— Все в свое время, — сказал мистер Примби. — Позволь мне излагать по-своему. По-моему, я рассказывал тебе, как молодой мистер Фентон сказал, что чувствует себя как-то странно, будто на него что-то давит. К счастью, миссис Хоклби знала, что надо делать в подобной ситуации. Она и прежде сталкивалась с подобным. «Не противьтесь, — сказала она. — Расслабьтесь. Откиньтесь на спинку. Если хотите спокойно полежать, лежите. Если хотите что-то сказать, скажите. Дайте влиянию действовать». Она обернулась ко мне и прошептала «транс!».
«Что такое транс? — сказал мистер Фентон. Так прямо и спросил: — Что такое транс?»
Она начала двигать ладоням и перед его лицом. По-моему, это называется «делать пассы». Он закрыл глаза с каким-то вздохом, его голова склонилась ему на плечо. Мы все в ожидании сидели вокруг, и вскоре он начал бормотать. Сперва чистый вздор, «Уиджья, Вуиджья, Буиджья» — слова вроде этих. А потом более четко: «Уиджья, Мудрец, слуга Саргона. Уиджья приходит служить Саргону. Пробудить его». А потом понес чистый вздор. «Почему мышь, раз она кружится», — прошептал он собственным голосом. А затем: «Эта чертова запасная деталь!»
Миссис Хоклби сказала, что это очень типично для таких трансов, и тогда мистер Хоклби взял блокнот и карандаш, чтобы записывать, что будет сказано дальше.
И вскоре мистер Фентон опять заговорил, но только не своим голосом, а хриплым таким шепотом, совсем другим, чем его обычный голос. Голос был этого Уиджьи, это говорил Уиджья — Уиджья им управлял. С легким акцентом. Шумерийским, думается мне.
Ну, а говорил он поразительные вещи. Полагаю, этот Уиджья хотел обеспечить себе мое внимание, убедив меня, что ему известны вещи, сугубо интимные вещи, которых никто, кроме меня, знать не может. И в то же время он не хотел, чтобы остальные понимали, о чем он говорит. Как именно? Что я помню? Мистер Хоклби много записывал, но у меня пока не было времени снять копию. «Дитя моря и пустыни, — сказал он. — Синие воды и песок пустынь». Такая ли уж натяжка уловить тут указание на Шерингем? «Каскады и множество вод. И нечто подобное колесу на голубом щите». Это позагадочнее. Но «каскады и множество вод» привели мне на память наши большие стиральные машины. А помнишь свастику на наших голубых фургонах, Кристина-Альберта? Разве она странно не перекликается с колесом на голубом щите? Викинги называли свастику огненным колесом. «Войска с колышущимися под ветром белыми одеяниями, длинными протянутыми линиями — войска, доставляющие победу». Опять-таки странно. Приводит на память войска, но и — не сочти меня смешным — сушильню и фургоны для доставки.
— Ты уверен, что фразы были именно такие?
— Мистер Хоклби записал их. Если я запомнил не совсем точно, ты сможешь проверить по его записям.
— Свастика могла быть совпадением, — сказала Кристина-Альберта. — Или ты нарисовал ее на полях газеты. Ты ведь часто ее рисуешь. А он подсмотрел.
— Голубого фона это не объясняет. А он особенно подчеркнул голубой фон. И другие вещи, известные только мне и твоей дорогой маме. Рассказать тебе о них я не могу, не рассказав всего. И всякие мелочи, известные только мне. Фамилию моего покойного деда в Диссе. Суббот была его фамилия. Иногда бывает трудно доказывать, хотя сам ты совершенно уверен. И все это вперемешку с отрывочными фразами о великом городе, и двух дочерях Западного Владыки, и о Мудреце. И еще он называл меня Валтасаром. Валтасар словно то исчезал из его мыслей, то снова появлялся. «Явись вновь в мир, впавший в хаос». Примечательные слова. И еще: «Берегись женщин, они забирают скипетр из рук царя. Но знают ли они, как править? Спроси Тутанхамона. Спроси развалины в пустыне».
— Ха! — сказала Кристина-Альберта. — Как будто женщинам когда-нибудь давали шанс!
— Ну, во всяком случае, мистер Хоклби это записал… И по-моему, это тоже применимо ко мне: ведь из-за моей великой привязанности к твоей матери я позволил бесплодно ускользнуть стольким годам моей жизни… Он еще много что сказал, Кристина-Альберта, исполненного такого же скрытого смысла. Но я рассказал достаточно, чтобы ты получила представление, что произошло. В конце концов мистер Фентон пришел в себя совершенно неожиданно — гораздо внезапнее, чем это обычно бывает, сказала миссис Хоклби. Он выпрямился в кресле, зевнул и протер глаза. «О Господи! — сказал он, — какая же это чепуха! Ну, я пошел спать».
Мы спросили, не чувствует ли он себе измученным. Он сказал, что да, чувствует. «По горло сыт», — так он выразился. Мы спросили его, относится ли и это к вести. «Какой вести?» — сказал он. Ну, просто ничего не помнил о сообщении. «Я что-то говорил? — спросил он. — Это не годится. И что же я говорил? Надеюсь, ничего лишнего. А если да, то приношу свои извинения. Нет, больше я ничем таким не занимаюсь».
Миссис Хоклби сказала ему, что еще никогда никого не встречала с таким спиритуалистическим даром. А он сказал, что ему жаль это слышать. Она сказала, что его долг перед самим собой развивать столь редкий и необычный дар, но он сказал, что это не понравится его родителям. Дождь прекратился, и он сказал, что пойдет перед сном прогуляться. С начала и до конца он вел себя очень просто и естественно. И словно бы против желания. И вид у него правда был очень усталый.
— И он ни разу не засмеялся? — спросила Кристина-Альберта.
— С какой стати? Он словно побаивался того, что передавал. А на следующий день прислали запасную деталь. Миссис Хоклби всячески пыталась уговорить его задержаться еще на день и продолжить свое Общение, но он не пожелал. А только расспрашивал про паром в Тилбери и о часах прилива. И даже не сообщил нам ни своего имени, ни адреса. А когда я заговорил о том, чтобы отослать записи мистера Хоклби в «Оккультревью», он вдруг прямо-таки перепугался. Сказал, что, если его фамилия будет упомянута в связи с ними, это серьезно поссорит его с родителями. Он даже не разрешил нам поставить «мистер Ф. из Кембриджа». «Поставьте какую-нибудь непохожую фамилию, — сказал он, — совсем непохожую. Поставьте какую хотите, только чтобы она не указывала на меня. Ну, например, мистер Путтник из Лондона. Или любую в том же роде».
Конечно, нам оставалось только согласиться.
— И это вся твоя весть, папочка?
— Только самое начало. Потому что я начал вспоминать. Я начал вспоминать все больше и больше.
— Вспоминать?
— Всякое из моих других жизней. Этот молодой мистер Фентон был, так сказать, лишь первой прорехой в завесе забвения, отделявшей эту жизнь от всех моих предыдущих существований. А теперь она порвана и рассечена, так что я способен заглядывать за нее в десятке точек. Теперь я начинаю понимать, чем я был на самом деле и чем я могу быть на самом деле… Знаешь, Кристина-Альберта, я никогда по-настоящему не верил, что я — это действительно я, даже школьником. И вот, что интересно: теперь я знаю и ясно понимаю, что я кто-то другой. И всегда был кем-то другим.
— Но кто ты, по-твоему, папочка?
— Насколько я разобрался пока, сперва я был вождем по имени Порг в городе, называвшемся Клеб, на самой заре мира, и я вывел моих людей из дикости и многому их научил. Ну, а потом я был этим Саргоном — Саргоном, Царем Царей. О нем есть крайне мало сведений в здешней городской библиотеке, в «Британской энциклопедии». А Саргон, про которого они рассказывают, — наглый выскочка, который взял его имя — мое имя! — три тысячи лет спустя; ассириец, вот кто Саргон, про которого они рассказывают; он связался с евреями, и он осаждал Самарию, но я-то был подлинным Саргоном задолго до того, как появились евреи и все такое, задолго до Авраама, и Исаака, и Иакова. А потом я был Валтасаром, последним наследником Вавилона, но это не очень ясно. Это остается темным. Только одна часть хроники освещена ярко — пока. Вполне возможно, что я был еще многими другими людьми. Но фигура, которая сейчас рисуется в моей памяти, это Саргон. Это его воспоминания возвращаются ко мне. Это он, кто вернулся во мне.
— Но, папочка, ты же по-настоящему этому не веришь?
— Верю? Я
— Но, папочка, это же был сон?
— Ну, как мне могло присниться то, чего я никогда прежде не видел, о чем даже не слышал?
— Так бывает.
— Нет, так
Он взмахнул рукой с непривычной смелостью. Глаза его были широко открыты, созерцая невидимое.
Дочь несколько секунд смотрела на него молча. Она пыталась полностью осознать следствия этой удивительной исповеди.
— Так это и есть твоя Весть? — сказала она наконец.
— Ты должна была узнать, — сказал он. — Ты должна служить и помогать мне.
(Помогать ему! Как она сможет помочь ему или себе? Как далеко это зашло? Что ей делать?)
— Ты кому-нибудь еще рассказывал про это, папочка? — спросила она резко. — Ты рассказал кому-нибудь еще?
Он повернул к ней маленькое, глубоко серьезное лицо.
— А! Тут, — сказал он, — мы должны быть сугубо сдержанными и осторожными — очень-очень осторожными. Здесь и сейчас — не время и не место объявлять, что Саргон, Царь Царей, возвратился в цивилизацию, для создания которой сделал так много. Надо быть осторожными, Кристина-Альберта. Дух оппозиции силен. Например, кое-что о своем первом видении (если хочешь, называй его сном) я рассказал мистеру Хоклби. Я описал сходство между ним и Прюмом. Он отнюдь не обрадовался. У него коварная бунтовщическая натура. А кроме того, потом я вспомнил, что случилось (по совету Уиджьи) с Прюмом. И еще я с тех пор понял, что, убедившись сам, ты вовсе не обязательно убедишь других людей. Да, правда, мисс Хоклби и обе мисс Солбе просили меня рассказать поподробнее о моих снах — они тоже называют это снами. Но в их тоне было больше любопытства, чем почтительности, и я был с ними крайне, крайне сдержан.
— Вот это — мой мудрый папочка, — сказала Кристина-Альберта. — Ты должен думать о своем достоинстве.
— Да, конечно, я должен думать о своем достоинстве. И тем не менее… — Его руки вскинулись в новом широком жесте. — Я здесь, и это мой мир. Мой мир! Он был взлелеян мной в его младенчестве. Я научил его закону и подчинению. Вот я — самый древний из монархов. Рамсес и Навуходоносор, Греция и Рим, царства и империи, го, что было вчера, пока я спал. И совершенно очевидно, что я именно спал. И столь же очевидно, что меня не могли вернуть в мир, не поручив мне какую-то миссию. Теперь это огромный и перенаселенный мир, Кристина-Альберта, и он находится в большом хаосе. Даже газеты пишут про это. Люди теперь несчастливы. Они не счастливы, как были под моей властью в Шумере тысячи лет тому назад. В солнечном свете и изобилии Шумера.
— Но что ты можешь сделать, папочка?
— Милая царевна, дитя мое, это я и должен обдумать. Никакой спешки, никакой опрометчивости.
— Конечно, — сказала Кристина-Альберта.
Наступила пауза.
— Есть только один человек, который как будто верит мне. Младшая мисс Солбе… Ты что-то сказала, дорогая?
— Нет. Продолжай.
— Я спросил, не видит ли и она сны, нет ли и у нее смутных воспоминаний о прошлой жизни. Как будто какие-то неясные подтверждения у нее есть. Крайне смутные намеки. Она робко рассказывает о них, когда рядом нет сестры. Но она впала в заблуждение, полагая, будто ее отношения со мной были истинно близкими и особыми. Моей царицей она не была. Тут она ошибается, Пожалуй, естественно, что она так полагает, но я-то помню совершенно ясно, как это было. Она занимала место среди Двадцати старших наложниц, носящих веера из орлиных перьев.
— И ты ей это сказал?
— Пока нет, — ответил мистер Примби. — Тут требуется такт.
Новая пауза. Кристина-Альберта взглянула на свои часики.
— Ох ты! — воскликнула она. — Мы опоздаем ко второму завтраку!
Пока они шли назад в пансион «Петунья», она заметила, что в его осанке и манере держаться произошла какая-то тонкая перемена. Он словно бы стал выше, шире в плечах, его лицо дышало большей безмятежностью, и он держал голову выше. И ни разу не кха-кхакнул. Казалось, он не сомневался, что все и вся расступятся перед ним, а дорожка казалась ковром, которой расстилали перед ним. Будь у нее возможность увидеть себя со стороны, она бы заметила такую же перемену и в себе. Танцевальная легкость исчезла из ее походки. Она шла, словно горбясь под бременем ответственности, налагаемой жизнью, и груз этот в любую минуту мог оказаться непосильным.
Они опоздали, и все общество уже сидело за столиками, приступая к трапезе. Все обернулись и посмотрели на лицо мистера Примби, а затем переглянулись между собой.
— А, так вы вернулись к нам, — сказала миссис Хоклби, глядя в глаза Кристине-Альберте.
— Вернуться так приятно, — сказала Кристина-Альберта.
Кристина-Альберта советуется с мудрецом
Кристина-Альберта и Пол Лэмбоун были большими друзьями более года. Она ему нравилась, он восхищался ею и в соответствии с избранной им областью литературы изучал ее. Что до нее, он ей нравился, она доверяла ему и старалась при нем выставлять себя в наиболее выгодном свете.
Пол Лэмбоун писал романы, рассказы, книги добрых советов, и был особенно знаменит проникновенной мудростью своих романов и превосходностью советов. Именно проникновенная мудрость вывела его из обычной писательской нищеты и обеспечила ему относительную состоятельность. Не то, чтобы он особенно мудро вел свои дела, но мудрость его обладала свойствами, благодаря которым расходилась нарасхват. Некоторые писатели преуспевают по причине какой-либо особой страсти, другие — по причине своей взыскательной правдивости, третьи — благодаря своей изобретательности, а четвертые — просто потому, что пишут хорошо, а вот Пол Лэмбоун преуспевал из-за своей доброты и мудрости. Читая его рассказы, вы неизменно чувствовали, что он искренне сочувствует несчастиям и проступкам своих персонажей и старается по мере сил помочь им. А когда они спотыкались или грешили, он частенько сообщал вам, как должны были бы они поступить, чтобы выбрать лучший путь. Его книги советов, а особенно «Книга житейской мудрости» и «Как поступить в сто и одном случае» расходились в большом числе экземпляров и постоянно.
Но подобно тому Иакову, королю Англии, которому посвятили Библию, Пол Лэмбоун был куда мудрее в своих мыслях и рекомендациях, чем в поступках. В житейских делах и большую часть времени его действия бывали глупыми, или эгоистичными, или нерешительными, или же глупыми, эгоистичными и нерешительными одновременно. Его мудрость не опускалась ниже глаз: так что лицо, туловище, руки и ноги служили самым злосчастным устремлениям, которые сдерживались не властью над собой, а глубокой ленью. И состоятельным он оставался главным образом потому, что был ленив: он требовал высочайшие возможные гонорары за все, что писал, потому что это было не труднее, чем потребовать наиболее низкие, и всегда оставался шанс, что сделка сорвется и он избавится от необходимости держать корректуру. Деньги у него накапливались, так как он был слишком пассивен, чтобы что-то покупать или обзаводиться стеснительной собственностью, а потому предоставлял банку вкладывать их. Его литературная репутация была высока, потому что литературная репутация в Англии и Америке почти полностью зависит от видимого нежелания выдавать продукцию. Жесткая красота его стиля опиралась на упрямое нежелание написать два слова там, где можно было обойтись одним. И утопая в комфорте и досуге, которыми был обязан своей лени, он посиживал, беседовал, добродушно сыпал перлами мудрости и толстел куда больше, чем следовало. Он пытался есть меньше, предпочитая это зло физическим упражнениям, но в присутствии питья и еды его лень сникала и изменяла ему. Он редко проводил вечер дома и был падок на всяческие новинки, потому что они спасали его от скуки, этой злобной и коварной родительницы столькой необязательной деятельности. У него был дорогой коттеджик под Раем в Кенте, куда он мог отправиться без всяких хлопот на автомобиле, когда Лондон ему приедался, а чуть ему приедался коттеджик, он мог вернуться в Лондон. И он часто гостил у разных людей, потому что отказываться от приглашений было слишком хлопотно.
Следует признать, что для мудрости Пола Лэмбоуна существовали пределы. Часто бывает труднее разглядеть то, что рядом с нами, чем то, что далеко: столько дородных субъектов взыскательным взглядом обозревают небеса, а пальцев на своих ногах не видят, игнорируя при этом скрывающую их помеху. И что-то в подсознании Пола Лэмбоуна отказывалось признавать ущербную природу многих его личных поступков. Он знал, что ленив, но отказывался признать, что лень эта лежала в основе его характера и была истинным пороком. Он верил в существование Пола Лэмбоуна с огромным запасом энергии. Ему нравилось считать себя человеком стремительных и точных решений, способным на демонический взрыв энергии, явись только повод. Много часов он проводил в креслах, на садовых скамьях и на трибунах скачек, обдумывая план своих действий в различных условиях, диктуемых войной, бизнесом, преступными покушениями или внутренними беспорядками. Любимыми его героями в жизни были Наполеон, Юлий Цезарь, лорд Китченер, лорд Нортклифф, мистер Форд и прочие такие же героические муравьи.
Кристина-Альберта нравилась ему своей кипучестью. Она всегда что-то затевала, предпочитала стоять, а не сидеть, и, разговаривая с вами, раскачивала ногой. Он идеализировал ее кипучесть; он приписывал ей куда больше кипучести, чем она обладала в действительности. Он втайне не сомневалась, что ее кровь должна быть подобно птичьей на градус-другой горячее нормальной. Он чувствовал, что в воображении она обладает большим сходством с ним. Он называл ее Последним Криком, Авангардом, Новейшим Воплощением Современной Девушки и Жизненной Силой. Он открыто жалел того мужчину, который без всякой помощи в одиночку должен будет по законам нашего общества жениться на ней, шагать с ней в ногу и пытаться ее обуздывать.
Раза два она пила с ним чай. Она улавливала его восхищение и подозревала теплую нежность, а восхищением и теплой нежностью она упивалась. Ей нравились его книги, и она видела его почти таким, каким видел себя он. И рассказывала ему про себя всякие вещи, лишь бы его бровь поползла вверх.
А он был мудр с ней с ее головы до ее ног, вокруг нее, по ее поводу — колоссально мудр.
Было крайне интересно, что Кристина-Альберта позвонила ему и спросила, нельзя ли ей прийти попить чаю и попросить совета.
— Так приходите сейчас, — сказал он. — Я к чаю никого не жду.
А положив трубку, он сказал:
— Но что затеяла эта девушка? И чего она хочет от меня?
Он вернулся в гостиную, растянулся на своем очень недурном персидском ковре и уставился на хорошенький серебряный чайник, который был подвешен над спиртовкой.
— Нет, это не деньги, — решил он. — Она не из тех, кто клянчит деньги.
— Ушибла обо что-то коленку.
— Нынешние девушки слишком уж самостоятельны — даже чересчур… Надеюсь ничего серьезного. Она ведь еще ребенок.
Затем появилась Кристина-Альберта. Как всегда с поднятой головой, хотя виду нее был немного пришибленный.
— Дядя, — сказала она (такими вот представлялись ей их отношения), — у меня беда. Вы должны дать мне много советов.
— Снимите эту разбойничью накидку, — сказал он, — садитесь вот тут и заварите мне чаю. Уголком глаза я следил за вашим романом и не удивлен.
Кристина-Альберта замерла с накидкой в руке и уставилась на него.
— Это чушь, — сказала она. — С этим пустяком я справлюсь сама. Каков уж он ни есть. За меня в этом отношении можете не тревожиться. Не придумывайте лишнего. Это… это что-то совсем другое.
Она бросила накидку на спинку стула и подошла к подносу с чайными принадлежностями.
— Вы знаете моего папочку, — сказал она, уперев руки в боки.
— Никогда в жизни не видел столь непохожего родителя.
— Ну-у… — Она прикинула, как лучше изложить ситуацию. — Он странно себя ведет. Настолько, что люди могут подумать — люди, которые его не знают, — будто он теряет рассудок.
Мистер Лэмбоун поразмыслил.
— А это был такой рассудок, что есть что потерять?
— Ах, не шутите. Его рассудка хватало вполне, чтобы избегать неприятностей, а теперь произошло нечто, и все изменилось. Люди решат — а кое-кто уже и решил, — что он сумасшедший. Его могут запереть. А кроме меня, у него никого нет. Это очень серьезно, дядя. И я не знаю, как мне поступить. Я слишком мало знаю, чтобы это знать. Я боюсь. У меня нет друзей, с кем я могла бы поговорить об этом. Возможно, вы думаете, что у меня есть подруги, так у меня их нет. С женщинами постарше я не лажу. Они хотят мной командовать. Или мне так кажется. И я раздражаю их. Они знают, они чувствуют… высокопорядочные из них… что я… а!.. что я не уважаю их моральные нормы. А прочие меня просто ненавидят. Потому что я молода. Знакомые девушки… не подходят для того, что мне нужно сейчас.
— Но ведь, кажется, есть мужчина, — сказал Лэмбоун, — который вам кое-чем обязан.
— Полагаю, вы знаете, кто это?
— Видно невооруженным глазом, — сказал он откровенно.
— Если вы его знаете… — Она оставила фразу неоконченной.
— Этого молодого человека — лишь очень шапочно, — сказал он.
— Я пойду к Тедди, — сказала Кристина-Альберта прямо. — То есть я ходила к нему, прежде чем позвонила вам. Он меня практически не слушал. Ему неинтересно. — Она вздрогнула, и внезапно ей на глаза навернулись слезы. — Он меня поцеловал, попытался возбудить. И практически не слушал того, что я ему говорила… Полагаю, от любовника другого ждать нечего.
— Так вот до чего дошло. — Пол Лэмбоун на секунду умолк, вдруг расстроившись, а потом сказал с опозданием: — Не от всякого любовника.
— Но от моего — да.
— И вы ушли!
— Ха! А как вы думаете?
— Хм, — сказал Лэмбоун. — Вы-таки ушибли коленки, Кристина-Альберта. Сильнее, чем я полагал.
— А, провались Тедди к черту! — сказала Кристина-Альберта, чуть перегибая палку и громким тоном помогая себе. — Какое это теперь имеет значение? Хватит с меня Тедди. Я была дурой. Ну, да ладно. Важен мой папочка. Что мне делать с моим папочкой?
— Ну, сперва вы должны мне рассказать все подробно, — сказал Лэмбоун. — Ведь пока я, знаете ли, так толком и не разобрал, что случилось. Но прежде сядьте-ка в это уютное кресло, а я заварю чай. Нет-нет, не вы. У вас нервы перенапряжены, и вы что-нибудь да опрокинете. Вы получили свою первую дозу взрослых проблем. Садитесь, садитесь и минуту молчите. Я рад, что вы пришли ко мне. Очень рад… Мне понравился этот ваш папочка. Такой человечек с невинными глазами. Синими глазами. И он говорил… какую чепуху он болтал? О погибшей Атлантиде. Но это была такая милая чепуха… Нет, не перебивайте. Разрешите мне припомнить мое впечатление от него, пока вы будете пить чай.
Когда чай был заварен и Кристина-Альберта выпила чашку и как будто стала спокойнее, Лэмбоун, ощущая, что отлично все устроил, разрешил ей начать.