Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Апдейт консерватизма - Леонид Григорьевич Ионин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Это и есть важнейшее и до конца еще не осмысленное последствие либеральной глобализации. Производительное совершенство, инновативность и технический перфекционизм капиталистической экономики обещают дальнейший отрыв жизни от пространства. В принципе такое развитие не должно быть неожиданным. Начало этому процессу исчезновения пространства было положено на заре Нового времени. Его можно связать с возникновением утопий (греч. ou — «нет» и topos — «место», то есть «не имеющее места», «нигде не находящееся»; первоначально название романа Томаса Мора о воображаемом совершенном государстве). Возникновение утопий стало принципиальной заявкой на создание социальных общностей, не нуждающихся в месте, наоборот, принципиально от него отказывающихся, поскольку на земле не было свободных мест. Все места были связаны с традициями и в сознании того времени слишком крепко отождествлялись со специфичностью многовековой народной жизни. Реальные земные ландшафты, реки, горы и ущелья были полны мифов, теней предков, в них жило не только настоящее, но и прошлое с его бесчисленными поколениями. Пространство было субстратом народной жизни. Невозможно было представить себе пространство без жизни, будь то действительная или магическая жизнь. Места, куда не ступала нога человека, его воображение населяло духами и демонами. Ясно, что совершенное общество его конструктор не мог расположить в обжитых местах, но и недоступные горы для этой цели не подходили, поскольку там уже обитали духи, живущие по иным, традиционным правилам! Тогда пространство было релевантно, оно было слишком весомым фактором, слишком многое определяло в человеческой жизни. Чтобы избежать возмущающего действия пространства, утопия стала утопией.

Модернистская утопия, воплощаемая в реальность, начинает господствовать в процессе глобализации. Но она, как была, так и осталась враждебной пространству, поэтому она предполагает и требует психологического и идеологического упразднения пространства. Если в пору своего зарождения утопия была «нигде», то теперь она, можно сказать, стала «везде», потому что запас «где» становится скуднее и скуднее. Такая тенденция вызывает протест пространства, которое не хочет исчезать. Этот протест воплощается в возрождении локальных традиций, в том числе магических и религиозных, в агрессивном национализме, в возрождении геополитики. Даже исконные жители современной реализованной утопии (хотя могут ли жители утопии быть исконными!) ищут возможности уйти из времени, в котором они обитают, в пространство и используют для этого туризм, хотя это может получиться только в исключительных случаях на особых «маршрутах».

Реакция локальных культур оказывается консервативной реакцией: особенное не просто сохраняется, но начинает выпячиваться, приобретать неожиданно вызывающие, утрированные, даже уродливые формы. Оживает и наполняется новой жизнью не только традиционное, но архаическое, магическое — то, что казалось относящимся к давно прошедшим эпохам: сатанизм, рабство, ритуальное людоедство, политический терроризм, не говоря уже об исторически совсем недавних вещах, таких как шариат, во многих местах Земли успешно сосуществующий с современной экономикой и технологией и небезуспешно конкурирующий с рациональными правовыми методами.

В связи с этой консервативной реакцией на глобализацию становится все важнее вопрос о роли места, то есть о роли «где», о значимости пространственных детерминант жизни. Пример — понятие ландшафта. Если отвлечься от геодезии и физической географии, где ландшафт рассматривается исключительно в его физической определенности, то другими науками, изучающими ландшафт, будут экономическая и политическая география, культурология и культурная антропология. В экономической географии издавна существует понятие «кормящий ландшафт», помогающее анализировать ландшафт с точки зрения его экономической функции. В политической географии и культурологии ландшафт всегда рассматривался как одна из важнейших детерминант политического и культурного своеобразия обитающих в этом ландшафте народов и этносов. Но это тоже объективистский подход: ландшафт здесь — один из элементов объективной внешней среды, воздействующей на формирование этносов. И только в конце прошлого века культурная антропология стала более или менее систематически заниматься ландшафтом в том смысле, в каком он понимался консервативными философами, — как средоточие народной памяти и истории. Ландшафт стал орудием, используемым в борьбе против нивелирования национального и исторического своеобразия народов и культур. Этнографы и культурантропологи поняли бесперспективность абстрактных «метаповествований» и стали использовать ландшафты как средства «раскодирования» идей и ценностей, составляющих ядро национальных идентичностей. Ландшафт в этом контексте оказывается формой кодификации самой истории, воспринимаемой с точки зрения личностного опыта; в нем также зашифрованы история, политика и социология — неповторимые исторические констелляции коллективного опыта. Авторы одной из сравнительно недавних работ поясняют принципиальную значимость ландшафта с точки зрения идентичности: в ландшафте совмещаются два элемента — идея памяти и идея места. Вместе они занимают в концептуальном пространстве ту позицию, которую в большинстве этнографических исследований занимает общность (community ). Память и место, воплощаемые в ландшафте, либо обеспечивают взаимное приспособление локального, национального и глобального в исторической динамике, либо, наоборот, обуславливают конфликт этих сил. Авторы считают, что так открывается альтернативный путь изучения идентичности в отличие от рассмотрения таких идейных продуктов, как национализм и национальная идентичность per se [55]. Ясно, что внимание к историческим и национально значимым ландшафтам есть свидетельство того, что социальная наука пробует восстановить в себе чувство истории. Она постепенно уходит от утопических (в описанном выше смысле) версий «сконструированных» национальных идентичностей, которые остается лишь деконструировать в ходе когнитивно-эмансипаторской работы и обеспечить тем самым безраздельное господство либеральной утопии.

У французских философов Жиля Делеза и Феликса Гваттари тот же подход, что у культурантропологов, воспроизводится на ином, более глубоком уровне. Ландшафт здесь символизирует этап становления социальной и культурно-исторической определенности из предшествующего хаоса. Это достаточно сложная философская концепция, углубляться в которую мы не будем. Схематически (применительно к нашей теме) развитие можно изобразить следующим образом. Первый этап — milieu (среда), некое первоначальное приближение к организации и структурированности на полпути от хаоса к организации; среда — это «ритмическое движение хаоса» [56]. Существует множество сред: внешняя среда тела, внутренняя среда тела, приводящая, в частности, к образованию лица, и т. д.; наконец, географическая среда, представляющая собой сближение сложных пространств, источник ландшафтов.

Нам сейчас не важен предварительный этап, важен ландшафт. Ландшафт — это географический коррелят лица [57]. Ландшафты возникают, когда территории примитивных обществ присваиваются государством. Ландшафт государства — это отражение лица полубожественного властителя; архитекторы и инженеры, говорят Делез и Гваттари, формируют в ландшафте лицо деспота. Отождествление территории с телом нации и соответственно с телом государя, встречается, как мы говорили, неоднократно у консервативных мыслителей. В частности, об этом пишет Элиас Канетти. Ландшафт — это лицо нации. Делез и Гваттари отмечают, что у шизофреников иногда утрачивается способность различения ландшафтов и параллельно — способность читать лица.

Внимание к ландшафту, к территории, к месту — это и политически, и мировоззренчески мотивированное внимание; оно — элемент антиутопического, в конечном счете, антилиберального и антипрогрессистского движения в сторону консервативного понимания мира.

Политики пространства: геополитика и глобализм

Теперь — о земле как территории в контексте международных отношений, то есть о геополитической проблематике в консервативном, социалистическом и либеральном мировоззрениях. Геополитику можно определить традиционно — как использование государствами пространственных факторов при постановке и достижении политических целей. С этой точки зрения геополитика — часть внешней политики государств, могущая занимать в ней большее или меньшее место в зависимости от конкретных политических обстоятельств и ситуаций. В контексте консервативного мышления геополитика выглядит иначе: она — ядро внешней политики, что определяется общими консервативными представлениями о роли земли и территории.

Само рождение геополитики глубочайшим образом связано с идеями органической связи территории и государства. Для немецких основоположников геополитики государство — это организм, а политика — борьба за жизненное пространство организма. Фридрих Ратцель вообще рассматривал государство как продукт биологической эволюции, Карл Хаусхофер также стоял на позициях крайнего биологизма и национализма. Субъект геополитики, то есть государство, как полагало большинство основателей этой дисциплины, — не продукт общественного договора, а органически сформировавшееся единство. Это можно назвать органической, или консервативной версией геополитики, изначально связанной с немецкой наукой и философией. Позднее сформировалась ее более прагматическая англосаксонская версия, где геополитический императив рассматривался в отвлечении от вопроса о природе государства. Согласно первой из версий борьба за территории выглядела естественной экспансией более мощного организма, «усваивающего» иные пространства, то есть включающего их в свое (сакральное) «тело». Согласно второй — геополитическая экспансия есть расширение зон контроля, не обязательно предполагающее усвоение внутрь тела (в некотором смысле «переваривание» поглощенного), то есть потерю суверенитета подконтрольными странами. Как органическая версия геополитики (или, как мы увидим в дальнейшем, геополитика как таковая) оказалась связана с консервативной идеологией, так прагматическая версия оказалась попыткой освоения геополитического императива в рамках либерально-демократической идеологии.

Либерально-демократическое мировоззрение не предполагает существования геополитики. Оно ориентируется на абстрактного человеческого индивидуума как носителя определенных прав и свобод; государство здесь — тоже абстракция, и его конкретное тело (территория) имеет случайный характер. Интерес либерального государства к чужим территориям не есть собственно территориальный интерес; когда он имеется, он всегда есть средство удовлетворения других интересов: экономических (сырье) или политических (навязывание собственной модели взаимоотношений государства и граждан, изначально не предполагающей связи с землей, с территорией). Поэтому территориальная экспансия здесь есть не собственное «профилирование» (навязывание и одновременно осознавание собственной «качественности»), а скорее экспансия абстракции, процесс универсализации доселе партикулярных, качественных образований. Поэтому такая экспансия не имеет естественных границ. С точки зрения консерватизма захват территорий — это утверждение «своего», которое имеет смысл только, пока существует «чужое», ибо качество имеет смысл только, пока существует другое качество. В данном случае: расширение области своего суверенитета имеет смысл только до тех пор, пока существует другой суверенитет. В противном случае как понятие качественности, так и понятие суверенитета становится бессмысленным. Чем бы ни была мотивирована экспансия в традиционном геополитическом смысле — поиском жизненного пространства, ответом на агрессию, местью за предыдущие унижения, стремлением к созданию великой империи и т. д. — ее сутью всегда будет расширение своего за счет чужого. Это игра с нулевой суммой — победитель может быть только один; всегда должен быть победитель и побежденный.

Потенциал универсализации, наоборот, бесконечен. Ей не может быть положено границ, пока не «универсализировано» все. Это справедливо как в отношении либеральной, так и в отношении социалистической глобализации, и это отличает их от традиционной геополитической экспансии. При традиционном «завоевании» и «покорении» чужих стран и народов успех военных действий и занятие территории противника означали, как правило, достижение окончательной цели — полную или частичную утрату суверенитета побежденной страной и переход ее под управление победителя. Она утрачивала свою качественность и обретала новую качественность, присущую победителю. В случае же глобализации (либеральной или социалистической) военная победа есть лишь необходимое, но предварительное и само по себе недостаточное условие достижения цели. Глобализация требует переделки общественной системы согласно универсальной (или претендующей на универсальность) модели, принесенной победителем. При этом как суверенитет, так и национально-культурная самобытность остаются (якобы) незатронутыми — просто страна, частично изменив политическую систему или изменив только политический режим, а иногда и вообще только сменив лидеров (на более подходящих с точки зрения победителей) в один миг из отсталой и авторитарной становится прогрессивной и демократической. Такие метаморфозы в течение XX, а также и начавшегося XXI столетий пережили многие страны. В 1945 г. жертвой коммунистической глобализации пали многие страны Восточной Европы, освобожденные Советской армией от нацистского господства (Польша, Венгрия, Румыния, Болгария, ГДР, частично Югославия), а также ряд стран Азии и даже Африки (последние в результате не завоевания, а частично инспирированных СССР и его союзниками народно-освободительных революций и гражданских войн). В последние десятилетия набрала скорость либеральная глобализация. Ее военная машина оказалась задействованной на Балканах (Сербия) и на Ближнем и Среднем Востоке (Ирак, Афганистан, на очереди Пакистан, Иран и, может быть, ряд других стран). Ее революционная модель была задействована на Украине, в Молдавии и — с большим или меньшим успехом — в других постсоветских государствах. Она сталкивается с сопротивлением ряда стран, а иногда и с попятным движением — это определяется конкретными особенностями стран и ситуаций. Но логических границ ей не положено. С точки зрения логики империя не может включить в себя весь мир; с точки зрения логики глобализация не может (потенциально) не включать в себя весь мир. Логически миссия либерализма (так же, как и миссия социализма в прошлом) завершена, когда абстрагированию подверглось все. Такова логическая связь либерально-демократической идеологии с доктриной глобализации.

Повторю: глобализация не тождественна геополитической экспансии в консервативном смысле этого понятия. Геополитический расклад предполагает наличие нескольких качественно различных центров мира, которые могут бороться между собой, защищая или, наоборот, «экспандируя» свою качественность. Это многополярный образ мира. Глобалистский расклад предполагает один центр, или, точнее, отсутствие центра как такового. Формальные суверенитеты существуют, существуют национальные правительства, национальные границы, но, по сути дела, территориальность этих суверенитетов, а также и все связанные с территориями традиции, способы правления, образы мира не играют никакой роли. Центр мира везде и нигде. Разумеется, это идеально-типические образы геополитического будущего, как оно мыслится в рамках консервативной и либерально-демократической идеологий.

В период зарождения геополитики существовали, как сказано выше, две ее ветви: консервативная немецкая и «прагматическая» англосаксонская. Я предпочел бы называть геополитикой собственно то, что родилось под этим именем, то есть немецкую, консервативную версию. Прагматическая же англосаксонская версия оказалась своего рода техническим описанием или технической инструкцией к глобальной экспансии либерализма. Поэтому я предпочел бы называть ее современную версию глобализмом, чтобы не возникало путаницы, ибо геополитика и глобализм — существенно разные типы политики пространства.

Заслуживает особого разговора отношение к геополитике в левой политике и в левом мировоззрении. Оно менялось по мере развития последних и по мере изменения политической ситуации. В классическом марксизме геополитике не было места. Пролетарии, как известно, не имеют отечества. Построение социализма и коммунизма — это работа всемирно-исторического масштаба. Социалистическая революция (как и позже глобализация) происходит везде и неизбежно предполагает абстрагирование от местных особенностей и качественностей, то есть по сути дела полное снятие территориального момента. В этом проявление общедемократического, прогрессистского элемента марксистской доктрины. Марксизм ведь — плоть от плоти модерна и движим теми же эмансипаторскими и прогрессистскими мотивами, что и либерализм. Собственно, это и был первый вариант глобалистского проекта. Соответственно этим марксистским планам строилась политика Советского государства в первые годы после Октябрьской революции. Брестский мир является прекрасной иллюстрацией пренебрежительного отношения большевиков к территориальной определенности страны. Территорией можно было пожертвовать во имя сохранения, так сказать, будущего в настоящем, во имя сохранения перспективы мировой революции, которая вот-вот должна была вспыхнуть там и тут и спасти гибнущую — не Россию — Советскую республику.

Выше мы упоминали, что Карл Мангейм подчеркивал различие консервативной и буржуазно-демократической концепций с точки зрения значимости в них пространственного и временного аспектов реальности. Он писал, что «… прогрессист переживает настоящее как начало будущего… Консерватор переживает прошлое как нечто равное настоящему, поэтому его концепция истории скорее пространственная, чем временная, поскольку выдвигает на первый план сосуществование, а не последовательность» [58]. Поэтому известный лозунг, вложенный Маяковским в уста Ленина периода Брестского мира: «Возьмем передышку похабного Бреста. // Потеря — пространство, выигрыш — время», — идеально передает суть буржуазно-демократического, абстрактного подхода к территории. Время абстрактно всегда, пространство же абстрактно только в контексте либерально-буржуазного и социалистического мировоззрений. Поэтому жертва абстрактного (с точки зрения большевиков), а по существу российского пространства ничего не значила при условии выигрыша времени для реализации проекта всеобщего абстрагирования.

Когда же с надеждой на скорое свершение мировой революции пришлось расстаться, отношение советской власти к территории существенно изменилось. Пришлось смириться с разнородностью мира, что привнесло элементы консерватизма и поистине трепетного отношения к собственной территории. В период войны эти элементы консерватизма усилились (вряд ли нужно объяснять почему). В то же время качественность советского государства объяснялась не его традиционным жизненным укладом, способом правления и т. д. — оно не было традиционным государством, традиционной империей — а именно его претензиями на овладение будущим. Поэтому глобалистский проект не был и не мог быть отброшен, что и обусловило в послевоенное время могучий импульс и специфику советской экспансии как процесса универсализации мира. Выдающийся социальный философ Иван Ильин еще в конце 1940-х годов писал: «Коммунисты хотят мировой власти. Они мыслят не в государственном масштабе и не в национальном, а в континентальном… в планетарно-континентальном масштабе» [59]. Одновременно он выражал уверенность в том, что коммунисты просчитаются, ибо против их намерений действует могучий морально-религиозный фактор в жизни азиатских народов, практически не принимаемый коммунистами во внимание. По сути дела, он имел в виду то же, о чем говорим мы, — восстание всего партикулярного против глобального уравнения мира. Но относительно причин провала коммунистической глобализации Ильин ошибся. Намерения коммунистов не сбылись не потому, что им не удалось справиться с религиозно-культурными, националистическими и прочими партикулярными тенденциями, а потому, что они были вынуждены уступить обладающей более мощным потенциалом и оказавшейся субъективно более привлекательной либеральной модели глобализации. Остается только надеяться, что либеральные глобализаторы тоже просчитаются.

Той же спецификой глобального подхода объясняется и отрицательное отношение советской власти к геополитике: советская идеология дистанцировалась от геополитики, зачисляя ее по ведомству фашизма и империализма. Это вызывает удивление — казалось бы, геополитика вполне могла способствовать планированию стратегии коммунистической экспансии. Но, как следует из вышесказанного, чутье коммунистов не обманывало. Их неприязнь к геополитике отражала отрицательное отношение прогрессистского мировоззрения к консервативной в целом мыслительной установке. Собственно говоря, период так называемого мирного сосуществования был периодом соперничества не двух геополитических в традиционном консервативном смысле слова проектов, а двух глобалистских проектов, каждый из которых предполагал тотальное абстрагирование жизни народов.

Случившаяся в результате перестройки, а лучше сказать, вслед за Александром Зиновьевым, катастройки геополитическая катастрофа — распад Советского Союза — оказалась с точки зрения политики пространства переходом из огня в полымя. О некоторых особенностях либерального восприятия российского пространства и либерального отношения к нему сказано выше — в разделе, посвященном геополитическому аспекту российской политической культуры.

Славянофилы и глобализаторы

Освобождение от коммунизма ознаменовалось возрождением в России геополитического мышления. Поиск геополитической стратегии для России всегда состоял в поиске особого исторического пути, который соответствовал бы специфике и даже уникальности России как не страны даже, а некоего наднационального и надгосударственного цивилизационного образования. Первоначально эта проблема выступала в теоретическом противостоянии «западников» и «славянофилов». Собственно, разделение на западников и славянофилов было реакцией на остро стоявший перед страной вопрос: либо присоединение к Европе, представляющей собой, так сказать, готовый цивилизационный образец, либо развитие на собственных основаниях, которые еще только предстоит прояснить.

В этом-то и заключается главная проблема: через полтора с лишком столетия после расцвета славянофильских идей вопрос о собственных основаниях российского развития так и остается нерешенным. Можно сказать так: о том, что эти основания есть, знает каждый сторонник российской специфики и особенного исторического пути России, но в чем они состоят — этого никто толком выразить не может.

Характерное для последних десятилетий теоретическое противостояние так называемых «атлантистов» и так называемых «евразийцев» в дискуссии по поводу цивилизационного будущего России частично воспроизводит на новом уровне старое разделение западников и славянофилов. При этом разделение на атлантистов и евразийцев — это, так же, как в прошлом разделение на западников и славянофилов, асимметричное разделение. Атлантисты говорят о готовых культурных, политических, экономических и прочих «паттернах», которые есть в реальности, но никак не приживаются в России; евразийцы же мечтают об альтернативных паттернах, которые якобы имеются в России и должны быть актуализированы. Но как только речь заходит о конкретных поведенческих моделях, нормативных комплексах и тому подобных вещах, составляющих институциональное строение общества, то обнаруживается, что евразийцам, по сути, нечего предъявить — у них нет эффективных экономических, организационных, социальных моделей, кроме тех, что имеют в принципе западное происхождение. А те, что автохтонны, оказываются настолько архаичными и экзотическими, что уместны в каких-нибудь экспериментальных общинах, а никак не в масштабах целой огромной страны. Или же они уже пройдены, испытаны и дискредитированы, как многие советские установления. Это не значит, что в них нет важного смысла и потенциала для развития, а значит, что полученный опыт оказался слишком тяжелым и должно пройти время, чтобы люди смогли отнестись к этим моделям объективно. Поэтому спор западников и славянофилов, атлантистов и евразийцев не разрешится никогда. В нем правда на обеих сторонах. Только на одной стороне — правда души и сердца, а на другой — правда разума и опыта.

Что касается конкретных политических программ, то программы атлантистов (= либералов-западников) хорошо известны, они осуществлялись и продолжают осуществляться в России вот уже два десятка лет, тогда как программы евразийцев (= консерваторов-славянофилов) гораздо менее известны, потому что политических и экономических программ в позитивном смысле у них нет. Всех евразийцев-консерваторов-славянофилов можно разделить на две большие группы. Назовем их условно архаисты и новаторы [60]. Язык евразийцев-архаистов — это язык эзотерической традиции и сакральной географии, сочетающийся с языком современной геополитики и политической географии. Сакральная география — это особого рода исследование качественной структуры пространства, символизма частей света, континентов, регионов и так вплоть до ландшафтов. Согласно этой точке зрения, место, где живут те или иные народы, помимо физического имеет еще и метафизическое измерение, будучи связанным с некоторыми духовными, вне— и надматериальными архетипами. Как сам человек состоит из тела, души и духа, так и страны, материки, реки, моря и горы имеют скрытое мистическое измерение, сходное по структуре с душевными и духовными мирами людей. Следовательно, страна, в которой живет тот или иной народ, связана с этим народом, а соответственно и с отдельными представителями этого народа «на тонком уровне». Между ними постоянно осуществляются взаимные влияния, аналогичные тем, которые происходят между человеком и окружающей средой на уровне физическом. «Душа» страны, ее сакральное измерение сопрягается с душой нации, и из этого сопряжения и взаимопроникновения складывается уже та реальность, которую называют цивилизацией, культурным типом или геополитическим единством.

Традиция исходит из того, что ориентация в пространстве — не просто практическая задача путешественников, мореплавателей, картографов, но экзистенциальная, духовная задача каждого человека. С глубочайшей древности не только культовые постройки (святилища, церкви), но любые человеческие строения соотносились со сторонами света, в чем наглядно проявлялось сакральное отношение к пространству, направления которого имеют строго фиксируемое символическое значение. Еще большее значение имеет качественная организация пространства для органических человеческих общностей — народов и наций, которые формируются в конкретном земном пространстве и впитывают сакральное значение этого пространства как составную часть своей национальной души. Так, главный из евразийских архаистов, автор множества увлекательных книг, отмеченных, правда, не столько теоретической строгостью, сколько поэтическим вдохновением, Александр Дугин, к примеру, пишет: «русские расценивали факт расположения „Святой Руси“ на равнине как признак объективной богоизбранности». Объективен также и тот факт, что Россия расположена в центре всего евразийского материка, и эта центральная позиция, с сакральной точки зрения, не может быть ни произвольной, ни случайной. Задача заключается в том, говорит Дугин, чтобы осознать в адекватных терминах обоснованность этой центральности и ее судьбоносное значение. Суть консервативно-евразийского видения геополитики А. Дугин определяет как «Проект великого возвращения», или «Великой войны континентов». Геополитика здесь становится, так сказать, средством приведения реальной политической географии в соответствие с сакральной географией [61].

Тому, кто прочитал предыдущие разделы настоящей книги, начиная с «Метафизики консерватизма», нет надобности разъяснять, что архаист Дугин — если отвлечься от его экзотических и действительно архаичных по лексике и стилю проектов — достаточно полно и последовательно выражает как основные принципы политической философии консерватизма, так и тенденции более «гуманистического» отношения науки к географии, земле, территории, ландшафту. Даже для науки это уже не просто территории, не просто «кормящие» (то есть взятые только с точки зрения их экономической функции) ландшафты, но ландшафты-лица, отражающие историю и актуальное настоящее духа народов.

К архаистам, по нашей классификации, принадлежат и нынешние коммунистические идеологи. Выше говорилось, что левая мысль в принципе не признает геополитики как стиля мышления. Но вот у КПРФ появился такой новый момент — геополитика не просто признана, но принципиально помещена в центр новой коммунистической идеологии. Для этого, правда, идеологам пришлось пойти на одну «маленькую» жертву: на смену Марксову тезису о том, что история есть история борьбы классов, пришел тезис о том, что история есть история борьбы цивилизаций. Основой политического дискурса стала геополитика, социально-экономическая аргументация ушла на второй план. Классовая борьба забыта. Важнее классовой борьбы, общественно-экономических формаций, базиса и надстройки стали цивилизации и архетипы, как у Дугина. Славянская цивилизация в лице России борется с Западной цивилизацией. России ныне важно быстро адаптироваться и выработать новую глобальную стратегию, цель которой — вернуть себе традиционную многовековую роль своеобразного геополитического арбитра, гаранта мирового геополитического равновесия сил и справедливого учета взаимных интересов разных стран. Коммунистов мы тоже причисляем к архаистам, поскольку они даже в еще большей степени, чем старые славянофилы, считают, что борьба России и Запада есть центральная ось мирового развития.

Есть еще новаторы. Это сторонники более мягкого, либерализированного варианта евразийства. Один из самых ярких новаторов — ушедший из жизни несколько лет назад социальный философ Александр Панарин. С его точки зрения евразийский проект должен отказаться от почвенническо-изоляционистских установок. Влияние экзогенных факторов возрастает, появляются новые и новые вызовы, не реагировать на которые невозможно — отсюда отказ от изоляционизма как формы национально-культурного протекционизма. Вместо этого нужно, избегая пассивного заимствования извне, «творчески прочитывать» чужой опыт. При этом, защищая национальные и регионально-цивилизационные ценности, необходимо не упускать из виду «общечеловеческие критерии эффективности» — социальной, научно-технической, политической — и учитывать «общую доминанту модернизации». О специфике и «особом пути» любой страны говорить можно, но только в рамках общих координат, которые представляет парадигма модернизации. Для России, как относительно отсталой страны, рекомендуется тактика «избирательного социокультурного протекционизма» [62]. Стремясь быть более сдержанными и рациональными по сравнению с архаистами, новаторы в евразийстве теряют свою differentia specified, приближаясь к другим, привычным для Запада и его союзников в разных частях света, модернизационным идеологиям.

Как сказано выше, позиции атлантистов и евразийцев асимметричны в том смысле, что если атлантисты располагают политическими, экономическими, социальными программами и готовыми институциональными моделями, которые можно трансплантировать в российскую действительность, то евразийцы не имеют по большому счету ничего, кроме философских, социософских и даже не политологических, а политософских рассуждений о настоящем и будущем России. Это весьма ограничивает возможности их идейного и политического влияния.

Но есть еще одна асимметрия, более важная с точки зрения нашего основополагающего интереса к геополитике. Атлантический и евразийский подходы асимметричны еще и в том отношении, что евразийская сторона отстаивает консервативную геополитическую модель, основывающуюся на представлении о качественной особенности евразийской (славянской, российской…) цивилизации, в то время как в обличии атлантизма выступает описанный выше глобалистский проект со всеми характерными его особенностями. Это две, как мы старались показать выше, принципиально различные политики пространства.

Геополитика представляет собой консервативный способ осмысления международных отношений, который зиждется на подчеркивании качественного своеобразия сосуществующих и борющихся за влияние целостностей, будь то страны и государства, региональные единства или цивилизации. Ей противостоит либерально-демократический и прогрессистский глобалистский проект, идеалом которого является универсализация политических и экономических форм жизни и соответственно нивелирование локальных традиций и ценностей. В России это противостояние воплощается в борьбе «евразийского» и «атлантического» мировоззрений, воспринимаемых как некие соперничающие цивилизационные идеологии. Их, однако, нельзя ставить на одну доску, ибо это асимметричное взаимодействие: если сосуществование двух или более локальных идеологий, зиждущихся на собственных традициях и понимании собственной качественности, возможно, то глобализм не может отказаться от претензии на универсальное господство, не утрачивая собственной сущности. Возможно, в силу этого мягкие, демократические варианты евразийского подхода оказываются противоречивыми и эклектичными.

Новый распад СССР

Предыдущие параграфы имели, в основном, теоретический характер. Здесь же следует расставить точки над i, попытавшись показать, какое геополитическое будущее может ждать Россию. Именно геополитическое, а не глобалистское, ибо с глобальным советским проектом Россия распрощалась, видимо, навсегда.

Прощание это оказалось затянувшимся, ему до сих пор не положено конца. Практически все, что происходит сейчас на постсоветском пространстве, включая отношения постсоветских государств с внешним миром, происходит как бы в рамках СССР, в котором «братские» республики вдруг получили огромную долю самостоятельности (а не полный суверенитет!) и пытаются понять, что им с этим делать. Что им с этим делать, конечно, в политическом смысле, ибо в остальном ясно, что делать — разворовывать. Действительно, за двадцать лет, прошедших со времени распада СССР, не произошло переформатирования государственных границ советских республик. Советские вожди, как известно, любили перекраивать территории и переносить границы внутри вверенной им гигантской страны. То, что когда-то казалось малозначимым и безобидным изменением административных границ — действительно, какая разница, к примеру, РСФСР или Казахской ССР принадлежит Целиноград, все равно ведь целину поднимает вся страна! — теперь становится причиной вечной боли и потенциальным источником конфликтов. Таких скрытых конфликтов десятки. Нет практически ни одного из постсоветских государств, которое не имело бы претензий к постсоветским же соседям или к которому эти самые соседи не имели бы претензий. Тем не менее границы не меняются. Как будто бы в Москве по-прежнему сидит всесильное Политбюро. Впрочем, одно изменение все-таки произошло. Абхазия и Южная Осетия обрели государственную независимость под покровительством Российской Федерации. Но что-то все-таки мешает воспринять эту независимость всерьез. Как будто бы два года назад произошло не военное столкновение двух независимых государств, в результате которого одно захватило часть территории другого, образовав там мини-государства-сателлиты, а случился спор среди братьев, в результате чего старший таким вот образом наказал младшего. В 1931 г. Сталин сделал Абхазию автономной областью Грузии, теперь Абхазию забрали назад у Грузии. Вот когда грузинские братья снова будут себя вести хорошо, тогда, может быть, Абхазию отдадут обратно, а может быть, и нет, впрочем, какое это будет иметь значение!

Такое вот складывается ощущение — ощущение того, что Советский Союз, в основном, продолжает существовать. Но надолго его уже не хватит. Двадцать лет — это достаточный срок. Появились первые сигналы того, что внешние по отношению к постсоветскому миру соседи осознали уязвимость бывших советских границ и начинают проявлять вполне хищный интерес к постсоветским территориям, которые к тому же не сумели уверенно конституироваться в качестве суверенных государств. Государство Украина потеряло бывшую советскую территорию — остров Змеиный на Черном море. К белорусским и литовским землям проявляет политический интерес Польша, которой когда-то принадлежали части территории этих нынешних государств. На ряд местностей сегодняшней Украины претендует Румыния. Она же практически уже подготовила почву для аннексии Республики Молдова — бывшей Молдавской ССР. Складывается впечатление, что в геополитическом смысле распад Советского Союза происходит только сейчас — через двадцать с лишним лет после политической катастрофы. Только сейчас начался демонтаж СССР. Только сейчас начинается дележка территорий бывшего Советского Союза без какого-либо участия России и без оглядки на Россию. До сих пор Россия, хотя и косвенно и не всегда эффективно, но принимала участие в важнейших решениях и событиях на постсоветском пространстве. Это касалось не только внешне дружественных (искренне дружественных просто не было и нет), но и прямо враждебных режимов. Даже «оранжевая» Украина получала свое место в мире и была хоть кому-нибудь нужной только потому что даже после смерти СССР продолжалась советско-американская игра на «великой шахматной доске», в которой Америке и ее союзникам нужно было оторвать Украину от России, исключив тем самым любую вероятность возрождения если не Советского Союза, то сильной и единой страны на его месте. Теперь функциональной потребности в Украине больше нет. Америке она больше не нужна. Это косвенно свидетельствует о том, что с точки зрения Запада Советский Союз исчез окончательно.

Какие последствия этот новый распад СССР может иметь для постсоветских государств и, что особенно важно, для России? Для постсоветских государств перспектива оказывается самой мрачной. Я могу только согласиться с аргументацией А. Баринова, утверждающего, что наши постсоветские соседи обречены [63]. Это касается прежде всего Украины, Белоруссии и Молдавии. Им в среднесрочной перспективе не удастся сохранить даже формальную независимость. Независимость не светит и Прибалтике: Литва — неотъемлемая часть Речи Посполитой, Латвия и Эстония — спорные территории. Будущность постсоветских закавказских государств также сомнительна, ввиду набирающих силу и мощь Турции и Ирана. Возможно, устоят в политическом смысле центрально— и среднеазиатские государства, хотя в экономическом смысле они полностью подпадут под китайское господство, что в конечном счете и определит их политическую будущность, то есть то, как долго и в каких размерах и формах они еще будут представлены на карте мира. Уверенность в правильности этих прогнозов Баринов черпает в наблюдениях за поведением внешних соседей постсоветского мира, которое свидетельствует о возрождении имперских амбиций с их стороны. На Востоке в наши дни актуализируется процесс регенерации двух исторических империй — Османской и Персидской. На Западе Польша видит свое будущее в полном доминировании на территории исторической Речи Посполитой. Политические и геополитические успехи, достигаемые в отношениях с Украиной и Молдовой, подпитывают румынскую великодержавность, недостатка в которой нет уже сейчас. «Грядет век империй», — говорит А. Баринов, и слабые постсоветские государства станут жертвой хищников, которых перестала пугать тень Советского Союза и которым совсем не кажется опасной нынешняя безвольная и безыдейная Россия. Но о России позже. Мы можем перевести суждения А. Баринова в понятия, использованные нами выше, и констатировать, что в условиях, когда рухнул социалистический проект глобализации и происходит быстрое ослабление либерального проекта, на первый план вновь, как века назад, выходят империи с присущим им по их природе геополитическим способом мышления. В таких условиях слабые постсоветские государства действительно обречены. Спасти их может только Россия, спасая одновременно и себя.

Сложилась такая интересная ситуация, что начинающийся сегодня демонтаж СССР может привести и к демонтажу Российской Федерации. Россия может и, по логике, должна разделить судьбу постсоветских государств, потому что в нынешнем своем виде и образе она представляет собой типичное постсоветское государство. Она так долго и упорно открещивалась от всего, что могло бы ассоциироваться с Советским Союзом, что сама поставила себя на одну доску с Молдовой, например, Эстонией, Грузией или Украиной. При распаде Советского Союза Россия объявила о своей независимости, так же, как объявили о своей независимости Молдова, Эстония и далее по списку. При этом она не стала национальным государством. Другие выходцы из Советского Союза стали таковыми и в этой своей национальной идентичности черпают силы для государственного существования. У России этого источника нет. По причине многонациональности и многоконфессиональности национализм ей заказан. А другие идеи, которые могли бы сплотить и мобилизовать население, начисто отсутствуют. Нет сплачивающих идей, и нет воли к государственному существованию. Россия живет как бы по инерции, не руководствуясь никакой целью, никуда не спеша и никуда не опаздывая. Непонятно, зачем президент заставляет ее модернизироваться; такое впечатление, что никому, кроме него, это не нужно. Понятно, зачем требовалась индустриализация Советскому Союзу («без тяжелой промышленности нас сомнут»); понятно, зачем модернизировался послевоенный СССР («догнать и перегнать Америку», «мы первые в космосе», «мы во всем первые»). Но зачем делать это России, которая никуда не стремится и которой ничего не нужно, которую либеральные публицисты призывают «отбросить гордыню», «смириться», стать «нормальной страной»? На самом деле она давно уже стала не просто нормальной страной, а нормальной постсоветской страной со всевластием чиновничества, тотальной коррупцией, низким уровнем морали, продажными судьями, бандитами-силовиками и т. д. Поэтому распад ее в ходе общего демонтажа территории бывшего СССР в течение последующих трех-четырех десятилетий вполне вероятен.

Конечно, это будет не результат военного вторжения. Большую роль сыграет близящаяся демографическая катастрофа [64], благодаря которой усилится приток легальных и нелегальных иммигрантов, что негативно отразится на общем уровне человеческого капитала в стране. От осознания бесперспективности молодые, талантливые, энергичные люди будут уезжать на Запад. Постепенно Россия превратится в территорию, где русское население будет в меньшинстве, и в вахтовую площадку для западных топ-менеджеров в компаниях по добыче нефти. Затем, конечно, последует и политический распад с образованием на территории России нескольких государств, тяготеющих каждое к своему зарубежному государству-партнеру и спонсору. Это пессимистический сценарий.

Но может быть и оптимистический. Россия сможет спасти постсоветские государства и спастись сама. Это двуединая задача. Без них она спастись не сможет, потому что, раз начавшись, демонтаж СССР уже не остановится. Все, что происходило в пределах бывших советских границ, несмотря на жесткость конфликтов и вроде бы необратимость происходящих изменений, все равно происходило внутри Советского Союза и внутри бывшей Российской империи. Все это многими воспринималось условно, как нечто, происходившее будто бы понарошку. Ведь все равно, говорили люди, мы одной крови, одного воспитания и пределы своей большой страны ощущаем одинаково, хотя юридически вроде бы стали гражданами разных стран. Отсюда, кстати, и кажущаяся чрезмерной враждебность многих постсоветских стран по отношению к России. Это внутрисемейная вражда, которая всегда проявляется сильнее и острее, чем враждебность в отношении чужих людей. Теперь же все начинается всерьез, и откусывание внешними соседями постсоветских стран кусков постсоветского пространства — это уже откусывания от исторического тела России, то есть от самой России. Демонтаж России, таким образом, уже начался. Поэтому можно сказать, что рубежи России — это рубежи постсоветского пространства в целом, рубежи бывшего Советского Союза, и защищаться Россия должна именно там.

Хочется верить, что ввиду такой угрозы Россия сумеет собраться, проявить сознательность и волю и стать на защиту собственных рубежей. Разумеется, речь не о защите рубежей вооруженной силой — то есть не только вооруженной силой. Требуется и армия, и дипломатия. Если действительно наступает век империй, то это век силы, и России не надо стесняться ее показать. Но главная задача, без решения которой все будет напрасно, — это обретение идеи и воли. Тогда станут возможны и модернизация, и мобилизация, и по очереди, и сразу вместе. Пока же в качестве главной задачи для российской дипломатии ставится задача получить новое месторождение для «ЛУКОЙЛа», дипломатия перестает быть государственным делом, а становится частной лавочкой. Без идеи нет воли. Воля не может быть бессодержательной. А без воли нет государства, а есть только аппарат чиновников, которые тащат каждый в свою норку.

Семья и демография

Семья по умолчанию и опции семьи

Существует некий набор общих принципов, выражающих современные представления о семье, характерные для европейской культуры, к которой относятся также и Россия, и Америка, и многие другие регионы и части света. Эти принципы составляют также основу современного семейного права.

Первый и главный из них — это равноправие партнеров в семье независимо от расы, религии, национальной принадлежности, а также пола партнеров. Второй — единобрачие (моногамия). Значимости этого принципа нельзя недооценивать. Он регулирует отнюдь не сексуальные отношения в браке, как это иногда представляется легкомысленному юношеству, а экономические отношения и управляет процессами наследования и межсемейными и межродовыми взаимодействиями. Третий принцип — свобода и добровольность заключения и расторжения брака. Четвертый — взаимность в семье, то есть обязанность членов семьи оказывать материальную и моральную поддержку друг другу. При определенных обстоятельствах этот принцип может рассматриваться не только как моральное предписание, но и как правовое обязательство. И, наконец, пятый принцип — это защита семьи со стороны государства, подразумевающая недопустимость вмешательства кого-нибудь в дела семьи, а также при необходимости социальную поддержку семьи.

Эти принципы сложились в процессе многовековой эволюции семейных отношений и более или менее соответствуют реальному состоянию современной семьи. Это сочетание фактических характеристик семьи и нормативных представлений о семье в современном обществе. Мы подразумеваем примерно этот набор характеристик, когда в разных ситуациях произносим слово «семья», когда говорим «современная семья» или «буржуазная семья». Семья, соответствующая этим принципам, — это, фигурально выражаясь, семья по умолчанию. Когда далее в этом и последующих разделах будет употребляться слово «семья», ясно, что речь идет о семье по умолчанию.

В то же время в современном обществе существуют иные семейные формы, как традиционные, так и новые. О традиционной семье мы подробно расскажем далее. Новые же, свободно избираемые индивидом семейные формы, которые в определенном смысле являются развитием семьи по умолчанию, можно назвать опционной, или альтернативной семьей.

Но сначала охарактеризуем детальнее семью по умолчанию. Прежде всего это так называемая нуклеарная семья. Еще ее называют иногда обычной семьей. Это муж и жена с детьми или без детей, живущие отдельно от родителей. Они обладают полной самостоятельностью и организуют свою жизнь так, как хочется им самим, а не их родителям и другим родственникам. Считается, что в такой семье складываются наилучшие условия для самовыражения и проявления способностей и личностных качеств супругов. Нуклеарная семья на сегодняшний день — нормальная и самая распространенная семейная форма. Кроме того, это сравнительно новое явление. Такая семья возникла и стала преобладать только в XX в. Это оказалось возможным благодаря достижению определенного уровня благосостояния и социально-экономического развития. Традиционная большая патриархальная семья была, как правило, самообеспечивающейся экономической единицей, живущей натуральным хозяйством. Переход к рыночной экономике и рост производительности труда создали возможность существования малой, то есть нуклеарной, семьи. В результате интересы членов семьи оказались ориентированными не только на семью как таковую (так было в традиционной семье), но и в значительной степени на внешний мир, ибо он стал источником ресурсов поддержания жизни семьи. Кроме того, нуклеарная семья предполагает как минимум наличие отдельного дома или квартиры, что также стало возможным для большинства населения лишь в XX столетии.

Противоположностью нуклеарной семьи является традиционная патриархальная большая семья, состоящая из трех и более супружеских пар (родительская пара и несколько детей со своими семьями). Фактически это род с чертами жизни, присущими ранней родовой организации, в частности с огромной домашней властью главы рода и благоговейным соблюдением законов и принципов родства. Такая семья относительно распространена в местах расселения этнических групп, сохранивших архаичные черты родовой организации, — родов, тейпов, кланов, в России в основном на Северном Кавказе, в некоторых регионах Южной Сибири, иногда на Русском Севере. Даже если такая большая семья распадается, то есть члены ее перестают жить вместе и разъезжаются по отдельным квартирам, то в эмоционально-психологическом смысле она еще долгое время продолжает существовать: семейные и родовые идентификации все равно продолжают играть определенную роль в жизни ее членов.

Заметим в скобках, что именно это означает на практике господство семейных ценностей и их приоритет по отношению к ценностям любого иного происхождения. У нас любят ссылаться на результаты социологических исследований, согласно которым у подавляющего большинства граждан России первое место (или по крайней мере одно из первых мест) на шкале ценностей занимают ценности семьи. Граждане действительно именно так отвечают на вопросы социологических анкет, но социологам следовало бы не брать эти ответы «по номиналу», а попытаться понять, почему семейные ценности ставятся на первое место, тогда как реальный ранг семьи на шкале ценностей — очень низкий. Реальное поведение — это множество распадов семей, падение рождаемости, низкий уровень семейной и супружеской морали, а в ситуациях выбора сплошь и рядом предпочтение карьеры, богатства, развлечений — семье. Об этом будет много сказано далее. Здесь важно подчеркнуть, что та организация семьи и жизни вообще, для которой был, безусловно, характерен приоритет семейных ценностей, исторически уже в прошлом.

Бывает еще расширенная семья. Это семья, состоящая из проживающих вместе представителей нескольких поколений (например, супруги, их родители и дети). Ее можно толковать как разновидность нуклеарной семьи (когда вместе живут из-за невозможности разъехаться) или как разновидность традиционной семьи (когда налицо добровольное сожительство нескольких поколений одной семьи).

Большая, а частично и расширенная семья во многом противоположны нуклеарной семье, которую мы называем семьей по умолчанию. Последняя может быть семьей без детей, тогда как в большой патриархальной семье отсутствие детей исключено по причинам как экономического, так и морально-нравственного характера. Вопрос о детях здесь важен. Семья по умолчанию — это, в основном, либо бездетная, либо однодетная семья. В России, например, однодетные семьи — самые распространенные: в городах их 52–55 %, в селе — 38–41 %. Однодетная семья не обеспечивает воспроизводство населения в стране. В случае однодетной семьи каждые два человека рождают одного, и население страны неуклонно уменьшается. Снижение количества детей в семье характерно для населения практически всех развитых стран, особенно той его части, что характеризуется относительно высоким уровнем образования и благосостояния. О катастрофических последствиях этого процесса речь пойдет ниже. Наоборот, рождаемость растет у семей низших классов, преимущественно иммигрантов из гораздо менее развитых мусульманских стран Азии и Африки. Там семьи преимущественно многодетные. Многодетная семья — это семья, где детей трое и больше.

Далее, семья по умолчанию — это эгалитарная семья, основанная на равенстве мужа и жены. С правовой точки зрения ни о каком неравенстве в семье у нас не может быть и речи. Но фактическое неравенство возможно и довольно часто встречается. В основном оно обусловлено традиционной структурой женских и мужских ролей в семье (женщина выполняет всю домашнюю работу, а мужчина приносит в дом деньги) и не только в семье (в среднем оплата труда женщин ниже, чем оплата труда мужчин на сопоставимых должностях). Также фактическое неравенство объясняется физическими и физиологическими различиями полов. Эгалитарные семьи распространены в крупных городах и преобладают в среде лиц с относительно высоким уровнем образования и сравнительно молодого возраста.

Противоположностью эгалитарной семьи является авторитарная семья, предполагающая полную власть главы семьи и беспрекословное повиновение ему других членов семьи — «чад и домочадцев». Авторитарная структура семейной власти чаще всего характерна для большой семьи. В социальном смысле более авторитарны крестьянские и рабочие семьи (в сравнении с семьями среднего класса) и семьи в малых городах и сельских местностях (по сравнению с мегаполисами). Авторитарная семья — это традиционная патриархальная семья, то есть тип семьи прошлых времен.

Рассмотрев семью по умолчанию с точки зрения не только того, что она есть, но и того, чем она не является, можно составить более детальный ее портрет. Это нуклеарная эгалитарная семья, состоящая из мужа и жены с детьми или без детей, как правило, бездетная, однодетная или малодетная, и проживающая отдельно от родителей или иных родственников. Ей противостоит патриархальная семья, которая представляет собой расширенную или большую семью, образованную несколькими совместно проживающими поколениями, характеризующуюся многодетностью и авторитарными внутрисемейными отношениями. Патриархальная семья представляет собой фактически пережиток предшествующих стадий семейного развития и в современных странах редко сохраняется на своем собственном автохтонном основании. Но и в развитом мире этот тип семьи начинает в ощутимых масштабах возрождаться, благодаря росту количества иммигрантов из регионов и стран с патриархальной семейной культурой. Этот факт, хотя и всплывает время от времени в СМИ и становится предметом общественного обсуждения, остается недооцененным с точки зрения его важности для дальнейшего развития этих стран. Также из него не делаются политические выводы или же делаются, но неправильные. Это объясняется частично недооценкой со стороны политиков сигналов тревоги со стороны науки и общественного мнения, а частично — соображениями политкорректности. Семейные нравы и традиции — это интимные и очень чувствительные моменты в жизни любой нации и весомая составная часть национальной идентификации. Поэтому затрагивать их публично, а тем более формировать политику с целью их коррекции или изменения в современных условиях как на Западе, так и у нас в России может позволить себе только очень смелый и неполиткорректный политик, а таких в политическом истеблишменте, как правило, не находится. А кто находится, тот не в истеблишменте, и у него нет ресурса, достаточного для выработки и реализации соответствующей политики. О том, какие гигантские и в известном смысле роковые для западной культуры последствия несут эти изменения, будет сказано далее.

Пока же — о том, что происходит сегодня с семьей по умолчанию. Несмотря на осознание некоторых сложностей, возникающих вследствие снижения рождаемости и в силу довольно неожиданных иногда новых тенденций семейной жизни, в преобладающем сегодня общественном восприятии как в странах Запада, так и в России рисуется вполне благостная картина настоящего и будущего семьи. Дело представляется так, что есть-де сложности, но в целом будущее не за авторитарной патриархальной, а за справедливой и демократичной эгалитарной семьей, которая зиждется на любви партнеров, их доброй воле, взаимной поддержке и т. д. В принципе это правильно, потому что новые тенденции, или опции семейного существования, которые ведут к сильному снижению значимости семьи по умолчанию, вытекают именно из этой последней, из ее демократической, эгалитаристской природы, и являются ее логическим развитием и одновременно отрицанием.

Какие это тенденции? Во-первых, усиление влияния такой семейной формы, как неполная семья. Это феномен, характерный прежде всего для Запада, но и для нас тоже. Неполная семья, то есть семья, состоящая из одного из родителей и ребенка, существовала и раньше. Раньше она состояла, как правило, из женщины с ребенком (матери-одиночки) и рассматривалась как несчастье или бесчестье. Нынешнее социальное развитие, состоящее, в частности, в повышении благосостояния и совершенствовании социальных служб, приводит к тому, что женщины, желающие иметь ребенка, но не могущие или не желающие по разным причинам навсегда или надолго связать свою жизнь с мужчиной, сознательно избирают неполную семью как форму жизни. Не менее интересна и другая новая ситуация, когда взрослым членом неполной семьи оказывается не женщина, а мужчина — отец с ребенком или с детьми, причем и такая ситуация сплошь и радом оказывается не вынужденной обстоятельствами, а вполне сознательно избранной.

Во-вторых, распространение гомосексуальной семьи как официально признанной в некоторых западных странах формы однополого сожительства, предполагающей формальность и стабильность отношений. Однополые семьи получают право на обретение и воспитание приемных детей. В некоторых странах с живыми и сильными религиозными или консервативными традициями (например, в Польше, а также и в России) общество и власти сопротивляются признанию однополых семей.

В сфере семейной жизни существуют и другие опции, такие как пробный брак или так называемая шведская семья, — о них еще пойдет речь в следующих разделах. Важно, что все это действительно продукт развития семьи по умолчанию — обычной эгалитарной и демократической по своим основаниям буржуазной семьи, базирующейся на индивидуалистических основаниях, то есть на выборе партнеров, не зависящем от давления группы, окружающих индивидов, традиций общества и моральных норм. Строго говоря, названные и многие неназванные опции не противоречат тем принципам — представляющим собой своего рода конституцию современной семьи, — что сформулированы в самом начале параграфа. Именно поэтому они так естественно и непринужденно входят в повседневную жизнь и правовую практику многих стран.

В результате внутри множества стран, принадлежащих к западной культуре, вызревает жестокий конфликт. С одной стороны, в них налицо ярко выраженная тенденция падения рождаемости, и преобладает обычная эгалитарная семья плюс набор вышеуказанных опций, не только не противостоящих, но, наоборот, способствующих дальнейшему снижению рождаемости. С другой — в этих же странах необычайно высокими темпами растут колонии выходцев из стран с иной, в основном патриархальной и авторитарной, семейной культурой, где многодетность рассматривается как норма существования семьи. Если экстраполировать эти тенденции, то можно в исторически обозримое время ожидать возникновения судьбоносных конфликтов. Удивительно, но политиками и общественным мнением эти тенденции не воспринимаются как рок. Этому может быть несколько объяснений. Либо угроза недооценивается потому что кажется слишком отдаленной и абстрактной. Либо ею сознательно пренебрегают потому что западному человеку в том числе и политику слишком удобно в собственной семейной модели, выбираться из которой не хочется, как из теплого уютного дома в холодный и жестокий мир. А может быть, потому, что в любых дискуссиях и спорах негласно подразумевается, что пропаганда семейных ценностей, повышение материального благосостояния, а также усилия социального государства по защите и поддержке семьи рано или поздно приведут к перелому тенденции, что время можно повернуть назад.

А может быть, все надеются, что само рассосется. Последнее не кажется таким уж невозможным, если вспомнить, как несколько десятилетий назад внимание всего ученого и политического человечества было приковано к работам так называемого Римского клуба. Его члены били тревогу по поводу неудержимого роста населения слабо развитых стран, что в условиях ограниченности ресурсов грозило в не очень отдаленном будущем перенаселением и следующими за этим голодом, войнами и великими переселениями народов. Предсказанных катаклизмов не произошло, прогнозы Римского клуба потихоньку оказались забытыми.

Конфликты будущего

Теперь же на первый план мировых тревог выходит не демография стран третьего мира, а демографическая динамика развитых, цивилизованных стран Европы, к которым и Россия имеет смелость себя относить. С этой динамикой мы уже прекрасно знакомы на собственном российском опыте — это в первую очередь спад рождаемости и растущая миграция, а также (что более свойственно Европе, но ждет и нас в случае достижения определенного жизненного стандарта) рост продолжительности жизни. У нас печальная статистика рождаемости: в среднем на женщину приходится 1,3 ребенка, тогда как минимальный уровень, требуемый для воспроизводства, — 2,2 ребенка [65]. А глава Представительства Фонда ООН по народонаселению сказал в радиоинтервью, что ситуация в РФ очень серьезная и что население РФ может сократиться к 2025 г. до 125, а к 2050 г. — до 100 миллионов человек [66]. Усилия политиков каким-то образом переломить складывающиеся тенденции — стимулирование рождаемости, в частности путем предоставления материнского капитала, стремление предотвратить и ввести в какие-то рамки неограниченную нелегальную миграцию — подтверждают единую природу демографических проблем в нашей стране и в Европе.

Но есть, конечно, и различия. С одной стороны, в России имеются слабозаселенные, необозримые и во всех смыслах слабозащищенные просторы Сибири, по несчастью соседствующей с перенаселенным Китаем, который обретает силу и уверенность и готов к экспансии, может быть, не только экономической. Кроме того, «внизу» у России — среднеазиатские и южнокавказские республики бывшего СССР, еще в значительной мере сохранившие русский язык и общий с Россией стиль жизни, что облегчает миграцию в Россию и делает Россию предпочитаемой целью миграции. С другой стороны, европейские страны становятся желанной целью для жителей своих бывших колоний, для которых метрополия — тоже до известной степени родина. К этому надо добавить еще привлекательность Европы как места жизни, а также понемногу сходящую на нет, но все еще действующую демократическую пропаганду свободы выбора местожительства и готовность к предоставлению политического и экономического убежища всем угнетаемым, преследуемым, сирым, замерзающим и голодным. ЕС имеет, пожалуй, самые мягкие в западном мире критерии приема иммигрантов. В первую очередь принимают тех, кто дома подвергается преследованиям и дискриминации. Затем следуют те, у кого кто-то из членов семьи уже находится в пределах Евросоюза. Далее — те, кто пребывает в ЕС нелегально, они должны быть легализованы. А уже последний из критериев — это важность иммигранта для европейского рынка труда. Вообще, миграции — очень сложный феномен, на котором мы пока здесь не останавливаемся. Важно констатировать, что, во-первых, никакого способа остановить миграцию с Юга на Север и с Востока на Запад до сих пор не найдено и что, во-вторых, в столицах и крупных городах Западной Европы и России растет своеобразное параллельное общество мигрантов. Примеров можно набрать бесконечное количество: это прогремевший недавно на всю страну Черкизовский рынок в Москве, так называемый Черкизон с его оборотом в миллиарды долларов, разноязыким населением, своими отелями, ресторанами, магазинами, своей полицией и проститутками, своими законами и судьями. В общем, не хуже, чем Хитровка конца XIX столетия, впечатляюще описанная Гиляровским. Жители Москвы с внутренней жизнью Черкизона практически не пересекались — это в самом деле параллельное общество, существующее как бы в другом измерении. Черкизон — не единственный пример такого образования, в прессе постоянно появляются сообщения о китайских сообществах в Сибири, о вьетнамских сообществах в Москве и т. п. Правда, этническая дифференциация московского населения пока что не зашла так далеко, чтобы начали складываться ареалы компактного проживания представителей определенной нации — районы, подобные латиноамериканским кварталам или чайна-таунам в американских городах, или районы, полностью заселенные турками или арабами в европейских столицах. Кроме того, большинство иммигрантов в России — это граждане бывших советских республик, частично сохранившие советскую общность жизненных привычек и стиля и поэтому способные без труда интегрироваться в жизнь российского города, что делает геттоизацию излишней. Да и количественно, пожалуй, иммигрантские диаспоры в Москве и других крупных городах не достигли уровня, делающего неизбежным образование гетто [67]. Хотя в дальнейшем, очевидно, эти факторы будут ослабевать, и формирование гетто станет неизбежным.

Это о миграции. Мы к ней еще вернемся, но пока остановимся на другом аспекте вялотекущей демографической катастрофы. И в Европе, и в России оказался нарушенным некий негласный межпоколенческий социальный договор, состоящий в том, что благополучие пожилых людей гарантировалось производительной деятельностью молодежи, что находило свое выражение в пенсионных отчислениях работающих. Договор состоял в том, что каждое новое молодое поколение обеспечивало старость предыдущего. Нарушение его повлечет за собой ужасные последствия, не только экономические, состоящие в отсутствии средств поддержания старости родителей, но и культурные: разрыв жизненных стилей родителей и их бездетных детей.

Как пишет Норберт Больц [68], становится все яснее, что будущие конфликты в области распределения будут происходить в сфере не производства, а воспроизводства. Нас ждет, пишет он, не только острейшая «культурная борьба» родителей с бездетными, но и жестокая экономическая борьба за ресурсы между поколениями. Действительно, уменьшение количества рожденных детей существенно снижает базу пенсионных отчислений для будущих пожилых людей, причем родители и бездетные равным образом пользуются этой все сужающейся базой, сформированной за счет экономических и душевных затрат именно родителей и только родителей, вкладывавших деньги и душу в выращивание и воспитание детей. Старость бездетных обеспечивается потом и кровью родителей. Это и есть casus belli — причина культурной войны родителей и бездетных.

Параллельно формируется латентная война полов, побуждаемая отказом мужчин и женщин идентифицироваться со своими половыми ролями. Женщины не хотят больше быть женщинами, а мужчины — мужчинами. Этот процесс Больц называет бегством от пола. Классическое распределение мужских и женских ролей основывалось на половом разделении труда, которое было выгодно обеим сторонам. Отсюда и супружеская солидарность — самое сильное альтруистическое чувство. На практике половое разделение труда означает, что мужчина зарабатывает деньги, а женщина выстраивает уютный дом, или, иными словами, мужчина охотится, а женщина заботится о доме и детях. Так было всегда, а частично продолжается и сейчас: женщина обеспечивает сохранение внутренних, а мужчина — внешних границ семьи как социальной системы. Что происходит в случае сознательного отказа от традиционной половой роли и принятия роли, свойственной противоположному полу, то есть когда, например, женщина отправляется на охоту? Слабеет экономическая обусловленность деятельности мужчины и женщины, и в результате ослабевают связывающие их эмоциональные узы. Раньше, пишет Больц, мы имели дело с борьбой мужчин за женщин, теперь налицо борьба мужчин с женщинами. И с каждой частичной победой в этой борьбе ослабевает организующая и упорядочивающая функция половой асимметрии. Половые роли и мужчин, и женщин утрачивают ясность и однозначность. Так мужчины должны, с одной стороны, играть традиционную доминирующую роль, а с другой — конкурировать с женщинами. Это порождает неуверенность, роковую для традиционных ролевых отношений. Перевод пола в тендер, побужденный феминизмом, стал роковым событием не только на лингвистическом, но и на социальном уровне: пол («тендер») был представлен как сконструированная сущность, поддающаяся и подлежащая деконструкции и реконструкции по желанию субъектов.

В нынешних демографических дискуссиях прослеживаются две идеи относительно того, как бороться с этими грядущими бедами. Первая идея состоит в том, что миграция из стран с традиционно высоким уровнем рождаемости компенсирует падение рождаемости у нас. Это возможно, хотя и не обязательно. Например, в России некоторые мигранты, особенно из бывших советских республик, без особого труда приспосабливаются к обычаям, экономической и культурной среде принимающего общества и в результате довольно скоро снижают свойственный им дома высокий уровень деторождения. То же самое происходит, например, во Франции с выходцами из Северной Африки, где и без того модель рождаемости не очень отличалась от европейской. В Тунисе и Алжире, например, рождаемость держится на уровне 1,7 ребенка на женщину, что ниже уровня замещения. Та же ситуация с огромной турецкой диаспорой в Германии — турецкие женщины рождают лишь на несколько процентов больше детей, чем немецкие. Но даже если расчет оправдается, вряд ли такая компенсация падения рождаемости в принимающей стране должна приветствоваться. Ведь подавляющее большинство мигрантов плохо образованы, выполняют низкооплачиваемую работу, и рождение у них множества детей приведет только к усугублению социальных проблем, усилению бедности и к общему падению качества человеческого капитала в стране. Кроме того, есть еще одно соображение, которое достаточно часто замалчивается по причинам политкорректности. Происходящее тихой сапой вторжение плодовитых этносов медленно, но неотвратимо будет вести и уже ведет к размыванию национальной культуры и национальной идентичности «старых» наций.

Как говорит один из коллег автора этой книги, Москва давно уже превратилась в Стамбул. В европейских столицах еще легче, чем в Москве, убедиться в экспансионистской мощи именно демографического развития. В Париже, в Берлине перед глазами — европейские старики и мусульманская молодежь. Мы продолжим рассмотрение вопроса о возможных социальных и культурных последствиях дальнейшего развития в этом направлении.

Сыновья и мировое господство

Несколько лет назад профессор Бременского университета в Германии Гуннар Хайнсон опубликовал книгу «Сыновья и мировое господство: роль террора во взлете и падении наций» [69], которую трудно отнести к конкретной научной дисциплине. Можно сказать, что это труд в области исторической демографии, или исторической социологии, или политической, или даже спекулятивной (если такая возможна) демографии. Книга посвящена причинам войн, неожиданных и мощных завоевательных походов, внезапных вспышек ненависти, сопровождаемых резней и истреблением народов. Реакция на нее в ученых кругах была острая и противоречивая, а известный философ Слотердийк даже сравнил ее по значению с «Капиталом» Маркса и назвал автора основоположником демографического материализма.

Отправной пункт для Хайнсона — так называемый юношеский выступ на половозрастной пирамиде [70]. Сам он в ответ на вопрос, что такое юношеский выступ, говорит в одном интервью: «Общепринятого определения этого понятия нет. Француз, впервые использовавший термин в 1970 году, считал, что юношеский выступ существует, когда 30 % населения имеют возраст от 20 до 24 лет. Я считаю, что эти 30 % должны быть от 15 до 29 лет. Это значит, что если вы возьмете 100 мужчин в стране, 30 из них будут от 15 до 29 лет.

Но учтите, что эти 30 % не опасны, если они голодны и необразованны. Они опасны, когда находятся в хорошей физической и интеллектуальной форме» [71]. Он считает, что если в стране налицо переизбыток взрослых молодых мужчин, можно уверенно предсказывать социальные беспорядки, войну и террор. Старшие сыновья сравнительно легко находят себе место в жизни, тогда как остающиеся без места и без наследства «второй, третий и четвертый сыновья» неизбежно начинают войну за статус и престиж у себя дома либо отправляются отвоевывать себе новые земли. Хайнсон напоминает, что конкистадоров, отправлявшихся за океан за золотом и сокровищами, в Испании называли secundones — это были вторые сыновья в дворянских семьях, где наследниками становились старшие сыновья. После второго путешествия Колумба избыточное мужское население Европы отправилось на завоевание Нового мира. При этом завоеватели — как конкистадоры, так и любые другие завоеватели на всем протяжении истории — находили себе оправдание и поддержку в какой-нибудь из религиозных или политических идеологий. Это важно: не идеологии, считает Хайнсон, побуждают к войне и территориальным захватам, а переизбыток молодых людей, не имеющих места в жизни. Идеологию они лишь «подбирают» для себя, оправдывая свои стремления; вполне материалистическое объяснение происхождения войн — это и есть демографический материализм.

Кроме объяснения войн, теория Хайнсона — это еще и объяснение того, что мы с легкой руки Льва Гумилева стали называть пассионарностью. Это объяснение сводит пассионарность некоторых наций в некоторые периоды истории к пассионарности определенных социальных групп, а именно молодых мужчин в определенных демографических и социальных обстоятельствах. Гумилев использовал понятие пассионарности для объяснения некоторых исторических событий. Хайнсон старался объяснить сами эти события, но объяснил еще и пассионарность. Итак, он считает, что 80 % мировой истории — это история сыновей в странах, где их избыток и где они приносят одни беды и несчастья. Беды и несчастья могут принимать разную форму — выражаться в росте преступности, в попытках государственных переворотов, революциях, бунтах, гражданских войнах. Они, эти лишние сыновья, могут прибегнуть к геноциду, чтобы получить места, принадлежащие тем, кого они убивают. Важно не абсолютное количество населения, важно именно избыточное количество тинейджеров и молодых мужчин, не знающих, к чему себя приспособить, с бурлящими гормонами в крови и неконтролируемой агрессией. И начинается волна убийств, длящаяся до тех пор, пока количество оставшихся в живых не сравняется с количеством достойных мест. А иногда они развязывают войны, чтобы завоевать новые территории, истребить вражеское население и заменить его собственным. При этом, заметим в скобках, Хайнсон не верит, что экономическая помощь и спасение голодающих в странах, где в населении велика доля молодых людей, может предотвратить войны, волнения, террор и убийства. Наоборот, говорит он, материальная помощь может развязать новую волну убийств. Голодающие не сражаются, они страдают. А если дать молодым людям еды, да еще и некоторое образование, они поймут, что высоких постов и желанных благ на всех не хватает, а поскольку они считают, что всего этого достойны, может начаться насилие. И чем эффективнее будет гуманитарная помощь, тем сильнее окажутся позывы к агрессии. В цитированном выше интервью он говорит: «Каждый год Немецкий институт изучения мира говорит: если мы победим в борьбе с голодом, то мы победим и войну. На самом деле все наоборот: исследование юношеского выступа показывает, что если вы преуспеете в борьбе с нищетой и голодом в стране с юношеским выступом, начнется эскалация насилия» [72]. В книге он пишет: «Динамика юношеского выступа — и это нельзя не подчеркивать вновь и вновь — побуждается не недостатком питания. Младшему брату который служит конюхом у перворожденного сына и не только сыт, но, возможно, даже хорошо упитан, нужна не пища, а статус, который обеспечит ему влияние, признание и достоинство. Рвутся наверх не недокормленные, а потенциальные declasse и неудачники» [73]. Короче, юношеским выступом объясняется большая часть тех социальных волнений, войн, завоеваний в мировой истории, которые не были побуждены внешними факторами (резкими изменениями климата, природными катастрофами), а также большинство случаев геноцида. Это, как показано у Хайнсона, и европейский колониализм, и фашизм в XX в., и нынешние конфликты, например, в Дарфуре и в Палестине, и современный терроризм, и многое-многое другое.

Это очень интересная теория, хотя кажется иногда чересчур спекулятивной. Ее достоинством является то, что она, говоря словами феноменологического философа Альфреда Шюца, обладает «субъективной достоверностью», то есть мотивация, приписываемая главным действующим лицам объясняемых процессов, субъективно убедительна, представляется психологически достоверной и естественным образом вытекающей из данных обстоятельств. В то же время, очевидно, правы историки, показывающие на конкретных примерах, что аргументация Хайнсона часто носит односторонний характер. Но дело даже не в частностях. Вряд ли демографический фактор можно считать единственным или даже главным фактором, определяющим конфликты исторического масштаба. Скорее следует говорить о корреляции — и это уже огромное открытие. Конечно, социальные волнения, война и терроризм — явления, предполагающие воздействия множества разнородных факторов, но становится ясно, что «юношеский выступ» — один из них. В этом смысле он оказывается индикатором, позволяющим предсказывать значимые события и тем самым регулировать определенные процессы. Можно поспорить с объяснениями событий прошлого. Но, скажем, применительно к сегодняшней действительности стран третьего мира теория кажется очень актуальной. Современная медицина и распространение медицинской помощи привели к резкому росту рождаемости в этих странах и соответственно к формированию юношеского выступа, что выразилось в резком возрастании волнений, гражданских и межнациональных войн, случаев геноцида и террористических атак в самих этих странах и вовне их. Это все «лишние» сыновья! Здесь теория Хайнсона кажется приемлемой.

Но нас больше интересуют не исторические объяснения, а радикальный подход Хайнсона к современной демографической ситуации в Европе и третьем мире и к перспективам миграции. Фактически он заостряет и подкрепляет конкретными цифрами многочисленные и весьма распространенные ныне спекуляции относительно демографического кризиса в Европе. Речь идет о фактической демографической капитуляции западного мира, говорит Хайнсон. Возьмите, поясняет он, количество мужчин от 40 до 44 лет и сравните с количеством мальчиков от 0 до 4 лет. Демографическая капитуляция имеет место, когда на 100 мужчин приходится менее 80 мальчиков названных возрастов. В Германии соотношение 100/50. Для сравнения: в полосе Газы — 100/464 [74]. Число палестинцев за последние пятьдесят лет возросло в шесть раз. Во многих мусульманских странах уровень рождаемости сопоставим с палестинским. И в это время не только Германия, но и вся остальная Европа, как Западная, так и Восточная, и Россия, и Северная Америка, и Япония находятся в демографической депрессии, то есть все эти страны и регионы в демографическом смысле давно капитулировали. Демографические данные по ним, если и отличаются от германских, то ненамного.

Страны или региональные союзы пытаются поправить свою ситуацию, используя механизмы миграции.

Международные миграционные потоки крайне сложны, но и крайне поучительны. Если взять Европу там наблюдается огромная иммиграция из стран третьего мира. Только Германия и только за 12 лет с 1990 по 2002 г. приняла 13 миллионов иммигрантов. В предыдущем разделе было сказано, что, согласно принятым критериям, отбор не был ориентирован на квалификации приезжих и потребности рынка. Скорее наоборот, принимались те, кто нуждался в помощи и спасении. Такие гуманитарные критерии привели к тяжелой ситуации. В стране растет число людей, сидящих на социальном пособии. Причем именно для таких групп характерен высокий уровень рождаемости — не только из-за традиций мест, откуда они приехали, но и потому, что рождение детей увеличивает размер пособия. Они недостаточно образованы и недостаточно социализированы, чтобы выполнять работу, требующую определенной квалификации. В результате, по данным Хайнсона, в Германии остаются незанятыми 2 миллиона рабочих мест, при том, что 6 миллионов людей живут на пособие и не могут занять эти места по причине отсутствия квалификации. Соответствующим образом складываются и карьеры детей из таких семей. Девочки, в основном, повторяют путь матерей — пособие и небольшой дополнительный доход за счет неквалифицированного труда. Мальчики же вырастают в тех самых тревожащих общество лишних сыновей, которые живут в относительно благополучных условиях, «достаточно упитаны», по определению Хайнсона, и достаточно образованы, чтобы считать себя достойными тех позиций и доходов, которые имеют их соотечественники-немцы, но недостаточно квалифицированы, чтобы их получить. И дело здесь не в каких-то расистских предрассудках, а в том, что эти люди социализированы в такой среде, которая не в состоянии привить им трудовые и интеллектуальные навыки, необходимые для занятия высоких позиций. Именно такие молодые люди жгут машины и дерутся с полицией в Париже, Брюсселе и других европейских столицах. Некоторые из них оканчивают университет и становятся лидерами, умеющими аргументированно воззвать к равенству и справедливости. Так возникает идеология, о которой говорит Хайнсон и которой мы уделили много внимания, рассуждая в предыдущих главах о политкорректности и постмодерне. Только теперь, в контексте теории юношеского выступа, эта идеология и возможные последствия ее внедрения в практику начинают выглядеть угрожающе. Если экстраполировать эти тенденции в будущее, то пестрота и занимательность постмодернистского существования может вылиться в рост преступности, кровь и грязь гражданских волнений, резню и террор, а западная культура вступит в свой последний бой на собственной исконной территории.

Но если даже воздержаться от таких и впрямь чересчур драматических сценариев, все равно европейские перспективы не назовешь благоприятными. По свидетельству Хайнсона в цитированном выше интервью, около 52 % молодых немцев хотели бы покинуть Европу и переехать в США, Австралию, Новую Зеландию и другие англосаксонские страны. То же самое положение во Франции и Голландии. Конечно, не все уедут, но и желание многозначительно и понятно. Дело не в том или не только в том, что они не хотят в своем малом числе поддерживать своих собственных стареющих соотечественников. Дело в том, что, по подсчетам Хайнсона, на 100 двадцатилетних граждан Франции или Германии приходятся 70 французов или немцев, которые своим трудом и талантом должны через посредство социальных институтов кормить оставшихся 30 сидящих на пособии иммигрантов того же возраста и поколения, что и они сами. Этого они точно не хотят, и, естественно, они уезжают. То же относится к Голландии, Бельгии и другим странам Европы. Германию ежегодно покидают около 150 тысяч, так сказать, этнических немцев, и оседают они, в основном, в странах англосаксонского мира, где иммиграционная политика ориентирована на высококвалифицированных кандидатов, которые будут нарасхват на рынке труда.

Получается, что страны старой Европы переживают что-то вроде ползучего завоевания, состоящего в постепенном замещении населения: активные, интеллектуально развитые, высококвалифицированные молодые люди «вымываются», и на смену им приходят дурно социализированные, плохо обученные, сравнительно слабо интеллектуально развитые и не обладающие мотивацией к труду отпрыски иммигрантов-держателей социальных пособий. Где находится порог, знаменующий смену национальной и социальной идентичности страны, подвергшейся такому завоеванию, и как должна выглядеть эта смена, никто пока сказать не может.

Получается так, что страны Запада или, лучше сказать, страны, относящиеся к европейской цивилизации, по выражению Хайнсона, поедают друг друга, то есть, как насос, выкачивают друг из друга самых лучших и талантливых молодых людей. Причем это всеобщий процесс: в англосаксонские страны притекают мозги из Западной Европы, в Западную Европу — из Восточной Европы и России, обратного же хода, как правило, нет. Северная Америка — конечный пункт всех мечтаний и устремлений. Хайнсон говорит, что в будущее он смотрит пессимистически. Ситуация в Европе напоминает ему принцип «пятой деревни». Когда в германских депрессивных землях вроде Бранденбурга и Мекленбурга происходил спад сельского населения, согласно этому принципу, четыре деревни ликвидировались, а оставшиеся жители переселялись в пятую. Правда, от этого уровень рождаемости в пятой деревне не повышался, и через некоторое время оказывалось, что в ней живут одни старики и поблизости нет молодых, которые могли бы заработать им на пенсии. Примерно такая судьба ждет приблизительно сорок государств «от Бретани до Владивостока». Некоторые из них станут «пятой деревней» и проживут еще некоторое время, другие просто исчезнут. Хайнсон (дословная цитата): «Я предсказываю, что славянские нации исчезнут. То же произойдет с тремя балтийскими государствами и со всеми балканскими. Вопрос только в том, кто станет пятой деревней — Франция или Германия. Я лично думаю, что Скандинавия. То же будет с Иберийским полуостровом, а также с Ирландией и Англией. Впрочем, я не уверен, что остальной континент это переживет» [75].

Несмотря на остроту анализа и драматизм прогноза, Хайнсон не сказал ничего принципиально нового. Старение населения в Старом Свете, неудержимый вал иммиграции из бедствующих стран Африки и Южной Азии, утечка мозгов из России и Восточной Европы, трудности адаптации иммигрантов, ограниченные возможности социальных служб, растущая неприязнь между иммигрантами и коренными обитателями — все это многократно описано и проанализировано. Главное достоинство Хайнсона (речь не о теории «юношеского выступа», а об анализе демографической ситуации в Европе и мире) — в его способности бесстрашно додумать до конца, до необходимых и неизбежных выводов. Ознакомившись с этими выводами, мы должны поставить главный вопрос: как мир дошел до жизни такой и какую нужно выстраивать политику, чтобы мрачный прогноз не сбылся. Для нас, конечно, важна Россия. Хайнсон предрекает России неизбежную гибель в тисках демографического кризиса. Впрочем, не он один. Но осознание остроты ситуации заставляет задуматься о том, как эту гибель отсрочить, а то и отменить. Для этого необходимо более углубленное рассмотрение ситуации в семье и в политике государства в отношении семьи.

Иллюзия самореализации

В огромной степени в сегодняшней ситуации, в которой находится европейская семья, или семья по умолчанию, как мы ее определили, повинны два решающих обстоятельства. Первое — это современная идеология человека, его достоинства и смысла жизни, выражающаяся в позиции самих членов семьи по отношению к роли семьи в их жизни. Второе — это патерналистское государство, все в большей степени принимающее на себя роль подлинного отца, главы семьи. В этом разделе мы рассмотрим первое из этих обстоятельств. В современной жизни сплошь и рядом оказывается так, что семья уходит на задний план и становится лишь фоном, на котором происходит социальная самореализация индивидов. Семья выглядит как что-то устаревшее, косное, препятствующее яркому проявлению индивида в большом мире. Традиционно, как известно, самореализовывался во внешнем мире мужчина, женщина обеспечивала уход за домом и детьми и дарила любовь мужчине, возвращавшемуся «с охоты», то есть она самореализовывалась в семье. Причем целью существования мужчины была самореализация не сама по себе, а ради семьи, которая воплощалась в детях и представляла собой механизм, служащий продолжению рода. Семья как институт продолжения рода была своеобразным якорем, не дающим человеку бесследно исчезнуть в бушующем море жизни. Поэтому она и представляла собой нечто первостепенно важное в человеческой жизни. Это и означало на практике, что семейные ценности оказывались определяющими ценностями жизни.

Теперь ситуация в значительной степени изменилась, причем изменилась как для мужчины, так и для женщины. Хотя в России сейчас стало чрезвычайно модно говорить о приоритете семейных ценностей, хотя они неизменно выходят на первое место в социологических опросах, на самом деле кажется, что их жизненная роль крайне ослабла. Для мужчин, относящихся к высшим слоям (бизнес, чиновничество, творческая элита), слова о приоритете семейных ценностей на деле означают, что семья — это тихая гавань, где можно распустить галстук, отдохнуть и расслабиться — своего рода комната отдыха в международном аэропорту на пути, скажем, из Буэнос-Айреса в Париж. Такая возможность создает соответствующий эмоциональный фон, семья начинает видеться как нечто привлекательное и желанное, особенно если дома милая жена и воспитанные дети. В результате бизнесмен ставит в социологической анкете жирный крест в графе «семейные ценности». Иногда семья становится орудием сокрытия сомнительных с точки зрения закона доходов. Спору нет, это важные вещи, но это явно не тот случай, когда семья — смысл существования и жизненный якорь. Для современного мужчины и смысл, и якорь — во внешнем мире, который есть арена самореализации индивида.

Но еще важнее и даже трагичнее с точки зрения последствий для института семьи оказывается ситуация, когда семья перестает быть местом самореализации женщины, которая также начинает бороться за успех во внешнем мире. Здесь-то и возникает то, что Больц (см. выше) назвал войной полов. Не мужчины борются друг с другом за женщин, а женщины борются с мужчинами за привилегированный статус, за высокий доход, за место в жизни и в партере (см. раздел о позиционных благах), а иногда даже за половых партнеров. В значительной мере ответственна за это современная идеология места женщины в семье и мире, прежде всего феминизм, который представляет собой в этом отношении символ современности, квинтэссенцию нападок на буржуазную семью или, как мы ее обозначили, семью по умолчанию. Феминизм оказал и продолжает оказывать столь сильное идейное влияние, что сейчас просто невозможно сформулировать реалистическую альтернативную, консервативную позицию по отношению к семье.

При взгляде из России может показаться, что феминизм — это западные выдумки, а у нас ничего подобного нет. Действительно, какой вес могут иметь суждения изредка появляющихся на телеэкране женщин, раздраженных несовершенством жизни и косностью соотечественников и представляющихся феминистками. Их идеям, вроде бы, не обнаруживается соответствия в реальном мире. На Западе все наоборот. Там феминизм стал одной из наиболее значимых составляющих самой передовой в мире идеологии политкорректности. Там женщина гордится собой, там за равенство с мужчинами ей не нужно бороться — она уже победила, а если кто в это не верит, тот может пойти под суд за это свое неверие (стоит только проявить его в форме «сексизма», «лукизма» и т. п.). На самом деле феминизм проявляет свое воздействие на двух уровнях. Во-первых, есть поверхностный, публичный, ориентированный на медиа, инсценировочный уровень, где как раз и имеют место инсценировки равенства и справедливости. На этом уровне происходят разного рода скандалы, разоблачается скрытый сексизм власть имущих, наказываются — иногда даже разрушением карьеры виновного — случаи сексуального «харасмента». На этом же уровне инсценируются экстравагантности, привлекающие внимание СМИ. Например, несколько лет назад на одном из факультетов Бременского университета в Германии студента мужского пола феминистки не пустили на свой семинар, и ему пришлось через суд доказывать свое право посещать любое из академических мероприятий в университете. Ясно, с каким интересом все обсуждали это событие. Но есть и более глубокий, фундаментальный уровень проявления идеологии феминизма, связанный не только с новейшим феминизмом как таковым, а с его идейными отцами и предшественниками, вернее матерями и предшественницами в освободительном и социал-демократическом движении. Этот феминизм — плоть от плоти инспирированного Марксовым социализмом освободительного движения, и, хотя новейшие, особенно философствующие феминистки предпочитают в качестве своей святой покровительницы и духовной наставницы Симону де Бовуар, в действительности самый большой вклад в их дело внесли Клара Цеткин, Роза Люксембург, а также и Александра Коллонтай (хотя, разумеется, не только они). Благодаря их идейной и практической работе произошло реальное освобождение женщины, оказавшее разрушительное влияние на семью. Их можно было понять, в их действиях был благородный пафос: они разрушали архаичную и несправедливую «буржуазную семью» во имя новых, равных и справедливых отношений полов. На самом деле оказалось, что они разрушают семью вообще.

В результате неустанных усилий этого и последующих поколений женщин, борющихся за справедливость и равенство, дело пришло к тому, что сейчас женщины, посвятившие свою жизнь семье и детям, — это белые вороны. Они выглядят странно и несовременно. Они будто бы забыли то, что известно всем и в доказательствах не нуждается: главная цель современного человека — современного мужа и современной жены — это успех и самореализация в большом мире, лежащем за пределами семьи. А когда они об этом вспоминают, то самореализация и успех оказываются ценностями, с которыми семья не в состоянии соперничать. Множество примеров тому можно найти в самых разных книгах, посвященных семье, а также и в реальной жизни вокруг нас. Это происходит прежде всего потому, что с точки зрения ценностей нашего общества работающая женщина обладает большим весом, нежели домохозяйка или мать. Самое ценное — и одновременно самое нормальное явление в современном обществе — это работающая супружеская пара с ребенком, проводящим полный день в детском саду или в школе. Также достойный вариант — мать-одиночка, работающая и воспитывающая ребенка, как и любые другие варианты совместной или, наоборот, одинокой жизни при условии, что все работают. Не работать нельзя, и не только потому, что работа есть единственный источник поддержания жизни семьи, но и потому, что неработающая женщина считается существом неполноценным. Даже во вполне обеспеченных семьях женщины, которые без проблем могли бы посвятить себя только семье, после рождения детей и некоторого периода адаптации к материнской роли и осмысления своего нового места в мире начинают рваться на работу. В их жизни, если они не работают, зияет огромная и тревожащая пустота. Разумеется, есть и другие примеры, но современная женщина выглядит несбалансированной, если в дополнение к роли жены и матери не располагает профессиональной ролью. Кроме того, она просто выпадает из стройных систем социальной стратификации, где профессия — едва ли не главный критерий идентификации индивида. Это вообще ситуация, характерная для современных развитых стран — как ушедшего в прошлое Советского Союза, так и современной России и Европы. Правда, сейчас, когда многие говорят, что на дворе постмодерн, ситуация начинает размываться, при том что отказ мужчин и женщин от работы и профессии (позиция, все более популярная в современной России) отнюдь не всегда побуждает их обратиться к семье. Но в любом случае такая позиция представляется скорее маргинальной. Профессия и работа у мужа и у жены — это общепринято. Классическая семья, где муж работает, а жена — мать и домохозяйка, находится в нижней точке ценностной школы семейной жизни.

Сейчас, конечно, никто не отрицает, что мать и домохозяйка тоже выполняют значительную работу. Но все дело в том, что они не продают рабочую силу на рынке и потому просто не входят в учет работающих. В денежной экономике все, что признано и достойно, должно быть опосредовано деньгами. А что не опосредовано, то не значимо, в определенном смысле слова не существует, во всяком случае, не принимается всерьез и не учитывается при оценке общественной производительности и человеческого капитала. У экономистов и социологов почти нет работ, где рассматривается внутренняя производительность современных домохозяйств, хотя имеется очень много работ, где рассчитывается потребление домохозяйств, их доходы и т. д. Для проверки этого суждения советую посмотреть, что найдется в Интернете, если поискать по словам «домохозяйство» и «производительность» или «семья и производительность»: огромное количество ссылок, темы которых «производительность труда и доходы домохозяйств» или «влияние семьи на производительность труда» и т. д. То есть все, в том числе и ученые, хотя отлично понимают, что уход за домом, воспитание детей, приготовление пищи — серьезный и тяжелый труд, все равно молчаливо предполагают, что труд — это когда вне дома. Это не чье-то персональное пренебрежение или предубеждение — это коренится в самой конституции денежной экономики. При натуральном хозяйстве мужчины и женщины работали в собственном хозяйстве рука об руку, равно участвуя в обеспечении жизнедеятельности семьи. В денежной экономике источник дохода переместился вовне, и мужчина стал либо ходить на рынок, чтобы продать произведенный дома продукт, либо ходить на работу (на рынок труда), продавая свою рабочую силу. В любом случае он возвращался домой с деньгами, как добытчик. Тогда, собственно, и началась недооценка женского труда. Тогда же старая форма брака — покупка женщин — начала меняться на новую — брак с приданым. С тех давних пор и сложилась ситуация, когда неоплачиваемая работа как бы не является настоящей работой. Все, чье время не пересчитывается на деньги, — дети, женщины, старики — в экономическом смысле ничего не значат. И в условиях денежной экономики домохозяйка — «просто домохозяйка», а не полноценная общественная и экономическая единица. Точно так же, как при социализме она тоже была «просто домохозяйкой», а не полноценным членом общества.

В результате возникает парадоксальная, а если сказать точнее, то глубоко извращенная ситуация. Получается так, что няня, ухаживающая за детьми других матерей, работает. А мать, ухаживающая за собственными детьми, делает это из собственного удовольствия — ведь работой это не считается. Точно так же домработница, убирающая квартиру, работает, а хозяйка, делающая в физическом смысле то же самое и затрачивающая столько же или даже больше усилий, — не работает. Возникает парадокс, великолепно сформулированный Больцем: вместо того чтобы быть матерями, женщины работают, зарабатывая деньги, чтобы купить «материнские услуги», причем часто их работа как раз и состоит в предоставлении этих самых материнских услуг [76]. Как он едко замечает, этот урок учли и пожилые бабушки, которые охотнее поработают пару часов «нянями» и заработают пару евро, чем присмотрят за внуками дома. Можно сказать, что логика современного социального развития (освобождение женщин, воплотившееся прежде всего в их профессиональной работе), соединенная с логикой денежной экономики, требует, чтобы женщина принимала на себя заботу о чужих детях и уход за чужим домом, оставив своих детей и свой дом на попечение другой женщины.

Вообще, мать и домохозяйка находится сегодня в общественном мнении и в господствующей, по сути, социал-демократической идеологии в таком проигрышном положении, что ей впору стыдится своего семейного чувства и предназначения. Ее постоянно противопоставляют женщине, которая равна мужчине, то есть сделала выбор в пользу работы и карьеры, при этом, как правило, умалчивается, что это означает выбор не в пользу семьи и детей. И совсем не замечается при этом, что подобного рода равенство предполагает игнорирование половых различий. Фактическое игнорирование, которое предполагалось идеологическим взглядом на роль женщины, оказалось дополненным нормативными предписаниями по игнорированию половых различий, сформулированными в рамках современной идеологии политкорректности. Здесь действует императив: обращайся со своими коллегами, а также и с любыми другими встречными людьми так, будто не знаешь о существовании разных полов! Это примерно то же самое, что в цитированной выше пьесе Николая Эрдмана (см. сноску 18): смотри на женщину по-марксистски! Из этого табу на различение полов возникает целый ряд крайне интересных выводов применительно к любви, браку и другим отношениям полов, на которых мы остановимся позднее. Этот запрет на различение полов на самом деле, конечно, не так примитивен. Любой политкорректный индивид или любая феминистка скажут, конечно, что здесь отрицается не существование мужчин и женщин как биологической данности, а отрицается традиционное представление о мужском и женском, о мужском и женском долженствованиях, о мужских и женских ролях и т. д. Традиционно мужчина — господин, а женщина — раба и жертва. Именно это традиционное представление и подлежит отрицанию и более того — запрету. Но если запретить такое противопоставление, сразу возникают новые и часто весьма неожиданные разделения. На некоторые из них указывает Больц. В частности, возникает противопоставление понятий женщина и женственность. Женственность не свойственна женщине, сравнявшейся в своем гражданском и экономическом достоинстве с мужчиной. Если же она ей свойственна, значит, женщина не принимает своего равенства всерьез и на деле возвращается к старому и дискредитированному базовому противопоставлению мужчина/ женщина. Из этого же запрета возникает другая неожиданность: возможность рассматривать как если и не противоположные, то, по крайней мере, не связанные по необходимости друг с другом понятия брак и дети. Конечно, бездетные браки были всегда, но раньше они рассматривались как исключительное явление, обусловленное либо медицинскими причинами, либо какими-то экстраординарными обстоятельствами, и лишь в последние десятилетия естественная связь между браком и детьми оказалась разорванной. В Америке возникла категория DINKS, характеризующая постмодерную семью, точнее постмодерную пару без детей. DINKS — это акроним: Double Income, No Kids, что означает «двойной доход, без детей». В браке такие пары заняты, в основном, максимизацией дохода. Поскольку погоня за доходом порождает массу стрессов, у них не остается сил для постели, в результате чего возникла новая категория, обозначение которой иронически комментирует предыдущее: DINS — Double Income, No Sex [77].

Такая ситуация, конечно, была бы невозможна без развития противозачаточных средств, в особенности таблеток, сыгравшихважную культурно-историческую роль. Конечно, и до таблеток женщины контролировали до известной степени процессы оплодотворения — но именно с таблетками они стали поистине хозяйками собственной плодовитости. Другой стороной того же оказалось нежелание мужчин брать на себя ответственность за последствия отношений, что далее вело к падению рождаемости. Разумеется, все это развитие совершается под знаком политической корректности, требующей, чтобы эротика была оторвана от биологической основы сексуальности. Это именуется «безопасным сексом». Тем самым подразумевается, что связь, чреватая беременностью и рождением детей, является чем-то опасным. В результате в качестве образца для подражания, становящегося предметом постоянной, иногда назойливой пропаганды, выдвигается связь без обязательств, да и без любви, потому что любовь как очень сложное и острое эмоциональное и душевное состояние не укладывается в понятие «безопасной» связи. «Безопасный секс» — это случайная связь малознакомых людей, ибо чем глубже партнеры узнают друг друга, чем глубже вовлекаются в половой союз, тем он становится «опаснее», то есть «чреватее», значительнее с точки зрения их будущей судьбы. Но «безопасный секс» очень подходит людям, поглощенным страстью к самореализации.

Семья и государство

Второй главной причиной кризиса семьи мы назвали современное государство в его отношении к семье. Нет, представляющие государство чиновники и политики не равнодушны к семье, государство держит руку на пульсе семейного развития, постоянно думает о семье и оказывает ей поддержку. Социологи, демографы и другие специалисты фиксируют проблемные точки, угрожающие существованию семьи, которые затем становятся предметом дискуссий, ведущих к выработке мер государственной политики по поддержанию семьи. Но, если говорить строго, семья сама по себе достаточно мало интересует и ученых, и политиков. Чаще она рассматривается с точки зрения ее функций в социальной системе, и политические воздействия нацеливаются, например, на повышение рождаемости в семье не потому, что семья без детей ущербна, а потому, что государству нужны люди для труда, для войны, для заселения новых или пустующих земель. Или другой пример: государство способствует возникновению условий, освобождающих женщин от каждодневного труда по уходу за детьми (детские сады и ясли, школы с продленным днем и т. д.), прежде всего не столько в интересах самой семьи — наоборот, отрыв матери от ребенка не способствует ни стабильности семьи, ни качеству семейного воспитания, — сколько в интересах рынка труда, заинтересованного в рабочей силе. К теме семьи и воспитательно-образовательных учреждений мы еще вернемся. Можно приводить и другие примеры, показывающие, что семья современным обществом и государством трактуется прежде всего инструментально — не столько как основа социального бытия человека и общества, сколько как инструмент оптимизации социальной системы. И никакие уверения в значимости семейных ценностей здесь не помогают, ибо чиновники и другие деятели без всякого смущения сочетают их с антисемейной, по существу, политикой. Например: мы высоко ценим семью и готовы ей помогать, давайте построим еще больше детских садов, желательно даже интернатского типа, чтобы матери могли как можно дольше не видеться со своими детьми!

Зачастую государство само своей политикой подрывает основы семейного существования. Происходит это потому, что оно берет на себя выполнение все большего и большего числа функций, изначально принадлежащих семье. Например, у нас стали распространенными и имеют даже шанс при определенных обстоятельствах стать модными профессии социальных работников, психологов, консультантов в разных сложных ситуациях, возникающих в жизни семьи. Консультанты отвечают по многочисленным телефонам доверия или помогают прямым советом или беседой. Они разговаривают с женщинами, которых бьют мужья, с детьми, потерявшими родителей, с инвалидами, ищущими места в жизни, с бомжами, с обманутыми женами, действуя от имени государства, местных властей или общественных организаций. К ним может обратиться каждый, и каждый обязательно будет понят и получит сочувствие и совет. Тот, кто раньше не нуждался в профессиональном совете и сочувствии, ибо был тем, чем был, — брошенной женой, человеком, потерявшим родителей или не имеющим места жительства, и был готов принять и нести свои беды и страдания в их полном объеме, потому что он сам в них виноват или потому что такова жизнь и, потеряв родителей, он не может не страдать и должен страдать, — так вот, теперь такой человек как бы получает официальное удостоверение в том, что он несчастен и присоединяется к рассуждению о своем несчастии.

Ведь ни один консультант никогда не скажет своему клиенту например брошенной жене: ты сама виновата, зачем ты изводила мужа ревностью, зачем проверяла его звонки, лазала по карманам! Вот он, естественно, тебя и бросил! Впрочем, консультант, отвечающий по телефону доверия, даже, скорей всего, и не озаботится выяснением всех этих обстоятельств, а просто прибегнет к типовой модели реакции на типовую жалобу. По стилю работы это сильно напоминает секс по телефону, где девушку, во-первых, совершенно не интересуют особенности жизни и влечения клиента — она просто знает, чего хочет каждый мужчина и что ему надо сказать, чтобы он остался доволен; а во-вторых, она никогда не откажет ему в сексе (по телефону, естественно) и не скажет ничего, что могло бы показаться ему обидным.

В результате распространения такого рода телефонов доверия воспитываются новые поколения людей, которые несчастны, даже если у них нет оснований быть несчастными, потому что малейшая их проблема получает неограниченный лимит сочувствия профессиональных сочувствователей. Люди оказываются неготовыми бороться с бедой, потому что ее можно переложить на плечи «профессионалов по несчастью» (Больц). Со стороны индивида это не что иное, как бегство от ответственности за собственную жизнь. Со стороны общества это желание принять на себя проблемы, с которыми индивид обязан справляться сам, подобно тому, как отец принимает на себя проблемы детей. «Отец» — это слово здесь больше, чем метафора. По существу государство принимает на себя функции, которые должен исполнять в семье отец. Отец должен обеспечивать семью материально, и в случае если он оказывается несостоятелен, ему на замену приходит государство, которое платит пособие на детей. То же самое с обеспечением жилплощадью: если отец не в состоянии приобрести квартиру, государство предлагает ее бесплатно или по льготным ценам, правда, только многодетным семьям. Если же речь идет о матери-одиночке, то здесь государство в полной мере берет на себя функции отца, особенно если семья бедная. Новую семью даже и язык не поворачивается назвать неполной: в ней есть ребенок, мать и отец-государство. Правда, этот отец тоже платит не сам, а перекладывает финансовый груз с отсутствующего отца на плечи других отцов и матерей — налогоплательщиков. Что это, как не патерналистское государство?!

Такая социальная политика заслуживает особого внимания, ибо в условиях нынешней массовой иммиграции она порождает проблемы и усугубляет остроту демографического кризиса. У нас, насколько мне известно, эта проблема никем всерьез не ставилась, тогда как во многих западных странах она стала предметом довольно напряженной общественной дискуссии. Имеется в виду вопрос о том, откуда черпаются средства на поддержку семьи, которые предоставляет отец-государство, кому достаются эти средства и с каким эффектом они используются. Скажем, в Англии среди иммигрантов имеется значительная доля пакистанцев, у которых самая высокая в стране рождаемость и которые не в состоянии обеспечить свои семьи материально, в результате чего оказываются полностью зависимыми от социальных выплат. В целом в странах Западной Европы коренные жители либо вообще не пользуются, либо в очень ограниченной степени пользуются услугами социальной помощи, прежде всего потому, что размер ее по сравнению с нормальным доходом очень невелик. Она им просто неинтересна. Напротив, для иммигрантов эти суммы значительны, особенно если речь идет о неполной семье. В добавление к социальной помощи женщины-иммигрантки берутся за какую-нибудь низкооплачиваемую работу и так сводят концы с концами. Рождение новых детей увеличивает размер пособия, так что плодовитость иммигрантских семей имеет не только традиционно-культурную, но и экономическую основу. В результате складываются целые слои людей, живущих на пособие плюс случайные заработки и, главное, находящих этот свой образ жизни вполне нормальным и терпимым.

Здесь говорится об иммигрантах, но на Западе растет слой, так сказать, туземного населения, которое также не желает работать и считает предоставление социального пособия святой обязанностью государства и общества по отношению к ним. Это очень настойчивые и даже, можно сказать, настырные люди, умеющие добиться реализации своих прав. Они широко пользуются телефонами доверия и услугами социальных агентств. Это не только женщины, но и мужчины, которых социальное государство (или государство благоденствия) превратило в этаких профессиональных несчастливцев. Для них государство тоже — отец. Дословная цитата из Хайнсона: «В таких социалистических странах, как Швеция, безымянный налогоплательщик совершенно естественно и непринужденно занимает место отца. И необходимость в отце постоянно растет, поскольку все попытки помочь жертвам в таких ситуациях ведут к воспроизводству поведения, порождающего жертвы. У того, кто долго пользуется услугами патерналистского государства, вырабатывается специфическая ментальность — с младых ногтей человек привыкает быть зависимым от государственной поддержки. И чем дольше он полагается на заботу государства, тем менее он в состоянии заботиться о себе сам. Конечно, жизнь плодит несчастья и неудачи, но есть целые классы лузеров, которых порождает само социальное государство» [78].

Но и для самого государства из этого возникают огромные проблемы, усугубляемые демографическим кризисом. Происходит старение населения (это особая тема, которую мы затронем ниже), падает рождаемость среди молодых коренных жителей, растут группы, целиком полагающиеся на пособие, welfare, и потому не участвующие в пополнении социального бюджета. Молодые стараются уехать в страны, способные обеспечить им возможность личностного развития и не возлагающие на их плечи обязанность заботиться о десятках тысяч практически нахлебников, чуждых им по происхождению, традициям, взглядам и образу жизни, то есть чужих вообще. Кто остается лояльным к «старой» Европе, замечает по этому поводу Хайнсон, так это те, кто живут на пособие. Просто в мире нет больше места, где им будут платить фактически только за то, что они размножаются. Все это создает для социального государства практически неразрешимые проблемы.

Но и для семьи такая ситуация оказывается трагичной. Во-первых, как уже было сказано, потому, что формируются целые классы профессиональных неудачников, неспособных прожить без помощи извне. Во-вторых, и это еще хуже: такая политика государства становится не только средством сохранения семьи, но и стимулом к ее разрушению. Об этом хорошо говорит Больц: пособия от государства снижают затраты матерей на воспитание внебрачных детей и поощряют матерей отказываться от ведения совместного домашнего хозяйства с отцами их детей. Кроме того, они облегчают существование матери и ребенка после развода, если ребенок рожден в браке. В свою очередь, отцы чувствуют меньшую ответственность за судьбу своих детей, которым государство в любом случае не даст бедствовать. Вообще, неполная семья становится, как мы уже отмечали, не бедой и бесчестьем, а реальной опцией, в пользу которой могут говорить многие обстоятельства, но в первую очередь систематическое обеспечение жизни со стороны государства. Такое негативное стимулирование семьи идет рука об руку с сентиментальным воспеванием семейных ценностей в газетах и по телевидению. Но именно потому, что государство все более заменяет отца, фактическое отцовство, не сопровождающееся чувством ответственности, становится иллюзорной ценностью, заключающейся лишь в некотором эмоциональном переживании.



Поделиться книгой:

На главную
Назад