Не прислушивайся к шуму Толков, сплетен и хлопот, Думай собственную думу И иди себе вперед! До других тебе нет дела, Ветер пусть их носит лай! Что в душе твоей созрело — В ясный образ облекай! Тучи черные нависли — Пусть их виснут — черта с два! Для своей живи лишь мысли, Остальное трын-трава! 1870
«Темнота и туман застилают мне путь…»*
Темнота и туман застилают мне путь, Ночь на землю все гуще ложится, Но я верю, я знаю: живет где-нибудь, Где-нибудь да живет царь-девица! Как достичь до нее — не ищи, не гадай, Тут расчет никакой не поможет, Ни догадка, ни ум, но безумье в тот край, Но удача принесть тебя может! Я не ждал, не гадал, в темноте поскакал В ту страну, куда нету дороги, Я коня разнуздал, наудачу погнал И в бока ему втиснул остроги! Август 1870
«В монастыре пустынном близ Кордовы…»
В монастыре пустынном близ Кордовы Картина есть. Старательной рукой Изобразил художник в ней суровый, Как пред кумиром мученик святой Лежит в цепях и палачи с живого Сдирают кожу… Вид картины той, Исполненный жестокого искусства, Сжимает грудь и возмущает чувство. Но в дни тоски, мне все являясь снова, Упорно в мысль вторгается она, И мука та казнимого святого Сегодня мне понятна и родна: С моей души совлечены покровы, Живая ткань ее обнажена, И каждое к ней жизни прикасанье Есть злая боль и жгучее терзанье. Осень 1870
«Вновь растворилась дверь на влажное крыльцо…»*
Вновь растворилась дверь на влажное крыльцо, В полуденных лучах следы недавней стужи Дымятся. Теплый ветр повеял нам в лицо И морщит на полях синеющие лужи. Еще трещит камин, отливами огня Минувший тесный мир зимы напоминая, Но жаворонок там, над озимью звеня, Сегодня возвестил, что жизнь пришла иная. И в воздухе звучат слова, не знаю чьи, Про счастье, и любовь, и юность, и доверье, И громко вторят им бегущие ручьи, Колебля тростника желтеющие перья. Пускай же, как они по глине и песку Растаявших снегов, журча, уносят воды, Бесследно унесет души твоей тоску Врачующая власть воскреснувшей природы! 25 декабря 1870
«Про подвиг слышал я Кротонского бойца…»*
Про подвиг слышал я Кротонского бойца, Как, юного взвалив на плечи он тельца, Чтоб силу крепких мышц умножить постепенно, Вкруг городской стены ходил, под ним согбенный, И ежедневно труд свой повторял, пока Телец тот не дорос до тучного быка. В дни юности моей, с судьбой в отважном споре, Я, как Милон, взвалил себе на плечи горе, Не замечая сам, что бремя тяжело; Но с каждым днем оно невидимо росло, И голова моя под ним уж поседела, Оно же все растет без меры и предела! Май 1871
На тяге
Сквозит на зареве темнеющих небес И мелким предо мной рисуется узором В весенние листы едва одетый лес, На луг болотистый спускаясь косогором. И глушь и тишина. Лишь сонные дрозды Как нехотя свое доканчивают пенье; От луга всходит пар… мерцающей звезды У ног моих в воде явилось отраженье; Прохладой дунуло, и прошлогодний лист Зашелестел в дубах… Внезапно легкий свист Послышался; за ним, отчетисто и внятно, Стрелку знакомый хрип раздался троекратно, И вальдшнеп протянул — вне выстрела. Другой Летит из-за лесу, но длинною дугой Опушку обогнул и скрылся. Слух и зренье Мои напряжены, и вот через мгновенье, Свистя, еще один, в последнем свете дня, Чертой трепещущей несется на меня. Дыханье притаив, нагнувшись под осиной, Я выждал верный миг — вперед на пол-аршина Я вскинул — огнь блеснул, по лесу грянул гром — И вальдшнеп падает на землю колесом. Удара тяжкого далекие раскаты, Слабея, замерли. Спокойствием объятый, Вновь дремлет юный лес, и облаком седым В недвижном воздухе висит ружейный дым. Вот донеслась еще из дальнего болота Весенних журавлей ликующая нота — И стихло все опять — и в глубине ветвей Жемчужной дробию защелкал соловей. Но отчего же вдруг, мучительно и странно, Минувшим на меня повеяло нежданно И в этих сумерках, и в этой тишине Упреком горестным оно предстало мне? Былые радости! Забытые печали! Зачем в моей душе вы снова прозвучали И снова предо мной, средь явственного сна, Мелькнула дней моих погибшая весна? Май 1871
«То было раннею весной…»*
То было раннею весной, Трава едва всходила, Ручьи текли, не парил зной, И зелень рощ сквозила; Труба пастушья поутру Еще не пела звонко, И в завитках еще в бору Был папоротник тонкий. То было раннею весной, В тени берез то было, Когда с улыбкой предо мной Ты очи опустила. То на любовь мою в ответ Ты опустила вежды — О жизнь! о лес! о солнца свет! О юность! о надежды! И плакал я перед тобой, На лик твой глядя милый, — Tо было раннею весной, В тени берез то было! То было в утро наших лет — О счастие! о слезы! О лес! о жизнь! о солнца свет! О свежий дух березы! Май 1871
«Прозрачных облаков спокойное движенье…»
Прозрачных облаков спокойное движенье, Как дымкой солнечный перенимая свет, То бледным золотом, то мягкой синей тенью Окрашивает даль. Нам тихий свой привет Шлет осень мирная. Ни резких очертаний, Ни ярких красок нет. Землей пережита Пора роскошных сил и мощных трепетаний; Стремленья улеглись; иная красота Сменила прежнюю; ликующего лета Лучами сильными уж боле не согрета, Природа вся полна последней теплоты; Еще вдоль влажных меж красуются цветы, А на пустых полях засохшие былины Опутывает сеть дрожащей паутины; Кружася медленно в безветрии лесном, На землю желтый лист спадает за листом; Невольно я слежу за ними взором думным, И слышится мне в их падении бесшумном: — Всему настал покой, прими ж его и ты, Певец, державший стяг во имя красоты; Проверь, усердно ли ее святое семя Ты в борозды бросал, оставленные всеми, По совести ль тобой задача свершена И жатва дней твоих обильна иль скудна? Сентябрь 1874
«Земля цвела. В лугу, весной одетом…»*
Земля цвела. В лугу, весной одетом, Ручей меж трав катился, молчалив; Был тихий час меж сумраком и светом, Был легкий сон лесов, полей и нив; Не оглашал их соловей приветом; Природу всю широко осенив, Царил покой; но под безмолвной тенью Могучих сил мне чуялось движенье. Не шелестя над головой моей, В прозрачный мрак деревья улетали; Сквозной узор их молодых ветвей, Как легкий дым, терялся в горней дали; Лесной чебер и полевой шалфей, Блестя росой, в траве благоухали, И думал я, в померкший глядя свод: Куда меня так манит и влечет? Проникнут весь блаженством был я новым, Исполнен весь неведомых мне сил: Чего в житейском натиске суровом Не смел я ждать, чего я не просил — То свершено одним, казалось, словом, И мнилось мне, что я лечу без крыл, Перехожу, подъят природой всею, В один порыв неудержимый с нею! Но трезв был ум, и чужд ему восторг, Надежды я не знал, ни опасенья… Кто ж мощно так от них меня отторг? Кто отрешил от тягости хотенья? Со злобой дня души постыдный торг Стал для меня без смысла и значенья, Для всех тревог бесследно умер я И ожил вновь в сознанье бытия… Тут пронеслось как в листьях дуновенье, И как ответ послышалося мне: Задачи то старинной разрешенье В таинственном ты видишь полусне! То творчества с покоем соглашенье, То мысли пыл в душевной тишине… Лови же миг, пока к нему ты чуток, — Меж сном и бденьем краток промежуток! Май-сентябрь 1875
«Во дни минувшие бывало…»*
Во дни минувшие бывало, Когда являлася весна, Когда природа воскресала От продолжительного сна, Когда ручьи текли обильно И распускалися цветы, Младое сердце билось сильно, Кипели весело мечты; С какою радостию чистой Я вновь встречал в бору сыром Кувшинчик синий и пушистый С его мохнатым стебельком; Какими чувствами родными Меня манил, как старый друг, Звездами полный золотыми Еще никем не смятый луг! Потом пришла пора иная И с каждой новою весной, Былое счастье вспоминая, Грустней я делался; порой, Когда темнели неба своды, Едва шептались тростники, Звучней ручья катились воды, Жужжали поздние жуки, Казалось мне, что мне недаром Грустить весною суждено, Что неожиданным ударом Блаженство кончиться должно. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Как часто ночью в тишине глубокой…»
Как часто ночью в тишине глубокой Меня тревожит тот же дивный сон: В туманной мгле стоит дворец высокий И длинный ряд дорических колонн, Средь диких гор от них ложатся тени, К реке ведут широкие ступени. И солнце там приветливо не блещет, Порой сквозь тучи выглянет луна, О влажный брег порой лениво плещет, Катяся мимо, сонная волна, И истуканов рой на плоской крыше Стоит во тьме один другого выше. Туда, туда неведомая сила Вдоль по реке влечет мою ладью, К высоким окнам взор мой пригвоздила, Желаньем грудь наполнила мою. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Я жду тебя. Я жду, чтоб ты склонила На темный дол свой животворный взгляд, — Тогда взойдет огнистое светило, В алмазных искрах струи заблестят, Проснется замок, позлатятся горы И загремят невидимые хоры. Я жду, но тщетно грудь моя трепещет, Лишь сквозь туман виднеется луна, О влажный берег лишь лениво плещет, Катяся мимо, сонная волна, И истуканов рой на плоской крыше Стоит во тьме один другого выше. x x x
Гаральд Свенгольм*
His voice it was deep
like the wave of the sea.
Его голос звучал как морская волна, Мрачен взор был грозящих очей, И была его длань как погибель сильна, Сердце зыблемой трости слабей. Не в кровавом бою он врагами убит, Не грозою повержен он в прах, Под могильным холмом он без раны лежит, Сам себе разрушитель и враг. Струны мощные арфы певец напрягал, Струны жизни порвалися в нем, И начатую песню Гаральд не скончал, И лежит под могильным холмом. И сосна там раскинула силу ветвей, Словно облик его, хороша, И тоскует на ней по ночам соловей, Словно песню кончает душа. В альбом*
Стрелок, на той поляне Кто поздно так бежит? Что там в ночном тумане Клубится и кипит? Что значит это пенье, И струн в эфире звон, И хохот, и смятенье, И блеск со всех сторон? — Друзья, то вереница Волшебниц и сильфид; Пред ними их царица Воздушная бежит; Бежит глухой дорожкой, Мелькает вдоль реки, — Под маленькою ножкой Не гнутся стебельки. Ей нет красавиц равных, Ее чудесен вид, И много бардов славных Любовью к ней горит; Но бойся, путник смелый, В ее попасться сеть Иль кончик ножки белой Нечаянно узреть. Когда луна златая Глядит в зерцало вод, В лучах ее играя, Как сон она плывет; Наступит ли денница, Она спешит уж прочь; Пушок — ей колесница, Ее отчизна — ночь. Лишь в сумерках застанет В лесу она стрелка, Зовет его и манит К себе издалека; Скользит над влагой зыбкой Среди глухих болот И странника с улыбкой Над пропастию ждет. Сильфид она всех краше, Волшебниц всех милей; Седые барды наши Горят любовью к ней; Но бойся, путник смелый, В ее попасться сеть Иль кончик ножки белой Нечаянно узреть. Баллады, былины, притчи
Волки
Когда в селах пустеет, Смолкнут песни селян И седой забелеет Над болотом туман, Из лесов тихомолком По полям волк за волком Отправляются все на добычу. Семь волков идут смело. Впереди их идет Волк осьмой, шерсти белой; А таинственный ход Заключает девятый. С окровавленной пятой Он за ними идет и хромает. Их ничто не пугает. На село ли им путь, Пес на них и не лает; А мужик и дохнуть, Видя их, не посмеет: Он от страху бледнеет И читает тихонько молитву. Волки церковь обходят Осторожно кругом, В двор поповский заходят И шевелят хвостом, Близ корчмы водят ухом И внимают всем слухом, Не ведутся ль там грешные речи? Их глаза словно свечи, Зубы шила острей. Ты тринадцать картечей Козьей шерстью забей И стреляй по ним смело, Прежде рухнет волк белый, А за ним упадут и другие. На селе ж, когда спящих Всех разбудит петух, Ты увидишь лежащих Девять мертвых старух. Впереди их седая, Позади их хромая, Все в крови… с нами сила господня! 1840-e годы
«Где гнутся над омутом лозы…»*
Где гнутся над омутом лозы, Где летнее солнце печет, Летают и пляшут стрекозы, Веселый ведут хоровод. «Дитя, подойди к нам поближе, Тебя мы научим летать, Дитя, подойди, подойди же, Пока не проснулася мать! Под нами трепещут былинки, Нам так хорошо и тепло, У нас бирюзовые спинки, А крылышки точно стекло! Мы песенок знаем так много, Мы так тебя любим давно — Смотри, какой берег отлогий, Какое песчаное дно!» 1840-е годы
Курган*
В степи, на равнине открытой, Курган одинокий стоит; Под ним богатырь знаменитый В минувшие веки зарыт. В честь витязя тризну свершали, Дружина дралася три дня, Жрецы ему разом заклали Всех жен и любимца коня. Когда же его схоронили И шум на могиле затих, Певцы ему славу сулили, На гуслях гремя золотых: «О витязь! делами твоими Гордится великий народ, Твое громоносное имя Столетия все перейдет! И если курган твой высокий Сровнялся бы с полем пустым, То слава, разлившись далеко, Была бы курганом твоим!» И вот миновалися годы, Столетия вслед протекли, Народы сменили народы, Лицо изменилось земли. Курган же с высокой главою, Где витязь могучий зарыт, Еще не сровнялся с землею, По-прежнему гордо стоит. А витязя славное имя До наших времен не дошло… Кто был он? венцами какими Свое он украсил чело? Чью кровь проливал он рекою? Какие он жег города? И смертью погиб он какою? И в землю опущен когда? Безмолвен курган одинокий… Наездник державный забыт, И тризны в пустыне широкой Никто уж ему не свершит! Лишь мимо кургана мелькает Сайгак, через поле скача, Иль вдруг на него налетает, Крилами треща, саранча. Порой журавлиная стая, Окончив подоблачный путь, К кургану шумит подлетая, Садится на нем отдохнуть. Тушканчик порою проскачет По нем при мерцании дня, Иль всадник высоко маячит На нем удалого коня; А слезы прольют разве тучи, Над степью плывя в небесах, Да ветер лишь свеет летучий С кургана забытого прах… 1840-е годы
Князь Ростислав*
Уношу князю Ростиславу
затвори Днепр темне березе.
Слово о полку Игореве. Князь Ростислав в земле чужой Лежит на дне речном, Лежит в кольчуге боевой, С изломанным мечом. Днепра подводные красы Лобзаться любят с ним И гребнем витязя власы Расчесывать златым. Его напрасно день и ночь Княгиня дома ждет… Ладья его умчала прочь — Назад не принесет! В глухом лесу, в земле чужой, В реке его приют; Ему попы за упокой Молитвы не поют; Но с ним подводные красы, С ним дев веселых рой, И чешет витязя власы Их гребень золотой. Когда же на берег Посвист Седые волны мчит, В лесу кружится желтый лист, Ярясь, Перун гремит, Тогда, от сна на дне речном Внезапно пробудясь, Очами мутными кругом Взирает бедный князь. Жену младую он зовет — Увы! его жена, Прождав напрасно целый год, С другим обручена. Зовет к себе и брата он, Его обнять бы рад — Но, сонмом гридней окружен, Пирует дома брат. Зовет он киевских попов, Велит себя отпеть — Но до отчизны слабый зов Не может долететь. И он, склонясь на ржавый щит, Опять тяжелым сном В кругу русалок юных спит Один на дне речном… 1840-е годы
Василий Шибанов*
Князь Курбский от царского гнева бежал, С ним Васька Шибанов, стремянный. Дороден был князь. Конь измученный пал. Как быть среди ночи туманной? Но рабскую верность Шибанов храня, Свого отдает воеводе коня: «Скачи, князь, до вражьего стану, Авось я пешой не отстану». И князь доскакал. Под литовским шатром Опальный сидит воевода, Стоят в изумленье литовцы кругом, Без шапок толпятся у входа, Всяк русскому витязю честь воздает; Недаром дивится литовский народ, И ходят их головы кругом: «Князь Курбский нам сделался другом». Но князя не радует новая честь, Исполнен он желчи и злобы; Готовится Курбский царю перечесть Души оскорбленной зазнобы: «Что долго в себе я таю и ношу, То все я пространно к царю напишу, Скажу напрямик, без изгиба, За все его ласки спасибо». И пишет боярин всю ночь напролет, Перо его местию дышит, Прочтет, улыбнется, и снова прочтет, И снова без отдыха пишет, И злыми словами язвит он царя, И вот уж, когда занялася заря, Поспело ему на отраду Послание, полное яду. Но кто ж дерзновенные князя слова Отвезть Иоанну возьмется? Кому не люба на плечах голова, Чье сердце в груди не сожмется? Невольно сомненья на князя нашли… Вдруг входит Шибанов в поту и в пыли: «Князь, служба моя не нужна ли? Вишь, наши меня не догнали!» И в радости князь посылает раба, Торопит его в нетерпенье: «Ты телом здоров, и душа не слаба, А вот и рубли в награжденье!» Шибанов в ответ господину: «Добро! Тебе здесь нужнее твое серебро, А я передам и за муки Письмо твое в царские руки». Звон медный несется, гудит над Москвой; Царь в смирной одежде трезвонит; Зовет ли обратно он прежний покой Иль совесть навеки хоронит? Но часто и мерно он в колокол бьет, И звону внимает московский народ, И молится, полный боязни, Чтоб день миновался без казни. В ответ властелину гудят терема, Звонит с ним и Вяземский лютый, Звонит всей опрични кромешная тьма, И Васька Грязной, и Малюта, И тут же, гордяся своею красой, С девичьей улыбкой, с змеиной душой, Любимец звонит Иоаннов, Отверженный богом Басманов. Царь кончил; на жезл опираясь, идет, И с ним всех окольных собранье. Вдруг едет гонец, раздвигает народ, Над шапкою держит посланье. И спрянул с коня он поспешно долой, К царю Иоанну подходит пешой И молвит ему, не бледнея: «От Курбского князя Андрея!» И очи царя загорелися вдруг: «Ко мне? От злодея лихого? Читайте же, дьяки, читайте мне вслух Посланье от слова до слова! Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!» И в ногу Шибанова острый конец Жезла своего он вонзает, Налег на костыль — и внимает: «Царю, прославляему древле от всех, Но тонущу в сквернах обильных! Ответствуй, безумный, каких ради грех Побил еси добрых и сильных? Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны, Без счета твердыни врагов сражены? Не их ли ты мужеством славен? И кто им бысть верностью равен? Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас, В небытную ересь прельщенный? Внимай же! Приидет возмездия час, Писанием нам предреченный, И аз, иже кровь в непрестанных боях За тя, аки воду, лиях и лиях, С тобой пред судьею предстану!» Так Курбский писал к Иоанну. Шибанов молчал. Из пронзенной ноги Кровь алым струилася током, И царь на спокойное око слуги Взирал испытующим оком. Стоял неподвижно опричников ряд; Был мрачен владыки загадочный взгляд, Как будто исполнен печали; И все в ожиданье молчали. И молвил так царь: «Да, боярин твой прав, И нет уж мне жизни отрадной, Кровь добрых и сильных ногами поправ, Я пес недостойный и смрадный! Гонец, ты не раб, но товарищ и друг, И много, знать, верных у Курбского слуг, Что выдал тебя за бесценок! Ступай же с Малютой в застенок!» Пытают и мучат гонца палачи, Друг к другу приходят на смену: «Товарищей Курбского ты уличи, Открой их собачью измену!» И царь вопрошает: «Ну что же гонец? Назвал ли он вора друзей наконец?» «Царь, слово его все едино: Он славит свого господина!» День меркнет, приходит ночная пора, Скрыпят у застенка ворота, Заплечные входят опять мастера, Опять зачалася работа. «Ну, что же, назвал ли злодеев гонец?» «Царь, близок ему уж приходит конец, Но слово его все едино, Он славит свого господина: „О князь, ты, который предать меня мог За сладостный миг укоризны, О князь, я молю, да простит тебе бог Измену твою пред отчизной! Услышь меня, боже, в предсмертный мой час, Язык мой немеет, и взор мой угас, Но в сердце любовь и прощенье, Помилуй мои прегрешенья! Услышь меня, боже, в предсмертный мой час, Прости моего господина! Язык мой немеет, и взор мой угас, Но слово мое все едино: За грозного, боже, царя я молюсь, За нашу святую, великую Русь, И твердо жду смерти желанной!“» Так умер Шибанов, стремянный. 1840-е годы
Князь Михайло Репнин*
Без отдыха пирует с дружиной удалой Иван Васильич Грозный под матушкой-Москвой. Ковшами золотыми столов блистает ряд, Разгульные за ними опричники сидят. С вечерни льются вины на царские ковры, Поют ему с полночи лихие гусляры, Поют потехи брани, дела былых времен, И взятие Казани, и Астрахани плен. Но голос прежней славы царя не веселит, Подать себе личину он кравчему велит: «Да здравствуют тиуны, опричники мои! Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи! Себе личину, други, пусть каждый изберет, Я первый открываю веселый хоровод, За мной, мои тиуны, опричники мои! Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи!» И все подъяли кубки. Не поднял лишь один; Один не поднял кубка, Михаило князь Репнин. «О царь! Забыл ты бога, свой сан ты, царь, забыл! Опричниной на горе престол свой окружил! Рассыпь державным словом детей бесовских рать! Тебе ли, властелину, здесь в машкаре плясать!» Но царь, нахмуря брови: «В уме ты, знать, ослаб Или хмелен не в меру? Молчи, строптивый раб! Не возражай ни слова и машкару надень — Или клянусь, что прожил ты свой последний день!» Тут встал и поднял кубок Репнин, правдивый князь: «Опричнина да сгинет! — он рек, перекрестясь. — Да здравствует во веки наш православный царь! Да правит человеки, как правил ими встарь! Да презрит, как измену, бесстыдной лести глас! Личины ж не надену я в мой последний час!» Он молвил и ногами личину растоптал; Из рук его на землю звенящий кубок пал… «Умри же, дерзновенный!» — царь вскрикнул, разъярясь, И пал, жезлом пронзенный, Репнин, правдивый князь. И вновь подъяты кубки, ковши опять звучат, За длинными столами опричники шумят, И смех их раздается, и пир опять кипит, Но звон ковшей и кубков царя не веселит: «Убил, убил напрасно я верного слугу, Вкушать веселье ныне я боле не могу!» Напрасно льются вины на царские ковры, Поют царю напрасно лихие гусляры, Поют потехи брани, дела былых времен, И взятие Казани, и Астрахани плен. 1840-е годы
Ночь перед приступом*
Поляки ночью темною Пред самым Покровом, С дружиною наемною Сидят перед огнем. Исполнены отвагою, Поляки крутят ус, Пришли они ватагою Громить святую Русь. И с польскою державою Пришли из разных стран, Пришли войной неправою Враги на россиян. Тут волохи усатые, И угры в чекменях, Цыгане бородатые В косматых кожухах… Валя толпою пегою, Пришла за ратью рать, С Лисовским и с Сапегою Престол наш воевать. И вот, махая бурками И шпорами звеня, Веселыми мазурками Вкруг яркого огня С ухватками удалыми Несутся их ряды, Гремя, звеня цимбалами, Кричат, поют жиды. Брянчат цыганки бубнами, Наездники шумят, Делами душегубными Грозит их ярый взгляд. И все стучат стаканам: «Да здравствует Литва!» Так возгласами пьяными Встречают Покрова. А там, едва заметная, Меж сосен и дубов, Во мгле стоит заветная Обитель чернецов. Монахи с верой пламенной Во тьму вперили взор, Вокруг твердыни каменной Ведут ночной дозор. Среди мечей зазубренных, В священных стихарях, И в панцирях изрубленных, И в шлемах, и в тафьях, Всю ночь они морозную До утренней поры Рукою держат грозною Кресты иль топоры. Священное их пение Вторит высокий храм, Железное терпение На диво их врагам. Не раз они пред битвою, Презрев ночной покой, Смиренною молитвою Встречали день златой; Не раз, сверкая взорами, Они в глубокий ров Сбивали шестоперами Литовских удальцов. Ни на день в их обители Глас божий не затих, Блаженные святители, В окладах золотых, Глядят на них с любовию, Святых ликует хор: Они своею кровию Литве дадут отпор! Но чу! Там пушка грянула, Во тьме огонь блеснул, Рать вражая воспрянула, Раздался трубный гул!.. Молитесь богу, братия! Начнется скоро бой! Я слышу их проклятия, И гиканье, и вой; Несчетными станицами Идут они вдали, Приляжем за бойницами, Раздуем фитили!.. 1840-e годы
Богатырь*
По русскому славному царству, На кляче разбитой верхом, Один богатырь разъезжает И взад, и вперед, и кругом. Покрыт он дырявой рогожей, Мочалы вокруг сапогов, На брови надвинута шапка, За пазухой пеннику штоф. «Ко мне, горемычные люди, Ко мне, молодцы, поскорей! Ко мне, молодицы и девки, — Отведайте водки моей!» Он потчует всех без разбору, Гроша ни с кого не берет, Встречает его с хлебом-солью, Честит его русский народ. Красив ли он, стар или молод — Никто не заметил того; Но ссоры, болезни и голод Плетутся за клячей его. И кто его водки отведал, От ней не отстанет никак, И всадник его провожает Услужливо в ближний кабак. Стучат и расходятся чарки, Трехпробное льется вино, В кабак, до последней рубахи, Добро мужика снесено. Стучат и расходятся чарки, Питейное дело растет, Жиды богатеют, жиреют, Беднеет, худеет народ. Со службы домой воротился В деревню усталый солдат; Его угощают родные, Вкруг штофа горелки сидят. Приходу его они рады, Но вот уж играет вино, По жилам бежит и струится И головы кружит оно. «Да что, — говорят ему братья, — Уж нешто ты нам и старшой? Ведь мы-то трудились, пахали, Не станем делиться с тобой!» И ссора меж них закипела, И подняли бабы содом; Солдат их ружейным прикладом, А братья его топором! Сидел над картиной художник, Он божию матерь писал, Любил как дитя он картину, Он ею и жил и дышал; Вперед подвигалося дело, Порой на него с полотна С улыбкой святая глядела, Его ободряла она. Сгрустнулося раз живописцу, Он с горя горелки хватил — Забыл он свою мастерскую, Свою богоматерь забыл. Весь день он валяется пьяный И в руки кистей не берет — Меж тем, под рогожею, всадник На кляче плетется вперед. Работают в поле ребята, И градом с них катится пот, И им, в умилении, всадник Орленый свой штоф отдает. Пошла между ними потеха! Трехпробное льется вино, По жилам бежит и струится И головы кружит оно. Бросают они свои сохи, Готовят себе кистени, Идут на большую дорогу, Купцов поджидают они. Был сын у родителей бедных; Любовью к науке влеком, Семью он свою оставляет И в город приходит пешком. Он трудится денно и нощно, Покою себе не дает, Он терпит и голод и холод, Но движется быстро вперед. Однажды, в дождливую осень, В одном переулке глухом, Ему попадается всадник На кляче разбитой верхом. «Здорово, товарищ, дай руку! Никак, ты, бедняга, продрог? Что ж, выпьем за Русь и науку! Я сам им служу, видит бог!» От стужи иль от голодухи Прельстился на водку и ты — И вот потонули в сивухе Родные, святые мечты! За пьянство из судной управы Повытчика выгнали раз; Теперь он крестьянам на сходке Читает подложный указ. Лукаво толкует свободу И бочками водку сулит: «Нет боле оброков, ни барщин; Того-де закон не велит. Теперь, вишь, другие порядки. Знай пей, молодец, не тужи! А лучше чтоб спорилось дело, На то топоры и ножи!» А всадник на кляче не дремлет, Он едет и свищет в кулак; Где кляча ударит копытом, Там тотчас стоит и кабак. За двести мильонов Россия Жидами на откуп взята — За тридцать серебряных денег Они же купили Христа. И много Понтийских Пилатов, И много лукавых Иуд Отчизну свою распинают, Христа своего продают. Стучат и расходятся чарки, Рекою бушует вино, Уносит деревни и села И Русь затопляет оно. Дерутся и режутся братья, И мать дочерей продает, Плач, песни, и вой, и проклятья — Питейное дело растет! И гордо на кляче гарцует Теперь богатырь удалой; Уж сбросил с себя он рогожу, Он шапку сымает долой: Гарцует оглоданный остов, Венец на плешивом челе, Венец из разбитых бутылок Блестит и сверкает во мгле. И череп безглазый смеется: «Призванье мое свершено! Недаром же им достается Мое даровое вино!» 1849 [?]
«В колокол, мирно дремавший, с налета тяжелая бомба…»*
В колокол, мирно дремавший, с налета тяжелая бомба Грянула; с треском кругом от нее разлетелись осколки; Он же вздрогнул, и к народу могучие медные звуки Вдаль потекли, негодуя, гудя и на бой созывая. 5 декабря 1855
«Ходит Спесь, надуваючись…»*
Ходит Спесь, надуваючись, С боку на бок переваливаясь. Ростом-то Спесь аршин с четвертью, Шапка-то на нем во целу сажень, Пузо-то его все в жемчуге, Сзади-то у него раззолочено. А и зашел бы Спесь к отцу, к матери, Да ворота некрашены! А и помолился б Спесь во церкви божией, Да пол не метен! Идет Спесь, видит: на небе радуга; Повернул Спесь во другую сторону: Не пригоже-де мне нагибатися! [1856]
«Ой, каб Волга-матушка да вспять побежала!..»*
Ой, каб Волга-матушка да вспять побежала! Кабы можно, братцы, начать жить сначала! Ой, кабы зимою цветы расцветали! Кабы мы любили да не разлюбляли! Кабы дно морское достать да измерить! Кабы можно, братцы, красным девкам верить! Ой, кабы все бабы были б молодицы! Кабы в полугаре поменьше водицы! Кабы всегда чарка доходила до рту! Да кабы приказных по боку, да к черту! Да кабы звенели завсегда карманы! Да кабы нам, братцы, да свои кафтаны! Да кабы голодный всякий день обедал! Да батюшка б царь наш всю правду бы ведал! [1856]
«У приказных ворот собирался народ…»*
У приказных ворот собирался народ Густо; Говорит в простоте, что в его животе Пусто! «Дурачье! — сказал дьяк, — из вас должен быть всяк В теле; Еще в Думе вчера мы с трудом осетра Съели!» На базар мужик вез через реку обоз Пакли; Мужичок-то, вишь, прост, знай везет через мост, Так ли? «Вишь, дурак! — сказал дьяк, — тебе мост, чай, пустяк, Дудки? Ты б его поберег, ведь плыли ж поперек Утки!» Как у Васьки Волчка вор стянул гусака, Вишь ты! В полотенце свернул, да поймал караул, Ништо! Дьяк сказал: «Дурачье! Полотенце-то чье? Васьки? Стало, Васька и тать, стало, Ваське и дать Таску!» Пришел к дьяку больной; говорит: «Ой, ой, ой, Дьяче! Очень больно нутру, а уж вот поутру Паче! И не лечь, и не сесть, и не можно мне съесть Столько!» «Вишь, дурак! — сказал дьяк, — ну не ешь натощак; Только!» Пришел к дьяку истец, говорит: «Ты отец Бедных; Кабы ты мне помог — видишь денег мешок Медных, — Я б те всыпал, ей-ей, в шапку десять рублей, Шутка!» «Сыпь сейчас, — сказал дьяк, подставляя колпак. — Ну-тка!» [1857]
Правда
Ах ты гой еси, правда-матушка! Велика ты, правда, широка стоишь! Ты горами поднялась до поднебесья, Ты степями, государыня, раскинулась, Ты морями разлилася синими, Городами изукрасилась людными, Разрослася лесами дремучими! Не объехать кругом тебя во сто лет, Посмотреть на тебя — шапка валится! Выезжало семеро братиев, Семеро выезжало добрых молодцев, Посмотреть выезжали молодцы, Какова она, правда, на свете живет? А и много про нее говорено, А и много про нее писано, А и много про нее лыгано. Поскакали добры молодцы, Все семеро братьев удалыих, И подъехали к правде со семи концов, И увидели правду со семи сторон. Посмотрели добры молодцы, Покачали головами удалыми И вернулись на свою родину; А вернувшись на свою родину, Всяк рассказывал правду по-своему; Кто горой называл ее высокою, Кто городом людным торговыим, Кто морем, кто лесом, кто степию. И поспорили братья промеж собой, И вымали мечи булатные, И рубили друг друга до смерти, И, рубяся, корились, ругалися, И брат брата звал обманщиком. Наконец полегли до единого Все семеро братьев удалыих; Умирая ж, каждый сыну наказывал, Рубитися наказывал до смерти, Полегти за правду за истину; То ж и сын сыну наказывал, И доселе их внуки рубятся, Все рубятся за правду за истину, На великое себе разорение. А сказана притча не в осуждение, Не в укор сказана — в поучение, Людям добрым в уразумение. [1858]
Старицкий воевода*
Когда был обвинен старицкий воевода, Что, гордый знатностью и древностию рода, Присвоить он себе мечтает царский сан, Предстать ему велел пред очи Иоанн. И осужденному поднес венец богатый, И ризою облек из жемчуга и злата, И бармы возложил, и сам на свой престол По шелковым коврам виновного возвел. И, взор пред ним склонив, он пал среди палаты, И, в землю кланяясь с покорностью трикраты, Сказал: «Доволен будь в величии своем, Се аз, твой раб, тебе на царстве бью челом!» И, вспрянув тот же час со злобой беспощадной, Он в сердце нож ему вонзил рукою жадной. И, лик свой наклоня над сверженным врагом, Он наступил на труп узорным сапогом И в очи мертвые глядел, и с дрожью зыбкой Державные уста змеилися улыбкой. [1858]
«Государь ты наш батюшка…»*
1
— Государь ты наш батюшка, Государь Петр Алексеевич, Что ты изволишь в котле варить? — Кашицу, матушка, кашицу, Кашицу, сударыня, кашицу! 2
— Государь ты наш батюшка, Государь Петр Алексеевич, А где ты изволил крупы достать? — За морем, матушка, за морем, За морем, сударыня, за морем! 3
— Государь ты наш батюшка, Государь Петр Алексеевич, Нешто своей крупы не было? — Сорная, матушка, сорная, Сорная, сударыня, сорная! 4
— Государь ты наш батюшка, Государь Петр Алексеевич, А чем ты изволишь мешать ее? — Палкою, матушка, палкою, Палкою, сударыня, палкою! 5
— Государь ты наш батюшка, Государь Петр Алексеевич, А ведь каша-то выйдет крутенька? — Крутенька, матушка, крутенька, Крутенька, сударыня, крутенька! 6
— Государь ты наш батюшка, Государь Петр Алексеевич, А ведь каша-то выйдет солона? — Солона, матушка, солона, Солона, сударыня, солона! 7
— Государь ты наш батюшка, Государь Петр Алексеевич, А кто ж будет ее расхлебывать? — Детушки, матушка, детушки, Детушки, сударыня, детушки! [1861]
Чужое горе
В лесную чащу богатырь при луне Въезжает в блестящем уборе; Он в остром шеломе, в кольчатой броне И свистнул беспечно, бочась на коне: «Какое мне деется горе!» И едет он рысью, гремя и звеня, Стучат лишь о корни копыты; Вдруг с дуба к нему кто-то прыг на коня! «Эй, кто за плечами там сел у меня? Со мной, берегись, не шути ты!» И щупает он у себя за спиной, И шарит, с досадой во взоре; Но внемлет ответ: «Я тебе не чужой, Ты, чай, об усобице слышал княжой, Везешь Ярослава ты горе!» «Ну, ври себе! — думает витязь, смеясь, — Вот, подлинно, было бы диво! Какая твоя с Ярославом-то связь? В Софийском соборе спит киевский князь, А горе небось его живо?» Но дале он едет, гремя и звеня, С товарищем боле не споря; Вдруг снова к нему кто-то прыг на коня И на ухо шепчет: «Вези ж и меня, Я, витязь, татарское горе!» «Ну, видно, не в добрый я выехал час! Вишь, притча какая бывает! Что шишек еловых здесь падает вас!» Так думает витязь, главою склонясь, А конь уже шагом шагает. Но вот и ступать уж ему тяжело, И стал спотыкаться он вскоре, А тут кто-то сызнова прыг за седло! «Какого там черта еще принесло?» «Ивана Васильича горе!» «Долой вас! И места уж нет за седлом! Плеча мне совсем отдавило!» «Нет, витязь, уж сели, долой не сойдем!» И едут они на коне вчетвером, И ломится конская сила. «Эх, — думает витязь, — мне б из лесу вон Да в поле скакать на просторе! И как я без боя попался в полон? Чужое, вишь, горе тащить осужден, Чужое, прошедшее горе!» [1866]
Пантелей-целитель*