— Влип на червонец. Потом амнистия. Когда Сталин умер. Вышел, полгода в ссылке жил, чтоб не сдурел сразу на воле. Там и увиделись. Они уже последние дни доживали. Когда я выходил на волю, сказали, что обе кончились. А через неделю на них реабилитация пришла. И на моего отца, на всю нашу семью. Да что в ней понту? Кто поверит? Ведь завтра станет у власти какой-нибудь охмуряло и снова начнет всех за жопы хватать! Шмонать врагов в своем народе! Да ну их на хер с той реабилитацией! Меня ни обвинять, ни прощать было не за что. К тому же власти меняются, а «малины» остаются. В них один закон. И все надежно. Все кенты! Никто не заложит. В беде не бросит. И выручит. Даже в тюряги «грев» подкинет.
— А как же ты Ульяну пожалел?
— Она — особая! И умная бабка. Ее раньше меня кенты знали. Приморились на хазе у старухи. Пять зим дышали без булды. Она им как мать была. Они держали Ульяну в чести. И нынче без «грева» не оставляли. Ходят к ней. Кормят. Выжить помогают. Хотя власти ей больше нашего задолжали. Но забыли, посеяли мозги. А мы не можем. Потому что Ульяна нам своих матерей напоминает. В память о них, ушедших, она пока жива с нами. Коль просрём ту память, прошлое вернется к каждому. Ульяна — бабка мудрая. Бабий пахан. Теперь таких нет больше.
Федька удивленно смотрел на Власа. Бутылку водки выжрал тот на его глазах. А хмеля ни в одном глазу. Словно сгорела на боли похмелка. Значит, и у него память не заживает. Гасит он ее, как может. Не всякому о своем расскажет.
— Я потому и взял тебя, что чем-то судьбы наши похожи. И боль одна. Другие не поверили б. Кто того не перенес — другого не поймет. По себе знаю. В «малинах» таких, как мы, долго проверяют. Мы — не по крови воры. Вынужденно ими стали. Но теперь все больше нас прикипает к фартовым. Не от сладкой жизни к ним липнут. Не за навар. Надежность нужна. Ее недостает. Без этого дышать тяжко.
Федька понял все сказанное и невысказанное. Он тоже слышал о реабилитациях. Узнав о них впервые, пошел в поселок вместе с сосновскими мужиками. Узнать хотели, когда их, высланных ни за что, отпустят власти из ссылки. Очистят документы, разрешат вернуться в свои родные места, в свои дома. Пусть не извиняются. От этого теплее не станет, не просили вернуть отнятое иль выплатить компенсацию. Лишь бы разрешили уехать с чужих мест.
— С чего это решили, что реабилитация к вам относится? Ни в коем случае! Она касается невинных людей, пострадавших из-за доносов. А вы — кулачье! И это доказано документально! Реабилитация к вам не имеет никакого отношения. Она оправдала тех, кого мы считали своими политическими противниками. Вы — социальные враги! И будете в ссылке до полной победы мировой революции! — ответили ошарашенным сосновцам в поссовете, раз и навсегда отбив у них всякую веру в правду…
— Правда? — Влас обнажил крупные желтые зубы в громком хохоте. — И ты лопухи развесил? Да ту правду вконец бухие или малахольные ищут. В нее даже «зелень» не верит. Вся правда в кулаке да в мошне. Другой — нету! — говорил Влас.
— Мне мать рассказывала, что всякая брехня перед Богом взыщется с каждого, — вспомнил Федька.
— Тогда сначала их трясти станут. Тех, из-за кого мы такими стали. Они больше нас лажанулись. И уж коль есть Бог, то ни одна лярва его суда не минет. Никто не стемнит. И, может, получим мы за нынешнее другую жизнь. В награду. Без стукачей и падлюк, без ментов и тюряг, — разгладились морщины на лице Власа.
— И без воров, — добавил Федька.
Власа словно кто ужалил:
— Ну, это ты уже загнул! Да без фартовых нигде не дышат! Ты секи, Ева — баба первородная, без Божьего разрешенья сперла яблоко познанья с райского дерева. А значит, кто она? Воровка! Нашей крови!
— За что ее вместе с Адамом выгнал Бог из рая. И наказал, — прервал Федька.
— Наказал! Верняк! Но из шкуры не вытряхнул! Здоровье не отнял, самих не замокрил. Хотя — Господь! Не приморил в яме, как падлу. Дышать дал. И плодиться. Вот и мозгуй, чье мы семя-племя? Тот грех праматери и нынче с нами, в нас живет. Но мы не у Бога, у равных себе берем. За обиды и горе, какие от смертных терпеть невозможно. Да разве приклеился бы я к «малине», если б тогда по молодости не сунули меня мурлом в парашу мудаки от властей и их лизожопые? Да если б дали возможность закончить институт, зарабатывать на жизнь, не оказался б я среди блатных. Не знал бы их никогда! Меня к ним — впихнули! Искалечили и судьбу, и жизнь. А потом хотели убедить, что таким родился! На суде мне говорили, мол, файней ожмуриться было, чем так выживать! Что я семью свою опозорил. Реабилитированную! А что ж не сдох тот, кто эту семью в пыль пустил? Почему он дышит? И теперь — никто шкурой не поплатился! Жиреют! А я не должен был дышать! Вот диво! Послал их всех! И на суде никогда не пользуюсь последним словом подсудимого. Не верю никому. Умевший мокрить не пожалеет. Это я знаю по себе.
Влас опустил отяжелевшую голову на кулаки. Вздохнул трудно. И, помолчав, продолжил:
— Ты разуй зенки! Иль фартовые ворами родились? Иль по кайфу нам своими колганами рисковать? Иль нам еще одна жизнь обещана? Да хрен в зубы! Любого спроси, коль довелось бы дышать еще одну судьбу, кем бы хотел канать, хотя бы сам пахан? Да кем угодно, только не фартовым! Но чтоб при заработке, при уваженье к мужичьему званью и достоинству! Чтоб изначальное его право — быть кормильцем своей семьи, — никакая паскуда не отнимала. Не ставила вровень с бабьем и старьем. Чтоб не унижали мужика ни власти, ни менты, ни чекисты, не обдирали б его, дали жить достойно мужичьей чести! Вот тогда, клянусь шкурой, хрен бы кто приморился в «малине»! А то трандят, мол, такими родились — никчемными, лишними в свете! Небось, на Колыме, когда воровским сходом было разрешено пахать фартовым в зонах, чтоб выжить, чтоб иметь зачеты, как фраера, никто из работяг не вкалывал, как мы. Не полторы, а по две нормы делали. И лучше ванек пахали. А Комсомольск кто строил? Да тот же Магадан, Воркуту, Норильск, Анадырь? Все наши клешни! Выходит, годны вкалывать лишь на холяву? В зонах? Эх, Федька! Ты пока хлебнул лишь самую малость!
— А кто тебе мешает из «малины» смыться? — перебил он Власа.
— Куда слиняю? Кому я нужен? Кто ждет меня? Охрана у запретки, северные зоны? Нет! Лишним стал и впрямь! Власти таким сделали. И нет мне другой тропки, кроме «малины». Там все не с добра фартуют. Больше иль меньше пережито, с жиру да от дури никто средь нас не прикипелся. Всякого беда зажала. Вот и я… На волю вышел с зоны. И что? На работу не взяли. Не поверили. Общагу — тоже отказали. Мол, у нас одни порядочные живут, незапятнанные. Короче, не суй, мол, суконное рыло в наш бардак. Я и не тужил бы. Да лягавые на хвосте повисли. Либо в три дня устраивайся на работу и с жильем, а нет — заметем обратно в зону! Во, пидоры! А я и так пять зим на Колыме отмантулил. Климат тот мне не подошел. Хуже лягавых, не печенку, самые яйца поморозил. И катушки. Вернись, значит, сдохни! Ну уж хрен в зубы. А и к фартовым не по кайфу. Ведь от них в ходку загремел. Взбрело мне в колган к прежней шмаре приклеиться, покуда на ноги встану. Но где там! Я был файновым, пока башли имел. Когда кончились, вся кадриль прошла. И ботает, мол, вор без баксов, как пустая бутылка. Не доводи, чтоб выкинули от скуки. Понял я ее. Смылся, чуть стемнело. На душе тошно. Плетусь к своим — в «малину». Куда ж еще? Но больше некуда. Как и тебе теперь.
— Нет. Я смог бы в тайге жить без горя. Ноги, руки — есть. К глухомани привычен, не пропал бы.
— Один в тайге? Ну сколько б ты там выдержал? — спросил Влас.
— Да хоть всю жизнь! — не сморгнул глазом Федька.
А стопорило, услышав такое, рассмеялся:
— Темнишь, кент!
— Ничуть! Я в тайге с весны до зимы жил вместе с мужиками.
— То-то и оно! Не один! — вставил Влас.
— А хоть бы и один! Чего проще? Еще и лучше. Я к тайге привычен!
— К тайге! Но не к одиночеству. Оно — самое страшное наказанье, какое никто выдержать не сможет.
— Это почему? — не верил Федька.
— Ты б о том у пахана узнал. Да вот беда, трехать с тобой, покуда не в законе, он не станет. Иначе не спорил бы…
Федька ждал, что расскажет Влас. А тот не торопился. Потом и вовсе сделал вид, будто забыл, отмахнулся, не стал рассказывать о чужой судьбе. Посоветовал никогда не спрашивать и не напоминать никому из фартовых о наказании тайгой. Чтобы по бухой, за малую оплошку, не вздумала «малина» сыграть с Федькой подобную злую шутку.
Но Федьке так хотелось узнать, что случилось. Как можно наказать тайгой человека? Но никто из воров не ответил ему, молчал и Влас.
«Малина» после схода побывала во многих городах. Трясла банки и сберкассы, магазины и склады, пархатых ростовщиков и барыг. Фартовые набивали общак, пили, ели, меняли шмар, отсыпаясь днем. Зато с ночи до утра грабили.
Федька постепенно привык к воровской жизни, укладу, к закону «малины», все реже будоражили его душу воспоминанья о прошлом. Он много пил, часто менял шмар, не привыкая ни к одной. Уже на утро, трезвея от вчерашней попойки, забывал имя новой подружки. Да и к чему его помнить, если назавтра был в другом городе, среди новых шмар.
Лишь иногда в пьяном сне виделась Катерина. В простом ситцевом платье, с косой вокруг головы, босая, она была так непохожа на нынешних его девок. Они — однодневки, Катька была на всю жизнь…
Кривится в плаче беззубый рот малыша Мишки, сына-первенца. Но и его отняла людская злоба. Федька вскакивал с койки среди ночи: кулаки стиснуты, пот со лба и по спине ручьями бежит, в глазах темно. Но ничего и никого не вернуть. Мертвые приходят лишь во сне, в жизнь, даже к родным, не возвращаются.
И Федька, начиненный злобой, постепенно зверел, терял сочувствие, жалость. Уже не спрашивал Власа, за что тот задавил руками старика, которого три дня караулил в подворотне. Влас сам сказал одним словом: стукач, отца заложил. Оклеветал. Такому — дышать рядом западло.
Больше ни с кем не сводил счеты. Этого старика караулил двадцать один год. И все ж тот не минул рук Власа.
— Всему свое время. Надыбал гада! — радовался пьяный стопорило всю ночь, что не упустил, не дал возможности стукачу сдохнуть своей смертью.
В тот день Федька вспомнил Ольгу. Это она оставила его без семьи. Из-за нее он стал вором. Но за все годы ни разу не увидел, не встретил даже мельком, не услышал о ней. Судьба будто берегла стукачку от расправы. А уж ее Федька обдумал до мелочей.
В «малине» к нему привыкли. И, зная ершистый норов, крепкие кулаки, не поддевали, не шутили над мужиком, не обжимали на положняке, не подставляли милиции. Теперь в «хвосте» «малины» бегал другой. Федька воровал. Он быстро понял и постиг многие секреты и почерк воров. В чужом городе после удачного дела никогда не напивался вдрызг, всегда оставлял силы для ухода от милиции. Оно и понятно. Не раз случалось той брать воров не в деле, а на хазе либо в ресторане. Не всегда фартовые могли смыться. Расслабившись от удачи, хватали лишку. И тут не зевала милиция.
Федька не хотел греметь в зону. Был осторожнее других. И все же… Убегая из банка вместе с фартовыми, попал в люк, оказавшийся по нелепой случайности открытым. Если б не сломал ногу, успел бы выскочить. Но не повезло. Фартовым было не до него. Никто не оглянулся назад. Федька затаился в люке, прикусив от боли губы. Он думал, что его паденье не заметили. Но… Не тут-то было. Луч света фонаря нашарил его сразу. Сверху тут же послышался голос:
— Попался, скотина! Теперь не смоешься!
Федьку выбили из люка сапогами. В наручниках, под забористый грязный мат втолкнули в милицию.
Все ребра пересчитали сапогами трое мордоворотов. Били лежачего, беспомощного. Такого не делали даже потерявшие всякий стыд и жалость отпетые стопорилы. Даже в зонах, взъяренные фартовые не мокрили суку, если он не держался на ногах до разборки. На такое была способна лишь милиция.
Именно за эту зверскую жестокость убивали их повсюду воры. Даже те, кто по закону не имел права пролить хоть каплю крови, считал для себя за честь и долг — размазать лягавого. Их никогда не считали за людей, тем более — за мужиков.
Когда в зону попадал осужденный милиционер, его в тот же день разносили в куски зэки, даже те, кто не имел ни малейшего отношения к ворам. Потому что всякий осужденный прошел через руки милиции и мстил за свое, перенесенное и пережитое.
Федьку бросили в камеру синим окровавленным комком. Без сознанья и дыханья. Ничего не добившись, не выбив ни единого слова. На нары его положили мужики, которые сидели в камере за избиение жен, мелкие кражи.
Федька долго не приходил в себя. А когда открыл глаза, увидел тюремную камеру, врача, менявшего гипс на ноге. Он ни о чем не спрашивал, все делал быстро, молча.
В камере вместе с Федькой оказались и воры. Они накормили, поделились куревом. Успели сообщить на волю о Федьке. И «малина», узнав о случившемся, сумела передать Федьке солидный «грев».
Узнав о нем, воры камеры решили помочь ему, быстрее поставить на ноги и, пропилив гипс, приложили к перелому серебряную пластину, поили настоем, который Федьке приготовили фартовые, знавшие толк в этих делах. Настой передавал в камеру подкупленный охранник. И скоро от перелома не осталось и следов.
Едва заметив это, Федьку начали таскать на допросы к следователю. Но не добились ни слова. Его избивали и снова швыряли в камеру. Так длилось больше месяца. Его пытались запугать, сломать одиночной камерой, морили голодом. Но ничего не добились.
Молчал он и на суде. Ни слова не обронил, услышав приговор, — пятнадцать лет усиленного режима.
Судья оглядела Федьку с ног до головы, будто изучая редкий экземпляр столь молчаливого подсудимого. На миг их взгляды встретились.
Федька узнал ее сразу. Он весь процесс сидел, не поднимая головы. Не слушал, не видел никого вокруг. Свое обдумывал — побег на волю.
Ольга узнала Федьку по документам, еще до суда. Она не думала, не ожидала свидеться с ним. Она давно уехала из захолустного поселка, несколько лет работала судьей в Омске. Она забыла Федьку. И не вспоминала о нем. В ее жизни многое изменилось.
Ольга вышла замуж в тот роковой для Федьки год. Училась в партшколе, параллельно — в юридической. Когда родилась дочь, перешла на вечернее отделение и занятий не бросила.
Муж Ольги был намного старше ее, часто ездил в командировки и относился к жене бережно, часто говоря, что у него двое детей — две дочери, старшая и младшая. Он обожал обеих…
Вопрос замужества Ольги решился в один день, когда приехавшему из области ревизору не нашлось места в гостинице. Он пришел в поссовет, и Ольга предложила ему остановиться в ее доме.
Весь этот вечер они говорили о всякой всячине. Приезжий ревизор оказался добродушным, веселым человеком. Холостяком, ищущим хорошую, верную, умную жену.
Ольга показалась ему той, какую искал, и, не откладывая в долгий ящик, не теряя времени, он сделал ей предложение, которое она приняла не раздумывая. А вскоре переехала к мужу насовсем.
— Так-то оно и лучше, чем по общежитиям скитаться. Теперь спокойно учиться будешь, — радовалась мать Ольги за дочь, сумевшую вырваться из глуши.
Когда Дуняшка рассказала старшей сестре, что видела в магазине Федьку, Ольга не поверила. Отмахнулась небрежно:
— Похожего видела. С того света не возвращаются…
И, только взяв в руки уголовное дело Федора, поверила, что жив он.
Увидев его, разглядывала с любопытством.
«Как удалось ему выжить?»
Федька не смотрел ни на кого. Даже последним словом подсудимого не воспользовался. Ни о чем не просил суд и обвинение. Это задело за живое. И Ольга решила дать срок «на всю катушку».
— Ты еще взвоешь, услышав решенье, — злорадно усмехалась, выходя из совещательной комнаты.
Все в зале встали при появлении судьи и заседателей. Сидеть остался лишь Федор.
Ольга глянула на него, произнося последние слова приговора. Встретилась с ним взглядом. Поняла — узнал. И вдруг услышала: «С-сука!» — сказанное громко, на весь зал, единственное слово.
Ольга побледнела от ярости, но конвой спешно вывел Федьку из зала суда, впихнул в машину, которая повезла вора в тюрьму, где ему надо было ждать этапа.
Конвой сидел в кабине и не увидел, как исчез из кузова подсудимый. В тюрьму машина вернулась без Федьки.
В одном из глухих проулков простояла машина минуты две, ожидая, когда расчистят от угля проезд двое малосильных стариков. Этого времени хватило, чтобы открыть дверь ЗАКа, вытащить из него растерявшегося Федьку. Дальше было проще.
Еще до того, как милиция узнала о побеге, машина уже была далеко от города.
Федьке тут же нацепили «маскарад» и предупредили: не снимать его никогда. Вскоре он и сам увидел свои фотографии по всем городам. Над ними громадными буквами было написано: «Разыскивается опасный преступник…»
Когда в «малине» узнали обо всем, что с ним случилось, пообещали не спустить на холяву никому.
— Ни лягавым, ни судье-суке, — так сказал Влас.
И через две зимы, когда фартовые вернулись в город, успевший их забыть, «малина» ограбила ночью банк. А трое сявок, стоявших на «атасе», подожгли милицию и суд.
Съехавшиеся на пожар пытались спасти огромные бревенчатые дома, стоявшие рядом, полыхавшие так жарко и дружно, что подойти к ним близко никто не рисковал. И тогда на помощь пожарникам приехала милиция.
Никто не вспомнил о тех, кто находился в камерах, и пробивались к караулке, где отсыпались напившиеся с вечера милиционеры.
Влас хорошо знал расположение милиции. И, воспользовавшись общей паникой, вырвал решетки с окон камеры, выдавил стекло плечом, крикнул внутрь заветное:
— Линяй, кенты! — и скрылся в темноте. Следом за ним выскочили в ночь десятка два мужиков.
Запоздало протарахтели вслед им выстрелы, никого не задев и не поцарапав.
Лишь утром узнала милиция об ограблении банка. Но «малина» уже успела исчезнуть из города.
Их искали по всем чердакам и подвалам, в бараках и притонах, во всех злачных местах. Но тщетно.
С десяток задержанных подтвердили свою непричастность к случившемуся, их пришлось срочно отпустить.
Лишь бывшая шмара, старая пропойца, рассказывала дворничихе, как ночью ворвалась к ней милиция.
— Я ж кемарила, как падла, на своей койке. С утра заложимши была. Ну и канала, как чистое дите! Даже обоссамшись. От грохоту всколготилась. С перепугу окно с дверями перепутала. Сунулась, думала, какой-нибудь соколик вспомнил. Глядь, блядь! В окне лягавое мурло! Я в дверь со страху. Меня за шиворот словили враз и требуют: «А ну! Покажь, старая курва, кого в постели греешь?» Я тут чуть не обложилась со смеху. «Да у меня с постели еще до войны последний полюбовник вывалился!» — отвечаю лягавым. А ихний старший змей глянул на меня и за свое: «С какой войны?» Я ему трехаю, мол, с той самой, с мировой. Еще тогда завязала. А он сызнова: «Где завязала?» Я и показала ему, коль сам не допер.
Дворничиха хохотала до слез, держалась за живот.
— Дак этот хрен моржовый, главный мусор, обещал меня в каталажку упечь. За то, что лягавого лишила достоинства. Оскорбила в присутствии мусоров тем, что показала похабное. Во, блядь! Да у него мурло срамней этого похабного! Я и сказала: слабо тебе, мент вонючий, с мужиками связываться? Вот и цепляешься ко мне. А я хоть и старая, в жисть с таким говном, как ты, в постель бы не легла. Чтоб память о настоящих мужиках не марать. Ну, тут соседи мой базар услыхали. Сбежались. Облаяли, турнули мусоров. А я всю ночь уснуть не могла…
Старая пьянчуга и не знала, что целую неделю жила под неусыпным наблюдением милиции… Но зря ждали. Никто не навестил бывшую кадриль. Ее ровесники, ее любови давно уж на тот свет ушли грехи замаливать. Она не соврала. Но милиция не верила никому.
Федька, оказавшись на воле, не сразу поверил в собственное счастье. Он ни на шаг не отставал от Власа, вырвавшего его из клетки.
От воров он и раньше слышал, что все «малины» при первой возможности выручают своих кентов. Но те были «законниками». Федька еще не стал фартовым. Его могли не выручать.
«Пятнадцать лет в зоне усиленного режима…» — били, будто кнутом по спине, последние слова приговора суда…
Федька не мог спокойно сидеть.
«Она сломала всю жизнь. Она хотела моей смерти. И до сих пор ходит по земле живая. Я даже не пытался убрать ее. А ведь давно пора убить гадюку. Иначе она опередит», — решил Федька. И спросил Власа, всерьез ли он надумал разделаться с Ольгой и как.
— Покуда припугнули. «Петуха» подпустили ей и лягавым. Если не поймут, не допрет до них, пустим в ход клешни. А накрыть ее, как два пальца обоссать, — ответил тот, не задумываясь.
Увидев Федькины фото, расклеенные по всем городам, процедил сквозь зубы:
— Нарывается, падла! Что ж, видать, родной кентель надоел. Помочь надо мамзели…