Юрген Хабермас
Будущее человеческой природы
Предисловие к русскому изданию
По случаю вручения мне в 2000 году премии имени д-ра Маргриты Эгнер 9 сентября того же года я прочитал в Цюрихском университете доклад, который и лег в основу текста «Обоснованная непритязательность». В этом докладе я исхожу из различия между кантовской теорией справедливости и этикой бытия самости Кьеркегора и защищаю непритязательность, которую отстаивает постметафизическое мышление в силу необходимости иметь позицию в отношении субстанциальных вопросов благой или избавленной от ошибок жизни. Эта тема создает контрастный фон для противоположного вопроса, возникающего в связи со спорами, вызванными развитием генных технологий: может ли философия позволить себе стремиться к аналогичной непритязательности также и в вопросах этики вида?
В основу текста «Вера и знание» положена речь, произнесенная мною 14 октября 2001 года по случаю присуждения мне Премии мира Биржевого союза немецкой книготорговли. Она посвящена вопросу, ставшему вновь актуальным 11 сентября 2001 года: что требует от граждан демократического конституционного государства (причем и от верующих, и от неверующих в равной степени) продолжающаяся в постсекулярных обществах «секуляризация»?
Будущее человеческой природы
На пути к либеральной евгенике?
Обоснованная непритязательность. Существуют ли постметафизические ответы на вопрос о «правильной жизни»?
В романе Макса Фриша «Штиллер» автор вкладывает в уста прокурора, вглядывающегося в героя романа, вопрос: «Как распоряжается этот человек своим временем? Этот невысказанный, вряд ли осознанный вопрос продолжал мучить меня»1. Фриш формулирует вопрос в индикативе. Беспокоясь о себе, вдумчивый читатель придает ему этическую направленность: «Как должен распоряжаться я временем своей жизни?» Довольно долго философы полагали, что у них есть наготове подходящие ответы на этот вопрос. Но теперь, в постметафизическую эпоху, они не в состоянии дать адекватные ответы на вопросы о личном или даже коллективном образе жизни.
Пока философия верила в то, что она способна обозреть всю целокупность природы и общества, она хозяйничала в тех на первый взгляд твердо установленных границах, в которые вписывалась жизнь индивидов и сообществ. Структура космоса и человеческая природа, этапы всемирной и священной истории поставляли те пропитанные нормами факты, которые, как представлялось, давали также и объяснение правильной жизни. «Правильное» имело экземпляристский смысл модели, которой следовало подражать в жизни, будь то жизнь отдельного человека или политического сообщества. Подобно тому, как великие религии изображали жизненный путь своих основателей как путь спасения, метафизика также предлагала свои модели жизни: одни, разумеется, — для немногих, другие — для большинства. Учения о благой жизни и справедливом обществе, этике и политике отличала цельность. Но по мере ускорения темпов социальных изменений период заката этих моделей нравственной жизни становился все короче, независимо от того, ориентировались ли они на греческий полис, на сословия средневековой
Политический либерализм Джона Роулза фиксирует конец этого развития. Он реагирует на плюрализм мировоззрений и на прогрессирующую индивидуализацию стиля жизни. И, как следствие, он вытаскивает из пропасти философские попытки выделить какой-то определенный образ жизни в качестве образцового или обладающего всеобщей значимостью. «Справедливое общество» предоставляет всем лицам «распоряжаться временем своей жизни» так, как они хотят. Оно гарантирует каждому равную свободу развивать этическое самопонимание для того, чтобы в соответствии с собственными возможностями и благими намерениями осуществить в действительности персональную концепцию «благой жизни».
Индивидуальные жизненные проекты формируются, естественно, в зависимости от интерсубъективно расчлененных жизненных взаимосвязей. Но внутри комплексного, сложного в своей целостности общества одна культура может отстоять себя перед лицом других культур только в том случае, если она убеждает подрастающие поколения, способные сказать «нет», в преимуществах своей семантики освоения мира и ориентирующейся на деятельность мощи. Культурная «защита видов» не может и не должна существовать. В демократическом конституционном государстве большинство не вправе предписывать меньшинствам собственную форму культурной жизни (поскольку та отличается от общей политической культуры страны) в виде так называемой «ведущей культуры».
Как показывают примеры, практическая философия в целом и в наши дни не отказывается от нормативных убеждений. Однако в общем и целом она ограничивается вопросами справедливости. Особое усердие она выказывает в попытках прояснить моральную точку зрения, с позиции которой мы выносим суждения о нормах и действиях всякий раз, когда речь идет об утверждении того, что в одинаковой мере интересно каждому и в равной степени хорошо для всех. На первый взгляд кажется, что теория морали и этика руководствуются одним и тем же вопросом: «Что должен делать я, что должны делать мы?» Однако «должен» приобретает совершенно иной смысл, когда мы, более не исходя из инклюзивной мы-перспективы, перестаем задаваться вопросом о правах и обязанностях, предписываемых всем в равной степени, но с позиций перспективы первого лица заботимся о нашей собственной жизни, спрашивая о том, какая деятельность будет наилучшей «для меня», или, забегая вперед и рассматривая все в целом, — «для нас». Ведь подобные этические вопросы о собственном благополучии и страдании ставятся в контексте
Поэтому теории справедливости и морали идут сегодня своими собственными путями, всегда отличными от «этики», если понимать ее в классическом смысле как учение о правильной жизни. С моральной точки зрения мы воздерживаемся от того, чтобы абстрагироваться от экземпляристских образов удавшейся или неудавшейся жизни, которые сохранились в великих повествованиях метафизики и религии. От субстанции этих традиций может так или иначе подпитываться наше экзистенциальное понимание, но в саму борьбу между этими основанными на вере силами философия уже не имеет права вмешиваться. Непосредственно в вопросах, максимально значимых для нас, философия существует на некоем метауровне и исследует по большей части формальные качества самосознания, не вникая глубоко в содержание. Возможно, это представляется неудовлетворительным. Но что в таком случае можно противопоставить хорошо обоснованной непритязательности?
Конечно, за разделение труда теория морали платит наравне с этикой, специализирующейся на формах экзистенциального самопонимания, высокую цену. Этим она разрывает связь, обеспечивающую моральным суждениям прежде всего роль мотивации к правильному поведению. Моральные воззрения эффективно ограничивают волю лишь в том случае, если они укоренены в этическом самопонимании,
Еще меньше удовлетворяет ответ на другой вопрос: почему философская этика должна освободить пространство для тех разновидностей психотерапии, которые, затруднения, без каких-либо сомнений берут на себя классическую задачу ориентации в жизни? Философское ядро психоанализа выступает отчетливо, например, у Александра Мичерлиха, понимающего психическое заболевание как нарушение специфически человеческого способа существования. Оно означает утрату свободы, из-за чего больной человек испытывает чувство вины, потому что своими симптомами он лишь компенсирует страдание, сделавшееся бессознательным, — страдание, которого он избегает путем самоутаивания. Цель терапии — самопознание, которое «часто является не более чем превращением болезни в страдание, однако в такое страдание, которое возвышает статус
Понятие психической «болезни» обязано своим возникновением аналогии с соматической болезнью. Но что дает эта аналогия, если в психической области совершенно отсутствует какой-либо наблюдаемый и однозначно оцениваемый параметр здорового состояния? Очевидно, отсутствующие в данном случае соматические индикаторы должны быть заменены нормативным пониманием «ненарушенного самобытия». Это становится понятным в тех случаях, когда страдания, приводящие пациентов к психоаналитику, вытесняются таким образом, что расстройство незаметно вписывается в нормальную жизнь. Почему философия должна страшиться того, что, например, принимает во внимание психоанализ? Речь идет о прояснении нашего интуитивного понимания клинического протекания неудавшейся или удавшейся жизни. В процитированном высказывании Александра Мичерлиха, несомненно, прослеживается влияние Кьеркегора и его последователей, философов-экзистенциалистов. И это не случайно.
Кьеркегор был первым, кто на главный этический вопрос — что удалось и что не удалось в собственной жизни, ответил с помощью постметафизического понятия «возможность быть самим собой». Философским последователям Кьеркегора — Хайдеггеру, Ясперсу и Сартру этот протестант, по-новому смотревший на лютеровский вопрос о милостивом Боге, был, конечно, не по зубам. В противостоянии спекулятивному мышлению Гегеля Кьеркегор дал на вопрос о правильной жизни пусть
Кьеркегор не без симпатии и в привлекательных тонах раннего романтизма рисует образ небрежно-ироничной, загнанной в себя, скованной удовольствием и моментом рефлексии, эгоцентрически-играющей экзистенции. Желательный контраст этому гедонизму образует открытое нравственное руководство жизнью, требующее от отдельного человека
Кьеркегор молчаливо исходит из того, что в свете Нагорной проповеди индивид, существующий с полным осознанием самого себя, последовательно отказывается от меркантильности. Это относится и к его собственной жизни. О самих моральных масштабах, которые в эгалитарном универсализме Канта обрели секулярный вид, Кьеркегор говорит мало. Все его внимание приковывает структура возможности быть самим собой, то есть форма этической саморефлексии и самостоятельного выбора, определенная бесконечным интересом к успешности собственных жизненных планов. Отдельный человек критически, с позиции будущих возможностей действовать, усваивает прошлое своей фактически состоявшейся и конкретно осуществленной истории жизни. Именно благодаря этому он и становится незамещаемой личностью и незаменимым индивидом.
Человек раскаивается в предосудительных аспектах своей прошлой жизни и решается следовать такому типу поведения, в рамках которого он может, не испытывая стыда, вновь познать себя. Именно таким образом индивид артикулирует самопонимание личности, какой он желал бы быть узнан и признан другими людьми. Посредством скрупулезной моральной оценки и критического усвоения фактически состоявшейся истории жизни человек конституирует себя как личность, которой он одновременно и является, и хотел бы быть: «Все, что установлено посредством его свободы, принадлежит ему сущностно, каким бы случайным оно ни казалось…» Однако Кьеркегор, несомненно, весьма далек от экзистенциализма Сартра, когда добавляет, что «это отличие является для этического индивида отнюдь не плодом его произвола… Скорее он выступает, если так можно сказать, редактором самого себя; но это ответственный редактор… он ответствен по отношению к порядку вещей, в котором он живет, ответствен перед Богом»5.
Кьеркегор убежден в том, что нравственная форма существования, питающаяся собственной мощью, может стабилизироваться лишь в отношении верующего к Богу. Он позволяет себе оставить спекулятивную философию в стороне и мыслит постметафизически, но не пострелигиозно. В этой связи Кьеркегор иронически использует аргумент, который еще Гегель выдвинул против Канта: до тех пор, пока мы в сократовском или кантовском смысле будем обосновывать мораль, задающую масштаб для изучения нами самих себя исключительно из человеческого познания, у нас будет отсутствовать мотивация к перенесению моральных суждений в практику. Кьеркегор борется не столько с когнитивным смыслом, сколько с интеллектуалистским непониманием морали. Если мораль может
Загустевшее до степени нормальности вытеснение или циничное признание несправедливого состояния мира говорят не о дефиците
Правда,
Посредством симптоматических форм жизни Кьеркегор описывает формы проявления спасительной «болезни к смерти» — образы отчаяния: сначала вытесненного, затем переступающего порог сознания и, наконец, становящегося необходимым для преобразования сконцентрированного на Я сознания. Эти образы отчаяния дают о себе также знать во множестве манифестаций отступления от основного экзистенциального отношения — того единственного, что способно сделать возможным подлинное самобытие. Кьеркегор описывает беспокойство личности, которая, осознавая свое предназначение — необходимость быть собой, — скрывается в альтернативах, отчаивается «не желать быть собой, или еще хуже: не желать быть Я, или же самое худшее: желать быть другим, желать себе новое Я»8. Тот, кто в конце концов узнает, что источник отчаяния — не во внешних условиях, а в бегстве от действительности самого человека, начинает упрямо, хотя и безуспешно стремиться «желать быть собой». Отчаянный провал этого последнего усилия — опирающегося исключительно на себя желания быть собой — ведет конечный дух к трансцендированию своего Я и к признанию зависимости от Другого — в нем и находится основание его собственной свободы.
Это поворотный момент урока по преодолению секуляризированного самосознания современного разума. Кьеркегор описывает это новое рождение посредством формулы, отсылающей к первым параграфам «Наукоучения» Фихте, обращая автономный смысл действия в его противоположность: «Обращаясь к себе самому, стремясь быть собой самим, мое Я погружается — через свою собственную прозрачность — в ту силу, которая его полагает»9. Благодаря этому проясняется основное отношение, которое делает возможным (как форму правильной жизни) бытие самости. И хотя буквальную ссылку на «усилие», в котором полагает себя возможность быть самим собой, не следует понимать только в религиозном смысле, Кьеркегор настаивает на том, что человеческий дух может достичь правильного понимания своего конечного существования только через осознание себя грешником. Его Я воистину существует лишь перед лицом Бога. Оно переживает стадии безнадежного отчаяния лишь в обличье верующего, который, воспринимая себя как себя самого, устанавливает связь с абсолютно Другим, которому он обязан всем10.
Кьеркегор подчеркивает, что мы не в состоянии образовать никакого содержательного понятия Бога — ни в смысле
У учеников философских школ это, естественно, вызывает досаду. Несомненно, даже мыслитель сократовской традиции, которого не могут остановить богооткровенные истины, следует суггестивной феноменологии «болезни к смерти», соглашаясь с тем, что конечный дух зависит от условий проявления своих возможностей, лишающих его возможности контроля над самим собой. Этически осознанное жизненное руководство нельзя понимать как примитивную эскалацию собственного могущества. Мыслитель сократовской традиции согласится с Кьеркегором и в том, что зависимость от власти, которую нельзя себе подчинить, не следует понимать натуралистически; скорее, речь в данном случае идет прежде всего о межличностных отношениях. Потому что упрямство протестующей против самой себя личности, которая в конечном итоге отчаивается в своем желании быть собой, направлено — именно как упрямство — против другой личности. Но неподвластное нам, от которого мы как способные говорить и действовать субъекты зависим в своей заботе не потерпеть неудачу в собственной жизни, мы не можем, опираясь на предпосылки постметафизического мышления, идентифицировать с «Богом во времени».
Лингвистический поворот позволяет толковать выражение «совершенно Другой» дефляционно. Как исторические и социальные существа мы всегда обнаруживаем себя в структурированном в языковом отношении жизненном мире. Уже в формах коммуникации, в которых мы договариваемся друг с другом о чем-либо в мире и о самих себе, нам встречается трансцендирующая сила. Язык — это не частная собственность. Никто не обладает исключительным правом пользоваться средством общения, которое должно быть интерсубъективно распределено между всеми нами. Ни один отдельно взятый участник коммуникации не в состоянии контролировать структуру или хотя бы протекание процессов общения с миром или с самим собой. То, как говорящие и слушающие пользуются своей коммуникативной свободой занимать позиции согласия либо несогласия, не является предметом субъективного произвола. Потому что свободными они являются лишь благодаря скрепляющей их силе базирующихся на потребности в обосновании притязаний. В логос языка инкорпорирована сила интерсубъективного, предваряющая субъективность говорящих и лежащая в ее основании.
Такое слабое процедуралистское прочтение «Другого» соответствует фаллибилистскому и одновременно антискептическому смыслу «безусловности». Логос языка уклоняется от нашего контроля, и тем не менее мы не перестаем оставаться способными говорить и действовать субъектами, общающимися друг с другом с помощью этого посредника. Он остается «нашим» языком. Безусловность истины и свободы является необходимым условием нашей практики, однако вне пределов конституированностей «нашей» формы жизни они лишены какого-либо онтологического обоснования. Таким образом, даже и «правильное» этическое самопонимание не может быть ни получено в результате откровения, ни «дано» каким-либо иным образом. Оно может быть лишь завоевано совместными усилиями. Исходя из этой перспективы то, что делает возможным наше бытие самим собой, представляется скорее транссубъективной, а не абсолютной силой.
Постметафизическая этика Кьеркегора позволяет охарактеризовать состоявшуюся жизнь с этой пострелигиозной точки зрения. Общие высказывания о смыслах возможности быть самим собой не являются
В этой ситуации мы теперь и оказались. Прогресс биологических наук и развитие биотехнологий не только расширяют известные возможности действовать, но и позволяют осуществлять новый тип вмешательства в человеческую жизнь. То, что прежде было «дано» как органическая природа и в крайнем случае можно было «вырастить», сегодня превратилось в сферу целенаправленного вмешательства. В той мере, в какой к объектам вмешательства извне относится человеческий организм, приобретает поразительную актуальность проведенное Гельмутом Плеснером феноменологическое различие между «быть телом» (
Хотим ли мы рассматривать категориально новую возможность проникновения в человеческий геном как
До сих пор секулярное новоевропейское мышление, равно как и религиозная вера, могли исходить из того, что генофонд новорожденного и, следовательно, исходные органические условия его будущей истории жизни исключаются из сферы осуществляемых другими лицами программирования и целенаправленной манипуляции. Разумеется, взрослеющая личность может подвергнуть свою историю жизни критической переоценке и ретроспективной ревизии. Наша история жизни создается из такого материала, который мы можем «сделать своим собственным» и «ответственно перенять» (в том смысле, в каком об этом говорил Кьеркегор). Однако то, что сегодня поставлено на повестку дня, представляет собой нечто совершенно иное: речь идет о
Наряду с не имеющим обратного хода решением, которое одна личность принимает в отношении «естественного» оснащения другой личности, возникают и прежде неизвестные межличностные отношения. Эти отношения нового типа уязвляют наше моральное чувство, потому что среди институционализированных на основе права характерных для современных обществ отношений признания они образуют чужеродное тело. Вследствие того, что один человек принимает в отношении другого необратимое решение, глубоко затрагивающее органические структуры второго, симметрия ответственности, в принципе существующая между свободными и равными личностями, ограничивается. В отношении нашей судьбы социализации мы обладаем принципиально иной свободой, нежели та, которой мы могли бы располагать в отношении пренатального производства нашего генома. Взрослеющая личность однажды оказывается в состоянии
Сильно ли изменится эта ситуация, если мы распространим сценарий овеществления эмбриона ради самоовеществляющихся корректур взрослого человека на
Хотим ли мы по-прежнему осознавать и понимать самих себя нормативными существами, то есть существами, которые ждут друг от друга взаимной солидарной ответственности и равного уважения? Какую ценность должны представлять мораль и право для социальной среды, если ее можно перестроить на основании свободных от норм функционалистских понятий? Прежде всего предметом обсуждения являются натуралистические альтернативы. К ним относятся не только редукционистские предложения представителей естественных наук, но и подростковые спекуляции по поводу непревзойденного искусственного интеллекта будущих поколений роботов.
Вследствие этого этика возможности быть сами ч собой превращается в одну из многих альтернатив. Субстанцию такого самопонимания невозможно более успешно отстаивать перед другими конкурирующими суждениями посредством лишь одних формальных аргументов. Наоборот, изначальный философский вопрос о «правильной жизни» сегодня, по-видимому, обновляется в своей антропологической всеобщности. Новые технологии вынуждают нас вести публичный дискурс о правильном понимании культурной формы жизни как таковой. И у философов больше нет никаких благовидных предлогов отдавать предмет этой дискуссии на откуп представителям биологических наук и вдохновленных научной фантастикой инженеров.
На пути к либеральной евгенике? Борьба за этическое самопонимание человеческого рода
Если будущие родители претендуют на заметную роль в самоопределении своего ребенка, то правильно и справедливо гарантировать шанс вести автономную жизнь и будущему ребенку.
В 1973 году впервые удалось отделить друг от друга элементарные составные части генома и затем соединить их снова. После этой искусственной рекомбинации генов генные технологии особенно заметно продвинулись в области репродуктивной медицины. Эти достижения были внедрены в практику вместе с методами пренатальной диагностики и (с 1978 года) искусственного оплодотворения. Метод соединения яйцеклетки и сперматозоида
Конечно, написавшие эти слова авторы не осмеливаются применить в отношении самих себя аргументацию, которую они выводят из «логики исцеления». В противном случае при нормативном дискурсе они не избегали бы перспективы участников, скрываясь в тени перспективы наблюдателя. Ссылаясь на практику длительного сохранения искусственно оплодотворенных яйцеклеток, разрешенное использование препаратов, снижающих способность оплодотворенной яйцеклетки укореняться в матке (спиралей, препятствующих не только зачатию, но и мешающих прикреплению плода к стенкам матки), и существующие правила прерывания беременности, они добавляют, что «Рубикон в этом вопросе был перейден с внедрением искусственного оплодотворения, и поэтому было бы нереалистично полагать, что наше общество, находясь в атмосфере уже принятых по вопросу о правах эмбриона на жизнь решений, может вернуться назад к некоему статусу
Для процессов политического самосознания утрата перспективы представляет огромную опасность. Они не должны ограничиваться актуальным состоянием техники и потребностью в регулировании, они должны быть ориентированы на развитие в целом. Вполне вероятный сценарий среднесрочного развития мог бы выглядеть следующим образом. В народе, в политической общественности и парламенте утверждается понимание того, что
Подобный сценарий и имел в виду в своей речи от 18 мая 2001 года бундеспрезидент, предостерегая: «Если кто-то начинает инструментализировать человеческую жизнь и проводить различие между ценным и не ценным для жизни, он вступает на опасный путь»15. Аргумент «прорыва» звучит менее тревожно, если задуматься о ретроспективном его использовании; лоббисты генных технологий делают свои выводы из непродуманных прецедентов и незаметно внедрившихся в жизнь практик (подобных пренатальной диагностике наших дней) для того, чтобы, пожав плечами и произнеся «слишком поздно», оставить в стороне всякое моральное размышление. Методически правильное применение приведенного выше аргумента означает, что мы будем делать все возможное для того, чтобы контролировать нормативную оценку актуального развития вопросами, посредством которых мы однажды сможем оспорить теоретически возможное развитие генных технологий (даже если эксперты и уверяют нас в том, что подобные тенденции развития на сегодняшний день совершенно исключаются)16. Эта максима не предназначена для того, чтобы драматизировать ситуацию. Пока мы своевременно обсуждаем драматические границы, послезавтра, возможно, они уже будут преодолены, поэтому к современным проблемам мы можем относиться гораздо спокойнее — и тем искреннее будет наше признание, что реакции тревоги зачастую не так-то легко преодолеть с помощью веских моральных оснований. Под последними я понимаю секулярные основания, рассчитывать на приемлемость которых в мировоззренчески плюралистическом обществе следует опираясь на разумные доводы.
С применением преимплантационной диагностики связан нормативный вопрос: «Согласуется ли с достоинством человеческой жизни то, что [живой индивид] должен быть создан с оговорками и удостоен права на существование и развитие лишь в результате генетического исследования?»17. Допустимо ли, что мы используем человеческую жизнь с селекционными целями? Аналогичный вопрос возникает, если эмбрионы служат в качестве «расходного материала» для реализации смутной идеи о том, что однажды можно будет вырастить (в частности, из клеток тела самого пациента) ткани для трансплантации и (без каких-либо проблем, связанных с преодолением ограничений, налагаемых иммунной защитой, отторгающей чужеродные клетки) пересадить их больному. В той мере, в какой распространяется и становится нормальным производство и применение эмбрионов для целей медицинского исследования, изменяется и культурное восприятие человеческой жизни до момента рождения. Следствием этого процесса становится то, что моральное ощущение пределов необходимо-затратных калькуляций притупляется. Сегодня мы пока еще чувствуем непристойность подобной практики, овеществляющей человеческую жизнь, мы задаемся вопросом о том, а смогли бы мы жить в обществе, где нарциссическое внимание к своим собственным предпочтениям оплачивается нечувствительностью к нормативным и природным основам жизни? Обе темы — преимплантационная диагностика и исследования стволовых клеток — в одинаковой степени приближаются к нам из далекой перспективы самоинструментализации и самооптимизации, которую человек, исходя из биологических основ своего существования, должен постоянно понятийно осмысливать. Это проливает свет на едва заметную нормативную взаимосвязь между морально заповеданной и гарантированной правом
В области преимплантационной диагностики сегодня сложно провести границу между селекцией нежелательных и оптимизацией желательных наследственных качеств. Если приходится выбирать более чем даже из потенциального «бесчисленного множества клеток», то процедура выбора оказывается не просто перед бинарным «да/нет»-решением. Понятийную границу между предупреждением рождения тяжело больного ребенка и улучшением наследственности, то есть принятием евгенического решения, провести уже невозможно18. Однако если удастся реализовать далекоидущие ожидания коррекционного вмешательства в человеческий геном и появится возможность предотвращать моногенетически обусловленные заболевания, эта проблема приобретет практическое значение. И тогда понятийная проблема разграничения предупреждения наследственных заболеваний и евгеники окажется предметом законодательства. Примирясь с тем, что какие-то аутсайдеры от медицины сегодня уже трудятся над созданием репродуктивных клонов человеческих организмов, мы оказываемся пленниками перспективы, в которой человеческий род вполне мог бы взять в свои руки собственную биологическую эволюцию19. «Соратники эволюции» или даже «изображающие Бога» — вот метафоры концепции
Между тем влияния проникшей в жизненный мир эволюционной теории не впервые образуют ассоциативный горизонт публичных дискуссий. Взрывная смесь дарвинизма и фритредерской идеологии, широко распространившаяся на рубеже XIX и XX веков под вывеской
Разумеется, при этом нет недостатка в диких спекуляциях. Одна группка совершенно оторванных от жизни интеллектуалов пытается прочитать будущее по кофейной гуще натуралистически вывернутого постгуманизма — для того, чтобы и дальше плести на неких якобы выстроенных временем стенах паутину из слишком хорошо знакомых мотивов чересчур немецкой идеологии, разыгрывая карту «гипермодерна» против «гиперморали»20. По счастью, элитарному расставанию с «иллюзией равенства» и дискурсу по вопросу о справедливости недостает заразительной силы, оказывающей достаточно широкое воздействие. Ницшеанским фантазиям людей, которые в «борьбе между культивированными ничтожными и культивированными великими представителями человеческого рода» усматривают «основной конфликт будущего», придавая «главным культурным фракциям» мужества «применять селективную власть, которой они эти фракции фактически наделяют», удается лишь разве что на короткое время давать о себе знать в медийных шоу21. В противовес этому мне хотелось бы, исходя из предпосылок существования в плюралистическом обществе конституционного государства22, попытаться внести некоторый вклад в дискурсивное прояснение нашего перепуганного морального чувства23.
Это эссе является в буквальном смысле попыткой сделать с трудом проясняемые интуиции немного более прозрачными. Сам я далек от того, чтобы верить, будто мне удастся реализовать свой план хотя бы наполовину. Однако убедительных работ, анализирующих данную проблему, я практически не вижу24. Тревожным представляется факт размывания границ между природой, которой мы
I. Что означает морализация человеческой природы?
Бурный прогресс молекулярной генетики все более вовлекает в сферу биотехнологического вмешательства то, чем мы являемся «по природе». С позиции экспериментальных естественных наук эта технизация человеческой природы лишь продолжает известную тенденцию прогрессирующего подчинения человеку природной окружающей среды. И как только технизация преодолевает границы между «внешней» и «внутренней» природой, то, исходя из перспективы жизненного мира, разумеется, изменяется и наше отношение к самим себе. В Германии законодатели запретили не только преимплантационную диагностику и исследования эмбрионов в потребительских целях, но и терапевтическое клонирование, донорское материнство и эвтаназию, разрешенные в других странах. Пока что техническое вмешательство в зародышевые ткани и клонирование человеческих организмов во всем мире осуждаются, очевидно, не только вследствие связанных с этим рисков. Вместе с Вольфгангом ван ден Деле мы можем говорить о попытке «морализации человеческой природы»: «То, что благодаря науке оказалось в распоряжении технологии, должно посредством морального контроля нормативным образом снова стать неподвластным никакому вмешательству извне»25.
Вместе с новациями технического развития почти всегда возникает потребность в новой регламентации. Но до сегодняшнего дня нормативные регламентации просто приспосабливались к общественным трансформациям. Социальные же изменения, возникавшие в результате внедрения технических новаций в таких областях, как производство и обмен, средства коммуникации и транспорт, военное дело и здравоохранение, всегда следовали за первыми. Классическая теория общества описывала посттрадиционные правовые и моральные представления как результат культурной и общественной рационализации, осуществлявшейся
Однако с позиции социологии и в будущем — пока технизацию человеческой природы можно обосновывать медицински упованием на здоровую и долгую жизнь — общественное признание науки вряд ли сойдет на нет. Желание вести автономную жизнь просто связано с коллективными целями здоровья и продления жизни. Поэтому беглый взгляд на историю медицины приводит к скептической позиции в отношении перспектив «морализации человеческой природы»: «Начиная с вакцинации и первых операций на сердце и мозге, затем по поводу трансплантации органов и создания искусственных органов человека и вплоть до внедрения генной терапии всегда велись дискуссии о том, а не достигнут ли уже тот предел, где даже медицинские цели уже не могут оправдывать дальнейшую технизацию человека. Но ни одна из этих дискуссий не остановила развитие техники»26. С эмпирически трезвой точки зрения законодательные вмешательства в свободу биологических исследований и развития генных технологий представляются напрасной попыткой воспротивиться доминирующей тенденции свободы социального модерна27. О морализации человеческой природы речь в данном случае идет в смысле некой сомнительной ресакрализации. После того как наука и техника ценой десоциализации или расколдовывания внешней природы расширили игровое пространство нашей свободы, эта неудержимая тенденция, как представляется, должна посредством введения искусственных табу, то есть повторного околдовывания внутренней природы, сойти на нет.
Имплицитная рекомендация: лучше прояснить все остатки архаических чувств, которые живы в отвращении перед созданными с помощью генных технологий химерами, искусственно выращенными или клонированными людьми и использованными в экспериментах эмбрионами. Разумеется, совершенно иная картина возникает, если понимать «морализацию человеческой природы» в смысле самоутверждения этического самопонимания человеческого вида, от которого зависит, будем ли мы и далее понимать самих себя как нераздельных авторов нашей истории жизни, способных взаимно признавать друг друга автономно действующими личностями. Попытка предотвратить юридическими средствами проникновение в нашу жизнь либеральной евгеники и закрепить за зачатием, то есть за слиянием родительских цепочек хромосом, известную меру контингенции или природной способности к самостоятельному росту была бы в этом случае чем-то совершенно иным, нежели просто выражением тупого антимодернистского сопротивления. Как гарантия
Лишение жизненных миров традиционности — важнейший аспект общественной модернизации; его можно понимать как когнитивную адаптацию к объективным условиям жизни, которые вследствие внедрения результатов научно-технического прогресса все время революционировали. Но после того, как в ходе динамики цивилизации запас традиции был почти полностью израсходован, современное общество оказалось вынужденным регенерировать моральные энергии единства из своего собственного секулярного содержания, иначе говоря, из коммуникативных ресурсов жизненных миров, проникнутых сознанием имманентности своих конструкций самости. С этой точки зрения морализация «внутренней природы» представляется скорее признаком «окоченелости» почти полностью модернизированных жизненных миров, утративших способность заново открывать метасоциальные гарантии и реагировать на новые угрозы своей социоморальной сплоченности посредством дальнейшего движения по пути секуляризации, дальнейшей морально-когнитивной переработки религиозных традиций.
Генная манипуляция могла бы изменить наше самосознание как видовых существ таким образом, что несмотря на натиск, который испытывают современные правовые и моральные представления, нормативные основы общественной интеграции, служащие им общим фоном, не были бы затронуты. Подобная смена образа в
Поэтому рассматриваемую тему ограничивает вопрос: можно ли обосновать защиту целостности генных структур (в отношении которых недопустимы никакие манипуляции) одним положением — о неподвластности чужому влиянию биологических основ личной идентичности? Юридическая защита сможет в этом случае найти свое выражение в «праве на генетическое наследство, не подвергшееся искусственному вмешательству». Но такое право, принятия которого добивается собрание парламентариев Совета Европы, лишает смысла саму мысль о допустимости медицински обоснованной негативной евгеники. В случае введения этой правовой нормы, если уж взвешивать возможности моральных «за» и «против» и демократически сформированной воли, результат вполне предсказуем — фундаментальное право на генофонд, не подвергшийся манипуляции, может быть ограничено законом.
Указанное тематическое ограничение вмешательств, изменяющих гены, оставляет также без внимания и другие биополитические темы. С либеральной точки зрения новые репродуктивные технологии, замена органов и эвтаназия рассматриваются как рост личной автономии и свободы. Возражения критиков этой позиции направлены не против либеральных предпосылок как таковых, но против определенных явлений коллаборативного размножения, сомнительных практик констатации смерти и извлечения органов для последующей трансплантации другим людям, равно как и против нежелательных побочных социальных последствий регламентированной правом эвтаназии, которую, возможно, было бы лучше передать на усмотрение сословной этике профессионалов. Под благовидным предлогом предметом споров в итоге оказываются институциональное применение генного тестирования и личное обращение со знаниями, предоставляемыми предиктической (предсказывающей возможные отклонения в развитии) генной диагностикой.
Эти важные вопросы биоэтики, несомненно, связаны с расширением диагностического проникновения в человеческую природу и терапевтического господства над нею. Однако нацеленная на селекцию и
Рональд Дворкин обосновывает это сменой перспектив, вызываемой генной технологией в отношении условий моральных суждений и поведения, считавшихся до сих пор непоколебимыми: «Принято различать то, что сотворила природа… в союзе с эволюцией, и то, что мы сами начинаем делать в мире с помощью этих генов. В любом случае это разделение проводит границу между тем, чем мы являемся, и тем, как мы обходимся со своим генетическим наследством, неся за него персональную ответственность. Эта решающая граница между случаем и свободным решением образует становой хребет нашей морали… Мы боимся перспектив создания одних людей другими, потому что такая возможность смещает лежащую в основе наших ценностных масштабов границу между случайностью и принятым решением»31.
То, что изменяющие генную структуру евгенические вмешательства способны изменить всю структуру нашего морального опыта, — конечно, сильное утверждение. Его можно понимать в том смысле, что генные технологии окажутся в некоторых аспектах в конфронтации с практическими вопросами, касающимися
Если верной окажется вторая альтернатива, то мы постараемся выработать не непосредственно весомый моральный аргумент, но опосредованную в этико-видовом смысле ориентацию, которая посоветует нам быть осторожными и непритязательными. Но прежде чем я прослежу эту линию, мне хотелось бы объяснить, почему необходимы именно обходные пути. Моральный (и оспариваемый конституционно-правовой) аргумент, согласно которому эмбрион «с самого начала» обладает человеческим достоинством и поэтому имеет абсолютное право на защиту своей жизни, на корню пресекает дискуссию, которой нам вряд ли удастся избежать, если по этим фундаментальным вопросам мы хотим объединиться политически на основе заповеданного конституцией и правом уважительного отношения к мировоззренческому плюрализму нашего общества.
II. Достоинство человека или достоинство человеческой жизни?
Философский спор32 о допустимости исследования эмбрионов в потребительских целях и преимплантационной диагностики до сих пор разворачивался в фарватере дискуссии по вопросу об искусственном прерывании беременности. В Германии она уже привела к регламентации, в соответствии с которой искусственное прерывание беременности до 12 недель считается противоправным, хотя и уголовно не наказуемым действием. В правовом отношении искусственное прерывание беременности дозволяется на основании медицинских показаний с учетом позиции матери. Как и в других странах, эта тема разделила население на два лагеря. И пока борьба между ними определяет современное состояние дискуссии, поляризация позиций на сторонников движения
Использование преимплантационной диагностики, позволяющей посредством «отбрасывания» генетически «грязных» экстракорпоральных стволовых клеток предупредить возможное искусственное прерывание беременности, в существенных моментах отличается от аборта. При предупреждении нежелательной беременности право женщины на самоопределение совпадает с необходимостью защиты эмбрионов. Однако в иных случаях защита жизни неродившегося человека оказывается в ситуации конфликта с благими намерениями родителей, которые хотят иметь ребенка, но предпочли бы воздержаться от имплантации эмбриона, если тот не отвечает определенным стандартам здоровья. В этот конфликт родители вовлекаются также отнюдь не
Эта разновидность преднамеренного контроля за качеством привносит в проблему новый аспект — инструментализацию произведенной с оговорками человеческой жизни ради предпочтений и ценностных ориентаций третьего лица. Селекционное решение ориентируется на желательное строение генома. Решение о существовании или несуществовании принимается в соответствии с масштабом потенциального
Несмотря на эти различия, продолжавшиеся не одно десятилетие серьезнейшие дебаты об искусственном прерывании беременности нас кое-чему научили. В этом конфликте все попытки прийти к мировоззренчески нейтральному, то есть лишенному каких бы то ни было предубеждений описанию морального статуса человеческой жизни на самых ранних этапах ее развития, приемлемому для всех граждан секулярного общества, потерпели неудачу34. Одна сторона описывает эмбрион на ранней стадии развития как некую «кучу клеток», противопоставляя его личности новорожденного, к которой прежде всего и применимо понятие человеческого достоинства в строго моральном смысле. Другая сторона рассматривает оплодотворение человеческой яйцеклетки как релевантное начало уже вполне индивидуирующего самоуправляющегося процесса развития. Согласно этому второму подходу каждый
В самом деле, не таится ли в произволе наше собственное стремление разрешить подтверждаемую феноменально двойственность наших постепенно изменяющихся оценочных ощущений и интуиций? Они связаны с эмбрионом на ранних и средних, с плодом — на поздних стадиях дородового развития человека35, формируются посредством морально пояснительных оговорок в пользу той или иной стороны. Только на основе мировоззренчески оснащенного описания фактов, которые
В нормативном споре в рамках демократической публичности учитываются в конце концов только моральные высказывания в строгом смысле слова. Именно мировоззренчески нейтральные высказывания о том, что в равной степени является благом для каждого, могут претендовать на то, чтобы на добровольной основе стать приемлемыми для всех. Претензия на рациональную приемлемость отличает высказывания о «справедливом» решении поведенческого конфликта от высказываний о том, что является «благим» «для меня» или «для нас» в контексте истории жизни либо в контексте разделяемой нами формы жизни. Этот специфический смысл вопросов о справедливости, тем не менее, допускает выводы «на основе морали». Такое «определение» морали я считаю подходящим ключом к ответу на вопрос о том, каким образом мы — независимо от спорных онтологических суждений — способны определять универсум возможных носителей моральных прав и обязанностей.
Сообщество моральных существ, которые сами себе устанавливают законы, охватывает в формулирующем права и обязанности языке все отношения, требующие нормативного регулирования. Но только члены этого сообщества могут ожидать
Моральное поведение я понимаю как конструктивный ответ на зависимости и необходимости, имеющие своим основанием несовершенство органического строения и немощность телесного существования (особенно очевидную в фазах детства, болезни и старости). Нормативное регулирование межличностных отношений можно понимать как пористый чехол, защищающий от контингенций, на которые обречены убогая плоть и воплотившаяся в ней личность. Моральные порядки представляют собой хрупкие конструкции, защищающие под
Зависимость от Другого объясняет и ранимость Одного Другим. Личность в ее отношениях с другими личностями подвержена неисчислимым ранам, от которых нет защиты и на которые она, развивая свою идентичность и сохраняя свою целостность, просто обречена — обречена даже в основанных на взаимной самоотдаче интимных отношениях с партнером. В своей детрансцендентализированной редакции «свободная воля» Канта уже не падает с неба как характерная особенность разумного существа. Автономия — это скорее давшееся с большим трудом достижение конечных существ, способных обрести что-то похожее на «силу» лишь с учетом своей физической ущербности и социальной зависимости36. Если это обстоятельство является «основой» морали, то благодаря ему проясняются также и ее «границы». Они образованы универсумом возможных межличностных отношений и интеракций, требующих морального регулирования и способных принять такое моральное регулирование. Лишь в пределах этой сети легитимно отрегулированных отношений взаимного признания люди могут развивать и сохранять — вместе со своей физической целостностью — личную идентичность.
Так как в биологическом смысле человек рождается «недоделанным» и на протяжении всей своей жизни остается зависимым от помощи, внимания и признания со стороны своего социального окружения,
В символической сети обратимых отношений взаимного признания со стороны коммуникативно действующих личностей новорожденный идентифицируется как «один» или «один из нас», учится чем дальше, тем больше идентифицировать сам себя — и в целом как личность, как часть или член социального сообщества (социальных сообществ), и как незаменимый, уникальный и при этом также морально не замещаемый индивид40. В этой дифференциации саморазвития отражается структура языковой коммуникации. Только здесь, в дискурсивно освоенном «пространстве смыслов» (
Еще до вступления в публичные интеракционные взаимосвязи человеческая жизнь как исходная точка наших обязанностей получает правовую защиту, при этом сама она не является субъектом обязанностей и носителем прав человека. Но из этого не следует делать ошибочные выводы. Родители не только говорят о своем растущем
Недавно сообщалось об изменениях в законе федеральной земли Бремен о похоронах. Принимая во внимание случаи мертворождения, преждевременных родов, а также клинического прерывания беременности, новая редакция закона требует, чтобы погибшим человеческим зародышам также оказывалось уважение, подобающее скончавшимся людям. Мертвые зародыши не выкидываются как «этические отбросы» (так это формулируется на казенном немецком языке), но анонимно захораниваются на кладбище в специальной общей могиле. Уже реакция читателя этих строк на приведенную непристойную формулировку — не говоря уже о коробящей практике — выдает в свете темы мертвых эмбрионов распространенную и глубоко сидящую в нас боязнь за ценность становящейся человеческой жизни, которая не может не беспокоить все цивилизованные общества. С другой стороны, комментарий газеты, опубликовавшей материал о новом бременском похоронном законе по поводу анонимного захоронения мертвых зародышей в общей могиле, проливает свет на одно интуитивное различие, которое мне представляется чрезвычайно важным: «Бременские граждане также осознают, что было бы бестактно — и, возможно, приближалось бы даже к коллективной патологии, — если бы человеческие эмбрионы и зародыши[16] должны были захораниваться таким же точно образом, как и умершие при родах младенцы… Заповедь уважения к покойному может находить выражение в совершенно различных похоронных обрядах»41.
Сами свойства таких сдерживающих факторов, которые должны работать при обращении с человеческой жизнью до момента рождения и после смерти, объясняет выбор семантически
III. Основания морали с позиции этики вида
Если мораль основывается на структурированной посредством языка форме жизни, то актуальный спор вокруг того, допустимы ли исследования эмбрионов в потребительских целях и преимплантационная диагностика, не может быть решен одним-единственным (пусть убедительным) аргументом в пользу человеческого достоинства и основанного на фундаментальном праве статуса оплодотворенной яйцеклетки. Мотив того, почему подобный аргумент можно вообще эффективно использовать, мне не просто понятен — я его разделяю. Это имеет место, потому что ограниченное применение понятия «человеческое достоинство» ставит необходимость защиты эмбрионов и их право на эту защиту в зависимость от учета благ, открывающих двери для инструментализации человеческой жизни и искоренения категорического смысла моральных требований. И тем большее значение приобретает поиск убедительного мировоззренчески нейтрального решения, к которому нас и так обязывает конституционно-правовой принцип толерантности. Даже если мое собственное предложение относительно того, как следует понимать основу морали и ее границы, далеко от подобных притязаний и преодолевает метафизическую предубежденность, смысловая последовательность остается той же самой. Мировоззренчески нейтральное государство, если оно организовано демократически и действует инклюзивно, способно при «этически» противоречивой ненагруженности статей 1 и 2 Основного закона (Конституции ФРГ) избежать любого партийного, политического вмешательства. Если вопрос об отношении к неродившейся человеческой жизни имеет этический характер, то это нравственное измерение должно указывать на обоснованные разногласия, которые наметились во время дебатов в бундестаге 31 мая 2001 года. Философская же дискуссия может избежать бесплодной мировоззренческой поляризации и сконцентрироваться на теме подобающего этического самосознания вида.
Но прежде одно замечание о понятиях. «Моральными» я называю вопросы справедливой совместной жизни. Для действующих личностей, которые могут оказаться в состоянии конфликта друг с другом, эти вопросы ставятся с позиции необходимости в нормативном регулировании социальных интеракций. Разумно ожидать, что подобные конфликты могут быть принципиально разрешены на основе равной общей заинтересованности каждой из сторон. Однако, если описание конфликтной ситуации и обоснование соответствующих норм зависит от предпочтительного образа жизни и от экзистенциального самосознания, то есть от системы объяснения, выступающей носителем идентичности, характерной для индивида или группы граждан, то ожидать такой рациональной приемлемости не приходится. Глубинные конфликты и затрагивают такие «этические» вопросы.
Для личностей и сообществ, существование которых потенциально катастрофично, вопросы удачно складывающейся жизни ставятся с позиций ориентации истории или формы их жизни на масштабные ценности. Подобные вопросы следует согласовывать с перспективами тех, кто желает знать, как именно им надлежит понять и осознать себя в собственном жизненном контексте; какие практики, если смотреть с позиции целого, являются для них наилучшими. Одна нация относится к массовым преступлениям своего прошлого режима иначе, чем другая. В соответствии с историческим опытом и коллективным самосознанием она принимает решение либо в пользу стратегии прощения и забвения, либо в пользу процесса наказания и переработки. То, как та или иная нация относится к атомной энергии, зависит, помимо всего прочего, от того, насколько высоко по сравнению с экономическим благосостоянием она ценит безопасность и здоровье. Выражение «разные культуры — разные нравы» подразумевает именно такие этико-политические вопросы.
Ситуации обращения с доличностной человеческой жизнью поднимают вопросы совершенно иного калибра. Они касаются не того или иного различия среди множества форм культурной жизни, но интуитивных самоописаний, на основании которых мы идентифицируем себя
Разумеется, описанные образы плюралистичны. К культурным формам жизни относятся системы объяснения, связанные с вопросом о положении человека в космосе и обеспечивающие уже существующему моральному коду «плотный» антропологический контекст обоснования. В плюралистических обществах эти метафизические или религиозные системы объяснения человеком самого себя и мира по соображениям блага подчинены моральным основаниям мировоззренчески нейтрального конституционного государства и обязывают к мирному сосуществованию. Но в условиях постметафизического мышления самосознание и самопонимание с позиций этики вида, как оно связывается с определенными традициями и формами жизни, более не может заимствовать ни одного из тех аргументов, которые способны взять верх над притязаниями презумптивно универсальной морали на общезначимость. Однако это «превосходство справедливого над благим» не должно менять ориентацию таким образом, чтобы абстрактно-разумная мораль субъектов прав человека остановилась на принадлежащем прошлому
Как великие мировые религии, так и метафизические учения и гуманистические традиции предоставляют контексты, в которых укоренена «вся структура нашего морального опыта». Так или иначе они артикулируют антропологическое самосознание и самопонимание, соответствующее автономной морали. Религиозные системы объяснения мира и человека, принадлежащие высокоразвитым культурам и возникшие в эпоху «осевого времени», как бы конвергируются в соответствующее этике вида минимальное самопонимание, которое и служит опорой подобной морали. Пока один пребывает в гармонии с другим, превосходство справедливого над благим не представляет проблемы.
Исходя из этой перспективы, напрашивается следующий вопрос: изменяет ли технизация человеческой природы самопонимание с позиций этики вида таким образом, что мы уже более не способны понимать себя в качестве этически свободных и морально равных, ориентирующихся на нормы и основные принципы существ? Прежде всего в результате непредвиденного выхода на историческую арену неожиданных альтернатив рушится самопонятность элементарных основоположений (даже если новое — как, например, искусственные «химеры» из «разряда этих чертовых» трансгенных организмов — имеет своих архаических предшественников в мифических образах, в существование которых люди давно перестали верить). Нервирующие факторы подобного рода вызваны к жизни сценариями, которые кочуют из научной фантастики в научно-популярные книжки. Любопытно, что в настоящее время наше воображение захвачено авторами, пишущими об улучшении, совершенствовании человека при помощи имплантации электронных чипов или о вытеснении человека разумными роботами.
Для технически оснащенных жизненных процессов человеческого организма нанотехнологии проектируют образ производственного предприятия, соединяющего в единое целое человека и машину; оно саморегулируется, контролируется и обновляется, постоянно ремонтируется и совершенствуется. Самовоспроизводящиеся крошечные роботы будут циркулировать по человеческим телам, соединяясь с органическим веществом для того, чтобы затормозить процессы старения или повысить функции головного мозга. Инженеры-компьютерщики также проявляют в этом жанре завидное усердие: ставшим автономными роботам будущего они придают образ машин, списывающих людей из плоти и крови на свалку, словно устаревшие модели. Эти рациональные искусственные интеллекты должны преодолеть недостатки человеческой конструкции. Они обещают «программному обеспечению» нашего мозга не только бессмертие, но и безграничное совершенство.
Тело, нашпигованное различными протезами, повышающими его эффективность, или записанный на жесткий диск всемогущий ангелоподобный интеллект — это фантастические образы. Они прорывают границы и разрушают взаимосвязи, которые мы до сих пор в своей повседневной деятельности воспринимали как трансцендентально необходимые. С одной стороны, органически выросшее соединяется в единое целое с технически созданным, произведенным, с другой — продуктивность человеческого духа отделяется от живой субъективности. Неважно, находят ли в этих спекуляциях выдумку или заслуживающие внимания прогнозы, скрытые эсхатологические потребности или новые игры своеобразной научно-фантастической науки. Для меня все эти факты служат лишь примерами технизации человеческой природы, провоцирующей трансформированное самосознание с позиций этики вида — существует нечто, что не может быть согласовано с нормативным самосознанием личностей, самопределяющихся как живые и ответственно действующие.
Провокация ставшего реальностью или реалистически ожидаемого прогресса генных технологий так далеко, конечно, не заходит. Однако аналогии напрашиваются сами собой45. Манипуляция со строением человеческого генома, секрет кодировки которого разгадывается в ходе научного прогресса, и надежды некоторых генетиков на то, что эволюция вскоре может оказаться в их руках, сотрясают категориальное различие между субъективным и объективным, естественно вырастающем и искусственно сделанным в тех областях, которые прежде были недоступны вмешательству человека. Речь идет о биотехнологической редифференциации глубоко укорененных категориальных различий, которые прежде мы инвариантно закладывали в основу наших самоописаний. Все это может настолько изменить человеческое самопознание с позиций этики вида, что повлияет также и на моральное сознание. Изменятся критерии всего возникающего «естественным образом», в соответствии с которыми мы осознаем и понимаем себя как единственных авторов собственной жизни и равноправных членов морального сообщества. Я полагаю, что знание о запрограммированности своего генома может воспрепятствовать формированию самопонимаемости, посредством которой мы существуем как тело или в известном смысле «являемся» своим телом, и что как следствие может сложиться новый тип специфически асимметричных межличностных отношений.
Посмотрим, куда привели нас предыдущие рассуждения. С одной стороны, в условиях мировоззренческого плюрализма мы не можем приписывать эмбриону «с самого начала» абсолютное право на защиту жизни, каким в качестве носителей основных прав обладают личности. С другой стороны, такому признанию противостоит интуитивное убеждение, что доличностная человеческая жизнь не должна оказываться во власти конкурирующих благ. Для прояснения этой интуиции я выбираю обходной путь — через обсуждение теоретических возможностей либеральной евгеники, о которой детально дискутируют в США. С учетом намеченной в общих чертах перспективы современные споры вокруг обоих обозначенных выше актуальных случаев принимают более строгие контуры.
Нормативное самоограничение в случае с эмбриональной жизнью не может быть направлено против генно-технологического вмешательства как такового. Проблема заключается не в генной технологии, а в способе и масштабах ее применения.
Моральная допустимость вмешательств в генные структуры потенциальных членов нашего морального сообщества определяется той позицией, при которой эти вмешательства признаются оправданными. Так, при генно
Так или иначе, консенсус,
IV. Выросшее и сделанное