По одну сторону от фонтана начинается крутая каменная лестница, ведущая на четвертый этаж, где я и живу, по одному пролету на каждой стороне квадратного дворика. Средняя часть каждой ступени сношена. Синьора Праска обычно ступает на края, особенно если идет дождь и камень мокрый. На второй пролет капает из подтекающей трубы. Никто ее не чинит. И я не собираюсь. Не мое дело — латать клочья истории, лудить трубы и делать так, чтобы ступени простояли на сто лет дольше. Почти всякий англичанин обязательно починил бы. Но я не стремлюсь к тому, чтобы они видели во мне англичанина. У меня есть дела поважнее.
На каждом этаже есть по площадке, по балкону, выходящему на двор и на квадратик неба, — балкон же видеть не дано никому, кроме жителей дома и богов, которые у каждого свои.
Стены выкрашены в цвет кофе с молоком, капители колонок на балконной балюстраде тронуты болезненной белизной. Говорят, что каждую зиму, как в горах выпадет снег, лепнина трескается, — доверять ей можно почище, чем самому дорогому барометру. Ставни сделаны из отлакированного дерева — судя по цвету, бука. Вообще-то, ставни из бука для Италии нехарактерны.
Мне нравится этот дом. Мне он приглянулся, как только я расслышал журчание фонтана и выслушал истории об убийствах. Все это было очень к месту. Мне ничего не оставалось, кроме как снять на длительный срок квартиру на четвертом этаже — заплатив за полгода вперед. Я вообще верю в судьбу. Не бывает такой вещи, как совпадение. Любой из моих заказчиков вам это подтвердит.
По-настоящему близких друзей у меня нет: такие друзья — источник опасности. Они слишком много знают, слишком активно участвуют в твоей жизни, слишком пристально интересуются, как у тебя дела, где ты был, куда собираешься. Они как жены, разве что менее подозрительны, но они всяко любопытны, а чужое любопытство мне как раз ни к чему. Оно для меня — слишком большой риск. Поэтому вместо друзей я завожу знакомых. Некоторых я подпускаю поближе и даже позволяю заглянуть за бастионы моей скрытности, но ни один из них не подходит под определение «близкого друга».
Они знают меня, точнее, они кое-что обо мне знают. Некоторые знают, в какой части города я живу, но ни один из них не переступал моего порога: вход в мое нынешнее жилище заказан всем, кроме узкого круга доверенных коллег.
Многим знакомым случалось приближаться к моему дому меньше чем на сто метров — они видели, как я вхожу или выхожу. Я приветствовал их улыбкой, полной дружелюбия, напоминал, что пора бы уже заканчивать работу. Солнце-то вон как высоко. Как насчет бутылочки вина? И мы шли в бар — тот, что на Пьяцца ди Санта-Тереза, или в другой, на Пьяцца Конка-Доро, — и я заводил разговор о Polyommatus bellargus, P. anteros и P. dorylas, о нежной голубизне их крыльев, о последнем правительственном скандале в Риме или в Милане, о том, что мой маленький «ситроен» на горных дорогах вынослив, как серна. Я называю свой автомобиль il camoscio[13], и все над этим смеются. Только иностранцу — кажется, англичанину — и законченному чудаку может прийти в голову дать своей машине имя.
Дуилио — один из моих знакомцев. Он водопроводчик, о чем сообщает с обезоруживающей скромностью: на самом деле он богатый бизнесмен от водопроводных труб. Его фирма ведет строительство канализации, подземных трубопроводов и дренажных систем, а в последнее время они занялись еще и ограждениями от горных обвалов. Дуилио — жизнерадостный человек, по-вакхически влюбленный в хорошие вина. Его жена, Франческа, — веселая помпушка, с лица которой не сходит улыбка. Она улыбается даже во сне, утверждает Дуилио и скабрезно подмигивает в пояснение такой веселости.
Мы познакомились, когда он пришел посмотреть ту самую дырявую трубу. Как приятель приятеля синьоры Праски. Вроде бы сговорились, что один из его рабочих починит трубу в выходной день, за наличные. У нас завязалась беседа — Дуилио немного говорит по-английски, но куда лучше по-французски, — и мы вместе отправились в бар. Трубу так и не залатали, но никто вроде бы не расстроился. Бытовые проблемы существуют, чтобы заводить, а не ломать дружбу. Через несколько недель Дуилио пригласил меня к себе на стаканчик вина. Это было особой честью.
У Дуилио и Франчески несколько мест обитания: дом у моря, дом в горах, квартира в Риме, куда ездят по делам и, возможно, за развлечениями, в которых мужчины-итальянцы проводят внебрачные часы. Их дом в горах расположен дальше в долине, километрах в пятнадцати от нашего города, окружен виноградниками и абрикосовыми садами. Для оливковых деревьев там чуть высоковато, а жаль: мало в жизни удовольствий прекраснее, чем провести длинный полдень в легкой тени оливковой рощи, наслаждаясь солнечным светом, который просачивается сквозь кроны, и ощущая, как корни вминаются в полуденный полусон, будто пальцы в тесто.
Сам дом — это современная трехэтажная постройка, стоящая на месте древнего римского хранилища для воды; подходящее место для человека, который занимается водопроводом. Дуилио любит посмеяться над этой причудой судьбы.
Он, по собственным словам, продолжает давние здешние традиции, восстанавливая ирригационные каналы в садах. Он тоже хочет оставить след в истории.
Он делает домашнее вино: красное, вернее, светло-красное, из винограда «монтепульчано». Винного погреба в доме нет, заменой ему служит просторный гараж, в дальнем конце которого темно и глухо, как в пещере, — и не менее таинственно. За легкой перегородкой, за полками, заваленными обрезками шлангов, запчастями для насосов, мощными гаечными ключами и машинками для резки труб, коробками с вентилями и кранами, стоит вино. Оно припорошено цементной крошкой, штукатуркой и пометом летучих мышей. Чтобы добраться до некоторых полок, Дуилио приходится вставать на капот своего новенького «мерседеса». Он тянет руку и пыхтит от напряжения. Он не блещет здоровьем. Это все вино.
— Voilà![14] — провозглашает он, а потом, из уважения к гостю, переходит на свой небогатый английский: — Хорошее вино. — Он гордится им, будто отец сыном или дочерью, сделавшей нежданно удачную партию. — Я делал.
Он хлопает по бутылке ладонью, словно по заднице шлюхи.
— Хороша.
Он протирает горлышко бутылки сгибом локтя, серая пыль остается у него на коже. Между коробкой гаек и ящиком с бутылками машинного масла обнаруживается штопор, пробка вылетает с негромким хлопком, как скоростная пуля из ствола с глушителем. Он наполняет два бокала, стоящие на столе, некоторое время мы сидим и ждем, когда вино согреется на солнце. Ящерки бегают по ослепительно-белой подъездной дорожке, шуршат в сухом чертополохе и в траве под могучими абрикосовыми деревьями.
— Alla salute![15]
Как истинный специалист, он делает небольшой глоток и некоторое время гоняет вино по ротовой полости, потом дает одной капле просочиться между губ и медленно глотает.
— Хороша, — подтверждает он. — Ты как думаешь?
Кажется, в Италии все стоящие вещи женского рода: хорошая машина, хорошая бутылка вина, хорошая салями, хорошая книга, хорошая женщина.
— Да, — соглашаюсь я.
Если бы вино было женщиной, говорю я, она бы была молода и соблазнительна. Ее поцелуи вырывали бы сердце из груди. Ее руки могли бы превратить самого немощного старика в молодца с геркулесовой оснасткой. Жеребцы били бы копытами от зависти. Ее глаза умоляли бы о любви.
— Как кровь, — говорит Дуилио. — Как итальянская кровь. Настоящий красный цвет.
Я киваю — и при этом думаю про кровь в истории. Мне пора возвращаться к работе. Я прощаюсь и неохотно принимаю в подарок не снабженную этикеткой бутылку этой крови виноградной лозы. Этот дар ставит меня в неловкое положение. Человек, принявший вино в дар от знакомого, рискует обзавестись другом, а я, как уже говорил, чураюсь дружбы, потому что она влечет за собой многие опасности.
Позвольте дать вам — кем бы вы ни были — добрый совет. Не пытайтесь меня разыскать.
Я всю свою жизнь скрывался в толпе. Неприметное лицо, как один воробей из тысячи, неотличимое от других, как один камушек от другого на морском берегу. Я мог стоять с вами рядом у стойки регистрации в аэропорту, на автобусной остановке, в очереди к кассе в универмаге. Я мог быть старикашкой, спящим под железнодорожным мостом любого европейского города. Я мог быть дряхлым пропойцей, подпирающим стойку бара в английском деревенском пабе. Я мог быть напыщенным пожилым подонком, несущимся в открытом «роллс-ройсе», например белом «корнише», по автобану, в обществе барышни моложе меня лет на сорок — груди туго обтянуты футболкой, вздернутая юбка открывает бесконечную загорелую ляжку. Я мог быть трупом на столе в прозекторской, покойным бедолагой без имени, без дома, без надежды на то, что хоть кто-то поплачет о нем у разверстой общей могилы. Кто знает.
Что толку дергать даже за очевидные нити. Италия — большая страна, она идеально подходит для того, чтобы скрываться.
Но как же Пьяцца ди Санта-Тереза, возразите вы, где находится бар, принадлежащий некоему Луиджи? Как же синьора Праска? Как же Дуилио, водопроводчик-миллионер, и его Франческа, возразите вы. Клара и Диндина. Опытный сыщик запросто их разыщет, сложит два и два и получит в ответе четыре. Просмотрите налоговую декларацию вдовы либо старой девы Праски, полицейское компьютерное досье на проституток Клару и Диндину, работающих в одном и том же борделе, справочник «Итальянские сантехники». Пересмотрите все пьяццы ди Санта-Тереза, где есть бар, а поблизости от него — переулок, делающий два поворота под прямым углом, который с претензией именуют vialetto.
Ничего у вас не получится. Я, может, уже и стар, но я не полный идиот. В противном случае я не был бы стариком, я был бы покойником.
Имена изменены, названия изменены, люди изменены. В Италии тысячи пьяцц ди Санта-Тереза, десятки тысяч безымянных переулков, которых нет ни на одной карте, они существуют только в памяти живущих по соседству да местного postino[16], для которого это всего лишь обычный тупик, по которому приходится ходить каждое утро, а потом возвращаться на Виа Черезио, чтобы продолжить разноску писем.
Вы меня не найдете. Сам я этого не позволю, а без моей помощи у вас ничего не получится. М-15, британская Служба по борьбе с терроризмом, ЦРУ и ФБР, Интерпол, КГБ и ГРУ, румынская Секуритате и даже болгары, известные специалисты по выслеживанию людей, — все они искали и не нашли, хотя некоторым удалось подобраться ко мне довольно близко. У вас же ничего не выйдет.
Квартира у меня изолированная. Попасть в нее можно только одним способом — через входную дверь; здесь нет ни черной лестницы, ни соседнего здания повыше, с кровли которого может спуститься незваный гость, ни пожарного выхода. У меня на всякий случаи продуман путь к отступлению, но какой — не скажу; раскрывать подобные тайны по меньшей мере глупо.
По сути, квартира расположена на трех уровнях, потому что здание стоит на склоне холма, на котором расположен весь город. Войдя через дверь с площадки четвертого этажа, вы окажетесь в небольшой прихожей, а потом — в гостиной. Это просторная комната, десять на семь метров. Пол выстлан плиткой семнадцатого века — когда-то она была красной, теперь стала охристой, — а в центре на двадцатисантиметровом возвышении расположен очаг; над ним — медный колпак и труба. Зимой тут бывает студено. Вокруг очага расставлено несколько современных диванов — такие покупают на мебельных складах в разобранном виде. Стулья в комнате деревянные, с тканевой обивкой — на таких обычно сидят режиссеры на съемочной площадке. У стола — крепкий дуб, девятнадцатый век — стоит всего два стула. На один больше, чем надо.
В одной стене — ряд оконных проемов: как и очаг, это современные переделки. Напротив — книжные полки.
Я люблю книги. В комнате, не украшенной книгами, невозможно работать. Книги — это опыт всего человечества в сжатом виде. Чтобы жить полной жизнью, нужно много читать. Я не собираюсь охотиться на льва-людоеда в африканском вельде, падать с самолета в Аравийское море, носиться по просторам космоса или шагать в римской когорте на Галлию или Карфаген, но в книгах я могу повидать эти места и пережить эти приключения. В книге меня может соблазнить Саломея, я могу влюбиться в Мари Дюплесси и обзавестись своей Дамой с Камелиями, личной Мерилин Монро или собственной Клеопатрой. В книгах я могу грабить банки, шпионить за врагами, убивать. Убивать, и неоднократно. Нет, не так. Одного убийства зараз мне будет достаточно. Как и было всегда. И не всякий опыт нужно получать из вторых рук.
Книги доставляют мне массу неудобств, ведь при каждом переезде приходится их бросать, выкидывать, как мешки с песком с падающего воздушного шара, как балласт с давшего крен судна, попавшего в ураган. Всякий раз на новом месте приходится начинать заново, выпестовывать новую библиотеку. Меня каждый раз подмывает сдать книги на хранение, но это значит — дать кладовщику какой-нибудь адрес, а я не могу позволить себе такой роскоши. Впрочем, глядя на свои нынешние полки, я думаю, что, возможно, они могут оказаться долговечнее прежних.
Еще одна моя услада — это музыка; роскошь, бегство от реальности. На полке стоит проигрыватель компакт-дисков. Рядом с ним — около пятидесяти дисков. В основном — классика. Я не особенно люблю современную музыку. Разве что джаз. Да и джаз — только классического толка, «Ориджинал диксиленд джаз бэнд», Кинга Оливера, Бикса Бейдербека, «Ориджинал Нью-Орлеанз ритм кингз», Маккензи и Кондона. Кроме того, музыка — прекрасное средство для глушения и искажения иных звуков.
На дальней стене гостиной висят картины. Не особо ценные. Они куплены на субботнем базаре у собора, на который наведываются художники. Некоторые из этих картин явно модернистского толка: кубы, треугольники, червяки краски. Другие — бездарные воспроизведения здешних пейзажей: церковь с дурно написанной колокольней, водяная мельница, окруженная ивами, замок на вершине холма. Здесь в округе много замков на горных кряжах. Картинки жизнерадостные, веселящие своим примитивизмом, как детские рисунки. Они добавляют света и красок.
Свет мне нужен. В мире мрака без него не обойтись.
В дальнем конце гостиной — кухонька с газовой плитой, с холодильником, раковиной и разделочным столом из искусственного мрамора. Узкий и темный проход ведет из нее в уборную, где стоит унитаз, а также биде, совершенно не нужное в моем жилище. В противоположной стене комнаты — еще одна дверь, за ней — пять ступеней вверх и еще один проход, где вместо одной стены — сплошной открытый проем, разгороженный только колонками. Когда-то здесь был балкон, но предыдущий жилец его застеклил.
За проходом — две большие спальни и полностью оборудованная ванная комната с ванной, душем, унитазом, бельевым шкафом, баком для горячей воды и еще одним никому не нужным биде. Как сообщила мне синьора Праска, предыдущий жилец был неисправимым amante[17]. Она произносит это с ласковой ностальгической улыбкой — словно и сама пала жертвой его чар. Вспоминая его шумные полночные пирушки, вспыльчивый нрав и громкие стоны его юной любовницы, вылетавшие через открытое окно в летнюю ночь и разносившиеся по дворику, она называет его seduttore[18]. Этим старухам не угодишь.
Первая спальня обставлена просто — двуспальная кровать, сосновый комод, бамбуковый стул и платяной шкаф. Я не из тех, кто любит спать в роскоши. Я сплю чутко. Это профессиональный навык. Комната, набитая покрывалами, подушками, зеркалами и благовониями, притупляет чувства не хуже морфия. Кроме того, я не вожу сюда красивых девушек. Да, у меня двуспальная кровать, но это чтобы было попросторнее. Людям моей профессии иногда нужен простор, даже во сне. У меня жесткий матрас, так как мягкий поролон и пружины — тоже сильнодействующее снотворное; моя кровать не скрипит. Здесь не занимаются — как там это принято теперь называть? — гимнастикой на горизонтали. Громкий скрип кровати стал для многих последним звуком, услышанным при жизни. Я не собираюсь вступать в эту когорту почивших придурков.
Ванная, элегантно отделанная белым кафелем — на некоторых плитках яркими красками изображены горные цветы, — расположена между двумя спальнями.
О второй спальне я пока промолчу.
В конце бывшего балкона находится еще один каменный лестничный пролет — ступени сношены не меньше, чем на главной лестнице. Пока лет двадцать тому назад здание не разделили на квартиры, всякий, кто входил через парадную дверь — а входили все, за вычетом мастеровых и торговцев, — обязательно совершал паломничество на самый верх. Ибо наверху этого пролета расположен венец итальянской архитектуры — восьмиугольная лоджия.
Я поставил здесь выкованные из железа стул и стол, покрашенные белой краской. И всё. Ни единой подушки. Здесь даже нет электричества. На низкой деревянной полке у внешней стены стоит масляная лампа.
Синьора Праска время от времени причитает — как это у меня совсем не бывает гостей, некому полюбоваться лоджией и видом с нее, не с кем встретить утреннюю и вечернюю зарю, не с кем ощутить дуновение летнего ветерка и проследить восход над долиной блистающей зимней Венеры.
Лоджия — моя, она мне дороже любого захожего гостя. Это мое самое укромное место, куда укромнее, чем вся остальная квартира. Отсюда я обозреваю долину и горы и думаю при этом про Рескина и Байрона, про Шелли и Уолпола, про Китса и Бекфорда.
Если сесть в самой середине, под куполом, тебя не увидят ни снизу, ни с соседних зданий. Могут увидеть с крыши или с парапета на фасаде собора, что стоит выше на склоне холма, но по ночам он заперт, а стены — неприступнее тюремных. Башни там нет, и вскарабкаться на это здание сможет лишь самый отчаянный храбрец.
Внутренняя часть купола расписана — очень странная фреска, которой, по моим понятиям, никак не меньше трехсот лет. На ней изображен окоём — вершины гор и фасад собора, время их не изменило. Выше яркой лазурью написано небо, усеянное позолоченными звездами. Местами краска поблекла и облупилась, но в целом фреска в неплохом состоянии. Распознать звезды я не могу — думаю, это либо фантазия художника, либо некий набор символов, разгадывать смысл которого — безнадежное занятие. У меня слишком мало времени, мне некогда рыться в истории. Довольно того, что я хоть немного помогаю ей обретать будущие контуры.
Я редко выхожу из дома в середине дня. И не потому, что изо всех сил стараюсь сойти за местного. «Бешеные псы и англичане» Ноэла Кауарда[19] — это уж точно не про меня. Я не прикидываюсь ни англичанином, ни французом, ни немцем, ни швейцарцем, ни американцем, ни канадцем, ни южноафриканцем. Вообще никем. Синьора Праска (да и остальные мои знакомые) принимают меня за англичанина, потому что я говорю по-английски и получаю письма на английском языке. Я слушаю Всемирную службу Би-би-си — до них порой доносится бормотание моего транзисторного приемника. Кроме того, я слегка и безобидно чудаковат — рисую бабочек, редко принимаю гостей, вообще живу очень скрытно. Англичане не выходят на улицу в середине дня. В глазах местных жителей я могу быть только англичанином. Я не хочу развеивать их убеждения.
У меня есть целый ряд причин оставаться дома в удобные мне часы.
Во-первых, днем удобнее работать. Всякий производимый мною шум покрывают дневные звуки города. Всякий случайный запах затеряется среди автомобильных выхлопов и кухонных ароматов. Мне лучше работается при дневном, а не при искусственном свете. Мне нужно видеть, что я делаю, причем видеть во всех подробностях. Одно из преимуществ Италии — длинный световой день.
Во-вторых, днем на улицах очень людно. В толпе — уж я-то это прекрасно знаю — проще всего спрятаться; впрочем, прятаться в ней удобно не только мне, но и тем, кто прячется от меня, чтобы наблюдать за мной, проявлять ко мне интерес, пытаться понять, чем я занят.
Так что я люблю быть в толпе, только когда это дает мне преимущества. Для меня толпа что джунгли для леопарда. Естественное место обитания, где совершенно безопасно или чрезвычайно опасно, в зависимости от состояния, положения, чутья. Передвигаясь в толпе, я должен постоянно быть настороже, постоянно остерегаться. От такой бдительности быстро устаешь. А момент, когда у тебя ослабло внимание, есть момент наивысшей опасности. Именно тогда леопард и становится добычей охотника.
В-третьих, если кто решит ограбить мою квартиру, он, скорее всего, пойдет на дело под прикрытием дня.
Квартира моя неприступна — грабить ее ночью по меньшей мере неудобно, а точнее, чрезвычайно опасно. Ни один грабитель, будь он даже малограмотным новичком-самоучкой, не станет ползать по хлипкой черепице, волоча за собой семиметровую лестницу, которую придется потом перекидывать через зазор между крышами на пятнадцатиметровой высоте и как-то по ней ползти, — и все ради нескольких безделушек, пары-тройки наручных часов и телевизора.
Нет, нормальный грабитель придет днем, под предлогом, что ему нужно снять показания счетчика, провести перепись населения, обновить медицинскую страховку, проверить состояние здания. Даже в этом случае ему придется нелегко: надо будет как-то преодолеть двор, миновать бдительную синьору Праску, которая работает консьержкой еще с довоенных времен и давно выучила все эти приемчики, а потом вскрыть дверь в мою квартиру. Она заперта на два мощных врезных замка и сделана из досок трехсантиметровой толщины. С внутренней стороны я прибил семь пластин калиброванной стали.
Обычный взломщик так и так зря потеряет время. Часы я обычно ношу на руке, растительное существование созерцателя дурацких викторин и буферов миланских домохозяек — это не мое, поэтому у меня нет телевизора, у меня есть только проигрыватель компакт-дисков и транзисторный радиоприемник, а эти вещи не в цене среди итальянских Фейгинов.
Я боюсь другого — более искушенного взломщика. Он не станет похищать у меня никаких материальных ценностей. Он придет за знанием, знанием, которое можно перепродать выгоднее, чем ворованную брошку или «ролекс ойстер». Далеко не каждому в наше время нужны дорогие часы, но все гоняются за информацией.
В-четвертых, днем в квартире очень хорошо. В окна задувает легкий ветерок, солнце неуклонно движется по плиткам пола, исчезает, снова заглядывает внутрь через окна в противоположной стене. Кровельные черепицы потрескивают на жаре, по подоконникам бегают ящерки. Ласточки перекликаются и попискивают в гнездах под застрехой, с акробатической точностью влетая в свои круглые глиняные жилища, будто скользя по невидимой проволоке. Окрестности меняются с изменением света: рассветный туман, пронзительный утренний свет, полуденная и послеполуденная дымка, алая пелена заката, первые проблески огней в горных деревушках.
В глубине души я романтик. Я этого не отрицаю. С моим пристрастием к причудливому, с моим преклонением перед точностью, с моим вниманием к деталям и любовью к природе я мог бы стать поэтом, одним из негласных законодателей мира. Я, конечно же, и так негласный законодатель, но после окончания школы я не написал ни единой строчки. Хотя мои достижения несколько раз получили огласку, настоящее мое имя так и не было раскрыто.
И наконец, пока я у себя в квартире, я полный хозяин своей судьбы. Меня может застать врасплох землетрясение — в этой части Италии они случаются. Я могу задохнуться от избытка бензиновых выхлопов. Во время летней грозы в меня может попасть молния — нет места лучше, чем наша лоджия, чтобы наблюдать за поединками богов, — или на меня может свалиться обломок разбившегося самолета. Это в порядке вещей. Никто не застрахован от таких случайностей.
От чего я здесь застрахован — так это от предсказуемых опасностей, от тех рисков, которые можно заранее оценить, проанализировать и предотвратить: от человеческих злоумышлений.
Рано утром я выхожу из дому. Vialetto хранит в себе ночь еще полчаса после того, как рассветет. На Виа Черезио я поворачиваю налево и дохожу до пересечения с Виа де Барди. Останавливаюсь напротив старого дома, самого старого в городе, если верить синьоре Праске. Под самой крышей видна десятисантиметровая трещина — след времени, сотрясения дальних вулканов и вибрации, вызванной грузовиками на Виале Фарнезе. В этой трещине обитает колония летучих мышей, многие тысячи. Стоя в рассветный час на перекрестке, я смотрю, как они возвращаются домой и думаю о Д. Г. Лоуренсе и его pipistrello[20]. Он был прав. Летучие мыши не летают, а скорее мерцают, вычерчивая в воздухе неврастенические параболы.
Иногда, при первом свете дня, я прохожу по Виа Бреньо, пересекаю Виале Фарнезе и захожу в парк Сопротивления 8 сентября. Пинии и тополя тихо перешептываются под первым ветерком, долетающим из долины. Воробьи скачут по аллеям и подбирают крошки, оставленные вчерашними посетителями. Замешкавшиеся летучие мыши охотятся за припозднившимися ночными насекомыми. В кустах шуршат мелкие грызуны, которые, как и воробьи, претендуют на крошки.
В такую рань здесь никого нет. Я вполне мог бы быть призраком, блуждающим по улицам и не замечающим живых. Обычно весь парк в моем личном распоряжении, и это, как минимум, безопасно. Если и есть кто поблизости — прораб, спешащий на работу, влюбленная парочка, еще не разжавшая объятий после того, что синьора Праска несомненно поименовала бы «l'amore all'aperto»[21], ранний праздношатающийся вроде меня, — я могу заранее их увидеть, понять, почему они оказались в парке в такой час, оценить, представляют ли они угрозу, и действовать соответственно.
Иногда я гуляю по вечерам. В это время в городе оживленно, но не слишком людно. Да, толпы еще есть, но есть и тени, куда можно ускользнуть, арки и дверные проемы, где можно укрыться, переулки, по которым удобно убегать. Я могу слиться с толпой, бесшумно исчезнуть в ней, как корабль в тумане.
Это незряшние меры предосторожности. Кроме сдержанных на язык собратьев по профессии, никто не знает, что я здесь, — может, кому и ведомо о моем пребывании на длинном сапоге Италии, но никто не знает в точности, где я живу и работаю. И все же я должен быть готов ко всему.
Я досконально знаю этот город, каждую улицу, переулок, каждый проход. Я бродил по ним, изучал, запоминал повороты и извивы, прямые участки, подъемы и спуски. Я могу быстрым шагом пройти от восточных до западных ворот за четверть часа, не отклоняясь более чем на восемь метров от прямой линии, прочерченной через дома. Вряд ли кто из здешних старожилов на такое способен.
Если же мне понадобится покинуть город, я могу добраться от стоянки моего «ситроена» до городской черты менее чем за три минуты, даже в час пик, даже в разгар туристического сезона. За семь минут я могу успеть оплатить проезд по платной дороге (смяв для надежности чек в пепельнице) и выбраться на автостраду. Через пятнадцать минут я уже буду высоко в горах.
Давайте я расскажу вам, какой вид открывается с лоджии. Синьора Праска совершенно справедливо журит меня за то, что я никому не показываю эту красоту, так что давайте я поделюсь ею хоть с вами. Плохо конечно, что вы не можете побывать тут лично. Но тут уж ничего не попишешь, я ведь вас не знаю. Да и вы должны понимать, что, возможно, я вообще вам вру. Не переиначиваю истину. Истина — это понятие абсолютное. Я ее просто слегка подправляю.
С лоджии открывается, поверх крыш, вид на долину и на горы с юго-юго-запада до востока-северо-востока. Кроме того, поверх крыш города мне видны собор и длинная полоса деревьев, которыми обсажена Виале Ницца.
Крыши выложены черепицей, трубы приземисты, на них нахлобучены черепичные колпаки — похожие на те же крыши в миниатюре. Единственная уступка современности — телевизионные антенны на алюминиевых шестах. Убери их — и вид станет в точности таким, какой нарисован на закраине купола. Крыши ступенчато спускаются вниз, а холмы простираются до утесов, которые смотрят на реку и на железнодорожную ветку.
Дальше лежит долина, раскинувшаяся примерно на тридцать километров. Она по обеим сторонам окаймлена горами высотой около полутора тысяч метров; между долиной и основными пиками, которые, несмотря на высоту и каменистость, не выглядят пугающими и кажутся скорее часовыми, чем надсмотрщиками, лежат пологие всхолмья. Зимой на высоте больше ста метров над долиной лежит снег. Вдалеке, в глубине долины, вздымаются другие холмы. Как и горы, они состоят из камня и лесистых участков, склоны их не очень круты, и снег там не задерживается надолго. За долиной лежат деревни. На холмах есть ровные участки, на них тоже живут. Живут сельским хозяйством, жизнью тяжелой, но безмятежной.
В городе есть промышленность, высокотехнологичная и не вызывающая загрязнения, — электронная, фармацевтическая; есть работа и в сфере услуг. Рабочая сила обитает в безымянных северных пригородах: ряды безликих домишек в окружении пиний, покалеченных работавшими здесь бульдозерами, или блочные малоэтажные кондоминиумы. Это — жилища людей, которые не имеют ни малейшего желания оставлять свой след в истории.
По счастью, мне не видны эти выкидыши творения Господня — как называет их падре Бенедетто — безликие и упадочные постройки, претенциозные обиталища borghesia Italiana[22]. Мне в мой карманный бинокль «Яшика» видны пять тысячелетий истории, выставленные напоказ, будто шпалера на соборной стене, будто расстеленный над миром покров на алтаре, где почитают бога времени.
На одной из вершин, каменной петушиной шпорой торчащей над линией горной цепи, стоит замок. Он давно пришел в упадок, сохранилась лишь крепостная стена, а внутри ее — три гектара полуразрушенных стойл и сараев, амбаров и рыцарских покоев. В замок есть лишь один вход, который защищен мощной железной решеткой, обмотанной тремя цепями из сплава титана и стали, цепи замкнуты крепкими замками. Видно, что кто-то пытался — безуспешно — цепи подпилить: на земле валяется несколько полотен от ножовки, попорченных от неумелости или избыточного рвения. Какой-то человек поумнее пытался увеличить зазор между прутьями с помощью гидравлического домкрата. Ему это удалось, но только отчасти.
Похоже, что для всех, кроме меня, замок остается столь же неприступным, как и во дни Крестовых походов. Я нашел лазейку — голова у меня устроена так же, как и у древних строителей, они тоже были привычны к извивам интриг, к многообразным потребностям, к тому, что всегда должен быть тайный лаз, веревка, припрятанная у окна, лестница, замаскированная в стене.
Неподалеку от замка расположены руины монастыря, Конвенто ди Валлиндженьо. Жутковатое место. Монастырские стены, как и стены замка, выдержали натиск времени. Более того, внутренние постройки находятся в куда лучшем состоянии. Не все кровли провалились. Говорят, здесь правят бал духи. Местные ведьмы — а их в этой части Италии до сих пор предостаточно — шарят по могилам монахов. В 1942 году верхушка местного гестапо проводила здесь свои шабаши. Говорят, здесь похоронен один из старших офицеров гестапо. Ведьмы добросовестно разыскивают это ценное захоронение, но пока не преуспели.
В окрестностях этих руин расположены небольшие деревеньки — Сан-Доменико, Леттоманопелло, Сан-Мартино, Кастильоне, Капо д'Аква, Фосса. Крошечные поселения, наполовину опустевшие — жители выбыли в Австралию, Америку, Венесуэлу, спасаясь от чумы, засухи, безработицы, от нищеты и беспросветности сельской жизни в двадцатые и тридцатые годы.
Я хорошо знаю эти места. Как и другие, лежащие дальше, за горными перевалами, куда ведут тропы, по которым могут пробраться только серны, или пастухи, или дикие вепри, или храбрые до идиотизма лыжники после первого сильного снегопада.
Эта долина — часть истории. Горы — часть истории. С лоджии не видно — мешают тополя, высаженные в парке Сопротивления 8 сентября, — но в семнадцати километрах отсюда есть мост через реку, скрытый подлеском, ежевичником и ломоносом. По нему не ездят уже лет пятьдесят. Новый мост, часть шоссе, находится двадцатью метрами ниже по течению.
Продравшись сквозь заросли, я ступал на его каменную арку. Я знаю — я читал книги по краеведению, — что по этому мосту проезжали Оттон и Конрад IV, Карл I Анжуйский, два английских короля — Генрих III и Эдуард I, не говоря уже о многочисленных папах — дипломатичный Иннокентий III, хитрый крестоносец Григорий X, коварный Бонифаций VIII и легковерный чудотворец Целестин V. Все они были творцами истории, творцами судеб, людьми, оставившими свой след во времени.
Поскольку я романтик — хоть и не поэт, но творец, прошу этого не забывать, — я представляю себе, как топочут, оскальзываясь, копыта по каменной вымостке, как развеваются вымпелы на кончиках копий, как позвякивает уздечка и побрякивают доспехи, как шуршат кольчуги и поскрипывает кожа. Я вижу, как в водах реки отражается сталь копий, многоцветие шелков и знамен.
История: замок и монастырь, деревни, мост, дороги, церкви, поля. Мне нравится незамысловатая история обыденных вещей.
Сегодня в горах настоящее пекло. Я уже двадцать минут карабкаюсь по каменистой тропе. На склоне смотреть особенно не на что: шалфей, чабрец, низкий кустарник, чертополох, чьи стебли облеплены улитками в бело-коричневую полоску — раковины запечатаны высохшей слизью, чтобы защитить от палящего солнца, они кажутся жемчужинами, сгустками смолы, выступившей на стеблях и спекшейся в полуденном жару.
Крупные камни шатки и ослепительно-белы, как зубы после отбеливания, ступать приходится осторожно. Не будь здесь столько булыжников, я бы поехал на машине, но я не могу рисковать пробитым картером или покореженной осью. Я должен сохранять способность к передвижению.
В конце тропы, которая причудливо петляет по склону холма, на самом кряже стоит разрушенная башня и крошечная церковка, по сути часовня, когда-то располагавшаяся внутри небольшого форта и имевшая особую важность, ибо с нее открывается вид на южную оконечность долины, туда, где начинается крутой спуск на равнину. Извилистая дорога по сужающейся долине видна на десять километров. Этой дорогой теперь пользуются редко: дальше к востоку проложена современная автомагистраль. А вот крестоносцы проходили именно здесь, башня и церковь когда-то принадлежали первым банкирам на земле, рыцарям-тамплиерам.
Я добираюсь до вершины и подыскиваю удобный валун, на котором можно посидеть совсем рядом с разрушенной башней. Солнце палит без жалости. Я вытаскиваю из рюкзака бутылку и вливаю в себя воду. Она нагрелась, не особенно освежает и отдает пластмассой.
Я восхищаюсь этими рыцарями. Они своими руками творили историю. Они сражались. Они меняли судьбы мира. Они убивали. Они хранили тайны. Они были скрытны, и, как у всех неразговорчивых людей, у них были враги — из-за их замкнутости, из-за повышенного уважения к частной жизни. В этом мы похожи. Башня, к которой я прислонился спиной, когда-то принадлежала этим рыцарям. Отсюда они распоряжались судьбами мира.
Великими судьбами. Они не просто потягивали за ниточку времени. Они дергали ее изо всех сил, взмахивали кнутом времени — он извивался, сверкал, опускался с громовым ударом. Причиняя боль.
Эти люди строили церкви не для того, чтобы их запомнили — если не Бог, то хотя бы другие смертные. Эти люди строили башни не для того, чтобы ими восхищались потомки. Очень немногие живущие в этой долине и дальше у дороги, которую рыцари когда-то вымостили до самых равнин, знают об их свершениях. Выстроенные ими церкви по большей части невелики и скупо украшены, поставленные ими башни превратились в руины. Если тамплиеры что и изменили, то не окружающий пейзаж, а свою собственную и мою жизнь. И ваши жизни тоже.
Я из той же породы. Тихо и незаметно я тоже играю свою роль на просторной сцене времен. Я не возвожу башен, не отливаю памятников, и все же своей жизнью и своими поступками я меняю ход истории. Не той истории, о которой любит потолковать падре Бенедетто, — той, что состоит в подписании великих договоров и заключении крепких союзов, в просчитанных браках между монархами и народами, которые лишь слегка влияют на судьбы остального человечества, но той истории, что меняет состав воздуха, которым мы дышим, воды, которой мы омываемся, почвы, по которой мы ходим в отпущенный нам краткий срок; меняет образ нашего мышления.
Лучше изменить отношение человека к миру, чем мир, с которым человек соотносится. Задумайтесь об этом.
Отдохнув и отдышавшись — сердце уже не стучит так громко, как стучало во время тяжелого восхождения, — я начинаю заниматься тем, ради чего ушел из города. Передо мной стоит две задачи.
С первой я управляюсь быстро. На это уходит лишь несколько минут. С помощью бинокля я обозреваю западный склон узкой долины. Он зарос деревьями — дубы, каштаны, рябины. Там нет никакого видимого подъема от ближайшей деревни — от горстки домов, которые сгрудились в кучку, как путники, готовые к надвигающемуся урагану. По сути, эти дома — путники во времени, а ураган — это ураган времени. Я знаю эту деревню — там нет домов моложе двухсот лет, а два самых старых построены в двенадцатом веке. В одном из них расположена деревенская пекарня — он для того и строился, — а в другом мастерская по ремонту мопедов.
Мне известна топография этих гор, поэтому я знаю, что за кряжем, расположенным выше древесного пояса, лежат альпийские луга.
В Италии не купишь карту — вернее, одну из тех подробных карт, какие в Англии по глупости продают в каждом книжном и канцелярском магазине. В Италии артиллерийские карты недоступны широкой публике. Они есть только у чиновников, у военных, у водоочистных компаний, у полиции, у провинциальных властей: в итальянской истории было слишком много войн, слишком много бандитов, слишком много политиков, чтобы власти могли свободно распространять подобную информацию. Здесь нет карт, где были бы указаны рельеф, горные тропы, разрушенные, обезлюдевшие горные деревушки, заброшенные дороги. Мне бы очень пригодилась карта этого района в масштабе 1:50000, а за карту масштаба 1:25000 я бы не колеблясь заплатил семьсот пятьдесят тысяч лир. Только разыскивать ее я не рискую. Я уверен, что стоит поспрашивать, и карта найдется, но при этом станет известно, кто ее искал. Вот почему мне приходится полагаться на свой опыт и знание гор вообще, а опыт подсказывает, что там есть альпийский луг, который идеально подходит для того, что мне предстоит в будущем.