Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Книги в моей жизни: Эссе - Генри Миллер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Генри Миллер

Книги в моей жизни

Книги в моей жизни{1}

Посвящается Лоуренсу Кларку Пауэллу (директору библиотеки Калифорнийского университета Лос-Анджелеса)

Прискорбным образом ошибаются те, кто считает, будто властью вдохновлять и питать нас обладают лишь книги, повсеместно признаваемые «шедеврами». Каждый любитель книг может привести дюжину названий, которые отворили его душу, ибо они открыли ему глаза на реальность. Мудрый человек учится у преступников, нищих и шлюх столько же, сколько у святого, учителя или Великой Книги.

Уведомление автора

ЭТА КНИГА ПОХОЖА НА РЕБЕНКА, РОДИВШЕГОСЯ С физическим изъяном, который ему приходится преодолевать в дальнейшей жизни. Книга сначала была отпечатана шрифтом, который многие читатели сочли трудным для глаз; внушительный список из примерно 5 тысяч названий (прочитанных книг) был опущен, чтобы не увеличивать ее стоимость; наконец, она получила плохие отзывы британских критиков.

К счастью, она пережила все эти неудачи и сейчас стала одной из трех или четырех книг, наиболее любимых моими читателями. Этой книге я отдал много размышлений и сил. Мне хотелось бы добавить к ней второй или третий том, поскольку я охватил лишь малое число обожаемых мною и глубоко повлиявших на меня писателей. Некоторых из тех, чье влияние было самым сильным, я даже не касался.

В последнее время я стал замечать, что молодые люди все больше и больше склоняются к сочинениям метафизического, оккультного или мистического характера, а также к книгам порнографическим и непристойным. Надеюсь, в моей книге они найдут ключи и намеки, которые обратят их к этим питательным и вечным жанрам литературы.

Генри Миллер.

Избранные цитаты

«ВСЕ ПРОЧИТАННОЕ МНОЮ КАЖЕТСЯ МНЕ ТЕПЕРЬ НЕ ДОРОЖЕ СОЛОМЫ».

(Фома Аквинский на смертном одре)

«Когда художник исчерпал свой материал, когда воображение не рисует картин, когда мысли не задерживаются и книги нагоняют скуку, у него всегда остается выход — просто жить».

(Ральф Уолдо Эмерсон)

«Поэту все кажется чудесным, святому все кажется божественным, герою все кажется великим, но душе низкой и грязной все кажется скверным, жалким, уродливым и мерзким».

(Амьель)

«Вполне вероятно, что даже в наше время воображение художника способно получить мощный импульс, а его творчество приблизиться к совершенству, если он знает, что за предательство лучшего в себе попадет на виселицу — по приговору суда или без оного…»

(Генри Адамс)

«После годичного отпуска (15 сент.49–15 сент.50), по ходу которого я женился, совершил небольшое путешествие в Швейцарию, Люксембург, Голландию, Англию, Бельгию, подлечил глаза, пережил три месяца рентгенотерапии, сменил место жительства, затем вновь устроился в Париже, — мне пришлось, увы, приняться за работу!.. Мало-помалу я начну погружаться в эту вселенную, которая заключает в себе все остальные, словно капля воды с мириадами микробов — чернильная капля, стекающая с пера… Это непостижимо… и мне никак не удается к этому привыкнуть, как не удается и… поверить в это!»

(Из письма Блеза Сандрара{2} от 16 сентября 1950 года)[1]

Предисловие

КНИГА ЭТА, КОТОРОЙ ПРЕДСТОИТ УВЕЛИЧИТЬСЯ НА несколько томов в течение немногих ближайших лет, имеет целью завершить историю моей жизни. Книги рассматриваются здесь как жизненный опыт. Это не критическое исследование, и здесь нет программы для самообразования.

Одним из результатов подобного самоанализа — а к нему вполне можно приравнять написание этой книги — стало твердое убеждение, что читать следует не как можно больше, а как можно меньше. Уже при беглом взгляде на Приложение станет ясно, что я прочел отнюдь не так много, как ученый, или книжный червь, или даже «хорошо образованный человек», — тем не менее я, несомненно, прочел в сотни раз больше, чем это было нужно для моего собственного блага. Говорят, лишь каждый пятый американец читает «книги». Но и эти немногие люди читают слишком много. И вряд ли хоть один из них живет полно или мудро.

Всегда были и будут книги по-настоящему революционные — иными словами, вдохновенные и вдохновляющие. Разумеется, таких книг крайне мало. Счастлив тот, кому за всю жизнь встретится хотя бы горстка. Сверх того, для широкой публики эти книги интереса не представляют. Это сокрытые источники, питающие людей менее талантливых, но умеющих обращаться к человеку с улицы. Большая часть литературы во всех отраслях скомпонована из расхожих идей. Вопрос — на который, увы, нет ответа! — состоит в том, до какой степени было бы полезно сократить несметные запасы этого дешевого корма. Сейчас можно быть уверенным в одном: неграмотные далеко не самые тупые среди нас.

В поисках знания или мудрости всегда лучше идти прямо к источнику. Источником же служит вовсе не ученый или философ, не мастер, святой или учитель, сама жизнь — непосредственный опыт жизни. То же самое относится к искусству. И здесь мы можем освободиться от «мастеров». Говоря о жизни, я, естественно, имею в виду иную жизнь, радикально отличную от той, что известна нам сегодня. Я имею в виду такую жизнь, о которой Д. Г. Лоуренс{3} рассказывает в «Этрусских местах»[2]. Или когда Генри Адамс рассказывает о Деве, обладавшей верховной властью в Шартре.

В эту эпоху, свято уверенную в том, что существует короткий путь ко всему, нужно усвоить величайший урок, а именно: самый трудный путь в конце концов оказывается самым легким. Все, что содержится в книгах, все, что кажется таким страшно жизненным и важным, представляет собой, однако, лишь крохотную частицу того, из чего все это вырастает и к чему каждый в силах приобщиться. Вся наша теория обучения построена на абсурдном убеждении, будто мы должны сначала выучиться плавать на земле, прежде чем отважимся нырнуть в воду. К овладению искусством это относится точно так же, как к овладению знаниями. Людей по-прежнему учат творить путем изучения творений других людей и путем создания планов или набросков, которым никогда не суждено осуществиться. Литературному творчеству учат в классных комнатах, а не в толще жизни. Студентам по-прежнему вручают образцы, которые считают пригодными для людей всех темпераментов и любого уровня интеллекта. Ничего удивительного, что наши инженеры куда лучше наших писателей, а наши промышленные эксперты куда лучше, чем наши художники.

Мои встречи с книгами я рассматриваю почти так же, как встречи с другими жизненными или интеллектуальными явлениями. Встречи эти находятся в связи с другими и обособлению не поддаются. В этом, и только в этом смысле, книги такая же часть жизни, как деревья, звезды или навоз. Я не испытываю к ним почтения per se[3]. И вовсе не считаю писателей какой-то особой, привилегированной кастой. Они такие же, как все прочие люди, они реализуют данные им способности точно так же, как любой другой социальный слой, — не лучше и не хуже. И если я порой выступаю в их защиту — как класса, — то лишь потому, что уверен: они никогда не имели — по крайней мере в нашем обществе — заслуженного ими статуса и уважения. В особенности великие писатели, из которых почти всегда делали козлов отпущения.

Смотреть на себя в качестве читателя, каким я некогда был, означает примерно то же самое, что наблюдать за человеком, прокладывающим свой путь в джунглях. Обитая в самом сердце джунглей, я, по правде сказать, о джунглях узнал очень мало. Но никогда не было у меня такой цели — жить в джунглях — напротив, я хотел оказаться от них как можно дальше! Мое твердое убеждение состоит в том, что нет нужды жить в этих книжных джунглях. Жизнь сама похожа на джунгли — вполне реальные и вполне поучительные, если сказать о них самое малое. Но, спросите вы, неужто книги не могут стать помощником и проводником, когда прокладываем мы путь сквозь чудовищные заросли? «Не продвинется далеко, — сказал Наполеон, — тот, кто знает заранее, куда хочет прийти»[4].

В основе моей книги лежит намерение воздать должное тому, что этого заслуживает, хотя я заранее уверен в недостижимости подобной цели. Если уж делать это по-настоящему, мне следовало бы упасть на колени и благословить каждую былинку за то, что она соизволила появиться на свет. Затеять такое пустое дело понудил меня прежде всего тот неоспоримый факт, что мы, как правило, слишком мало знаем о влияниях, сформировавших жизнь и творчество писателя. Критик в своем тщеславном презрении и высокомерии искажает истинную картину до неузнаваемости. Автор, каким бы искренним он сам себе ни казался, неизбежно скрывает часть истины. Психолог с его односторонним взглядом на вещи напускает еще больше тумана. В своем качестве автора я не считаю себя исключением из правил. Я тоже виновен в том, что меняю, искажаю и скрываю факты — если, конечно, «факты» вообще имеются. Тем не менее осознанно я всегда стремился — быть может, в ущерб себе — к прямо противоположному. Я предпочитаю откровенность, пусть даже при этом страдают красота, истина, мудрость, гармония и вечно ускользающее совершенство. В этой книге я излагаю новые сведения и даю информацию, которую можно изучать, препарировать, принимать как данность или же просто наслаждаться. Естественно, я не могу написать обо всех и даже обо всех значительных книгах, прочитанных мною в течение жизни. Но я намерен и впредь писать о книгах и писателях, пока у меня не возникнет ощущения, что я исчерпал эту важную (для меня) сферу реальности.

Неблагодарная затея составить список всех книг, когда-либо мною прочитанных, доставляет мне невероятное удовольствие и удовлетворение. Я не знаю ни одного писателя, который был бы достаточно безумен, чтобы предпринять нечто подобное. Возможно, список мой внесет еще большую сумятицу — однако в мои намерения это не входило. Умеющие читать в сердце человека умеют читать и его книги. Для таких людей список будет говорить сам за себя.

Жюль де Готье{4} говорит, рассуждая об «аморализме» Гёте и, кажется, цитируя его: «Истинная ностальгия всегда должна быть творческой, создавая новую — и лучшую — реальность». В сердцевине этой книги есть искренняя ностальгия. Это не ностальгия по прошлому, как может временами казаться, также и не ностальгия по тому, что непоправимо, — это ностальгия по минутам, что были прожиты со всей полнотой. Подобные мгновения случаются порой при встрече с книгами, а порой при встрече с мужчинами и женщинами, возведенными мною в звание «живых книг». Иногда это ностальгия по компании тех мальчиков, с которыми я рос и с которыми я был связан одной из сильнейших связей — книгами. (Однако тут я вынужден признаться, что воспоминания эти, какими бы ни были они яркими и живительными, ничего не стоят в сравнении с днями, проведенными в обществе моих тогдашних идолов во плоти, тех мальчиков — для меня они по-прежнему мальчики! — носивших бессмертные имена Джонни Пол, Эдди Гарни, Лестер Рирдон, Джонни и Джимми Дан, которых я никогда не видел с книгой в руках, так как книги не имели для них ни малейшего значения.) Принадлежат ли те слова Гёте или де Готье, я также в высшей степени убежден, что истинная ностальгия должна быть всегда творческой, созидающей новое и лучшее. Если бы речь шла всего лишь о том, чтобы перекроить прошлое, в образе книг, людей или событий, моя работа оказалась бы пустой и ненужной. Пусть список заглавий в Приложении кажется сейчас холодным и мертвым, но для некоторых родственных душ он может стать ключом, которым откроются их собственные живые мгновения радости и полноты прошлого.

Одна из причин, по которой я стал возиться с предисловием, всегда нагоняющим на читателя тоску, одна из причин, по которой я переписал его в пятый и, надеюсь, последний раз, это опасение, что какое-нибудь непредвиденное событие может помешать мне разделаться с ним. По завершении первого тома я немедленно примусь за третью и последнюю книгу «Розы Распятия» — самого тяжкого из всех моих трудов, от которого я уклонялся в течение многих лет. Вот почему мне хотелось бы, пока время позволяет, дать некоторое представление о том, что я планировал или надеялся описать в последующих томах.

Естественно, когда я начал работу, у меня в голове имелся некий гибкий план. Однако писатель, в отличие от архитектора, часто отбрасывает предварительные наброски в процессе возведения своего здания. Автором книга должна быть пережита — это некий опыт, а вовсе не план, который следует выполнять в соответствии с правилами и инструкциями. Как бы там ни было, уцелевшая часть моего первоначального замысла сплелась в тонкую и сложную, как паутина, конструкцию. Только приблизившись к концу этого тома, я стал понимать, сколь много я хочу и должен сказать о некоторых писателях, некоторых темах, уже мною затронутых[5]. Например, сколь бы частыми ни были мои ссылки на Эли Фора{5}, я так и не сказал и, вероятно, так и не скажу все, что хотел бы сказать о нем. Точно так же я никоим образом не исчерпал тему Блеза Сандрара. А есть еще Селин{6}, гигантская фигура среди наших современников, к которому я даже и не подступался. Что касается Райдера Хаггарда, то мне, конечно же, нужно многое сказать о нем: в частности, о его «Айше», продолжении романа «Она». Переходя к Эмерсону, Достоевскому, Метерлинку, Кнуту Гамсуну, Дж. А. Хенти, я понимаю, что мне никогда не удастся сказать свое последнее слово об этих людях. К примеру, такие темы, как «Великий инквизитор» или «Вечный муж» — самые мои любимые вещи из всего Достоевского, — сами по себе потребовали бы отдельных книг. Быть может, когда я займусь Бердяевым и всей этой великой когортой экзальтированных русских писателей девятнадцатого века, людей, обладавших эсхатологическим чутьем, мне удастся высказать то, что я хотел сказать уже двадцать или более лет. Затем есть маркиз де Сад, один из самых оклеветанных, опороченных, непонятых — не понятых умышленно и осознанно — писателей во всей мировой литературе. У меня руки чешутся заняться им вплотную! За ним и возвышаясь над ним, стоит Жиль де Рэ — одна из самых прославленных, зловещих и загадочных фигур во всей европейской истории. В письме к Пьеру Ледену я сообщил, что до сих пор не имею хорошей книги о Жиле де Рэ. Тем временем один из моих друзей прислал мне такую из Парижа, и я ее прочел. Именно о подобной книге я мечтал: называется она «Жиль де Рэ и его время», автор — Жорж Менье[6].

Есть и некоторые другие книги, некоторые другие писатели, о которых в будущем мне хотелось бы поговорить: это Алджернон Блэквуд, автор «Светлого вестника», — по моему мнению, самого поразительного сочинения по психоанализу, превосходящего по значению саму тему; это «Путь в Рим» Хилери Беллока, давнего моего фаворита и прочную привязанность: каждый раз, читая первые страницы «В похвалу этой книге», я приплясываю от радости; Мери Корелли{7}, современница Райдера Хаггарда, Йитса, Теннисона, Оскара Уайльда, которая сказала о себе в письме к викарию приходской церкви в Стратфорд-он-Эйвоне: «Что касается Писания, думаю, ни одна женщина не изучала его столь глубоко и столь благоговейно, как я, или, если позволите, более глубоко и благоговейно». Несомненно, я напишу о Рене Кайе, первом белом человеке, который побывал в Тимбукту и вернулся живым; Гэлбрейт Уэлч рассказал о нем в книге «Открытие Тимбукту», и эта история является, на мой взгляд, величайшим авантюрным романом современности. А также Нострадамус, Янко Лаврин, Пол Брайтон, Пеги, «В поисках чудесного», «Письма Махатм» Успенского, «Жизнь после смерти» Фехнера, метафизические романы Клода Хоктона, «Враги Обета» Сирила Коннолли (еще одна книга о книгах), язык ночи, как выразился Юджин Джолас, книга Доналда Кейхоу о летающих блюдцах, кибернетике и дианетике, о значении абсурда, о возрождении и вознесении — и, среди прочих, недавняя книга Карло Суареса (того самого, что писал о Кришнамурти) «Иудео-христианский миф».

Я собираюсь также — «почему нет?», как говорит Пикассо — поговорить по поводу «порнографии и непристойности в литературе». Вообще-то я уже посвятил несколько страничек этой теме, которой намерен заняться вплотную во втором томе. Пока же мне крайне нужны достоверные сведения. Например, хотелось бы узнать, какие именно книги можно считать великими порнографическими сочинениями всех времен. (Мне известно очень мало таковых.) Каких именно писателей можно по-прежнему считать «непристойными»? Насколько широко и где главным образом распространены их книги? На каких языках? Я могу назвать лишь трех великих писателей, чьи книги — причем не все, а только некоторые из них — все еще запрещены в Англии и Америке. Я имею в виду маркиза де Сада (чьи самые поразительные творения по-прежнему запрещены во Франции), Аретино и Д. Г. Лоуренса. Как обстоит дело с Ретифом де ла Бретонном, о котором один американец — Дж. Ривз Чилдз — выпустил громадную компиляцию (на французском), составленную из «свидетельств и суждений»? А как обстоит дело с первым порнографическим романом на английском языке — «Мемуарами Фанни Хилл»? Если он такой «глупый», то почему не стал «классикой»? Почему его не продают свободно в аптеках, на вокзалах и прочих невинных местах? Вот уже два века прошло с момента его издания, и он никогда не переиздавался, о чем прекрасно осведомлен любой американский турист в Париже.

Любопытно, но из всех книг, которые я искал по ходу работы над этим первым томом, мне так и не удалось разыскать две самые для меня желанные: «Тринадцать распятых Спасителей» сэра Годфри Хиггинса, автора прославленного «Анакалипсиса», и «Ключи Апокалипсиса» О. В. Милоша{8}, польского поэта, который недавно умер в Фонтенбло. Равным образом, я так и не раздобыл хорошую книгу о Крестовом походе детей.

Говоря о хороших журналах, я забыл упомянуть еще три: «Югенд», «Энми» (его издает Уиндхем Льюис, замечательный, светлый ум) и «Маек» Гордона Крэга.

И, наконец, пара слов о человеке, которому посвящена эта книга, — о Лоуренсе Кларке Пауэлле. О книгах ему известно больше, чем кому-либо из тех, с кем меня сводила в жизни счастливая судьба, и именно он, навестив меня в Биг Суре, внушил мне идею написать (пусть даже для него одного) небольшую книжечку об опыте моего общения с книгами. Через несколько месяцев это всегда дремавшее во мне зерно дало всходы. Написав около пятидесяти страниц, я понял, что никогда не смогу удовлетвориться кратким обзором темы. Несомненно, Пауэлл это тоже знал, но у него хватило хитрости или такта, чтобы придержать свое мнение при себе. Я очень многим обязан Ларри Пауэллу. Например, что для меня очень важно, поскольку речь идет о коррекции неправильной установки, я обязан ему тем, что научился смотреть на библиотекарей как на людей, порой очень живых людей, способных оказывать динамическое воздействие в нашей среде. Конечно, ни один библиотекарь, кроме него, не смог бы проявить большего рвения с целью превратить книги в насущно необходимую часть нашей жизни, каковыми они в настоящее время не являются. Равным образом, ни один библиотекарь не смог оказать мне столь большую помощь. Не было ни единого вопроса, на который он не дал бы полный и исчерпывающий ответ. Не было ни единой просьбы, которую он бы отверг. И если книга моя окажется неудачной, это будет не его вина.

Здесь я должен добавить несколько слов о других людях, которые мне так или иначе помогали. Это прежде всего Данте Т. Заккадтинини из Порт-Честера, штат Нью-Йорк. Как мне выразить свою глубочайшую признательность вам, Данте, которого я никогда не видел, за ваш усердный — и добровольно взятый на себя! — труд ради меня? Я краснею при мысли о том, какой нудной порой оказывалась эта работа. Вдобавок вы настояли, чтобы я принял в дар некоторые из ваших самых ценных книг, поскольку вы считали, что мне они нужнее, чем вам! И какие дельные советы вы мне давали, какие делали тонкие замечания! И все это сдержанно, тактично, смиренно и преданно. Мне просто не хватает слов.

Тут нужно помнить следующее: приступив к этой работе, я почувствовал, что мне необходимо иметь или получить на время несколько сотен книг. Поскольку денег на покупку их у меня не было, я прибег к единственному средству: составил список нужных мне названий и разослал его друзьям, знакомым — а также моим читателям. Мужчины и женщины, чьи имена приведены в конце этого тома, снабдили меня всеми необходимыми книгами. Многие из них были просто читателями, с которыми я свел знакомство по переписке. «Друзья» же из числа наиболее обеспеченных оказались не на высоте, хотя я на них очень рассчитывал. Подобный опыт всегда просвещает. На смену друзьям, не оправдавшим надежд, всегда приходят другие — они возникают в самые критические моменты и с самых неожиданных сторон…

Одна из немногих наград, получаемых автором за его труды, — превращение читателя в преданного личного друга. Одно из немногих доступных автору наслаждений — обретение желаемого в дар от неизвестного читателя. Я убежден, что каждый искренний писатель имеет сотни, возможно, тысячи таких неизвестных друзей среди своих читателей. Могут быть и, несомненно, есть писатели, которым читатели нужны лишь в качестве потенциальных покупателей книг. В моем случае дело обстоит совсем иначе. Мне нужен каждый читатель. Я их заимодавец и их должник. Я соглашаюсь принять и использую любую помощь. Я бы сгорел от стыда, если бы отверг столь любезные предложения. Последнее из них поступило от одного студента Йельского университета — Доналда А. Шёна. Увидев мое письмо к профессору Генри Пейру с французской кафедры — а в письме этом я просил совета по делам религиозным, — молодой человек прочел его и немедленно предложил свои услуги. (Прекрасный поступок! Sehr Schön![7])

Наглядным примером может служить и случайное появление Джона Кидиса из Сакраменто. Просьба выслать фотографию с автографом привела к обмену письмами, за которым последовали один визит и лавина подарков. Джон Кидис (изначально Местакидис) — грек, и это многое объясняет. Многое, но не все. Не знаю, что было для меня более ценным: те охапки книг (некоторые из них очень редкие), которые он вываливал на мой стол, или же нескончаемый поток даров, а именно: связанные его матерью свитера и носки из чистой шерсти, брюки, шляпы и прочие любовно подобранные предметы одежды, испеченные его бабушкой или теткой греческие пирожные (восхитительные сладости!), банки с халвой, детские игрушки, канцелярские принадлежности (бумага, конверты всех сортов, почтовые открытки с напечатанными на них моим именем и адресом, копирка, карандаши, бювары), проспекты и рекламные объявления, крестильные полотенца (его отец священник), финики и орехи всех видов, свежие фиги, апельсины, яблоки и даже гранаты (все это с «мифической» фермы), не говоря уж о том, что он печатал для меня на машинке и выступал в роли издателя (например, «Сверкающих граней»), покупал мне акварельные краски, холсты и подрамники, добровольно принимал на себя массу поручений, занимался продажей моих книг (выкинув весь прочий товар и объявив себя «Домом Генри Миллера»), приобретал мне шины и пополнял мою фонотеку (пластинки, ноты, альбомы) и так далее, так далее ad infinitum[8]… Как оценить подобное великодушие? И как вознаградить его?

Само собой разумеется, я с благодарностью приму от читателей этой книги любые указания на ошибки, пропуски, искажения или неверные оценки. Мне понятно, что эта книга, поскольку в ней говорится о «книгах», привлечет многих из тех, кто никогда меня не читал. Надеюсь, они разнесут добрую весть не об этой книге, но о книгах, которые они любят. Век наш быстро стремится к концу; новый вот-вот появится на свет. Если суждено ему расцвести, основанием его будут деяния и вера. Слову предстоит стать плотью.

Немногие из нас способны смотреть на ближайшее будущее без страха и тревоги. Среди недавно прочитанных мною книг есть одна, которую я рекомендую всем, кто хочет найти слова утешения, покоя, вдохновения и восторга: «Мон Сен-Мишель и Шартр»{9} Генри Адамса. Особенно главы, посвященные Шартру и культу Богоматери. Всякое упоминание о «Королеве» внушает трепет и уважение. Позвольте мне процитировать лишь один такой отрывок[9]:

«Она и поныне здесь — не как символ или фантазия, а спустившаяся собственной персоной с небес с целью оказать милосердие и выслушать каждого из нас, доказательством чему служат ее чудеса, или же исполнить наши молитвы одним своим присутствием, которое успокаивает волнение наше, подобно тому, как мать успокаивает свое дитя. Она здесь Королева, а не просто заступница, и столь велика власть ее, что для нее ничего не значат все различия между нами, земными существами. Пьер Мок-лерк и Филипп Юрпель со своими вооруженными приспешниками боятся ее, и сам епископ теряет самообладание перед ней; однако на крестьян, нищих и людей в горести исходящие от нее мощь и спокойствие действуют лучше, чем деятельное сострадание. Люди, чьи страдания уже не могут быть выражены в словах, — те, что рухнули в безмолвие и достигли предела мук, — не желают показывать свои чувства, свое кровоточащее сердце — не желают лить слезы у подножия Креста — не желают истерик — не желают фраз! Они желают видеть Господа и знать, что Он следит за Своими детьми».

Есть писатели, которые, как этот человек, обогащают нас, — и другие, которые нас обкрадывают. Однако есть куда более важная вещь. Обогащаем ли мы или обкрадываем, нас, которые пишут, — нас, авторов, нас, литераторов, нас, бумагомарателей, все время поддерживает, защищает, предохраняет, обогащает и одаривает множество незнакомых людей — мужчин и женщин, которые следят за нами и, так сказать, молятся о том, чтобы мы открыли заключенную в нас истину. Сколь велико это множество, никто не знает. Ни одному художнику еще не удавалось объять всю эту пульсирующую человеческую массу целиком. Мы плывем в одном потоке, мы припадаем к одному источнику, но как часто или насколько глубоко улавливаем мы — те, кто пишет, — общественные потребности? Если писать книги означает возвращать то, что мы взяли из кладовых жизни, у незнакомых братьев и сестер, тогда я скажу: «Пусть у нас будет больше книг!»

Во втором томе этого сочинения я напишу, помимо прочего, о Порнографии и Непристойности, о Жиле де Рэ, об «Айше» Хаггарда, о Мери Корелли, о «Великом инквизиторе» Достоевского, о Селине, Метерлинке, Бердяеве, Клоде Хоктоне и Малапарте{10}. Указатель всех отсылок на все книги и писателей, упомянутых во всех моих книгах, будет включен во второй том.

Генри Миллер.

I

Они были живы и они говорили со мной

Я СИЖУ В МАЛЕНЬКОЙ КОМНАТЕ, ОДНА СТЕНА КОТОРОЙ теперь полностью уставлена книгами. Впервые мне выпало удовольствие поработать с чем-то похожим на книжную коллекцию. Здесь, вероятно, не более пятисот томов, но большей частью они выбраны мною. Впервые с тех пор, как я начал карьеру писателя, меня окружает большое число книг, которые мне всегда хотелось иметь. Впрочем, я считаю скорее благоприятным, чем неблагоприятным тот факт, что в прошлом мне пришлось создавать большую часть моих книг, не пользуясь услугами библиотеки.

Первое, что ассоциируется у меня с чтением книг, — это борьба за них. Не за обладание ими, прошу понять меня правильно, а за право просто получить их. Едва лишь страсть овладевала мною, как на моем пути возникали бесчисленные препятствия. Та книга, которую мне хотелось взять в библиотеке, всегда оказывалась на руках. И, естественно, у меня никогда не было денег, чтобы купить ее. Было просто невозможно получить разрешение в библиотеке по соседству — мне было тогда восемнадцать или девятнадцать лет, — чтобы мне выдали такую «развратную» книгу, как «Исповедь безумца» Стриндберга. В те времена запрещенные для молодых людей книги украшались звездочками — одной, двумя или тремя — в зависимости от степени приписанной им аморальности. Подозреваю, что этот метод практикуется до сих пор. И надеюсь на это, поскольку не знаю лучшего средства возбудить любопытство, чем подобные тупые запреты и классификация.

Что делает книгу живой? Как часто об этом спрашивают! На мой взгляд, ответ прост. Книга живет благодаря страстной рекомендации одного читателя другому. Ничто не может задушить этот основной импульс в человеке. Несмотря на мнения циников и мизантропов, я убежден, что человеку всегда будет свойственно стремление делиться своими глубочайшими переживаниями.

Книги принадлежат к числу тех немногих вещей, которые вызывают глубокую любовь. И чем лучше человек, тем охотнее делится он самыми любимыми своими сокровищами. Праздно лежащая на полке книга представляет собой впустую растраченный боезапас. Подобно деньгам, книги должны постоянно обращаться. Занимайте и давайте взаймы как можно больше — это относится и к деньгам, и к книгам! Особенно же к книгам, поскольку книги бесконечно важнее денег. Книга — не только друг, она создает новых друзей. Если вы владеете умной и тонкой книгой, она вас обогащает. Но если вы пустите ее в обращение, она обогатит вас в троекратном размере.

И здесь меня охватывает неудержимое желание дать вам бесплатный совет. А именно: читайте как можно меньше — отнюдь не как можно больше! О, можете не сомневаться, я всегда завидовал тем, кто с головой погрузился в книги. Я тоже втайне мечтал наброситься на все те книги, с которыми долго забавлялся в воображении. Но я знаю, что значение имеет не это. Теперь я знаю, что мне не нужно было читать и десятой доли того, что я прочел. Самое сложное в жизни — это научиться делать лишь то, что несомненно полезно и жизненно важно для вашего блага.

Есть прекрасный способ проверить ценность и разумность моего совета. Натолкнувшись на книгу, которую вам хотелось бы прочесть или, как вам кажется, вы должны прочесть, отложите ее в сторону на несколько дней. Но размышляйте о ней столь интенсивно, как только можете. Пусть название и имя автора не выходят у вас из головы. Подумайте, что вы сами могли бы написать, будь у вас такая возможность.

Задайте себе самым серьезным образом вопрос, действительно ли вам необходимо добавить это сочинение в кладовую ваших знаний или к запасу ваших наслаждений. Попробуйте представить себе, что произойдет, если вы откажетесь от этого дополнительного просвещения или удовольствия. Затем, если вы убедитесь, что должны прочесть эту книгу, отметьте необыкновенную проницательность, проявленную вами в данном случае. Оцените также малую значимость книги, ведь какой бы она ни была занимательной, на самом деле в ней содержится очень мало действительно нового для вас. Если вы будете честны с собой, то поймете, что масштаб вашей личности увеличился благодаря простой попытке противостояния собственным импульсам.

Несомненно, подавляющее большинство книг повторяют друг друга. Только немногие оставляют впечатление оригинальных по стилю или по содержанию. Совсем мало книг уникальных — их, быть может, меньше пятидесяти из всей сокровищницы мировой литературы. В одном из своих последних автобиографических романов Блез Сандрар говорит, что Реми де Гурмон{11}, благодаря своей образованности и пониманию этой присущей большинству книг однотипности, сумел отобрать и прочесть все, что заслуживает внимания в литературе. Сам же Сандрар — кто бы мог подумать? — читатель просто поразительный. Большинство писателей он читает на их родном языке. И этого мало: если автор ему нравится, он читает все, что написал этот человек, а также его письма и все книги, написанные о нем. Мне кажется, в наше время это случай почти беспримерный. Ведь он не только читает много и вдумчиво, но и сам написал великое множество книг. Если уж дано, то все. Ведь Сандрар еще и человек действия, авантюрист и исследователь, прекрасно знающий, как королевским образом «расточать» свое время. В каком-то смысле это Юлий Цезарь литературы.

Как-то раз по просьбе французского издательства Галлимар я составил список из ста книг[10], которые, по моему мнению, оказали на меня самое сильное влияние. Надо сказать, это странный список, куда вошли такие несовместимые названия, как «Плохой мальчик Пека», «Письма Махатм» и «Остров Питкерн». Первую из них, бесспорно, «плохую» книгу, я прочел в детстве. И решил внести ее в список, потому что ни над одной книгой не хохотал так, как над этой. Позднее, уже подростком, я совершал периодические набеги на местную библиотеку, чтобы нарыть книжек на полке с табличкой «Юмор». Как же мало оказалось таких, которые действительно были смешными! Этот раздел литературы отличается прискорбной скудостью и тупоумием. Кроме «Гекльберри Финна», «Золотого горшка», «Лисистраты», «Мертвых душ», двух-трех рассказов Честертона, «Юноны и павлина», я и назвать-то ничего не могу — и не вижу никаких выдающихся достижений в сфере юмора. Правда, у Достоевского и Гамсуна есть отдельные места, которые смешат меня до слез, — но это лишь отдельные места. Профессиональные юмористы, а имя им легион, наводят на меня смертную скуку. Книги о юморе, например, Макса Истмена, Артура Кёстлера или Бергсона{12}, также кажутся мне ужасными. Если бы сам я сумел написать хоть одну юмористическую книгу, прежде чем умру, то это было бы большим достижением. У китайцев порой встречается такое чувство юмора, которое мне очень близко, очень дорого. Особенно это относится к их поэтам и философам.

В детских книгах, оказывающих на нас самое сильное влияние — я имею в виду волшебные сказки, легенды, мифы, аллегории, — юмор, к несчастью, полностью отсутствует. Похоже, их главные составляющие — это ужас и трагедия, вожделение и жестокость. Но именно при чтении этих книг развивается способность к воображению. Чем старше мы становимся, тем реже встречаемся с фантазией и воображением. Мы обречены тащить лямку скучной работы, которая становится все более монотонной. Ум впадает в такое оцепенение, что лишь необыкновенная книга может вывести его из состояния равнодушия и апатии.

В детском чтении есть один значительный фактор, о котором мы склонны забывать, — физическое окружение чтения. Как отчетливо через много лет вспоминается запах любимой книги, шрифт, переплет, иллюстрации и тому подобное. Как легко определяется место и время первого прочтения. Некоторые книги ассоциируются с болезнью, некоторые — с плохой погодой, некоторые — с наказанием, некоторые — с наградой. Когда вспоминаешь эти события, внешний и внутренний мир сливаются. Такие книги, несомненно, становятся «событиями» в жизни человека.

Есть и еще одно обстоятельство, которое отличает детское чтение от более позднего, — это отсутствие выбора. Книги, которые читаешь в детстве, тебе навязаны. Счастлив ребенок, имеющий мудрых родителей! Тем не менее сила некоторых книг настолько велика, что даже невежественные родители мимо них не проходят. Кто не читал в детстве «Синдбада-морехода», «Ясона и Золотое руно», «Али-Бабу и сорок разбойников», «Сказки» братьев Гримм и Андерсена, «Робинзона Крузо», «Путешествия Гулливера» и им подобные?

И кто, спрашиваю я, не испытывал того неизъяснимого трепета, когда много лет спустя перечитывал первых своих любимцев? Совсем недавно, после почти пятидесятилетнего перерыва, я вновь открыл книгу Хенти «Северный лев». Какое это было потрясение! В детстве Хенти был моим любимым автором. На каждое Рождество родители дарили мне около десятка его книг. Должно быть, я прочел все его благословенные книги еще до четырнадцати лет. Сейчас, и это совершенно поразительно, я могу взять любую его книгу и ощутить то же чарующее наслаждение, какое испытывал в детстве. Он не пытался «подладиться» под своего читателя. Скорее, он стремился войти с ним в личные отношения. Полагаю, всем известно, что Хенти писал исторические романы. Для ребятишек моего времени они были жизненно необходимы, так как позволяли нам впервые приобщиться к всемирной истории. «Северный лев», к примеру, повествует о Густаве-Адольфе и Тридцатилетней войне. Именно там появляется странная, загадочная фигура Валленштейна. Когда я недавно дошел до страниц, посвященных Валленштейну, мне показалось, будто я прочел их всего несколько месяцев назад. Закрыв книгу, я написал одному из друзей, что именно на страницах о Валленштейне мне впервые встретились слова «судьба» и «астрология». Слова многозначительные, во всяком случае для мальчика.

Я начал с разговора о моей «библиотеке». Мне сравнительно поздно довелось с удовольствием почитать о жизни и эпохе Монтеня. Подобно нашему времени, это был век нетерпимости, преследований и массовой резни. Разумеется, я часто слышал об отходе Монтеня от активной жизни, о его преданности книгам, о спокойном и разумном существовании, столь обогатившем его душу. Конечно, об этом человеке вполне можно сказать, что он владел настоящей библиотекой! На какое-то мгновение я ему позавидовал. Если бы, подумал я, за моим правым плечом в этой маленькой комнатке разместились бы все книги, которые я обожал ребенком, подростком, молодым человеком, как я был бы счастлив! У меня всегда была привычка исписывать все поля любимых мною книг. Как замечательно было бы, думал я, увидеть эти заметки вновь, вспомнить мысли и чувства, испытанные много лет тому назад. Я подумал об Арнольде Беннете{13}, о выработанной им прекрасной привычке вклеивать в конец каждой книги, которую он читал, несколько чистых страничек, куда по ходу чтения он мог вносить свои замечания и впечатления. Всегда любопытно узнать, каким ты был, как вел себя, как реагировал на мысли и поступки в разные периоды своего прошлого. Заметки на полях дают возможность легко раскрыть прежнее «я».

Когда сознаешь, сколь огромную эволюцию претерпевает человек за время своей жизни, невольно спрашиваешь себя: «Жизнь действительно прекращается со смертью тела? Не жил ли я прежде? Не появлюсь ли я вновь на земле или, возможно, на какой-нибудь другой планете? Быть может, я столь же вечен, как и все остальное во вселенной?» Возможно также, ты вынужден будешь задать себе и куда более важный вопрос: «Усвоил ли я урок свой здесь, на земле?»

Я с удовольствием отметил, что Монтень часто говорит о своей плохой памяти. Он утверждает, что был неспособен пересказать содержание или даже припомнить свои впечатления от некоторых книг, многие из которых были им прочитаны не один, а несколько раз. Я убежден, однако, что у него должна была быть хорошая память в других вещах. Почти каждый имеет память недостаточную и с изъянами. Люди, способные обильно и точно цитировать тысячи прочитанных ими книг, излагать во всех деталях сюжетную линию какого-нибудь романа, приводить имена и даты исторических событий, обладают чудовищной памятью, которая всегда внушала мне отвращение. Я принадлежу к тем, кто имеет слабую память в некоторых вещах и сильную — в других. Короче говоря, такую память, которая нужна мне. Если я действительно хочу что-то запомнить, мне это вполне удается, хотя требует немало времени и значительных усилий. Я на этот счет спокоен, ибо знаю, что ничего не теряю. Но я знаю также, что очень важно культивировать «забывчивость». Я никогда не забываю вкус, запах, аромат, атмосферу, равно как и подлинную значимость той или иной вещи. Есть только один вид памяти, который мне хотелось бы сохранить, — память прустовского типа. Мне достаточно знать, что существует такая безупречная, полная, точная память. Часто ли случается, что, заглянув в прочитанную давно книгу, вдруг натыкаешься на места, где каждое слово обладает обжигающим, незабвенным, вечно живым звучанием? Недавно, при завершении рукописи второго тома «Розы Распятия», мне пришлось заглянуть в мои выписки из «Заката Европы» Шпенглера, сделанные много лет назад. Там были некоторые места, должен сказать, в немалом количестве, где стоило лишь мне прочесть начальные слова, и остальные следовали за ними, словно музыка. Смысл некоторых слов забылся, равно как и значение, которое я им некогда придавал, но не сами слова. Каждый раз, когда мне попадались эти места и я перечитывал их вновь и вновь, язык становился все более ярким, все более многозначительным, все более насыщенным тем таинственным звучанием, которое любой великий писатель придает своему языку и которое становится знаком его уникальности. Во всяком случае, я был так поражен жизненностью и гипнотическим характером этих мест из Шпенглера, что решил привести многие из них целиком. Это был своеобразный эксперимент между мной и моими читателями — эксперимент, который я должен был проделать. Избранные для цитирования фразы стали моими собственными, и я чувствовал, что обязан передать их дальше. Разве не обрели они в моей жизни такое же значение, как случайные встречи, кризисы и события, описанные мной как мои собственные? Почему не передать дальше цельного Освальда Шпенглера{14}, если уж он превратился в событие моей жизни?

Я принадлежу к тем читателям, которые время от времени делают длинные выписки из прочитанных ими книг. Я нахожу эти цитаты везде, едва лишь начинаю копаться в своих заметках. К счастью или к несчастью, они не всегда оказываются у меня под рукой. Иногда я трачу целые дни, стараясь припомнить, куда спрятал их. Так однажды, открыв одну из моих парижских записных книжек с целью посмотреть что-то другое, я натолкнулся на одну из тех выписок, что живут со мной многие годы. Это цитата из Готье, приведенная Хевлоком Эллисом в предисловии к роману «Наоборот». Начинается она так: «Автор „Цветов зла“ любил стиль, ошибочно названный декадентским, который представляет собой не что иное, как искусство, достигшее той крайней степени зрелости, которая плодоносит под лучами заходящего солнца стареющих цивилизаций: изысканный, усложненный стиль, наполненный тенями и поисками, постоянно стремящийся выйти за пределы языка, заимствующий слова из всех словарей, краски — из всех палитр, звуки — из всех клавиатур…» Дальше идет сентенция, которая всегда действует как внезапно вспыхнувший семафор: «Декадентский стиль есть предельное высказывание Слова, призванного к финальному выражению и загнанного в его последнее убежище».

Подобные изречения я часто записывал крупными буквами и помещал над моей дверью, чтобы друзья, уходя от меня, обязательно прочли их. Некоторые люди подчиняются противоположному побуждению — и утаивают эти драгоценные откровения. Моя же слабость в том, чтобы всякий раз кричать с верхушки крыши об открытиях, которые кажутся мне жизненно важными. К примеру, дочитав какую-нибудь удивительную книгу, я почти всегда сажусь за стол и пишу письма друзьям, иногда авторам, изредка издателю. То, что я пережил по ходу чтения, становится темой моих повседневных разговоров, входит даже в состав поглощаемой мной еды и питья. Я назвал это слабостью. Быть может, это не так. «Плодитесь и размножайтесь!» — велел нам Господь. Грэм Хоу, автор «Воинственного танца», выразился иначе и, полагаю, лучше. «Творите и делитесь с ближним» — вот его совет. И хотя чтение на первый взгляд не кажется похожим на акт творения, в глубоком смысле это именно так. Без читателя-энтузиаста, реального двойника автора и часто его тайного соперника, книга обречена умереть. Человек, расточающий хвалу определенной книге, умножает не только ее жизнь, но и сам акт творения. Он вдыхает дух в других читателей. Он повсюду поддерживает дух творчества. Сознает он это или нет, но то, что он делает, есть труд, восхваляемый Господом. Ведь хороший читатель, подобно хорошему писателю, знает, что все происходит из одного источника. Он знает, что не смог бы разделить личный опыт или иного автора, если бы не был подобен ему до мозга костей. Говоря об авторе, я имею в виду Автора с большой буквы. Писатель, несомненно, лучший из читателей, так как при сочинении или, как уже было сказано, «творении» он всего лишь читает и расшифровывает великую весть творения, открывшуюся ему по доброте Господней.

В Приложении читатель найдет список авторов и названий — список откровенный и необычный[11]. Я упоминаю об этом потому, что считаю важным с самого начала подчеркнуть связанный с чтением психологический феномен, о котором почти ничего не говорится в большинстве работ на данную тему. А именно: многие из тех книг, что постоянно пребывают в сознании человека, никогда не были им прочитаны. Иногда это становится на удивление важным. Существуют по меньшей мере три категории подобных книг. К первой относятся книги, которые человек искренне намеревается прочесть, но, по всей видимости, не прочтет никогда; ко второй относятся книги, которые, как кажется человеку, ему нужно прочесть, поэтому некоторые из них он, несомненно, до своей смерти все-таки прочтет; к третьей относятся книги, о которых много говорят и пишут, однако сами они остаются непрочитанными, поскольку ничто, кажется, не способно сломать воздвигнутую вокруг них стену предубеждения.

Первая категория включает в себя сочинения монументальные и большей частью классические, по поводу которых обычно стыдятся, что не читали их: громадные тома, за которые берешься время от времени — лишь для того, чтобы отбросить в убеждении, что читать их невозможно. Список варьируется в зависимости от личных склонностей. Для меня, если ограничиться только самыми выдающимися именами, он состоит из произведений таких прославленных авторов, как Гомер, Аристотель, Фрэнсис Бэкон, Гегель, Руссо (за исключением «Эмиля»), Роберт Браунинг, Сантаяна. Во вторую категорию я включаю «Аравийскую пустыню»{15}, «Историю упадка и разрушения Римской империи», «Сто двадцать дней Содома», «Записки» Казановы, «Мемуары» Наполеона, «Историю Французской революции» Мишле. В третью — «Дневник» Пеписа, «Тристрама Шенди», «Вильгельма Мейстера», «Анатомию меланхолии», «Красное и черное», «Мария-эпикурейца», «Воспитание Генри Адамса».

Порой случайного упоминания об авторе, которого ты так и не собрался прочесть или же оставил всякую мысль о том, что когда-либо прочтешь, — скажем, ссылки в книге обожаемого тобой писателя или слов друга, также любящего читать, — достаточно, чтобы броситься на поиски книги, посмотреть на нее новым взглядом и понять, что она принадлежит к числу твоих. Однако чаще бывает, что книга, которую ставишь невысоко или сознательно отвергаешь, так и остается непрочитанной. Некоторые темы, некоторые особенности стиля или ассоциации, по неудачному стечению обстоятельств намертво приклеившиеся к самим названиям некоторых книг, порождают почти непреодолимое отвращение. Ничто на свете, к примеру, не заставит меня обратиться вновь к «Королеве фей» Спенсера, которую я начал в колледже и, к счастью, забросил, поскольку покинул это заведение весьма поспешно. Более никогда не прочту я ни единой строчки Эдмунда Бёрка, или Аддисона, или Чосера, хотя последний из названных, как мне кажется, все-таки заслуживает внимания. Сомневаюсь, чтобы я взялся вновь за двух других авторов — Расина и Корнеля, хотя Корнель интригует меня благодаря недавно прочитанному блестящему эссе о «Федре» в книге «Фалды клоуна»[12]. С другой стороны, есть книги, заложившие основы литературы, но при этом столь далекие от личных размышлений и опыта, что становятся «неприкасаемыми». Некоторые авторы, которых считают оплотом нашей западной культуры со всеми ее особенностями, более чужды мне по духу, чем китайцы, арабы или примитивные народы. Некоторые из самых захватывающих литературных произведений порождены культурами, которые не оказали непосредственного влияния на наше развитие. К примеру, из волшебных сказок наиболее мощное влияние оказали на меня японские, с которыми я познакомился благодаря книге Лафкадио Херна, одной из самых экзотических фигур в американской литературе. Когда я был ребенком, ничто не привлекало меня больше, чем истории из «Арабских ночей». Фольклор американских индейцев оставляет меня равнодушным, тогда как африканский фольклор близок мне и дорог[13]. И как я уже много раз повторял, когда я читаю китайскую литературу (исключая Конфуция), мне кажется, что это написано моими собственными предками.

Я сказал, что иногда на поиски погребенной книги пускаешься благодаря какому-нибудь уважаемому писателю. «Как! Он любит такую книгу!» — говорите вы себе, и барьеры тут же падают, ум ваш не только открыт и благосклонен, но прямо-таки пылает. Часто случается, что интерес к мертвой книге пробуждает в вас не друг со сходными вкусами, а случайный знакомый. Порой этот человек производит впечатление олуха, и кажется удивительным, что в память запала книга, которую он рекомендовал — или даже не рекомендовал, а просто упомянул по ходу разговора как «странную». В рассеянном состоянии духа или обыкновенного безделья внезапно всплывает воспоминание об этом разговоре, и мы готовы взять книгу на испытательный срок. Тогда наступает миг откровения — шок открытия. Примером такого рода служит для меня «Грозовой перевал». Книгу эту хвалили при мне столь много и столь часто, что я решил: английский роман — да еще написанный женщиной! — не может быть так хорош, как о нем говорят. И вот однажды друг, чей вкус казался мне поверхностным, обронил несколько многозначительных слов по этому поводу. Хотя я постарался сразу выкинуть из памяти его суждение, яд проник в меня. Сам того не сознавая, я вынашивал тайное намерение заглянуть когда-нибудь в эту прославленную книгу. Наконец, всего несколько лет назад, Джин Варда вручил мне ее[14]. Я прочел ее залпом, крайне удивленный, как, полагаю, многие до меня, изумительной мощью и красотой. Да, это один из самых великих англоязычных романов. А я, из гордости и предубеждения, едва не упустил возможность прочесть его.

Совершенно другая история произошла с книгой «О граде Божием». Много лет назад я, как и все, прочел «Исповедь» Блаженного Августина. И она произвела на меня глубокое впечатление. Потом, в Париже, кто-то всучил мне «Град Божий» в двух томах. Я нашел его не только смертельно скучным, но местами чудовищно смешным. Один английский книготорговец, услышав — к своему удивлению, конечно, — от одного из наших общих друзей, что я прочел этот труд, известил меня, что даст хорошую цену за одну лишь аннотацию к нему. Я сел читать его снова, заставляя себя исписывать поля обильными комментариями — в большинстве своем уничижительными, и, потратив около месяца на эту дурацкую работу, отправил книгу в Англию. Двадцать лет спустя я получил открытку от этого самого книготорговца, где он сообщал, что надеется вскоре прислать мне сигнальный экземпляр, так как наконец-то отыскал издателя. Больше я о нем ничего не слышал. Drôle d’histoire![15]

На протяжении всей моей жизни слово «исповедь», вынесенное в заголовок, всегда притягивало меня, как магнит. Я уже упоминал «Исповедь безумца» Стриндберга. Теперь нужно упомянуть знаменитую книгу Марии Башкирцевой{16} и «Исповедь двух братьев» Поуисов. Есть, однако, некоторые прославленные исповеди, которые мне так и не удалось одолеть. Одна принадлежит Руссо, другая — Де Квинси. Совсем недавно я предпринял еще одну попытку прочесть «Исповедь» Руссо, но через несколько страниц оставил это занятие. С другой стороны, я твердо намерен ознакомиться с его «Эмилем» — когда найду издание с удобочитаемым шрифтом. То немногое, что я прочел, показалось мне чрезвычайно привлекательным.

Я считаю, что самым прискорбным образом ошибаются те, кто утверждает, будто фундаментом знаний, или культуры, или чего бы то ни было обязательно являются те классики, которые находятся в каждом списке «лучших» книг. Я знаю, что во многих университетах целые программы базируются на подобных, тщательно составленных списках. По моему мнению, каждый человек должен выстроить собственный фундамент. Суть индивидуальности в том и состоит, что она уникальна. Каким бы ни был материал, определивший само существование нашей культуры, каждый человек должен решить для себя, что именно он возьмет и воспримет, дабы сформировать свою собственную судьбу. Отобранные профессорами великие произведения представляют собой их выбор. Интеллектуалы подобного сорта по природе своей склонны воображать, будто им предназначено стать нашими проводниками и наставниками. Может случиться и так, что мы, если предоставить нас самим себе, со временем примем их точку зрения. Однако нет более верного способа провалить такую возможность, как обнародовать списки избранных книг — так называемых основ. Человек должен пройти собственный путь. Первым делом ему нужно познакомиться с миром, в котором он живет и которым пользуется. Ему не следует пугаться, что он читает слишком много или слишком мало. К чтению он должен относиться так же, как к пище или физическим упражнениям. Хорошего читателя притягивают хорошие книги. От своих современников он узнает, что есть вдохновенного, или познавательного, или просто забавного в литературе прошлого. Он будет получать удовольствие, совершая подобные открытия сам и по-своему. Не могут быть утеряны или забыты достоинство, очарование, красота, мудрость. Но любая вещь теряет всякую ценность, всякое очарование и притягательность, если к ней тащат за волосы. Разве не замечали вы, умудренные пережитой головной болью и разочарованием: чем меньше навязываешь книгу другу, тем лучше? Если вы слишком расхваливаете какую-нибудь книгу, то пробуждаете сопротивление в вашем слушателе. Следует знать, когда и в каком объеме давать дозу — а также повторять ее или нет. Как на это часто указывали, индийские и тибетские гуру на протяжении веков практиковали высокое искусство расхолаживать своих пылких кандидатов в ученики. Сходную стратегию можно применять и в том, что касается чтения книг. Расхолодите человека надлежащим образом, то есть не теряя из виду заданную цель, и вы тем самым выведете его на правильную дорогу куда быстрее. Важно не какие книги и какой опыт нужны человеку, а то, что он сам вносит в них.

Из всего, что есть в жизни непостижимого, самое загадочное то, что мы называем влияниями. Несомненно, влияния подчиняются закону тяготения. Но следует помнить, что нас тянет в определенную сторону потому, что мы устремляемся, быть может, сами того не сознавая, именно в эту сторону. Очевидно, что мы не находимся во власти любого влияния. Но мы не всегда знаем, какие силы и факторы влияют на нас в тот или иной период нашей жизни. Некоторые люди не способны познать себя или определить мотивы своего поведения. В сущности, большинство людей. Другие же обладают столь ясным, столь четким пониманием своей судьбы, что им и выбирать, кажется, не нужно: они создают влияния, необходимые для достижения их целей. Я намеренно употребил слово «создают», ибо есть поразительные примеры того, как личность буквально вынуждена создавать нужные влияния. Мы вступаем здесь в странную область. Я решил ввести столь трудный для понимания элемент по той причине, что там, где дело касается книг, как и друзей, возлюбленных, приключений, открытий, все чрезвычайно запутано. Желание прочесть книгу часто провоцируется неожиданной случайностью. Начать с того, что все происходящее с человеком есть следствие обстоятельств. Выбранные им для чтения книги не являются исключением. Он может прочесть «Жизнеописания» Плутарха или «Пятнадцать решающих сражений в мировой истории» потому, что обожаемая тетушка сунула ему их под нос. Он может не прочесть их, если ненавидит свою тетку. Как получается, что из тысячи названий, которые попадают в поле зрения даже в раннем детстве, кто-то безоговорочно склоняется к одним авторам, а кто-то к другим? Книги, которые читает человек, определяются тем, что это за человек. Допустим, человека оставляют в комнате наедине с книгой, единственной книгой: из этого вовсе не следует, что он обязательно прочтет ее просто потому, что ему больше нечем заняться. Если книга ему противна, он ее отбросит, невзирая на то, что будет сходить с ума от безделья. Некоторые люди по ходу чтения внимательнейшим образом читают все сноски, тогда как другие на них даже не смотрят. Некоторые люди готовы предпринять опасное путешествие, чтобы прочесть книгу, одно заглавие которой заинтриговало их. Приключения и открытия Никола Фламмеля{17}, связанные с желанием прочесть «Книгу Авраама-Еврея», составляют одну из золотых страниц в истории литературы.

Как я уже говорил, случайная реплика друга, неожиданная встреча, сноска, болезнь, одиночество, странные причуды памяти — словом, тысяча и одна вещь могут побудить человека к поискам книги. Бывают периоды в жизни, когда ты отметаешь любые замечания, намеки или советы. И бывают периоды, когда срываешься с места, словно ошпаренный.

Чтение — одно из величайших искушений для писателя, когда он занят созданием новой книги. Мне кажется, что в тот момент, как я начинаю писать, у меня разгорается также и страсть к чтению. Вообще, вследствие какого-то извращенного инстинкта, в тот момент, как я берусь за новую книгу, меня распирает желание заняться тысячью разных дел — не от желания, как это часто случается, уклониться от работы. Я открыл, что могу писать и одновременно делать другие вещи. Когда человека охватывает импульс к созиданию, он становится — по крайней мере так было со мной — созидательным во всех сферах разом.

Должен признаться, что чтение оказалось самым сладостным и одновременно самым пагубным занятием в те дни, когда у меня еще не возникало помыслов писать. Оглядываясь назад, я думаю, что чтение было чем-то вроде наркотика, который поначалу стимулирует, а затем ввергает в депрессию и паралич. Едва лишь я начал серьезно писать, привычное чтение изменилось. В него проник новый элемент. Я бы сказал, оплодотворяющий элемент. В молодые годы, когда я отбрасывал ту или иную книгу, мне часто казалось, что я сам могу сделать гораздо лучше. Чем больше я читал, тем более становился критичен. Меня уже ничто не удовлетворяло. Постепенно я начал презирать книги — а также их авторов. И часто безжалостно обличал писателей, которых больше всего любил. Разумеется, всегда была горстка авторов, чья магическая сила сбивала меня с толку и никак мне не давалась. Когда мне самому пришла пора измерить свои возможности выражения, я принялся перечитывать этих «чародеев» новыми глазами. Я читал хладнокровно, используя все свои аналитические способности. С целью — хотите верьте, хотите нет — украсть у них их тайну. Да, я был тогда настолько наивен, что верил, будто могу узнать, как ходят часы, если разберу их до последнего винтика. Но, хотя вел я себя как глупый и тщеславный мальчишка, этот период оказался одним из самых благодарных из всех моих книжных запоев. Я понял кое-что насчет стиля, искусства повествования, воздействия на читателя и как его достичь. Лучше всего я усвоил, что в создании хорошей книги действительно заключена тайна. К примеру, сказать, что стиль — это человек, значит не сказать почти ничего. Даже когда мы имеем человека, мы не имеем почти ничего. В человеке все уникально и непостижимо: как он пишет, как разговаривает, как ходит, как все делает. Однако придавать этому большого значения не стоит. Самая важная вещь — настолько очевидная, что на нее сплошь и рядом не обращают внимания, — состоит не в том, чтобы удивляться подобным материям, а в том, чтобы выслушать человека и позволить его словам действовать на вас, изменять вас, все больше и больше делать вас тем, чем вы на самом деле являетесь.

Самый важный фактор в оценке любого искусства — его воздействие. Это изумление и упоение ребенка, впервые соприкоснувшегося с миром книг; это восторг и отчаяние юноши, открывающего «своих» авторов; но куда более значимыми, поскольку сочетаются с ними, являются другие, действующие острее и продолжительнее элементы, а именно: восприятия и рефлексии зрелого человека, посвятившего свою жизнь делу, созиданию. Когда читаешь письма Ван Гога брату{18}, поражаешься тому, сколь много сумел он вместить в них за свою короткую и бурную карьеру художника: здесь и размышления его, и анализы, и сравнения, и восторженные замечания, и критические оценки. Для художников здесь нет ничего необычного, но у Ван Гога это достигло масштабов поистине героических. Ван Гог наблюдал не только природу, людей, предметы, но также и картины других, изучая их методы, технику, стиль и подходы. Он много и серьезно размышлял над тем, что наблюдал, и эти мысли вкупе с наблюдениями пропитали его творчество. Он отнюдь не был примитивным или «диким». Подобно Рембо, он ближе всех подошел к состоянию «стихийного мистика».

Я отнюдь не случайно выбрал художника, а не писателя, чтобы пояснить свою мысль. Вышло так, что Ван Гог, не имевший никаких литературных претензий, написал одну из величайших книг нашего времени, причем сам он даже и не сознавал, что пишет книгу. Жизнь его, представленная в письмах, содержит больше откровений и волнует сильнее, чем какое бы то ни было произведение искусства, — сильнее, я бы сказал, чем подавляющее большинство знаменитых исповедей или автобиографических романов. Он откровенно, ничего не утаивая, рассказывает нам, повествует о своей душевной борьбе и муках. Он обнаруживает редкое понимание ремесла художника, хотя его чаще превозносят за страстность и умение видеть, нежели за знание основ мастерства. Его жизнь — урок на все времена, так как в ней становятся ясными ценность и смысл призвания. Ван Гог в одно и то же время — смиренный ученик, студент, возлюбленный, брат всех людей, критик, аналитик и создатель великих творений. Как мало людей, о которых мы можем это сказать! Возможно, он был помешанным или, скорее, одержимым, но он не был фанатиком, трудившимся в полном мраке. Достаточно сказать, что он обладал редкой способностью критически оценивать и судить собственные работы. Ведь он оказался куда лучшим критиком и судьей по сравнению с людьми, профессия которых, к несчастью, состоит в том, чтобы критиковать, судить и осуждать.

Чем больше я читаю, тем больше понимаю, что пытаются сказать мне другие в своих книгах. Чем больше я пишу, тем снисходительнее становлюсь по отношению к моим собратьям-писателям. (Исключая «плохих» писателей, так как с ними я не желаю иметь никакого дела.) Но с теми, кто искренен, с теми, кто честно стремится выразить себя, я гораздо более мягок и терпим, чем в те дни, когда не написал еще ни одной книги. Я могу чему-то научиться у самого жалкого писателя при условии, что он творит на пределе своих сил. И я действительно очень многому научился у некоторых «жалких» писателей. Читая их книги, я вновь и вновь поражался их свободе и дерзости, которые почти невозможно вернуть обратно, как только оказываешься «в упряжке», как только приходит знание законов и границ ремесла. Но лишь при чтении любимых авторов начинаешь полностью сознавать всю ценность самого процесса в искусстве письма. Тогда читаешь, глядя во все глаза. И, никоим образом не теряя способность просто наслаждаться, постигаешь изумительное восхождение духа. При чтении таких писателей элемент тайны никогда не уходит, но заключающий их мысли сосуд становится все более и более прозрачным. С восторгом осушив его, возвращаешься к своей работе возрожденным. Критика преобразуется в благоговение. И начинаешь молиться так, как никогда прежде не молился. Ты молишься уже не за себя, а за брата Жионо{19}, брата Сандрара, брата Селина — в сущности, за всю когорту собратьев-авторов. И безоговорочно признаешь уникальность своего собрата-художника, понимая, что только через эту уникальность утверждается общность. Ты больше не спрашиваешь, что отличает тебя от любимого автора, а, напротив, хочешь найти больше общего. Даже самый заурядный читатель испытывает подобное стремление. Разве не говорит он, дочитав последнюю книгу своего любимого автора: «Почему бы ему не написать побольше книг!» А если после недавно умершего автора вдруг обнаруживают забытую рукопись, связку писем или неизвестный дневник, какой поднимается восторженный крик! Как все радуются даже крошечному посмертному фрагменту! Даже обрывок счета, просмотренного автором, и тот вызывает в нас трепет. Стоит автору умереть, как его жизнь внезапно приобретает для нас особый интерес. Смерть его часто помогает нам увидеть то, что мы не видели, пока он был жив: его жизнь и творения составляли одно целое. Разве не очевидно, что за искусством воскрешения (биографией) скрываются глубокая надежда и вожделение? Нам недостаточно того, что Бальзак, Диккенс, Достоевский обрели бессмертие в своих произведениях, — мы хотим возродить их во плоти. Каждая эпоха прилагает усилия, чтобы сделать великих людей литературы своими, включить их жизнь в свои представления об образцовом и значимом. Порой кажется, что влияние мертвых гораздо сильнее, чем влияние живых. Если бы Спаситель не воскрес, люди, без сомнения, воскресили бы Его своей скорбью и вожделением. Тот русский писатель, который говорил о «необходимости» воскрешения мертвых, говорил искренне.

Они были живы и они говорили со мной! Это самый простой и самый красноречивый способ воздать тем авторам, которые оставались со мной многие годы. Разве не странно так говорить, учитывая, что мы имеем дело — в книгах — со знаками и символами? Как ни одному художнику никогда не удавалось перенести природу на полотно, так ни один автор по-настоящему не может передать нам свою жизнь и свои мысли. Автобиография — это чистейшей воды вымысел. Выдумка всегда ближе к реальности, чем факт. Фабула отнюдь не сущность человеческой мудрости, а ее горькая скорлупа. Можно по-прежнему, во всех разделах и разрядах литературы, разоблачать историю, развенчивать научные мифы, подвергать переоценке эстетические взгляды. Как показывает углубленный анализ, ничто не является тем, чем кажется или чем стремится быть. Мы все еще жаждем.

Они были живы и они говорили со мной! Разве не странно понимать и получать наслаждение от того, что невыразимо? Это не общение посредством слов, это человек соединяется со своим ближним и своим Творцом. И тогда ты вновь откладываешь книгу, и у тебя нет слов. Иногда так бывает потому, что кажется, будто автор «сказал все». Но я думаю сейчас не об этом. Я думаю, что подобное воцарение безмолвия имеет куда более глубокое значение. Из молчания извлечены слова — в молчание они вернутся, если были использованы правильно. В промежутке же происходит нечто необъяснимое: мертвец, назовем вещи своими именами, сам себя оживляет, овладевает вами, и вы, переворачивая страницы, полностью меняетесь. Он сделал это при помощи знаков и символов. Что это как не магическая сила, которой он обладал и, возможно, до сих пор обладает?

Сами того не ведая, мы владеем ключом от рая. Мы много говорим о понимании и общении — не только с такими же, как мы, людьми, но и с умершими, и с теми, кто еще не родился, и с обитателями других сфер, других вселенных. Мы верим, что будут открыты великие тайны. Мы надеемся, что наука — или в крайнем случае религия — укажет нам путь. Мы грезим о жизни в отдаленном будущем, которая будет совершенно не похожа на ту, которую мы знаем; мы наделяем самих себя мистическими способностями. Однако писатели уже доказали не только свою магическую силу, но и существование вселенных, без труда проникающих в нашу маленькую вселенную и столь нам знакомых, как если бы мы посетили их самолично. У этих людей не было «тайных» учителей, которые посвящали их. Они появились на свет от родителей, подобных нашим собственным, они росли в той же среде, что и мы. Что же тогда делает их стоящими особняком? Не одно только воображение, ведь и в других сферах жизни люди проявляли равную силу воображения. Не одно только мастерство, ведь и другие художники используют не менее сложные технические приемы. Нет, в писателе для меня кардинально важной является его способность «эксплуатировать» то громадное безмолвие, что окутывает всех нас. Из всех художников он один в высшей степени сознает, что «в начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Улавливая дух, наполняющий все творение, он переводит его в знаки и символы. Претендуя на то, чтобы общаться с ближними, он, сам того не ведая, учит нас соединяться с Создателем. Используя язык в качестве инструмента, он показывает, что это не язык вовсе, а молитва. Особого рода молитва, которая ничего не просит у Создателя. «Хвали, душа моя, Господа». Так это звучит — не важно, на каком наречии и по какому поводу. «Буду восхвалять Господа, доколе жив; буду петь Богу моему, доколе есмь».

Разве не о «небесном творении» говорится здесь?

Так не будем спрашивать, что делают в потустороннем мире великие и прославленные. Знайте, что они по-прежнему поют хвалу Господу. Здесь, на земле, они просто упражнялись. Там их песни достигают совершенства.

В очередной раз должен я упомянуть русских, тех загадочных писателей девятнадцатого века, которые знали, что есть лишь одна задача, лишь одна высшая радость — установить совершенную жизнь здесь, на земле[16].

II

Первые книги

ТОЛЬКО В САМЫЕ ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ Я НАЧАЛ ПЕРЕЧИТЫВАТЬ — и только некоторые книги. Я могу точно назвать те книги, которые первыми отметил, чтобы перечесть: «Рождение трагедии», «Вечный муж», «Алиса в Стране чудес», «Императорская оргия», «Мистерии» Гамсуна. Как я уже не раз говорил, Гамсун — это один из тех авторов, которые оказали жизненно важное влияние на меня как писателя. Ни одна из его книг не заинтересовала меня столь же сильно, как «Мистерии». В тот период, о котором уже было сказано выше, когда я начал разбирать по косточкам своих любимых авторов, чтобы открыть тайную силу их волшебства, мое внимание привлекли следующие люди: прежде всего Гамсун, затем Артур Мейчен{20}, затем Томас Манн. Когда я дошел до «Рождения трагедии», я вспомнил, как был буквально оглушен магической властью Ницше над словом. Лишь несколько лет назад — спасибо за это Эве Сайкльяноу — я вновь подпал под очарование этой поразительной книги.

Я только что упомянул Томаса Манна. В течение целого года я жил вместе с Гансом Касторпом из «Волшебной горы» как с живым человеком, могу даже сказать, как с кровным братом. Но очень меня интересовало и никак мне не давалось в тот «аналитический» период, о котором я говорил, искусство Манна как автора коротких рассказов или новелл. В то время «Смерть в Венеции» казалась мне недостижимым образцом рассказа. Однако через несколько лет мое мнение о Томасе Манне и его «Смерти в Венеции», в частности, радикально изменилось. Это довольно занятная история, вероятно, стоит того, чтобы ее рассказать. Вот как все произошло… В первые мои дни в Париже я познакомился с очень обаятельным и совершенно беспардонным человеком, которого считал гением. Его звали Джон Николс. Он был художником. Как многие ирландцы, он владел даром слова. Слушать его было исключительным удовольствием, обсуждал ли он живопись, литературу, музыку или просто нес чепуху. У него был вкус к обличению, и, когда он приходил в ярость, на язык ему лучше было не попадаться. Как-то раз я заговорил о своем преклонении перед Томасом Манном и стал восхвалять «Смерть в Венеции». Николс отвечал мне глумливыми насмешками. В отчаянии я сказал, что принесу книгу и прочту ему эту новеллу вслух. Признавшись, что никогда не читал ее, он счел мое предложение превосходным.

Никогда мне не забыть этого опыта. Я не прочел и трех страниц, как Томас Манн стал трещать по всем швам. Николс, заметьте, не сказал ни слова. Но при чтении новеллы вслух в присутствии критически настроенного слушателя весь подпиравший это сооружение скрипучий механизм разоблачил себя сам. Я-то думал, что держу в руках кусок чистого золота, а оказалось, что это папье-маше. Едва добравшись до середины, я швырнул книгу на пол. Заглянув же позднее в «Волшебную гору» и «Будденброков», книги, которые казались мне монументальными, я убедился, что это такая же мишура.

Должен сразу сказать, что подобные переживания случались со мной редко. Было одно просто поразительное — я краснею даже при упоминании! — связанное с книгой «Трое в лодке». Каким образом, черт побери, мог я когда-то считать ее «забавной» — ума не приложу! Но ведь так было. И я отчетливо помню, что смеялся над ней до слез. Однажды, лет через тридцать, я взял ее вновь и стал перечитывать. Никогда не встречался я с таким ничтожным и пошлым вздором. Еще одно разочарование, хотя далеко не такое сильное, ожидало меня, когда я начал перечитывать «Торжество яйца»{21}. Оно оказалось едва ли не тухлым яйцом[17]. А ведь когда-то я над ним смеялся и плакал.

О, кем я был, чем я был в те давние тоскливые дни?

Итак, я начал говорить о том, что при повторном чтении я постепенно убеждаюсь, что больше всего мне хочется перечитывать те книги, которые были прочитаны в детстве и ранней юности. Я уже упоминал Хенти, будь его имя благословенно! Есть и другие — такие, как Райдер Хаггард, Мери Корелли, Булвер-Литтон, Эжен Сю, Джеймс Фенимор Купер, Сенкевич, Уйда («Под двумя флагами»), Марк Твен (в особенности «Гекльберри Финн» и «Том Сойер»). Не прикасаться к этим книгам с мальчишеских лет, подумать только! Это кажется невероятным. Что же касается По, Джека Лондона, Гюго, Конан Дойла, Киплинга, то я не много потеряю, если никогда не загляну снова в их книги[18].

Мне также очень хочется перечитать те книги, которые я некогда читал вслух дедушке, когда тот сидел за своим портняжным столом в нашем старом доме в Четырнадцатом округе в Бруклине. Как я припоминаю, одной из них была биография нашего великого «героя» (тех времен) — адмирала Дьюи. В другой рассказывалось об адмирале Фэррагате и, кажется, о битве в заливе Мобл, если такое сражение вообще имело место. Что касается последней книги, я теперь не сомневаюсь, что при работе над главой «Мой сон о Мобле» в «Аэрокондиционированном кошмаре» живо вспоминал это сочинение, посвященное героическим подвигам Фэррагата. Ясно, что моя концепция Мобла была окрашена книгой, которую я прочел пятьдесят лет назад. Но именно благодаря книге о генерале Дьюи я познакомился с моим первым живым героем, и это был вовсе не Дьюи, а наш заклятый враг — филиппинский мятежник Агинальдо. Моя мать повесила над моей постелью портрет Дьюи, пребывающего на борту боевого корабля в открытом море. Внешность Агинальдо я теперь помню смутно, но чисто физически он ассоциируется у меня со странной фотографией Рембо, сделанной в Абиссинии, где тот стоит в одеянии, напоминающем тюремное, на берегу реки. Навязывая мне нашего драгоценного героя, адмирала Дьюи, мои родители были далеки от мысли, что тем самым взращивают во мне семя мятежа. Рядом с Дьюи и Тедди Рузвельтом Агинальдо возвышался словно колосс. Это был первый Враг Общества Номер Один, появившийся на моем горизонте. Я по-прежнему чту его имя, как по-прежнему чту имена Роберта Ли{22} и Туссена Лувертюра, великого освободителя негров, который сражался с вооруженными до зубов солдатами Наполеона и наголову их разбил.

Продолжая в том же роде, как удержаться от упоминания книги Карлейля «Герои, культ героев и героическое в истории»? Или «Представителях человечества» Эмерсона? И как можно не упомянуть об еще одном идоле детских лет — Джоне Поле Джонсе? В Париже, благодаря Блезу Сандрару, я узнал то, что нельзя найти в исторических книгах или биографиях, связанных с Джоном Полом Джонсом. Захватывающая история жизни этого человека легла в основу одной из тех задуманных Сандраром книг, которые он так и не написал — и, вероятно, никогда не напишет. Причина проста. Двигаясь по следам этого отважного американца, Сандрар собрал столь богатый материал, что в буквальном смысле утонул в нем. За время своих странствий, разыскивая редкие документы и скупая редкие книги о неисчислимых приключениях Джона Пола Джонса, Сандрар, по его собственному признанию, истратил в десять раз больше аванса, выплаченного ему издателями. Ухватившись за хвост Джона Пола Джонса, Сандрар совершил настоящее путешествие Одиссея. В конце концов он признался, что когда-нибудь напишет на эту тему либо огромный том, либо крохотную книжечку, и я его прекрасно понимаю.



Поделиться книгой:

На главную
Назад