаллического образа из одной части уравнения в другую, из воображаемого в символическое, делает этот образ позитивным, даже если появлением своим он обязан необходимостью восполнить недостающее. Оставаясь опорой для (-1), он становится теперь Φ (большим фи), не подлежащим негативации символическим фаллосом, означающим наслаждения. В этом свойственном Φ характере и находят свое объяснение как особенности женского подхода к сексуальности, так и то, что делает мужской пол слабым в случаях извращения.

Вопроса об извращении я касаться здесь не стану, так как функцию желания у мужчины оно акцентирует лишь в незначительной степени — постольку, поскольку на привилегированном месте наслаждения он утверждает господство объекта а из своего фантазма, заменяя им А. Извращение привносит сюда восстановление φ, которое не было бы оригинальным, когда бы Другой как таковой не проявлял к нему столь своеобразного интереса. Только наша формула фантазма позволяет и обнаружить, что субъект превращается в данном случае в орудие наслаждения Другого.

Убедиться в применимости этой формулы к невротику интереснее всего философам, и как раз потому, что невротик ее фальсифицирует.

Ведь невротик — страдает ли он истерией, манией, или фобией — это тот, кто инденфицирует нехватку Другого с его требованием, Ф с D.

В результате требование Другого берет на себя в его фантазме функцию объекта; другими словами, его фантазм (наши формулы позволяют мгновенно убедиться в этом) сводится к влечению: ($◊D). Вот почему оказалось возможным составить каталог влечений у невротика.

Но преимущество, предоставленное невротиком требованию, которое в психоанализе, ищущем легких путей, сместило весь ход лечения в направлении борьбы с фрустрацией, скрывает его панический страх [angoisse] перед желанием другого — страх, легко различимый под маской объекта фобии, но с трудом распознаваемый в двух других типах невроза, когда нить, позволяющая представить фантазм как желание Другого, отсутствует. В этих случаях оба члена нашей формулы поочередно аннулируются: один у маньяка, поскольку он отрицает желание Другого, формируя свой фантазм в расчете подчеркнуть невозможность исчезновения субъекта; другой у истерика, поскольку желание у него поддерживается лишь неудовлетворенностью, которое привносит он сам, скрываясь от себя в обличиb объекта.

Черты эти подтверждаются существенной для маньяка [obsessionel] потребностью брать на себя ручательство за Другого, а равно как и стороной Неверия, присущей истерической интриге.

В сущности образ идеального Отца представляет собой фанатизм невротика. По ту сторону Матери — этого реального Другого, которому принадлежит требование, чье желание (т. е. ее желание) хотели бы видеть умиротворенным — вырисовывается образ отца, который закрывает на желания глаза. Тем самым еще не открывается, правда, но уже намечается истинная функция отца, суть которой в том, чтобы объединить желание с Законом, а не противопоставить их.

Совершенно ясно, что Отец, которого хочет невротик— это Отец мертвый. Но в то же время такой отец, который был бы rocподином своего желания — что относится одновременно и к субъекту. Перед нами один из подводных рифов, поджидающих психоаналитика, и принцип переноса в том его аспекте, где он требует бесконечного продолжения.

Вот почему заранее рассчитанное колебание «нейтральности» психоаналитика значит порой для истерика куда больше, чем… интерпретации — хотя при этом есть риск испугать пациента. Важно лишь, чтобы испуг этот не прервал анализ и чтобы в дальнейшем субъект убедился, что желание аналиста не играет в этом деле никакой роли. Это замечание отнюдь не является техническим советом, оно просто открывает глаза на проблему желания психоаналитика тем, кто иначе об этой проблеме и не подозревал бы: каким образом должен аналитик сохранить для другого воображаемое измерение своего не-господства, своего неизбежного несовершенства — вот задача, решить которую так же обходимо, как и задачу сознательного упрочения аналитиком своего незнания всякого субъекта, приходящего к нему для анализа, каждый раз возобновляемого невежества, не позволяющего видеть в ком бы то ни было лишь очередной случай.

Возвращаясь к фантазму, скажем лишь, что перверт воображает себя Другим, чтобы обеспечить себе наслаждение, и что именно так ведет себя и невротик, воображая себя первертом, но уже для того, чтобы убедиться в существовании Другого.

Что, собственно, и раскрывает нам смысл мнимой перверсии, лежащей в основе невроза. Она присутствует в бессознательном невротика как фантазм Другого. Но это не значит, что подсознание перверта открыто выходит на поверхность. Он тоже, по-своему, находит защиту в своем желании. Ибо желание и есть не что иное как защита [défense] — запрет [défense] на переход в наслаждении определенной границы.

В определенной нами структуре фантазма содержится в скрытой форме (-φ), воображаемая функция кастрации, члены которой взаимообратимы. Т. е. фантазм поочередно делает каждый из этих членов по отношению к другому мнимым, наподобие комплексного числа.

В объект а в качестве такой функции включена agalma, неоценимое сокровище, заключенное, как объявляет во всеуслышание Алкивиад, в грубой шкатулке, которой служит ему облик Сократа. Но обратим внимание на стоящий перед ней знак (-). Ведь совратитель Алкивиад потому восхваляет в Сократе agalma, это чудо, которое он хотел бы, чтобы Сократ, признаваясь тем самым в своем желании, ему уступил, что он — поверим здесь Платону, насчет деталей вполне откровенному — не видел Сократова конца [queue]: расщепление субъекта, которое он несет в себе, в этой ситуации просто бросается в глаза.

Такова женщина под своим покрывалом: именно отсутствие пениса делает ее фаллосом, объектом желания. Стоит особо привлечь внимание к этому отсутствию, нарядив ее в маскарадный костюм с соответствующими накладками, и вам, а точнее ей, будет о чем рассказать: эффект гарантирован на все 100% — во всяком случае, для мужчин, не привыкших долго ходить вокруг да около.

Именно поэтому, демонстрируя свой объект в качестве кастрированного, Алкивиад красуется тем самым в облике желающего перед — что не ускользает от внимания Сократа — другим из присутствующих, Агафоном, которого Сократ, этот предшественник психоанализа, чувствующий себя в этом светском обществе вполне уверенно, не колеблясь опознает как объект переноса, проливая тем самым свет истолкования на тот факт, который многим психоаналитикам неизвестен и по сей день: что эффект любви-ненависти, возникающий в психоаналитической ситуации, имеет место и вне ее.

Но Алкивиад никак не невротик. И как раз будучи тем, что желает по преимуществу, человеком, идущим в наслаждении так далеко, как только возможно, Алкивиад и способен (не прибегая к иной помощи, кроме некоторого опьянения) воспроизвести на глазах у всех главный механизм [l'articulation centrale] переноса, явленный в присутствии украшенного его отсветами объекта. Тем не менее он все-таки спроецировал Сократа в идеал совершенного Господина, которого, действием (-φ), сделал всецело мнимым [imaginarisé].

У невротика (-φ) проскальзывает под $ фантазма, благоприятствуя свойственному ему воображению — воображению «моего я». Поскольку воображаемую кастрацию невротик перенес с самого начала, именно она и поддерживает это сильное «мое я», ей, собственно, и принадлежащее — столь сильное, что даже собственное имя досаждает ему, так что невротик, в сущности, Безымянен.

Да-да, то самое «мое Я», которое иные аналитики предпочитают усиливать еще более, как раз и используется невротиком, чтобы скрыть отрицаемую им кастрацию.

Но вопреки видимости, он за эту кастрацию держится.

Чего невротик не хочет, от чего он с ожесточением до конца анализа отказывается, так это от того, чтобы пожертвовать свою кастрацию наслаждению Другого, поставив ее ему на службу. И он, конечно, прав, ибо, пусть и чувствуя себя в глубине души самым ненужным, что только есть в бытии — его Недостатком или его Избытком — с какой стати должен он приносить в жертву свое отличие (что угодно, только не это!) наслаждению Другого, который, не забывайте этого, не существует. Да, но если бы он, паче чаяния, существовал, он наслаждался бы. А вот этого-то невротик и не желает. Ибо он воображает, будто Другой требует его кастрации.

Психоаналитический опыт как раз и показывает, что желание всегда — т. е. как в нормальных случаях, так и в ненормальных — регулируется именно кастрацией.

Колеблясь в фантазме, от $ к а, кастрация превращает его в ту гибкую, но нерастяжимую цепь, с помощью которой задержка объектной нагрузки, практически не способной выйти за определенные естественные пределы, берет на себя трансцендентальную функцию по обеспечиванию наслаждения Другого, в Законе мне эту цепь передающего.

Тому, кто действительно захочет этому Другому противостоять, открывается возможность подвергнуть испытанию не его требование, а его волю. И в этом случае перед ним два пути: либо реализовать себя в качестве объекта; превратиться, как в одном из буддийских обрядов инициации, в мумию, либо удовлетворить вписанную в Другого волю к кастрации, придя тем самым к высшему нарциссизму Проигранного Дела (это путь греческой трагедии, вновь обретенной Клоделем в его христианстве отчаяния).

Кастрация означает, что от наслаждения нужно отказаться, что бы получить возможность достичь его на перевернутой шкале Закона желания. На этом мы пока и остановимся.

* * *

Статья эта выходит в свет впервые: неожиданные проблемы с финансовыми средствами, которых, как правило, на публикацию материалов такого рода коллоквиумов — и притом полную — хватает с избытком, надолго оставила нерешенной ее судьбу, как и судьбу других замечательных сообщений, послуживших украшением нашей конференции.

Заметим для порядка, что «коперниканская» тема представляет собой позднейшее дополнение, и что в связи с недостатком времени конец, посвященный кастрации, был опущен и заменен некоторыми замечаниями о машине в современном смысле этого слова, посредством которой может материализоваться отношение субъекта к означающему.

Всякая дискуссия естественно рождает симпатию, не исключая и той, которую внушило нам разногласие. Эпитет «агуманный» [ahumain], которым некто почел возможным мои мысли охарактеризовать, не вызвал у меня ни малейшего огорчения — напротив, новизна, заключенная в этой категории, скорее польстила мне тем, что я ее рождению послужил поводом.

С неменьшим интересом отметили мы и возню, последовавшую за тем, как прозвучало слово «ад», так как голос, его произнесший, заявлял о своей приверженности марксизму, что сообщило этому слову несколько особый оттенок. Я, признаюсь, питаю слабость к гуманизму, когда он приходит со стороны, где в нем, наряду с обычным лукавством, звучит все же некая искренняя нота: «Когда шахтер возвращается из забоя, жена растирает его…» Тут я чувствую себя беззащитным.

Один мой знакомый в частной беседе просил меня (во всяком случае, по форме его высказывание было вопросом), не предполагает ли речь, обращенная к классной доске, веру в вечного писца. В такой вере нет необходимости, — ответил я, — тому, кто знает, что любой дискурс воздействует через бессознательное.



Поделиться книгой:

На главную
Назад