Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мелье - Борис Федорович Поршнев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Словами, что это были настроения и чувства, а не идеи или сознание, сказано многое. Тут царила и правила стихийность. Речь идет прежде всего не об идеалах и целях, а о протесте и негодовании. Стихийность — это борьба не столько «за» что-либо, сколько «против» чего-либо. Всем этим массам бедных людей, испытывавшим разорение, нищету, отчаяние, сама жизнь ясно показывала, откуда непосредственно накатывались на них бедствия, они более или менее ясно видели ближайших врагов, но ни для успеха в борьбе с ними, ни для лучшего устройства жизни не имели ни вида вдаль, ни сколько-нибудь ясной программы действий. Царство стихийности — это царство отрицания: протеста, отчаяния, ненависти, возмущения, утраты исконной веры в незыблемость давящих порядков, отказа от рабской покорности стоящим выше, повелевающим, указующим.

Но уже и эта психология людей и их действия во время стихийных бунтов таили в себе как глубоко упрятанный крохотный зародыш, как пока еще не проявившуюся логическую возможность добрых три идеи. Ведь эта психология означала крушение взращенного почтения и доверия к трем идеям: к авторитету имущества, собственности, богатства; к авторитету власти, начальства; к авторитету религии и духовенства. Если бы кто-нибудь сумел додумать до корня, обобщить это крушение трех идей, трех авторитетов! Он нашел бы на дне три сокровища, целое мировоззрение.

Прежде всего видно, что ведь все народные волнения, бунты, восстания, при всей безмерной пестроте их поводов и обстоятельств, разыгрывались вокруг вопросов собственности и по поводу собственности. Какой-нибудь новый налог — это покушение на личную собственность трудящихся; они отказываются отдать свое имущество, прогоняют сборщика, избивают стрелков, полицию, пытающихся взять их имущество насильно, идут толпой громить контору и дом откупщика налога, отнимают у него собранные суммы, раздают их, уничтожают его имущество как незаконно нажитое за счет народа, отказываются платить всякие налоги, распространяют погромы на другие налоговые учреждения, на частные дома всех, кого называли «габелерами», то есть вложивших деньги в доходы от собирания налогов, наконец, и на дома всех богатых вообще — такова по большей части картина восстания городской бедноты, вызванного налогами. Сплошь и рядом и крестьяне огромными толпами врывались в город и сливались с толпой, вопящей на улицах, разрывающей мостовые, швыряющей булыжниками, громящей «габелеров» в отмщение за несправедливое покушение на их нищую собственность.

В деревне же бывало и так: крестьяне отказываются уплачивать какой-либо феодальный побор, отбывать какую-либо повинность земельным сеньорам — от обороны своего хозяйства, своей собственности шаг за шагом они переходят к нападению на собственность сеньоров, нажитую за их счет, громят и жгут их поместья и замки, вырубают их сады, истребляют документы, лживо подтверждающие права сеньоров на земли и на повинности; и логика схватки подчас сама собой доводила до отрицания всяких прав и монополий этих дворян, этих сеньоров, этих помещиков. Мы находим такую отмену разом всей феодальной собственности, хотя бы на словах, в разных «статьях» и программах крестьянских восстаний, в том числе в Бретани в «Крестьянском кодексе» 1675 года, а к концу XVIII века — ив бесчисленных крестьянских «наказах».

Эти накаленные рукопашные битвы лицом к лицу неимущих с имущими и по поводу имуществ при всей их близорукости пробуждали тени каких-то мыслей вообще об имуществе, о собственности и об ее отсутствии. Первым мотивом народных мятежей многие документы называют «нищету», «отчаяние» людей, которые «устали страдать» и которым «нечего терять». Но ведь каждый в толпе считал себя не грабителем, а перед совестью и ближними оправдывал свой бунт тем, что эти богатства сами незаконно и несправедливо награблены у него. Разве не знаменательно, что сплошь и рядом восставшая беднота считала «вопросом чести», громя и сжигая имущество богачей, ничего не брать себе, не грабить награбленного в свою личную пользу. За такими делами чуются уже раздумья о собственности.

Иногда в ходе боев мысль шла и дальше. Во время восстания в городе Ниоре в 1624 году мы видим во главе толпы какого-то монаха, по имени Каликст, который «проповедовал на городском рынке восстание и поучал, что грабеж припасов есть законный акт». И полтораста лет спустя, во время «мучной войны» голодных деревенских и городских низов, звучали такие же мотивы погрома хлебных спекулянтов.

Былая вера в незыблемость и неприкосновенность существующих имущественных отношений расшаталась до самого корня. Народные восстания пытались ударять по ним на практике, а это расшевеливало и тугую народную думу. Ведь надо было что-то возражать тем, кто отговаривал так действовать. Иногда пробуждающаяся мысль пытается апеллировать к «старине», «старой правде»: законны только те платежи земельным собственникам или только те подати, которые не моложе, например, времен Генриха IV. Иногда эта «старая правда» относится к мифической древности, и крестьяне требуют «вернуть им собственность на их землю», которую они якобы когда-то имели.

А подчас не видно и ссылок на старину. Просто-де надо забрать награбленное, переделить или впредь уже и оставить добро ничьим, мирским. По документам восстания в Бретани в 1675 году мы уже заметили все эти помыслы. Неизвестно, конечно, означала ли отмеченная перепуганным сельским священником «общность имуществ» практику или идею восставших крестьян, но уверенно можно сказать, что этот листок бумаги свидетельствует о глубочайшей ломке самых коренных понятий о собственности, происходившей где-то в недрах психологии и сознания народных масс Франции. Почвой этих настроений была борьба с феодальной собственностью, и без этих настроений она не могла увенчаться победой.

Но могучий взмах от отрицания до утверждения, от стихийного настроения к осознанной идее, хотя бы еще и бесконечно далекой от научной теории, впервые во Франции свершил лишь ум Жана Мелье. Дыхание он превратил в плоть. Из этих зачатков Мелье развернул цельное, страстное, непримиримое учение, обращенное к массам.

Вторая идея, возможность возникновения которой была невидимо скрыта в самом факте неудержимого половодья народных восстаний, — это идея их победы. Раз люди бьются, хотя бы и совсем стихийно, они чают победы. Они бились снова и снова, и это значит, что где-то маячила никем еще до конца не осознанная идея свержения существующих властей, стоящих на пути любого из восстаний. Идея торжества народа. Власти охраняли «порядок». Нельзя было затронуть «порядок», нельзя было шелохнуть его, не вступив в столкновение с полицией, жандармерией, судом, с администрацией городской, провинциальной, королевской, с армией, буржуазной милицией городов, вооруженным дворянством. Каждая попытка народных низов оказать какой-нибудь коллективный отпор тому или иному новому экономическому притеснению оказывалась их столкновением с властями — «бунтом». Не хватало сил местного аппарата власти для подавления «мятежников» — присылались королевские войска из центра или снимались с фронта; выдыхался авторитет местных властей — за ними вздымался авторитет самого абсолютного монарха — Людовика XIII, Людовика XIV, Людовика XV…

Падала в народе рабская покорность перед начальством. Чиновные донесения в Париж с однообразием повторяют о недостатке в народе уважения к магистратам, о растущей непокорности «черни», ее «непочтительности», «наглости». Интендант из Лангедока пишет, что новый нажим «еще увеличивает упрямство и заставляет еще сильнее разразиться неповиновение народа». Из Дофинэ: «Когда приставы приходят в деревенские общины, на них уже поднимают камни; заставить слушаться затруднительно». Из Прованса: «Этот большой народ не знает ни что такое любить своего государя, ни что такое его слушаться». Из Бордо губернатор с тревогой пишет о «частых наглых выходках и вольностях, которые позволяют себе некоторые бунтовщики, то распространяя мятежные писания, то произнося дерзкие речи даже в присутствии своих магистратов». Вот одно из восстаний потерпело поражение, но губернатор добавляет: «Неудачи, которые потерпел народ, поистине вырвали у него лишь оружие из рук, но отнюдь не бешенство и не злую волю из сердца, также и не дерзкие и мятежные речи из уст». Из Лимузена: «Народ в деревнях что-то уж слишком склонен к свободе и к восстанию». Об участниках восстания: «Они совсем не опасаются наказания и провозглашают свое преступление знаком своего мужества».

О другом восстании: власть короля «была чрезвычайно поколеблена в умах народа, и следует опасаться, что ее не удастся восстановить иначе, как с превеликим трудом». Другое донесение вторит: «Мы живем в такое время, когда не следовало бы безрассудно плохо обращаться с народом. Бесполезная суровость только вырывает из его души последние остатки его преданности государю». Из провинции Гиень: «Должен сказать вам, что в Перигоре народ начинает грозить всем, кто служит по королевским делам»…

Сведения о бесцеремонных расправах восстающего там и тут народа с лицами, облеченными властью, от самых низших до самых высших, об угрозах властям буквально бесчисленны. Случались брань и оскорбления и по адресу королевской персоны. Правда, чаще кричали что-нибудь вроде «Да здравствует король без налогов!», но ведь так кричали и во время революции в конце XVIII века, пока не подошел момент рубить королю голову. Венецианский посол доносил к себе из Франции в середине XVII века о «ропоте и ненависти к правительству», о повсеместных восстаниях, которые, однако, остаются раздробленными, так как народ «не может подняться без руководства и ему хватает сил лишь на то, чтобы излить негодование в ругательствах и проклятиях по адресу правительства».

Да, народные восстания были распылены, и их удавалось усмирять. Но ведь в каждом брезжила надежда на победу, без нее люди не дрались бы. А если заглянуть чуть вперед, что же это такое — победа, что она сулит? Что за «свободу»? В провинции Нормандии в 1639 году «босоногие» со своим вожаком Жаном Морелем, каким-то очень бедным и очень смелым приходским священником, может быть похожим на Жана Мелье, на несколько месяцев установили свою власть, издавали свои законы, писали в другие провинции Франции с призывом присоединяться к ним. В провинции Виварэ в 1670 году восставшие крестьяне в воззвании писали, что «пришло их время и не годится им всегда оставаться слепыми». «Пришло время исполниться пророчеству, что глиняные горшки разобьют железные горшки. Проклятие дворянам и священникам, врагам нашим!» В Бретани в 1675 году крестьяне, гневается один судебный документ, «говорили, что наступило время их абсолютного полновластия, издевались над нашим повелителем королем и над его эдиктами, так же как над судом и над всеми, кто вершит закон, и заявляли, что они заставят признать себя и слушаться».

В таких выступлениях и в сотнях им подобных пробивается сквозь всю коросту навязанных мнений мысль, что восстание народа дело доброе, правое, верное; местные власти то и дело жалуются в донесениях в Париж, что народ рассматривает мятежи как героические деяния, а никак не хочет видеть в них, как полагалось бы, ни преступления, ни греха. Упрямой порослью пробиваются в этих бунтарских лозунгах зачатки мыслей о власти победившего народа, о народоправстве, общежитии свободных и равных крестьян.

Но это отрицание прав и всесилия существующей власти только в мозгу Жана Мелье было переработано в утверждение: в идею революции. До Мелье (и долго после него) не было во французской общественной мысли идеи победы восставшего народа.

Третья идея, скрывавшаяся глубоко-глубоко на дне настроений и неясных мыслей боровшегося народа, идея, как и две предыдущие, лишь возможная, если ее кто-нибудь поднимет с этого дна, из действий, из практики, из стихии народных восстаний, — это идея безбожия.

Едва ввязавшись в борьбу, крестьяне и плебеи с каждым часом все непоправимее, очертя голову нарушали суровую заповедь царившей в их сознании религии. Они еще не могли как-либо обобщить и в форме новых додуманных мыслей выразить этот накапливавшийся опыт: церковь грозила нестерпимейшими загробными муками за участие в неповиновении, в возмущении, ибо всякое человеческое неповиновение есть повторение восстания сатаны против бога. А вот голодный желудок, голодная семья, оскорбленное достоинство, раненая справедливость — все влекло на бунт и возмущение. Надо было как-то осмысливать это, отмахиваться от попов с их угрозами, с их — сызмальства казавшимися незыблемыми — представлениями об аде, о грехе. И мысль теперь уже, увы, как-то не подкидывала спасительной уловки, как когда-то, лет сто назад: восстание тогда казалось оправданным, раз это восстание за истинную веру против сатанинских ухищрений воцарившейся ложной веры. Разве что восставшие в 1702–1704 годах крестьяне-гугеноты прибегли к этому старому утешению, в общем-то потерявшему силу над мозгами.

Духовенство и монахи с молитвами и проповедями, со святыми дарами и мощами, с крестами и святыми, со слезами на глазах и страстными увещеваниями, а иной раз в старомодных доспехах и с алебардами преграждали дорогу любому народному восстанию. Церковь не менее активно противостояла всем этим бунтам и мятежам, всем этим войнам бедняков против богатых, чем государство. Бывало, что толпа поддавалась уговорам и заклятиям. Но много чаще ей приходилось волей-неволей сметать и это препятствие, хотя бы и осененное крестом. О расправах с духовенством во время восстаний говорят многие документы тех времен. Вот в одном бурге жители оставили замертво на месте своего кюре, который вздумал в горячую минуту проповедовать им уплату налога. Вот из хроники о восстании в Виварэ в 1670 году: «Было опасно призывать народ к повиновению; священники в Лашанне, Мезильяне и других местах были погромлены за то, что говорили, что подчинение приказам короля есть божественный закон».

Частенько речь шла уже не только о духовенстве, но о самой вере. В сообщениях о ходе народных восстаний тут и там попадаются слова «кощунства», «богохульства». Необходимость убрать помеху с пути, трудные и неясные мысли в поисках оправдания своих действий выливались подчас в насмешки и гнев против церковного благолепия и благочиния, в погромы монастырей и церквей, в проклятия попам, монахам и самому богу.

Источники XVIII века, относящиеся к Шампани, рассказывают, что кюре во многих местах боялись своих прихожан, ставших от нищеты «озлобленными, мстительными, вздорными, исполненными ненависти». В особенности достается жителям протестантских приходов: они слывут «республиканцами», они «злобны, опасны, сварливы, мстительны, нарушители порядка». Но и в католических приходах эти настроения неумолимо распространяются на церковь и веру. В одном из районов Шампани «прихожане немного республиканцы, любят независимость, игру, вино, танцы и удовольствия, они необузданны и богохульствуют, а во время крестного хода и мессы устраивают скандалы». Один приходский кюре пишет: церковь оскорбляют, обряды презирают, все идет от плохого к худшему, и крестьяне выражают свое недовольство всякими «насилиями». Некоторые кюре Шампани сигнализируют о распространении безверия, и том, что крестьяне отказываются перед смертью от Причастия. Прихожане, жалуется кюре, «не хотят подчинения, прививают молодежи дух независимости, безверия, вольнодумства, а кюре очень трудно заставить слушать свои советы». «Жители полны гордыни, плачутся на судьбу свою и возлагают ответственность за беды свои и нищету на знать и на бога». «Они не ходят в церковь, пренебрегают причастием, Не набожны, безразличны к религии». «Вот уже много лет они преследуют служителей культа, обращая на них свою ярость, злобу, самую черную клевету».

Но сомнения, доводы против вдалбливаемого и Заучиваемого на протяжении всей жизни вероучения. Лишь по крупицам накапливались в тайных уголках мысли, в семейной тиши, складывались кроха к крохе в строе характера и настроения от отцов к детям, от Дедов к внукам. Как черпнуть этой злой гущи с самого дна, выжать ее, спрессовать да так закалить в огне мысли, чтоб она сделалась крепче и грознее стали?

Этот скачок совершен в «Завещании» Жана Мелье. Три идеи Жан Мелье выплавил из огнедышащей и чадом окутанной стихии народного протеста против всего строя жизни и мысли. Сравнительно с настроениями это был огромный скачок. Народ не имел образования. Феодальная, абсолютистская, католическая идеология была старой, привившейся, всесторонне разработанной, обладала огромными средствами распространения. Для поединка с ней нужно

было не настроение, а ее же оружие. Надо было его выковать. У народа не было своей интеллигенции. Надо было из земли выйти богатырям.

Чтоб поднялся эдакий богатырь, он должен был обладать чувством, что широчайшие народные массы Франции ждут его слова, как сухая земля ждет дождя. Мелье должен был с огромной силой почувствовать и сконцентрировать в себе ощущение, что старый способ мышления расшатался в самом низу — потерял воздействие на народ. И в самом деле, тревожный общий голос представителей власти на местах: народ не слушается уговоров, его не вразумишь, доводы и резоны почти не действуют на него. Один провинциальный интендант, ссылаясь в письме на свое отличное знание «крайней нищеты здешнего народа и необыкновенного волнения в умах, которое она вызывает», советует правительству всеми возможными средствами «расположить к послушанию умы, которые трудно убедить слушаться, когда желудки голодны, и которые крайняя бедность сделала невосприимчивыми к уговорам». Иначе говоря, потеряли силу аргументы, которыми прежде можно было урезонить и успокоить народ: духовенство и «благоразумные», «мудрые» люди призывали к порядку и покорности, клеймили дух сопротивления, а нищета, голод, материальные условия упорно требовали этого самого сопротивления и, значит, расшатывали авторитеты. О казнях «бунтовщиков» в городе Кане мемуарист рассказывал с ужасом: «Они умерли без раскаяния в своих грехах, говоря отвратительнейшие слова о том, к чему должны были бы питать величайшее почтение». Такова та вспаханная почва народного духа, куда уходят глубочайшие корни идейного переворота, огромного подвига мысли, совершенного кюре Жаном Мелье.

Писарев когда-то написал статью «Французский крестьянин в 1789 году». В этой статье, по его словам, стремился он «ввести читателя в ту таинственную лабораторию, почти недоступную для историка, где вырабатывается — из бесчисленного множества разнороднейших элементов и под влиянием тысячи содействующих и препятствующих условий — тот великий глас народа, который действительно, рано или поздно, всегда оказывается гласом божиим, то есть определяет своим громко произнесенным приговором течение исторических событий».

Беглые, короткие заметки ввели нас в кое-какие уголки этой таинственной лаборатории. До приговора еще далеко — его открыто масса французского народа произнесет только в великой буре конца века. Но в начале века находим мы почти недоступное взгляду историка чудо этой лаборатории: синтез из разнороднейших элементов голоса народа — кристально чистого, уверенно возвещающего победу и приговор голоса Жана Мелье.

Был ли Мелье человеком совершенно единственным в своем роде? Нет, он был самым крупным и самым счастливым из других дерзавших смельчаков, единственным оставившим неизгладимый след. Другие люди такого склада мыслей, которых эпоха с необходимостью порождала снова и снова там и тут, не сумели или выносить до конца эти три идеи, или высказать их со всей полнотой, или, что самое трудное, заставить себя услышать.

Эти люди должны были соединять в себе известную образованность, интеллигентность с близостью к народу по жизни, по роду своих занятий. Бывали среди них бедные нотариусы, адвокаты. Но большая часть, как и Мелье, принадлежала к низшему духовенству. Хотя вся эта великая армия низовых священников денно и нощно трубила в уши народу о покорности властям и господам, из их рядов могли появляться люди, способные атаковать эту главную помеху народному уму, религию, так как довольно знали ее.

Один сельский кюре, ставший, как говорили, эхом ненависти жителей к своему сеньору, уже обобщал с кафедры, что эти люди присваивают себе народное добро «насилием, наглостью, палочными ударами и подкупом суда», они вырывают у крестьян пищу изо рта, «чтобы кормиться самим, да вместе со своими девицами»; для обозначения сеньоров кюре придумал новые слова: «человеклюдоубийца», «человеклюдограбитель». Из провинции Овернь доносили в центр: «Некоторые священники призывали в проповедях не платить больше ни военной повинности, ни недоимок по талье; один из них находится сейчас в руках суда». Несколько позже оттуда же интендант пишет Кольберу, что «жители весьма мятежны», один местный священник «последнее время произносит сотни сумасбродств, говорит весьма нагло о короле», он арестован и находится в тюрьме. Другой кюре с церковной кафедры клеймил дурное обращение с народом, нападал на налоги, восхвалял римскую республику; он говорил и о «тирании» и о «плохом правительстве».

Видно, зачатки народной интеллигенции — ив том числе именно из рядов низшего духовенства — возникали как естественная поросль. То тот, то другой кюре привлекался и по церковной линии к суровой ответственности за всяческие проявления вольнодумства и кощунства Очевидно, разные люди двигались в направлении тех обобщений, тех выводов, к которым пришел Жан Мелье.

Но немногие могли иметь столько непреклонной решимости ума, логического бесстрашия, силы и искренности в поисках правды, как он.

Глава 3. Неприметная жизнь

Жан Мелье родился, прожил шестьдесят пять лет и умер в тех местах, где неплодоносная Вшивая Шампань переходит в лесистую, изрезанную долинами область к северу от реки Эны. Земля тут была тоже иссохшая, в нее только запустили свои глубокие корни деревья и кустарники, частью искусственно насажденные человеком в многовековой войне с доставшейся ему сухой коркой земли «Мелье» — местное название привитого здесь лесоводами дерева мушмулы с терпкими, твердыми плодами.

Родители Жана Мелье, Жерар Мелье и Симфориенна Бреди, жили в одном из самых бедных районов Шампани, в деревне Мазерни, недалеко от города Мезьера. Жерар значился работником. Он занимался шерстоткацким кустарным промыслом.

В 1664 году у Жерара и Симфориенны родился сын Жан. Он был крещен 15 июня.

Чтобы понять кое-что в психологии крестьян, окружавших Жана Мелье, вот слова, которые Гольбах записал о них позже со слов своих друзей из города Мезьера: «В последние годы царствования Людовика XIV жители Шампани, изнемогавшие от налогов, каждый день читали молитву, в которой просили бога об одной милости — умереть в текущем году; они обучили и детей этой молитве» Жан Мелье был современником нескольких ужасных голодных годов, поразивших всю Францию, в том Числе и Шампань. Если годы его детства и юности, 60-70-е годы XVII века, были в целом трудными в экономическом отношении, временем дороговизны и недоедания, то в последнее десятилетие XVII века начинаются какие-то сумасшедшие скачки, словно новые и новые падения в экономическую пропасть, из которой затем общество с трудом выкарабкивается. Так продолжалось и в первой четверти XVIII века. Такими кричащими годинами голода и вымирания были: 1693, 1694, 1698, 1709, 1725. В момент первой из этих катастроф Мелье не было еще тридцати лет. В момент самой страшной из них, в 1709 году, когда за немногие месяцы исчезло несколько миллионов французов, Жану Мелье было 45 лет. Во время последнего из отмеченных голодных годов, ужасные последствия которого ощущались еще в 1726 и 1727 годах, ему шел седьмой десяток.

Та семья в деревне Мазерни, в которой родился Жан, была крестьянской семьей, простонародной ветвью рода Мелье. Но та же фамилия несколько раз встречается в кратких надгробных надписях Реймского собора. Среди дальних родственников Жана Мелье были и кюре и каноники. Это сплетение крестьянского и духовного звания было своего рода фамильной традицией. Вероятно, она повлияла и на судьбу Жана.

Но навряд ли он очутился бы в рядах сельских кюре, если бы его отец не был человеком с известным достатком. Среди бедняков он был не из бедных.

Нам мало известно о Жераре Мелье, но мы знаем, что представляла собою сельская шерстоткацкая кустарная промышленность в Шампани.

Не имея возможности извлечь из своих земель достаточно дохода для существования и в первую очередь для уплаты всех податей и повинностей, крестьяне здесь почти поголовно с давних времен работали дополнительно на дому, изготовляя разные, по большей части грубые, шерстяные ткани. Работали они на скупщиков. Этот мирок скупщиков, мануфактуристов составлял целую пирамиду от крупных, опиравшихся на промышленность больших городов и их окрестностей, до мельчайших, гнездившихся в самых затерянных сельских уголках.

Жерар Мелье и его семья изготовляли саржу. Свозилась она скупщиками с обширной области в город Мезьер и оттуда сбывалась не только в Шампани, — но и далеко за ее пределами. Как и другие, Жерар Мелье, хоть и будучи преимущественно ткачом, отнюдь не терял связи с землей — в Мазерни у него были какие-то владения, может быть пашня, может быть сады. С большой вероятностью можно предполагать, что ему было невыгодно числиться полно-надельным крестьянином и что именно поэтому, то есть чтобы поменьше платить налогов со своей недвижимости, он сделал щедрый подарок сыну Жану, когда тот был еще юным семинаристом. Сохранился Дарственный документ от 13 февраля 1687 года о передаче Жераром Мелье сыну Жану дома Мазерни, по-видимому с приусадебной землей. Этот документ сопровождается свидетельством кюре этой деревни, что, как положено, три воскресенья подряд он на обедне в своей приходской церкви «огласил наследственное право метра Жана Мелье, причетника нашей епархии, изучающего в семинарии латинскую грамоту и богословие и намеревающегося стать священником, на дарованные ему различные владения, расположенные в пределах данной местности».

В этом даре, очевидно, слились и тайный хозяйственный умысел и выполнение обязательного требования минимального имущественного ценза для вступающего в духовный сан. Но этот дар бесспорно свидетельствует и о том, что семья была отнюдь не бедная, более того, достаток в семье явно прибавлялся: в этом документе Жерар Мелье записан уже не «работником», а «торговцем из Мазерни» — он вырос в мелкого деревенского скупщика. Его жилистая рука крепко поддерживала сына.

Другую руку протянул крестьянскому сыну Жану Мелье из-под могильной плиты один из его дальних родственников, его тезка, каноник Реймского собора Жан Мелье, скончавшийся в 1679 году. Так можно думать. Ибо во главе реймской духовной семинарии стоял в то время преемник этого покойного Жана Мелье, возможно многим ему обязанный, каноник

Реймского собора Жак Каллу. Похоже, что он сильно порадел и в семинарии и позже Жану Мелье-младшему.

Жан Мелье был еще очень юн, когда родители зa него выбирали ему будущность.

Это дело относилось прежде всего к расчетливости, да и к честолюбию крестьянской семьи. Раз в доме завелся хоть самый маленький достаток, вся тугодумная мужицкая изобретательность, вся многотрудной жизнью вскормленная деревенская сметка употреблялись на то, чтоб его не потерять, закрепить. Проесть и пропить свои едва заведшиеся деньжонки? Это не только противоречило бережливости и рассудку. От соседей и деревенского сборщика налогов трудно было бы скрывать, что в доме едят лучше или укрываются теплее. Руссо рассказывал, как во время своих странствий, оставшись на ночлег в какой-то деревушке, он долго не мог выпросить у нищего хозяина даже самого скудного ужина, пока тот не убедился, что гость действительно случайный прохожий, действительно никак не причастен ни к каким налогам и поборам, и только тогда достал из тайника отличную и обильную снедь для трапезы. Налоговая коса начисто сбривала всякую неосторожно пробившуюся поросль хозяйственного достатка в семье. Дом, о котором говорили «зажиточный», уже обречен был на недалекое разорение: всегда находились те или иные предлоги или у сборщика налогов, или у местного сеньора, или у судьи, или у священника, или у самой общины подвести под какой-нибудь штраф, заставить внести недоимки за бедного соседа, что-то подносить, от чего-то откупаться, — словом, этому вожделенному и злополучному достатку, который столькими ухищрениями и стольким потом заполучали в дом, не было места в доме. Что же, прятать его в кубышке? Бессмысленно.

Во Франции XVIII века, где все держалось на сословных привилегиях одних людей перед другими, на беззащитности одних и огражденности других, надежно вложить достаток можно было только в чин, в званье, в ранг. Истратить деньги на приобретение сыну какой-нибудь службы в городе было, может, заманчиво, но и слишком дорого и слишком далеко за горизонтом глухой деревушки Вшивой Шампани. И родители решили сделать Жана священником.

Это было верхом мечтаний множества крестьянах семей. Вывести своего отпрыска в ряды сословия, стоящего над простыми людьми! Пусть это был самый маленький шажок, но все-таки гигантский, потому что это был шажок через ту черту, которая влила всех людей Франции на две части — простых непростых. И в то же время сельский священник тоже бы никуда и не уходил от дедовского лада жизни. Он оставался деревенщиной, во всем понятом, во всем своим. Только, кроме надежного прощания, прибавлялся ему еще некий небольшой авторитет среди вчерашней ровни. Как было не помечать, как было не поднатужиться крестьянской семье!

Обучаясь грамоте и начаткам знаний у деревенского кюре в Мазерни, Жан проявил способности интерес. Он подрастал. Родители в последний раз ее подсчитали, все взвесили и отправили его учиться духовную семинарию в город Реймс.

Перед смертью Жан Мелье объяснял своим прихожанам, что он стал священником при полном безразличии к религии. В молодости, писал он, меня уговорили принять духовное звание, — я пошел на это, чтобы не огорчить своих родителей, которым очень хотелось видеть меня в этом звании, как более спокойном, мирном и почетном, чем положение среднего человека из народа.

У нас нет причин не доверять Мелье. Он мог сказать, что некуда был религиозен, потом понял свое заблуждение. Это звучало бы достаточно убедительно. Но он пишет, что смолоду не был верующим или суеверным. Такие слова, конечно, не означают присутствия атеистических идей в вихрастой голове деревенского парнишки. Но они, как все, что писал Мелье, дышат чистой правдой. Религиозное настроение как-то испарялось из духовного строя французской деревни вот уже на протяжении ряда поколений, хотя она оставалась исправно католической, всем миром бывала в церкви, исполняла обряды и возносила молитвы. Жан Мелье просто хочет сказать, что в своей душе, как и у окружающих, он не замечал религиозного жара, когда ему избрали духовное звание, но и не чувствовал причин противиться ему.

Деревенский парень живет в древнем, каменном, огромном городе. Юноша так мал, невзрачен и незначителен перед возносящимися в небо башнями и сводами Реймского собора, он тонет в его полумраке, озаренном неземной красотой огромных многоцветных витражей, его переполняют и несут густые, вязкие, тугие звуки органа, словно не имеющие источника, равномерно наполняющие собор и, кажется, весь мир. Здесь, в Реймсе, в холодных стенах духовной семинарии, трудился крестьянский сын над усвоением тонн жестокой поповской латинской премудрости и драгоценных граммов знания и мысли. Здесь, в Реймсе, провел он годы.

Если когда-нибудь биограф и разыщет в архиве реймской епархии какие-нибудь новые скудные сведения о семинаристе Жане Мелье, они не раскроют тайны того, как делается великий человек. Он учился. Наверное, по-крестьянски, упорно. Утверждают, что в семинарии он держался особняком, не участвовал в общих забавах и казался своим товарищам человеком со странностями. Может быть. Вернее, что он был тут не очень в своем кругу, так как хоть и нет числа тем крестьянским хижинам, где родители мечтали послать своего сына в духовную семинарию, все-таки подавляющая масса молодых людей тут была из младших сынков беднеющих дворянских семей, из горожан, из чиновников.

О том, сколько священных книг, сколько античных авторов, сколько философских и богословских трактатов прочел и запомнил Жан Мелье в эти годы, мы можем судить лишь по сноскам и цитатам, уснащающим текст его произведения. Его действительно научили на всю жизнь умению приводить кстати и некстати изречения из отцов церкви и священного писания. Но все-таки именно здесь, в реймской духовной семинарии, может быть, в общении со светскими и духовными образованными людьми города, были заложены основы тех разнообразных и глубоких знаний, которые Жан Мелье кропотливо, упорно, настойчиво пополнял всю свою жизнь, научившись нуждаться в них, как в пище, как в воздухе, как в солнце. Здесь, по свидетельству «Краткого жизнеописания Жана Мелье», пристрастился он к философии Декарта.

Может быть, тут, в Реймсе, семинарист Жан из деревни Мазерни глотнул толику и другого вина, которое прижилось в его крови, — нет, не шампанского, хотя, наверное, попробовал и его из огромных бочек в погребах этой столицы шампанских вин, а иного: хмеля рабочего ропота и бунта. Мы уже знаем, как глубоко он был погружен в волны крестьянского гнева. Ну, а рабочего? В Реймсе и окрестностях жило добрых тысяч 30–40 рабочих, кустарей, подмастерьев одного только шерстоткацкого промысла. Город был полон и других мелких ремесленников, поденщиков, голытьбы. Столица епархии Реймс, как и столица провинции Труа, видели на протяжении и XVII и XVIII веков несколько безудержных извержений лавы плебейского гнева, а в исторических антрактах, как легко догадаться, лев не превращался в домашнюю кошку. Жаркий воздух, которым дышали предместья Реймса, мог забросить кое-какие неугасимые искры в жилы деревенского семинариста.

Он переступал со ступеньки на ступеньку. Двадцати одного года он причетник, двадцати двух — дьячок, через год — дьякон.

Двадцати трех лет он окончил семинарию и был посвящен в священнический сан. Шаг через невидимую черту, разделявшую всех французов, совершился.

Очень скоро, в декабре 1688 года, по ходатайству главы семинарии каноника Жака Каллу, Жан Мелье получил временное место священника в городе Шалоне-на-Марне. Пробыл он там совсем недолго, пару месяцев, но вся жизнь его настолько принадлежала деревенской глуши, что каждое приобщение к городскому духу заслуживает упоминания и, наверное, по контрасту совершало в нем глубочайшую работу. В Шампани было мало больших городов, тем более центров культуры. Жану Мелье довелось жить в тех двух городах, Реймсе и Шалоне, где во второй половине XVIII века были учреждены литературные сообщества, а выросшая из этой основы провинциальная Академия в Шалоне сыграла свою роль в идейных битвах эпохи Просвещения.

Однако Жан Мелье делал свою предопределенную родительской волей карьеру. Он должен был вернуться в родные места человеком высшего сорта. В начале 1689 года двадцатичетырехлетнему кюре был дан самостоятельный приход. Это и было пределом мечтаний. Деревня, в которую навеки прибыл Мелье, называлась Этрепиньи.

Тень предшественника в этих местах не предвещала ему доброго. Предыдущий кюре, Жан Мартине, был в очень плохих отношениях с духовным владыкой — архиепископом реймским кардиналом Ле Телье. Монсеньор отзывался о нем раздраженно: «Безрассуден, груб». Монсеньор требовал от пожилого кюре выселить из дома жену и двадцатипятилетнюю дочь, так как их существование противоречило закону духовного сословия. В 1676 году прибывший с ревизией архиепископ записывает: «Я нашел этого кюре упрямым, самонадеянным и упорствующим в своем грехе, я приказал отправить его в тюрьму в Мезьере». Кюре Мартине сдался, его выпустили из тюрьмы, и он более или менее исправно отправлял свою службу, но через шесть лет новая архиепископская запись звучит погребально: «Ничто не изменилось». Вот на место этого неудачника, то ли окончательно засаженного в тюрьму, то ли умершего, и прибыл Жан Мелье в деревню Этрепиньи.

Ему было поручено также обслуживать прихожан соседней деревни Балэв. Позже автор «Краткого жизнеописания Жана Мелье», затем Вольтер, а вслед за ними и другие вместо Балэв называли другую лежащую рядом деревушку — Бю (или Бютс), очевидно из-за того, что на своей рукописи Мелье написал сокращенно и неразборчиво: «Бал.»; впрочем, может быть не по обязанности, так по необходимости Мелье порой отправлял требы и в Бю. Все три деревни составляли тесный треугольник, ходу из одной в другую было с полчаса.

А самое важное, пожалуй, что Этрепиньи находилась всего в каких-нибудь 10–12 километрах от родной деревни, от Мазерни. Все было, как видим, устроено как нельзя лучше. Частенько можно было навещать свои скромные владения, свой сад в Мазерни; можно было сколько угодно посещать родных и принимать их в Этрепиньи, в доме при церкви, где он жил, внушавшем им гордость и почтение благодаря заботам содержавших его в исправности прихожан.

Приходскому кюре жилось иначе, чем крестьянам. Вот, например, предписания из королевского ордонанса 1695 года. Прихожане обязаны предоставить своему кюре подобающее жилище: две комнаты с каминами, из которых одна предназначена служить столовой, другая — спальней, а также кабинет, кухню и хлебный амбар. Кроме того, при квартире должны иметься колодец, отхожее место, кладовка и погреб. Если приход протяженный, надлежит добавить конюшню на одну-две лошади. Пусть это постановление королевского совета и не во всех случаях точно выполнялось, оно позволяет хоть несколько вообразить интерьер и ансамбль домика кюре при деревенской церкви.

Деревня не была простой суммой дворов. До самого конца дореволюционного режима все население деревни охватывалось словом «приход» и в то же время другим, менее ясным, менее юридически определенным, но более древним, более живучим и, может быть, более жизненным словом: коммюнотэ, община. В этом нам важно одно: сквозит, пробивается, не умирает в жизни народа едва видимая издали, но очень ощутимая в будничной близи общность. Крестьяне не совсем-то рассыпаны, как картошка из мешка. Есть и нечто придающее им чувство взаимосвязи и взаимопомощи. Важное, необходимое чувство, когда придет час борьбы.

Но трудно отделить общину от прихода. Вот в воскресный день, прослушав обедню, высыпали прихожане из церкви, и тут же превращаются они в мирской сход — обсуждают касающиеся их житейские дела. Церковь сама стремится к тому, чтобы приход и сельская община слились, чтобы кюре стал как бы главою общинников. Духовенство, препоручая прихожанам часть расходов и трудов по содержанию в порядке сельской церкви, тем самым признавало за ними определенные права по собиранию и расходованию средств. Сама колокольня была чем-то вроде дозорной башни общины, а церковная кафедра — ее трибуной. Иногда после обедни, а иногда и во время проповеди священник оглашал законы и приказы, всяческого рода уведомления и приговоры о распродаже или наследовании имущества. Тот же священник оказывался председательствующим при разнообразных актах гражданской жизни, на разных собраниях и разбирательствах.

Выходит, что единственной повседневной организацией в жизни деревни была едва видимая на первый взгляд община, а единственным представителем власти и организатором — выпирающий на передний план кюре.

Своим присутствием он придавал своего рода священный характер не только смерти, свадьбе, крестинам, но и любому собранию жителей деревни по какому бы то ни было поводу. В свою очередь, он получал тем самым многие мирские обязанности: не было другого органа или лица для хранения завещаний, для регистрации рождений, браков, похорон. Прямым образом закон не предписывал и не запрещал священнику заниматься светскими делами прихожан. Но ведь кюре были и начитаннее и речистее всех других, поэтому их слушали. Счету они тоже были обучены лучше остальных, и как-то само собой они командовали и раскладкой налога между общинниками; считалось к тому же, что именно они-то проявят при этом больше, чем другие, и справедливости и милосердия. Лиха беда начало, иные интенданты вменяли им это в прямую обязанность, на кюре сыпались запросы от провинциальных властей: то о числе и достатке жителей, то о заразных заболеваниях, то о падеже скота и прочих происшествиях.

Сбираясь в церкви во время обедни, прихожане насыщали здесь и свое политическое любопытство. Церковная кафедра была единственной заменой газет. Слушали с интересом: епископское письмо предписывало отслужить торжественную обедню по случаю победы, занятия города, заключения мира. Отсюда же узнавали о событиях в королевском доме — появлении на свет наследников и принцев крови, династических браках, смене венценосцев на престоле. Только так и доносились до темной, глухой деревни, до неумытого, безграмотного крестьянина отголоски большой политики, о которой историки позже писали большие книги.

Сельский кюре информировал прихожан о политике властей. Он же, сельский кюре, информировал власти о политике прихожан — об их поведении.

Как видно, кюре вовсе не просто было удерживать свой авторитет в приходе. В делах церкви его, несомненно, несколько связывал церковный староста, в мирских — кто посмелее и побогаче из общинников. Однако из «интеллигенции» в деревне имелась только повивальная бабка. В больших деревнях был и учитель, но гораздо чаще эти функции выполнял все тот же кюре. Редкими, очень редкими гостями по чрезвычайным поводам бывали у крестьян врач, судья, священник из другого прихода.

Что подтачивало авторитет и влияние кюре, что усиливало — трудно распутать эти тихие глубокие течения и крохотные водовороты в как будто неподвижном и застойном темном омуте деревенских будней.

Преобладающим фактом была все же скрытая или открытая напряженность в отношениях между священником и деревней. Он навлекает на себя подозрения в корысти, он выглядит потатчиком всем кровопийцам. И неспроста.

Слов нет, велико было обычно доверие стада к своему пастырю. Но велики были и причины, рождавшие недоверие. Четыре было врага у крестьянского имущества, помимо войн и природных бедствий: церковная десятина, королевские налоги, сеньор и ростовщик. Все четверо забирали себе крестьянский труд, опираясь на разные непоколебимые права. И всем четырем врагам кюре был друг, хотя бы и по-разному, хотя бы и защищая мимолетно своих прихожан от кого-либо из них. В конце концов он был друг этим врагам. Но он-то был нужен господам только до той поры, пока внушал дружбу и доверие прихожанам, пока умел казаться стаду своим, уговаривать и успокаивать его.

У себя в Этрепиньи, среди населявших деревню 150 жителей, Мелье был поставлен как бы на пьедестале. Вокруг кюре обращалась вся жизнь общины, и духовная и светская. Во все он был замешан и как вознесенный над прочими мужиками авторитет и в то же время как первый среди равных. Вхож и зван он был в каждую из тридцати семи хижин по многу раз в год. Всех видел по воскресеньям и праздникам в этой церквушке, что была для них общим домом, где не только молились, а узнавали новости, законы, приказы, где при входе и выходе обсуждалось все на свете, начиная от положения на фронтах войны и кончая рубкой леса или починкой моста. Произносил он им проповеди и, говоря, одновременно читал на этих загрубевших, поднятых к нему лицах мужчин и женщин, старых и малых все, что они понимали или не понимали, что мысленно отвечали и чего не умели ответить. Он знал, как свои собственные, их скорбь и их смех, он их хоронил, крестил, конфирмовал, женил, исповедовал. И зачем ему была исповедальня, к чему было таинственное окошечко со шторкой, когда исповедь совершалась всегда и повсюду, не только в церкви, но и в доме кюре, и в доме прихожанина, и в поле, и под солнцем, и под звездами. Мелье знал все затаенные, рождавшиеся и еще не родившиеся мысли прихожан. Поэтому поистине он создал свою книгу вместе с ними. Это была его вторая семинария, лучше сказать, его академия и исследовательская лаборатория.

Инстинктом Мелье схватил главное условие доверия прихожан и тем самым постижения их чувств и дум до самого дна, даже глубже, чем они сами постигали себя.

Отчуждение могло проистекать не из исполнения им исконных, вроде бы неотъемлемых от самой жизни церковных служб и обрядов. Он облачался в положенные одежды, служил мессу, давал причастие, и в глазах крестьянина это не делало его ни существом сверхъестественным, ни человеком враждебным или опасным. А вот что священнику надо было платить, отдавать ему из своих нищенских средств даже за каждую новую колыбель и каждый новый гроб, да еще работать на его дворе или возить его, — вот что обычно взращивало отчужденность, а там, глядишь, и ненависть.

Сколько горьких, справедливых, обиженных слов против жадных кюре находим мы перед началом революции 1789 года в наказах несчетного множества сельских приходов при выборах в Генеральные штаты, какое море народного отвращения к этим вымогателям в рясах, пиявкам, тартюфам! Народная якобинская революция и обрушила на них беспощадную

«дехристианизацию» в 1793 году, причем если сверху действовали большие идеологические и политические мотивы, то снизу — в первую очередь — ненависть к кровопийцам, прижившимся под самым боком, зарившимся на свою долю чуть ли не с каждой навозной кучи и уж, во всяком случае, с каждой курицы в горшке. Но были такие кюре, которые шли во главе крестьянских отрядов палить феодальные усадьбы. Такие, что оказались знаменосцами, трубачами и барабанщиками сельской революции.

Мелье всем своим сбереженным крестьянским инстинктом и пробуждавшимся разумением вещей стремился не утратить права доступа к мужицким сердцам. Он, видимо, изрядно обманул надежды своих родителей. Вероятно, с их точки зрения порядок, который он завел в Этрепиньи, был плохой порядок.

Незадолго до своей смерти Жан Мелье напоминал своим прихожанам: вы могли заметить, что я сочувствовал вашим бедствиям, что я не дорожил мздой за свою духовную службу, часто я, отправляя требы, не спрашивал платы, хотя имел бы право требовать, и уж никогда не гнался за жирными воздаяниями, за заказными обеднями и приношениями. Позже один из первых биографов Жана Мелье, Сильвен Марешаль, писал: «В течение своей жизни он посвятил все годы бедным своим прихожанам, отдавал им все, что у него оставалось, а сам он умел довольствоваться малым». Право, такой кюре, который ежегодно отдавал беднякам часть своего дохода и отказывался от той добавочной мзды, какая по обычаю причиталась ему за исполнение треб, представлял собою диковину. Тем более что это имело явный привкус не благочестия, а вольнодумства.

Впрочем, все это делалось вполне естественно, просто, не преувеличенно. Крестьянскому здравому смыслу Мелье, как и его прихожан, экзальтация претила бы. В отношениях же этого мирка все было обыкновенно и потому прозрачно. Жил на деревне поп, служил как надо, жил прилично, как ему положено, но с крестьян не драл, бедность их уважал, вот они ему и верили.

И все-таки в этом сознательно избранном строе жизни был уже свой вызов и смысл. Сам Мелье тысячу раз на год понимал, что он мог бы жить, как большинство кюре соседних приходов. Свой отказ от материальных выгод своей профессии он мысленно не может обособить от их отказа сказать простому народу правду. «Я никогда не разделял вкуса большинства моих собратий по профессии, чревоугодников, с жадностью принимающих щедрую мзду за исполнение своих нелепых обязанностей. Еще большее отвращение я питал к священникам-циникам, которые желают только жить в свое удовольствие на получаемые жирные доходы, а в своем кругу насмехаются над таинствами и обрядами своей религии, да в довершение всего еще и издеваются над простотой душевной своих прихожан, дающих веру этим сказкам и благочестиво отдающих свои крохи, чтобы те могли жить припеваючи и в свое удовольствие… Это и чудовищная неблагодарность и позорное вероломство по отношению к своему благодетелю — народу, который трудится в поте лица своего для того, чтобы священники могли жить трудами его рук в полном изобилии».

И в предсмертном письме, адресованном кюре соседних приходов, Мелье снова если и не попрекает их из деликатности жирными доходами, то терзает им уши, уже от имени самого народа, тем, что за свою плату они должны учить народ не заблуждениям идолопоклонства, а познанию истины и добрым нравам. Это, и только это ваш долг; настаивает Мелье. «За это вам платят, с этой целью народ так обильно снабжает вас средствами к жизни, чтобы вы могли жить в довольстве, в то время как сам народ дни и ночи тяжело трудится в поте лица своего для того, чтобы хоть как-нибудь поддержать свое жалкое существование. Но народ вовсе не намерен давать вам такое хорошее содержание для того, чтобы вы поддерживали его в каких-либо заблуждениях или пустых суевериях… В таком случае народ вправе смотреть на вас как на обманщиков, как на лицемеров или как на недостойных насмешников, злоупотребляющих невежеством и простодушием тех, кто вам делает столько добра, кто вам доверяет». Если так, — и голос Мелье поднимается до крика, — вы не достойны даже видеть свет дня, ни есть хлеб, который вы едите!

Это слова полуслепого умирающего старика. К праву на них вела долгая-долгая, по внешности ничуть не приметная жизнь, перенасыщенная свыше всяких сил работой ума в этой лаборатории, с этим микроскопом, делающим до боли в глазах отчетливой неясную, смутную нужду народа. Мелье влекло к беднякам. Он льнул к ним. Душой он был с теми, против кого его послали служить. Медленный рассудок десятилетиями постигал и раскрывал, в чем тут дело.

Событий и больших перемен в жизни Мелье, в сущности, не было. Мелье писал в конце дней генеральному викарию в Реймсе, что вот провел он свою жизнь, как ему кажется, довольно тихо и спокойно, как в физическом отношении, так и в духовном, и почитает себя счастливым, так как не имел несчастья испытать в отличие от стольких других людей ни тяжелых бедствий, ни тяжелых болезней, за исключением разве причиняющего ему скорбь слабеющего зрения, которое ему пожалуй, дороже самой жизни.

«Я никогда не был тесно связан с миром», — писал Мелье. Он почти полностью был погружен в крохотный мирок Этрепиньи и Балэв. Мы мало знаем о его близких. Разве что единственный раз обронил он в «Завещании» о них полные теплого чувства слова: «Я предвижу, что после моей смерти мои родные и друзья, возможно, будут огорчены оскорбительными речами и надругательствами по моему адресу. Я охотно избавил бы их от этого огорчения. Но, как ни сильно во мне это желание, оно не остановит меня». При всей силе этого соображения, поясняет Мелье, верх над ним в его душе возьмут ревность к истине, справедливости и общему благу ненависть к религии и тирании. Как видно, Жан Мелье глубоко любил родных и друзей.

Несомненно, Мелье был прав, что его родным после его смерти придется пережить неприятности. Свидетельство тому — документ от 25 июля 1729 года об отказе от наследства покойного кюре его законных наследников — Жанны и Антуанетты Мелье (сестер или племянниц), а также Гарлаша Роже, обозначенного как «торговец». Больше никого из родных к этому времени не оставалось.

Католические священники не имели права жениться. В XVII веке очень многие имели невенчанных жен. Они принуждены были выдавать своих жен за родственниц или служанок. Из записей наезжавших в Этрепиньи из епархии ревизий видно, что в 1696 году у Мелье проживала в качестве служанки кузина двадцати трех лет, — никакого внушения от церковного начальства не последовало. Напротив, в 1716 году целая грязная возня была поднята по поводу кузины-служанки восемнадцати лет. Мы не знаем ни имени его подруги, ни когда она пришла в его жизнь, ни когда ушла.

И все-таки из своей ракушки он сносился с внешним миром — как по своим служебным надобностям, так и из острого духовного голода, и к нему в раковину оттуда доносились и раскаты грома, и накаленный воздух, и свежий ветер.

По долгу службы кюре Мелье был связан с разными инстанциями. Ближайшим к Этрепиньи городским центром был город Мезьер на реке Мёзе; на противоположном берегу лежал городок Шарлевилль. Несомненно, Мелье ездил в Мезьер очень часто. Полагают, что мог бывать он и в ближнем крупном городе Седане. В административном и налоговом отношении деревня Этрепиньи относилась к бальяжу Сент-Менеульд. В административном центре бальяжа, городке Сент-Менеульд на реке Эне, Мелье, конечно, тоже бывал. По капризу административной судьбы деревенька Балэв попала в границы другого бальяжа — реймского. Реймсу был подчинен кюре Мелье и по главной линии — церковной. Реймс был центром епархии, с этим городом, где он учился, Мелье суждено было сохранить на всю жизнь наиболее важную, наиболее ответственную, вероятно, и духовно наиболее плодотворную внешнюю связь. Расстояние до Реймса было очень большое, дороги ужасные, но и кюре время от времени вызывали в епархию, и сам архиепископ реймский, как и генеральный викарий, периодически объезжая приходы, появлялись даже и в таких глухих медвежьих углах, как Этрепиньи.

Вероятно, важнее всего, что из поездок в Реймс кюре привозил в Этрепиньи в своей двуколке драгоценнейшую кладь — книги. По сноскам в «Завещании» видно, что в его широкий круг чтения попадали и текущие новинки, но ничего или почти ничего из изданного за рубежом, хотя бы и на французском языке. Впрочем, может быть, кто-нибудь дружески и пересылал ему книги. Весьма существенно отметить, что как раз в конце XVII и начале XVIII века книготорговцы Реймса подвергались неоднократным преследованиям за продажу «дурных книг».

Важно и то, что благоразумный, осмотрительный, осторожный кюре долгие годы сохранял полное расположение архиепископа Реймского Шарля Мориса ле Телье. Этот высокий иерарх католической церковной громады до самой своей смерти в 1711 году не усматривал в кюре из Этрепиньи ни малейшего подозрительного пятнышка, никакого изъяна. Он неоднократно отмечал добросовестное исполнение этим кюре своих обязанностей. Был ли его преосвященство очень близорук? Или втайне либерален? Или кюре был так дальновиден, что долго ни в чем внешнем не позволял проявиться развертывавшейся в нем тугой пружине мысли? Тут очень уместна догадка, что благоволение архиепископа Жану Мелье обеспечивал покровительствовавший ему еще в семинарии и по окончании ее каноник Реймского собора Жак Каллу. Как помним, он был преемником другого Жана Мелье и перенес на Жана Мелье-младшего какие-то давние обязательства или симпатии. Он покровительствовал в епархии этому кюре удаленного прихода, отводил всякое облачко от его головы, пока не умер в 1714 году. С того времени дела Мелье круто пошли под гору.

Доброжелательные отзывы архиепископа Ле Телье послужили главным основанием в 1847 году воинствующему клерикалу из «Общества святого Виктора» Коллену де Планси поднести публике «Подлинный здравый смысл кюре Мелье», где биография Мелье сведена к тому, что до шестидесятидвухлетнего возраста он был хорошим благочестивым кюре и только в последние два года жизни старик рехнулся: впав в идиотию, он, видите ли, вообразил, что получит кресло академика. Негодяй не помышлял, что Мелье к тому времени, заканчивая труд, имел самое здравое право на кресло академика, и того было бы куда как мало, чтоб отметить его переворот в науке. Ему бы подобало кресло «первоприсутствующего» в Академии или Пантеоне французских просветителей.

Были ли у погруженного в свои думы кюре где-нибудь друзья, единомышленники, с которыми он мог делиться теснившимися в мозгу мнениями? Конечно, в скучной, елейной и жадной среде попов были и редкие избранники, с кем он обменивался и визитами и письмами. Из окрестных кюре, по крайней мере в последние годы жизни, Мелье навещал лишь двоих, которые были и его официальными исповедниками: кюре Вуори из деревни Варк и кюре Делаво из деревни Бальзикур — в трех километрах от Этрепиньи. Кажется, Делаво был его истинным другом. Известен один его корреспондент из духовных лиц, сыгравший, может быть, большую роль в развитии его интеллекта: отец Бюффье. Как заманчиво было бы найти эти письма! Но в подавляющем большинстве, почти что поголовно, знакомые ему по Реймсу, по другим городам, по соседним приходам священники были безнадежно глухи. К ним, наверное, подошли бы злые слова, брошенные как-то Герценом о католическом духовенстве: «…искусственный клерикальный покой которым, особенно монахи, как сулемой, замеряют целые стороны сердца и умы… Католический священник всегда сбивается на вдову: он так же в трауре и в одиночестве, он так же верен чему-то, чего нет, и утоляет настоящие страсти раздражением фантазии».

У Жана Мелье были, настоящие страсти, хоть и скрытые в глубинах сознания. Но по крайней мере два раза буря все-таки ворвалась в его жизнь или скорее вырвалась из него.

Одной большой бурей в безбурной жизни кюре Мелье было короткое, но опалившее ему лицо вмешательство во вспышку борьбы между крестьянами его приходов и их помещиком.

Деревня Этрепиньи, как и другие окрестные деревни, находилась на земле и под господством местного феодала. Перед тем как Мелье вступил в свою должность, этими землями владел большой вельможа — главный квартирмейстер королевской армии, командующий войсками в Шампани и королевский интендант на Мёзе. Позже сеньором этих мест стал барон Антуан де Клери де Тули, а от него имение и титул унаследовал его зять, тоже Антуан по имени. Этот барон имел дурную репутацию — выходца из незнатных богачей, неразборчивого в средствах обогащения, алчного, жестокого по отношению к слабым. В его руках феодальные права над крестьянами натянулись еще туже, стали еще болезненнее.

Имение сеньора было своего рода центром принадлежавшей ему территории. Как и над всеми подобными дворянскими имениями, тут, несомненно, возвышалась и издали была видна голубятня — знак привилегии, ибо только благородные, дворяне, имели право разводить голубей, а у ворот в таких имениях возвышалась символическая виселица — знак судебных прав сеньора. Сюда-то из всех деревень, расположенных на его земле, крестьяне в урочные сроки везли и несли из своих домов положенное количество добра и в первую очередь денег. Сюда же шли они и судиться, по крайней мере по всем делам, кроме крупных преступлений вроде убийства (за которые судил королевский суд), иначе говоря, по всем житейским хозяйственным тяжбам; гиблое дело было судиться с сеньором у судьи, который получал жалованье у самого сеньора и по большей части кончал тем, что накладывал на жалобщика штраф в пользу сеньора.

Шампань была одной из немногих провинций Франции, где в XVIII веке время еще не смыло до конца остатки крепостного права. Некоторые повинности и обязанности крестьянин нес не за то, что пользовался участком земли, а просто за то, что был крестьянином. Эти повинности не поземельного, а личного характера были крепостническими веригами. Как гиря, на ногах крестьянина висела невозможность переехать куда-либо. Настоящим проклятием было «право мертвой руки» — право сеньора после смерти крестьянина отнять у родных земельный участок, если они его не выкупят.



Поделиться книгой:

На главную
Назад