Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Европа в пляске смерти - Анатолий Васильевич Луначарский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Понимаете ли вы, monsieur, — продолжал мой собеседник, — тут нет никакого хвастовства, но нельзя отрицать, что теперь приятно сказать: nous sommes belges. Вы сейчас же видите перед собою почтительные лица, симпатии, сострадания, дружбу. И друг на друга мы смотрим теперь как на братьев. Не знаю, что будет дальше. Но пока мы чувствуем себя в глубоком единстве. О, это не значит, чтобы у нас не было причин для недовольства. Администрация отнюдь не удовлетворила нас. Я уже сказал вам, что правительство должно будет ответить народу за военную неподготовленность, во многом неожиданную, но кое в чем, к сожалению, превзошедшую все опасения. Но и в других отношениях наши чиновники не были на высоте. Из некоторых мест они убегали раньше населения и бросали все дело. Разбирайся, мол, кто хочет. В местностях, особенно тяжело пострадавших, не чувствовалось хотя бы отдаленного присутствия правительства. Даже в Антверпене бюрократия сразу была как-то сломлена, и гораздо раньше, чем следовало бы.

Но зато муниципалитеты всюду выполнили свой долг. Брюссельский бургомистр Макс не единственный, который заслужил благодарность. В свое время многим бургомистрам и эшевенам34 в разных городах поставят бюсты, чтобы увековечить их прекрасное поведение. На такой же высоте оказались наши кооперативы. Я ехал через Гент и могу засвидетельствовать, что тамошний vooruit работал, как прекрасно налаженная машина. Сколько народу получило там пропитание, утешение и отдых! Наш товарищ Анзееле35 много прибавил к и без того огромной своей популярности. В Генте он не только директор vooruit, но и самый деятельный из членов городской управы. Немцы, между прочим, с самого начала объявили его заложником, но он, говорят, вел себя с ними так, как будто они у него заложники. Этот бывший рабочий вел себя принцем, monsieur! Он во всех случаях как будто говорил немецким офицерам: посмейте, посмейте меня оскорбить — ведь вы знаете, что всякое слово, которое вы произносите в наших разговорах, может попасть в историю! Анзееле говорил исторические фразы. Офицерам тоже приходилось чувствовать себя на мировой сцене. И они боялись сбиться с тона и поэтому были вежливы, как школьники перед учителем.

И мой собеседник, и его жена, и даже их маленькая дочурка, еще бледная от всех усталостен путешествия, хохотали от души, представляя себе, как раскланивались перед «принцем Анзееле» немецкие офицеры.

Меньше интереса вынес я из разговора с директором газеты «XX Siècle» — бельгийского органа, издающегося сейчас в Гавре. Этот директор господин Нерей, в высшей степени вежливый и изящный, по-видимому, не очень-то хотел распространяться передо мной. С первых же слов он заявил мне, что я могу получить все интересующие меня сведения в министерстве иностранных дел, вообще где-нибудь в Сент-Андресе. В очень любезной форме, но тем не менее решительно журналист старался как бы отклонить беседу с коллегой. Очень кратко отвечал он мне на некоторые чисто деловые вопросы. Он оживился только тогда, когда я спросил его, издаются ли еще бельгийские газеты в Бельгии. Тут он решительно заявил мне, что немцы создали там такие условия, при которых лицо, уважающее себя, продолжать издание органа не может. Он показал мне ту гордую статью Шарля Бернара из «Echo belge», издающегося в Амстердаме, заключительную фразу которой я в свое время передал вам по телеграфу.

Забегая вперед, хочу остановиться еще на слышанном мною разговоре на этот раз представителей крупной буржуазии, хотя происходил он в Сент-Андресе.

В огромном здании магазинов Дюфайеля и центрального отеля, созданного этим магазином, курорта «Гаврская Ницца», имеется очень элегантный кабинет под названием «Кабоко», где можно получить прямо из бочек южные вина и хороший коньяк. Я как раз записывал там свои впечатления от беседы с двумя бельгийскими министрами, когда за столиком рядом со мной уселась компания пожилых, одутловатых, холеных бельгийцев. Один из них с восхищением заявил двум другим, что вновь вступает в число чиновников министерства иностранных дел и скоро уезжает куда-то со специальной миссией. Тогда другой, с тем же характерным бельгийским произношением, которое так смешило Париж во время тысячи представлений знаменитой комедии «М-elle Белеменс», стал повествовать:

— Я получил письмо от жены из Брюсселя! Чудачка! Она за большие деньги купила мне право возвратиться через Голландию в Брюссель! Как коммерсанту, понимаете? К делам. О, немцы очень хотят, чтобы «дела» шли своим порядком. А ей хочется, чтобы пошло все своим порядком в доме, вы понимаете? Я ей ничего не ответил, потому что письма прочитываются. Вы понимаете? Но, конечно, я не поеду!

Третий бельгиец осведомился: «Почему?». Ему действительно казалось, что дела требуют присутствия хозяина.

— Бог с ними, с делами, — отвечал предыдущий полуфламандец. — Ну их, дела! Мы их начнем снова, когда выгоним немцев. Тогда у нас запоют наши дела. А пока чем меньше дел, тем лучше. Слава богу, с нас всех хватит одного дела. У нас теперь у всех одно дело, и пока мы его не сделаем — остальные дела не пойдут как следует. Вот это-то я и хотел написать моей жене, но немцы могли понять, в чем штука, и, пожалуй, вышли бы неприятности. Хотя, вы знаете, немцев никто не боится в Брюсселе. Это они боятся всех в Брюсселе. Например, на Большой Эспланаде они построили ангар для цеппелина. Так что же вы думали? Они окружили его десятью изгородями из проволоки и сторожат чуть ли не целой ротой. И правда. Вообразите себе, что кто-нибудь бросит, так сказать, окурок в этот ангар, а цеппелин вдруг вспыхнет?

Бельгийцы захохотали.

— Немцев никто не боится. Жена пишет мне, — а для того чтобы писать такие вещи, согласитесь, надо не бояться немцев, — что наши keges (нечто вроде парижских gamins) устраивают там так называемые «парады»: чуть они увидят отряд немцев солдат — сейчас же строятся шеренгой и выступают этим же «гусиным» маршем. Немцы злятся. Но если унтер-офицеру придет в голову броситься на ребят, те с комически разыгранным ужасом падают на колени, подымают руки вверх. А прохожие умирают от смеха.

Все трое смеялись шуткам своих keges и в конце концов, видимо, одобряли бойкот, сторонником которого являлся рассказчик.

«Киевская мысль», 27 ноября 1914 г.

В Сент-Андресе

Я приехал в Сент-Андрес в очаровательный солнечный день. Я взял первый попавшийся трамвай с надписью «Сент-Андрес». Но он привез меня на какие-то задворки этого городка, в какую-то серую улицу, застроенную серыми неказистыми дачками.

Вместе со мною из вагона вышел мальчишка с газетами и немедленно же начал выкрикивать названия своего товара. Я остановил его и спросил, где же здесь расположилось бельгийское правительство.

— Но это у Дюфайеля, — ответил он.

— У Дюфайеля? А где же здесь Дюфайель?

— О, вы попали совсем не туда, куда надо. Возьмите вот ту улицу и перевалите через горы.

Сказано это было несколько торжественно, ибо горы, перевал через которые должен был привести меня в ближайшую окрестность маленькой Бельгии среди Франции, были никоим образом не выше наших, киевских.

Отправляюсь. Улица превращается во что-то вроде тропинки, по сторонам сады с решетками и вдали видны более нарядные виллы. День слегка морозный, солнце прямо ослепительное в голубом небе. Шаги резко раздаются по твердой земле. Название этой тропинки, по которой я в течение добрых двадцати минут не встретил ни одной живой души, поэтичное — «Chemin de la solitude». Едва достиг я, следуя по этой «Дороге уединения», вершины холма, как ахнул от изумления. Передо мной расстилалось море. Сизоватое, голубиного цвета, оно терялось вдали и сливалось с небом в сияющей и нежной дымке тумана. Казалось, что оно постепенно переходило в какую-то ласковую, нематериальную нирвану. Ближе, все более материальное, оно билось серебром об опустевший пляж. А между пляжем и холмом, взбираясь на него широкими террасами, живописно и роскошно расположилась Гаврская Ницца.

Я позднее только узнал, что архимиллионер, владелец кредитного магазина Дюфайель закупил весь этот склон холма, выстроил на нем тысячи отдельных вилл самой разнообразной архитектуры, провел аллеи, разбил скверы, воздвиг два колоссальных отеля, в одном из которых расположил блистательное отделение своего магазина, соорудил замысловатое швейцарского типа казино и окрестил все это поселение, которое сразу стало приносить ему огромный доход, Гаврской Ниццей. Холм действительно заслоняет эту часть Сент-Андреса от северных и северо-восточных ветров, делая его климат значительно более мягким, чем в самом Гавре.

Вот тут-то и приютилась Бельгия. Казино, к которому подходят с двух сторон широкие дороги и которое очень импозантно своей низко спускающейся крышей о четырех этажах и двумя шикарными бельэтажами под ней, объявлено в настоящее время королевским дворцом. Я, правда, не знаю, живет ли кто-нибудь в настоящее время в этом дворце. Король бывает здесь, по-видимому, только наездами: большую часть времени он проводит в армии. Дети его в Англии, королева, как мне говорили, живет в Дюнкерке, чтобы быть поближе к своему супругу.

Во всяком случае к дворцу, когда я подошел к нему, то и дело подъезжали автомобили с бельгийскими флагами, и он охранялся несколькими солдатами в типичных бельгийских колпачках о несколько смешных кисточках. Яркие, полосатые, черно-желто-красные будки давали какую-то особенно веселую ноту в этот сияющий солнечный день. По двум дорогам, ведущим вниз и вверх от дворца, расположены все бельгийские министерства. Нижняя дорога упирается в «Hôtel des Régates», где имеется бюро бельгийского почтово-телеграфного ведомства.

Оно имеет необыкновенный успех. В нем постоянно толпа. Я видел дам, которые покупали сразу по шестидесяти открыток бельгийских, заклеенных марками разной цены. Всякий спешит послать своим знакомым этот маленький исторический курьез — письмо из Франции с бельгийской маркой.

На улицах царит величайшее оживление. Снуют автомобили, грохочут огромные телеги. Толпа идет непрерывной волной, особенно, вероятно, подвижная в этот необыкновенно ласковый день. Бельгийские солдаты в своих колпаках, английские в своих изящных хаки, французские в неизменно красных штанах и синих капотах, попадаются также зуавы, тюркосы. Вот идет черный, как сажа, негр, голова которого забинтована белой, как снег, перевязкой. Английские сестры серо-стального цвета, с большими красными крестами или малиновыми пелеринами, французские монахини в громадных белых головных уборах, похожих на летящих белых птиц. Наконец, самые разнообразные туристы. Я думаю, пожалуй, и летом, когда Гаврская Ницца привлекает купальщиков, улицы ее не так оживлены, как сейчас. Я уверен, что война окажет господину Дюфайелю превосходную услугу, что он, этот старый мастер реклам, потирает себе руки.

В огромном здании центрального отеля осталось еще много магазинов. Рядом вывеска «Магазин ламп», и тут же, на другой двери скромный плакат «Министерство колоний».

Должно быть, министрам приходится производить немалую работу, по крайней мере бойскауты то и дело подъезжают и уезжают на велосипедах.

Побродив по Сент-Андресу и присмотревшись к разным пестрым сценам его своеобразной жизни, я решаюсь наконец приступить к делу. Кроме желания. получить общее впечатление от этого уголка, мне надо еще продлить мою маленькую анкету о Бельгии, доведя ее до сравнительно малодоступных «высот». Мне хотелось переговорить с кем-нибудь из официальных представителей страны.

Я захожу в «Villa Hollandaise», где помещается министерство иностранных дел. Даю элегантному чиновнику, который меня встречает, мою карточку. Через минуту он возвращается и говорит мне: «Не будете ли вы любезны зайти к нам через полчаса? Господин министр с удовольствием вас примет».

Превосходно. Через полчаса я уже в кабинете мосье Давиньона, главы бельгийской дипломатии.

Министр, очень приятный старик, усаживает меня в кресло и немедленно обращается ко мне с отеческим наставлением:

— Видите ли, уж девять лет, как я министр. Это большой срок для министра. Мой предшественник барон де Фогюи был министром десять лет. Но ни он, ни я никогда не давали интервью ни одному журналисту.

Я хочу сказать, что я вовсе не надеюсь на интервью, но министр делает успокоительный жест, словно предупреждая с моей стороны взрыв протестов.

— Постойте, постойте, если я отказываю вам, то вместе с тем я хочу для вас кое-что сделать. Министры иностранных дел в Бельгии связаны традицией. Но вы можете обратиться к моему уважаемому коллеге министру юстиции и вице-президенту кабинета мосье Картон де Виару36. Он не связан никакой традицией и, вероятно, сможет вам быть полезен. Я специально попрошу его об этом. Да и что вы можете узнать о дипломатии Бельгии? Тут все очевидно. Ничего нового мы никому сказать не можем. А мосье Картон де Виар был инициатором комиссии, составленной из судебных лиц, которые с большой тщательностью расследовали многие стороны жизни Бельгии во время оккупации. Я думаю, что это больше заинтересует ваших читателей.

Мне остается только поблагодарить бельгийского дипломата, сумевшего таким образом соединить полную сдержанность с очаровательной любезностью.

Но уже поздно, и я решаюсь зайти к другому министру утром на другой день. Рассчитываю, что к тому времени мосье Давиньон сможет уже поговорить с ним обо мне, как он это обещал.

Когда я иду в густеющих сумерках по одной из верхних террас, море рисуется уже мне иным. Оно соединено с небом расплывающейся багровой полосой, а выше, в сероватом куполе, плывет красный месяц. Он напоминает мне «Красный полумесяц» турок, и военные мысли как-то странно вторгаются в зачарованную тишину рано утихнувшего городка и всего этого необъятного простора.

Между тем быстро начинает мелькать через все небо мечеобразный луч прожектора.

Как многочисленные миноноски, которые я видел днем, черной сыпью усеяли море и стерегут изгнанную Бельгию с моря, так, очевидно, в каком-то пункте на верху холма бодрствуют люди, оберегая ее со стороны неба.

* * *

И на следующий день погода была такая же сверкающая. Я с новым удовольствием обошел Сент-Андрес. Затем я направился в министерство юстиции, довольно привольно поместившееся в части верхнего этажа огромного центрального строения Дюфайеля. Существенное из разговора с министром Картон де Виаром я в свое время вам телеграфировал и возвращаться к этому не буду: небезынтересна мысль министра, что вина за жестокости лежит не на немецком характере, который в последнее время принято отождествлять со всяческой скверной, а на системе, продиктованной всеми условиями нападения. В пятом из посланных мною докладов специальной комиссии министра юстиции прямо указан ряд случаев возвращения солдатами награбленных вещей с извинением: мы-де не воры, нам так приказывают.

Министр любезно обещал по выходе шестого доклада выслать его мне. Он настаивал на том, что материалы этого большого доклада будут крайне интересны.

Неожиданно, однако, я имел в Сент-Андресе еще один разговор, умолчать о котором я считаю невозможным, ибо он несомненно представляет интерес с разных точек зрения, хотя он отнюдь не входил в мой план при поездке моей сюда.

Дело в том, что моя хорошая знакомая госпожа Ш., принимавшая деятельное участие в комитете взаимопомощи, устроенном русскими в Брюсселе и функционирующим как до, так и после оккупации, просила меня зайти к русскому консулу господину Гуку, переехавшему вместе с бельгийским правительством в Сент-Андрес, и передать ему, что, уезжая из Брюсселя в середине октября, она оставила русских в горькой нужде, ибо испанское посольство, которому они были поручены, отказалось выдавать пособия, ссылаясь на то, что русское консульство давно не высылает ему денег.

Я, разумеется, обещал исполнить эту просьбу.

Чтобы узнать адрес консула, я зашел в русское посольство, помещающееся в «Hôtel des Régates». Консул оказался там, и я попросил передать ему мою карточку. Меня пригласили войти.

В кабинете оказалось два — три лица. Пожилой джентльмен обратился ко мне с вопросом, что мне угодно.

Едва я назвал госпожу Ш., как он просиял:

— А, знаем, это поистине удивительно энергичная женщина! Она премного помогла нам в устройстве поддержки русской колонии в Брюсселе. Я — посол, расскажите, в чем дело.

Я передал жалобы.

— Удивляюсь, — сказал он, — мы послали 20 тысяч франков с совершенно верным человеком. Мы все время делали и делаем, что можем, для русских, оказавшихся в нужде, для всех, без различия убеждений, вероисповедания, правового положения. Мы отослали на родину целую массу народа. Целые сотни. Но не обошлось и без трений. Когда уже ясно было, что немцы придут, мы назначили последний срок для отъезда, безвозмездно для неимущих, конечно. Вдруг некоторые заявляют: не хотим в Россию. Как же так? Так, не хотим. Что же я с вами буду делать? Тогда придется отречься от вас и передать вас военной власти.

— Но, может быть, — сказал я, — они отказывались ехать, потому что не имели права свободного возвращения в Россию, не знали, как встретит их родина?

— Может быть. Мы, конечно, не были уполномочены давать им какие бы то ни было гарантии. Но что делать? Все-таки надо сказать, что мы и теперь помогаем. Только это стало затруднительным. Сообщений с Бельгией у нас нет почти никаких. Нас спрашивают о потерянных родственниках, например. А что мы можем знать? Мы публикуем в газетах, справляемся через испанцев, голландцев. Все в большинстве случаев тщетно. Ну, а как русские во Франции, в Париже?

Я коротко рассказал.

— Теперь сообщение с Россией наладилось. Хотя мы долгое время были здесь без газет. Поскольку можно судить издалека, в России наблюдается известное сближение самых различных элементов. А в Бельгии в этом отношении происходят вещи прямо изумительные. Нигде отношения представителей отдельных партий не были так отравлены взаимной враждой, а теперь все работают дружно и личные отношения установились прекрасные. Вот вам характерный анекдот. Военный министр уведомил меня, что знаменитый Вандервельде37 хочет отправить телеграмму русским социалистам Государственной думы38. Телеграмму, которая могла бы быть полезной для нынче общего всем дела. Я решил просмотреть ее, чтобы облегчить ей прохождение сквозь цензуру. Но знакомиться официально с Вандервельде мне все же было неудобно. Однако в военном министерстве устроили так, что мы встретились. Все-таки нас друг другу не представили. Я сел вблизи его и закурил, а потом говорю: — Вас не стесняет папироса? Мы, русские, не можем не курить. — Вы русский? — Я — посол, князь Кудашев. — А! Очень приятно. А я — Вандервельде. Тут мы заговорили. Заговорили и о телеграмме. Тут же, сейчас и стали читать ее вместе. Оба мы близоруки, нагнулись над ней, а чиновник входит — изумился. А я и говорю: вот вам, представитель социализма. и русский посол работают вместе, как лучшие друзья! И какой оратор этот Вандервельде! Один ярый консерватор бельгиец говорил мне недавно: — Избегаю его слушать! — Почему? — спрашиваю. — А потому, что, когда он говорит, я не могу с ним не согласиться. Да, война принесла с собой мир внутри наций.

— Думается, не надолго, — сказал я.

— Кто знает? Я надеюсь, что найдется почва для некоторого взаимного понимания. Недавно я говорил об этом с королем Альбертом, выражал сомнение в прочности гармонии. Но король мне сказал: «Знаете, после войны нам придется столько восстановить, столько преобразовать, что ссориться будет некогда».

Посол поблагодарил меня за доставленные сведения, и я ушел.

«Киевская мысль», 2 декабря 1914 г.

Во Франции*

Во Франции начинается кампания в пользу беглецов из Бельгии. В своем органе «La guerre Sociale» Густав Эрве1 помещает целый ряд статей, в которых он, указывая на пример России, устроившей различные дни сборов в пользу различных нужд, связанных с войной, призывает также и во Франции сделать День свободной Бельгии. «Париж, — пишет он, — обнаружит, конечно, все свое высокое гостеприимство. В афишах, которые будут расклеены по поводу этого дня на улицах, Париж должен воспользоваться удачными словами, которые выкрикивали в Брюсселе уличные мальчишки: „Бельгия временно закрыта, по случаю расширения занимаемого ею помещения“».

Вообще между французами и бельгийцами установились хорошие отношения. Публика то и дело, встречая выздоравливающих солдат в бельгийской форме, устраивает им восторженные манифестации.

На почве трогательного отношения к бельгийцам возникают иногда просто смехотворные проекты, свидетельствующие, однако, о добром сердце их авторов. Я слыхал, как монархисты говорили о возможном отречении претендентов на французский престол в пользу бельгийского короля Альберта. Или, например, предложение того же Эрве о передаче Константинополя Бельгии. Во всяком случае здесь царят общие и единодушные симпатии к бельгийцам, как к самому народу, так и к королю, и к королеве.

Я присутствовал на двух крупных торжествах, связанных с настоящими событиями: на смотре будущих солдат-бойскаутов и на траурной мессе в соборе Парижской богоматери.

Последнее торжество представляло собой величественное, но в то же время печальное зрелище. Тысячи женщин в трауре изливали свое горе в горячих молитвах, а кардинал Аметте произнес речь на тему «Не плачьте, как те, которые лишены надежды». Он говорил о надежде на победу здесь, на земле, и о… загробной жизни…

Вообще религиозные настроения усиливаются во всей Франции. Духовенство пользуется большим вниманием со стороны правительства и в высшей степени корректным отношением со стороны светских элементов. Правая печать попыталась было использовать положение в интересах католицизма, но даже «Тан» настаивала, что правительство должно придерживаться нейтралитета по отношению ко всем религиям в стране. Конечно, более чем вероятно, что правые элементы после войны значительно усилятся в стране, но высказываемые здесь опасения грядущей реакции все же представляются мне преувеличенными.

Возможно, что через несколько дней правительство вернется в Париж. Этот вечно бурный город теперь мрачен и серьезен. Театры и концертные залы все еще закрыты. Зато санитарное положение города превосходное и значительно сократилась смертность в городе.

В Сорбонне2 открылись занятия. Декан Краузе по этому поводу произнес перед аудиторией речь. «Они, германцы, называют себя солдатами бога, — говорил он в своей речи, — Франция также часто обращается к богу. Но наш бог — не их бог. Их „старый бог“ является воплощением грубой силы, он подобен Молоху3, наш бог — это справедливость, разум, свобода». Дальше он развивал мысль, высказанную в обращении 16 французских университетов, что цивилизация является созданием не одного какого-нибудь народа, но общим творением всех народов вместе взятых, что духовные и умственные богатства человечества созданы благодаря независимости и разнообразию национальных гениев всех народов.

«Киевская мысль», 27 октября 1914 г.

Париж не хочет развлекаться*

Всякому наблюдателю парижской жизни в эти месяцы войны не могла не броситься в глаза одна довольно капитальная разница между его жизнью и жизнью других столиц, поскольку мы узнаем о ней из газет.

В самом деле, в Лондоне и Петрограде, в Берлине и Вене, хотя жизнь более или менее почти всюду выбита из колеи, функционируют все театры и концерты, и функционируют с успехом, удовлетворяя столь естественной жажде человека, погруженного событиями в тоску, развлечься.

В Париже закрыто, и притом насильственно, даже много кинематографов. Кое-как влачат существование, опасаясь ежедневного закрытия, два или три третьестепенных и скучных кафе-концерта. Все старые театры закрыты. Никаких концертов нет.

Больнее всего это отзывается, конечно, на всем артистическом персонале. Недели две тому назад впервые начата была некоторыми газетами кампания за открытие театров и концертов, причем инициаторы ее ссылались главным образом на то, что благодаря пуританскому ригоризму префектуры без хлеба остается восемь тысяч артистов, а с семьями их, пожалуй, до 20 тысяч лиц. Прибавьте к этому, что, как и всякие другие предприятия, развлечения дают кормиться около себя косвенно разному люду. Словом, защитники возобновления спектаклей выдвигали, как общее правило, что следует стараться всячески не нарушать искусственно жизнь какой бы то ни было отрасли национального существования, и без того уже тяжело потрясенного.

Немедленно же со всех сторон послышались грозные окрики.

Особенно любопытна в этом отношении позиция или две позиции «Guerre Sociale». Первым выступил против бедных паяцев всех видов и родов именно нынешняя правая рука Эрве — Леонкавалло, родной брат автора «Паяцев».

«Как! — писал сердитый франко-итальянский публицист, — вы хотите опять разных музыкальных флон-флон, раздеваний, гривуазных шуточек? Как, в то время как наши братья и сыновья сидят в траншеях, мы будем сидеть в ложах? В то время как их оглушают гаубицы, мы будем услаждать свой слух игривыми ритурнелями? В то время как на их глазах, обливаясь кровью и корчась от боли, падают товарищи, мы будем иметь покрытых фальшивыми бриллиантами, пляшущих в корчах напряженного сладострастия жриц веселой любви?»

Патрон, однако, т. е. Эрве, на этот раз не поддержал своего фаворита:

«Ну, полегче, дорогой Леонкавалло, — писал он. — Разве вы не можете представить себе спектакля или концерта без эротического характера? Разве нельзя найти во французской литературе спектаклей, отвечающих высокому подъему души? Разве музыка не в состоянии звучать в унисон самым торжественным настроениям? Разве Париж не в состоянии создать песен, которые выразят собою нынешние его переживания?»

Полемика, начавшаяся на страницах «Guerre Sociale», перешла теперь в другие журналы. Артисты подают петиции за петициями, но не знаю, сам ли нынешний префект Лоран или кто-нибудь другой из вышестоящих этого хочет, но пока Париж не теряет своей пуританской физиономии.

Тут, между прочим, возникают действительно некоторые вопросы. Предоставить ли театрам полную свободу? Тогда антрепренеры, пожалуй, побегут по старым дорожкам и начнут действительно кадить Бахусу и Венере, что нарушит сосредоточенность Парижа. Или предоставить им свободу в известных пределах? Но, право, я не знаю, что лучше: отсутствие театра и отсутствие цензуры или присутствие одновременно и того и другого! Или, наконец, устраивать специальные спектакли, выбирать из сокровищницы прошлого исключительно вещи патриотические и творить новые образцы чисто патриотического искусства?

Я и этого боюсь. Прав, конечно, Эрве, говоря, что относиться к искусству как к чему-то неуместному в военное время, говорить себе «искусство — это забава, а теперь нам не до веселья» — значит проявлять по отношению к музам чувства весьма варварские. Подлинно культурный человек знает, конечно, что искусство может держаться на какой угодно высоте человеческих переживаний, что оно — дело глубоко серьезное, трагическое. Во всяком одиночестве, на дне адского горя, как и на вершине самых резких экстазов, гений искусства может следовать за человеком и продолжать очаровывать его возвышенной игрой своих откликов.

Лучше всего было бы, если бы здесь было проявлено побольше доверия к народному инстинкту. Пусть бы в конце концов художники делали что могли, добиваясь контакта с большой публикой. Может быть, сейчас эти два, разлученные, легче нашли бы друг друга, нащупали руку друг друга сквозь довольно тесный строй господ директоров и антрепренеров. Быть может, публика сама с презрением отбросила бы такие формы развлечения, которые оскорбляли бы ее высокое настроение Но мы не переживаем сейчас момента доверия к свободе.

Театр в этом отношении не составляет исключения. И в таком случае уж лучше, пожалуй, чтобы двери храмов Талии и Мельпомены1 оставались закрытыми.

Нельзя ведь, в самом деле, с особой радостью приветствовать перспективу рачительной рукой подобранного и специально взращенного рода патриотических шедевров. Мы не можем не видеть, что на этом поприще слишком часто достигаются совершенно другие результаты. И в прошлом, когда нас угощали патриотической пьесой «Служба» Лавдана2, по правде сказать, публика была почти в восторге. Но я не мог не согласиться с той частью передовой прессы, которая, вовсе не из тенденциозности, не могла не признать пьесу просто идиотской. Весьма неприятно искусственной, рассчитанной на дешевый эффект показалась мне и пьеса «Эльзас» Леру3.

К тому же мы видим некоторые образцы отличного патриотического искусства в Париже. Разных песен, претендующих стать народными, написано много. Поются они в большинстве случаев на уже данные напевы. И это не беда. «Карманьола», например, тоже использовала музыку какой-то кафешантанной песенки. Но беда в том, что претендующий на остроумие текст этих песенок представляет собою такие потуги на сатиру, что послушаешь, послушаешь — и только рукой махнешь! Неужели парижское остроумие не в состоянии не то что дать больше, но по крайней мере с пренебрежением отвергнуть подобное?

Или патриотические карикатуры на открытках: рожа Вильгельма, сделанная из ругательств! Его же физиономия в каске, которая, обращенная вверх ногами, оказывается изображением женщины в непристойном виде, и т. д., и т. д. Вечное пошлое повторение того, что «боши» — трусы, бегущие при первом окрике французского «пью-пью», и т. п. Или лубочное изображение военных подвигов французов и жестокостей пруссаков. Никаких претензий на какое бы то ни было родство с подлинным искусством.

Очень любопытно, между прочим, сделать справку относительно жизни театров в 1871 году. Данные для этого дает известный театральный критик Адольф Бриссон4. По его словам, Париж в первый период войны усердно продолжал посещение театров. На каждом спектакле требовали только исполнения «Марсельезы», «Chant du départ», которые выслушивались стоя. В августе 1870 года, правда, подымался вопрос о закрытии театров, но не кто иной, как Сарсе5, державший тогда скипетр королей театральных критиков, писал по этому поводу следующее:

«Театральная индустрия кормит множество лиц. В высшей степени нежелательно останавливать в настоящий момент какое бы то ни было колесо социальной жизни. Если оно разобьется само — другое дело, но зачем помогать делу разрушения собственными руками?».

Сарсе с удовольствием констатировал, что публика ходит в театр и особенно бывает довольна, когда пьеса забавна.

Бриссон приводит очень любопытную выдержку из другой статьи того времени Сарсе. В ней Сарсе говорит об особенности французской души, позволяющей ей легко отвлекаться в смехе от самой ужасной действительности.

«Что это? Беспечность, легкомыслие, слабодушие? Разве вы не помните историю осужденных террором, которые разыгрывали комедии в тюрьме накануне казни? Француз не может не развлекаться, в его душе есть что-то играющее, подобно шампанскому…»

Более других страдала опера. Огромный зал ее часто пустовал. «Comédie Française»6 тоже не делала удовлетворительных сборов. Но комедия, даже классическая, давала все же до тысячи франков дохода в вечер.

«Один актер, — рассказывает Сарсе, — жаловался мне: „Я невольно досадовал на публику, которая так от души хохотала над „Лжецом“ Расина7. Я сам играл неохотно. А зрители словно забыли про все, словно утром и не было получено ужасное известие…“»

Как видите, за эти 44 года многое изменилось. Французы и теперь любят развлекаться. Нам рассказывают, что в одной из траншей имеется пианино и сержант сопровождает каждый недалекий взрыв бомбы вагнеровским аккордом, вслед за которым играет польку, долженствующую выражать радость переживших катастрофу солдатиков. Рассказывают также, что четыре немецких солдата играли в близких траншеях какой-то танец на фантастических, импровизированных инструментах. Из французской траншеи выскочила девушка, которая под пулями и шрапнелями, ко всеобщему удивлению, стала проделывать веселые па. Немедленно винтовочная трескотня прекратилась и заменилась вдоль обеих траншей треском аплодисментов.

Я не думаю, таким образом, что изменился в чем-нибудь «шампанский» дух французского народа. Генералы не нахвалятся веселостью солдат в тяжелых условиях боя. По Франции, на бульварах Парижа если не слышно обычных раскатов смеха, не видно сияющих веселостью лиц, то, несмотря на обильный траур, не заметно также и особенно пониженного настроения. Улыбки, шутки часты, немецкие «таубе» не только никого не пугали, но служили предметом любопытства и острот. И тем не менее Париж с самого начала войны оказался подтянутым. Это скорее разница в отношениях правительства к событиям, чем в отношении населения. Столицу перенесли в Бордо. Парижане часто с завистью и недоброжелательностью говорят о том, что в Бордо кутят и веселятся. Все, что только в Париже открыто, более или менее полно публики. Но ведь почти все закрыто. Клемансо8 свидетельствует, что даже в худшие времена империи печать пользовалась большой свободой. И это вовсе не только в специально военных вопросах. Париж взят под опеку. Он мог бы уже серьезно рассердиться, но он знает, что сердиться неуместно, пока неприятель так грозен. Ему воспрещается веселиться, ему не дают даже сведений о войне, ему запрещают критиковать кого бы то ни было, ему запрещают влиять на правительство Франции. Он со всем этим примирился, он ждет. Он доверяет. Из «Ville libre» он, как и газета Клемансо, превратился в «Ville enchaînée» и с большим терпением, чем Клемансо, переносит это. Однако я не думаю, чтобы он потом не взял своего реванша. Так что, пожалуй, я неверно озаглавил свою статью. Пожалуй, было бы правильнее сказать: Парижу не дают развлекаться.

«Киевская мысль», 22 ноября 1914 г.

Ласковый город*

Уже в Бордо узнал я, что был нрав, направив сюда стопы своя. Правда, дней через десять все министры обещают быть в Париже, но в том же оповещении решительно добавляют, что приедут лишь, так сказать, на побывку, а более продолжительное свидание с подлинной столицей обещают лишь на половину января.



Поделиться книгой:

На главную
Назад