Обыкновенная женщина, колхозница, меня разгадала. Одно слово «надо» выдало меня с головой.
Вообще-то засланные в тыл разведчики должны опираться на местное население, на советских людей. Но если посылают молодых вроде меня, предупреждают, чтобы не связывались ни с кем. Слишком велика опасность неверной оценки встречного. Если кому доверился, его или ее надо запоминать. Всякий или всякая, кому открылся, становится как бы звеном в цепи. Конечно же такой опытный разведчик, как Галицкий, умел отличить искренних и случайных — неустойчивых, способных предать… После Кущевки, где я хоть и многое пережила, многому научилась, мой опыт не приняли во внимание. Предупредили: «Говорить говори, молчать с людьми не годится, не не привлекай никого. И не открывайся!» Это был приказ. Однако начштаба не сказал, как быть, если кто-либо из советских людей разгадает, кто я есть.
В соответствии с приказом я не откликнулась на ласку вдовы и на ее откровенность. Потупилась и замолкла. Тогда она выскочила за дверь, вернулась, потрепала по плечу:
— Иди! Вот… возьми лепешку…
Я не отказалась, спрятала за пазуху. Вдова вздохнула, а я сдержалась…
К рассвету я отыскала свою пещерку. Ручей вернулся в прежнее русло, и вход открылся. Оттуда был слышен громкий мужской храп и плач младенца. Вот что получилось. Хуже быть не могло. Я еще когда уходила и встретила беженцев, подумала было, что кто-нибудь в мою пещерку заберется. Но тогда через вход лило, и я надеялась — авось пройдут мимо. Гнала от себя эти страхи. Тем более отсиживаться все равно не могла. Особенно обидно, что как раз мое время: дежурная радистка ждет моих позывных. Третьи сутки ждет.
Я была мокрая, вялая, уставшая. Сыпал крупитчатый снег. Как же мне быть, как быть? В пещерке рация, парашют, последняя банка тушенки, кусок зачерствелого хлеба… Ну, еще гранаты, компас, часы. Все это замаскировано, уложено в расщелину… А что толку — войти все равно нельзя. Какие-то люди захватили мою пещерку… А почему она м о я? Я и сама пришла на чье-то лежбище…
Сову я одолела, выбросила. С этими постояльцами будет труднее.
…Теперь, когда пишу, мне под пятьдесят, жизненный опыт стал богаче. Когда вспоминаю дни, проведенные под Нальчиком, понимаю, что действовала не всегда правильно. Я не должна была занимать пещерку, в которой кто-то раньше уже побывал. Но в непосредственной близости от вражеских войск выбрать себе наблюдательный пункт лучше этого я не могла, надежно спрятать рацию больше было негде. Конечно, встречи с местными жителями грозили мне разоблачением, но если население разогнали по горам сами же гитлеровцы, невозможно себе представить, что хоть одно укрытие, хоть одна пещерка рано или поздно не была бы занята какой-нибудь семьей… Можно бы, конечно, бросить рацию, «забыть» о ней и обо всем своем имуществе. Но какой от меня был бы в таком случае толк? Более опытные разведчики меня потом критиковали и говорили, что один человек ничего не может и рано или поздно приходится рисковать и открываться перед тем или иным крестьянином, рабочим, интеллигентом, постараться привлечь его на свою сторону. Я была наивной, выглядела чуть ли не ребенком, но знала, что командиры «простоватость» моего облика ценили. Главным моим душевным советчиком по-прежнему оставался дедушка Тимофей, а он советских людей не боялся, в них верил, а колеблющихся переманивал на свою сторону.
…Конечно, я задумалась раньше, чем рискнуть заявиться к неизвестным квартирантам той самой пещерки. Задумалась… на минуту.
Внизу на дороге рычали танки и самоходные орудия, торопились выйти на оборонительную линию. За эти сутки я накопила немало разведданных, а передать не могу… Рация в пещерке.
Новый год, первый день нового, 1943 года, у людей радость, а я слабая, мокрая, несчастная… Вот ведь глупость спорола — почему я несчастная? Подумаешь, мокрая, не одна я. Наоборот, счастливая — раздобыла важные сведения, остается только передать. Значит, надо выручить свою рацию…
Я прошлась мимо пещерки и раз и два. Попробовала забраться, опять спустилась.
Из-за скалы выскочила чернявая молодуха:
— Что высматриваешь, а? Что здесь высматриваешь? Война, а ты воруешь?! Ищешь, где плохо лежит?.. У нас хорошо лежит, не разживешься. Сейчас отца разбужу. Отец — сильный старик. Уходи отсюда. Камнем пришибу, глаза выдеру! Куда заглядываешь? В пещерку? Мой мальчик плачет — у меня молока нет, грудь высохла… Думаешь куском поживиться? Я те дам кусок! Я тебе живо шею сверну!
— Слушай, — сказала я, — что ты с кулаками… Возьми поешь! — Я протянула ей лепешку.
Она выхватила из руки, понюхала.
— В тондыре спечено. Откуда тондыр?
— Мне подали, со мной поделились, я с тобой делюсь… Возьми поешь, с Новым тебя годом!
Она вдруг поняла, что говорю, сникла, села на камень, заплакала:
— С Новым годом? С каким Новым годом?
— С советским, тетя! Наши идут. Я оттуда. Пустите в пещерку, расскажу… Это моя пещерка!
Я нарушила конспирацию, все инструкции нарушила. А что могла? Ничего другого не могла. В кармане пистолет, за поясом финка — неужели нападать на эту лохматую дуру, на мать младенца, на дочь престарелого отца, может, такого же, как мой?.. Вот он лезет ногами вперед, в ободранных сапогах, в ободранном ватнике. Появляется белая кудлатая голова. Лицо поворачивается на крик дочери, сухое, морщинистое, сильно обросшее седой щетиной.
— Ты с ума сошла, Куарэ? Так кричишь. Кого поймала? Медведя поймала?
Он по-русски с ней говорил. Выходит, больше для меня, чем для нее.
Протирает глаза, вглядывается, манит меня пальцем:
— Подымись ближе. Вы обе так орете — враги услышат…
Жадно ловлю слова. Догадываюсь — меня врагом не считает. Значит, у нас общий враг. Старик прижимает ладонь к уху:
— Слушай, молоденькая! По голосу ты школьница… Плохо вижу — неужели школьница? Это правда, что наши идут? Зачем тебе пещерка, что в ней ищешь?
Он произносит плохо, сильно шепелявит, с трудом его понимаю. Очень старый. Блеклые глаза, нос крючком — на сову похож. И дочка у него, хоть и черная, вроде него. Опять он говорит, я слушаю.
— Девочка, я тебя спрашиваю: хлеб мы с дочкой моей съели. Что осталось? Если твоя пещерка, что там осталось?
Я молчу. Долго стою и молчу. Не хватает духу отбросить вбитые в голову правила конспирации. Верю — старик и его дочка свои, советские. Пусть мне и не нравятся, пусть несимпатичные, но наверняка советские.
Старику надоело отгибать ладонью ухо, ждать ответа.
— Морочишь голову? Откуда знаешь эта пещерка? Была тут? Говори-говори! Что оставила? Говори-говори!
Вот мне какая судьба — то и дело встречаюсь со старухами и стариками. Дед Тимофей молодой в сравнении с этим кабардинцем. По-русски и дочь и отец хорошо объясняются… Больше раздумывать не годится. Поднимаюсь поближе, прошу старика:
— Дедушка, залезем в пещерку. — Шепотом заговорила: — Открываюсь вам… Строго воспрещено, а я открываюсь. Можете доносить — я военная радистка.
Он опять прижал ладонь к уху, лицо скривил:
— Что?! Думай, когда говоришь, девочка… Ты школьница, что ли?
Торопливо отвечаю:
— В глубине этой пещерки, в расщелине, моя рация, мой парашют, мой вещмешок…
Он покачал головой:
— Ты? Сама? Не парень твой… Значит, такая? — Он показал мизинец и тихонько рассмеялся, глаза оживились, стали почти веселыми. — Э-эй, Куарэ, — подозвал он дочку. — Забери своего крикуна, сядь у входа… О аллах, вот такая… несчастная, мокрая, наша разведчица… — вдруг резко повернулся ко мне: — Докажи!
Я вытащила из кармана свой пистолет ТТ, показала ему на ладони. Старик отпрянул:
— Вах!.. Стрелять можешь, да?
Он закашлялся или рассмеялся, я понять не могла. Отодвинувшись, пропустил меня в пещерку. Внимательно следил, как я достаю из расщелины свое имущество. Все было перерыто, засунуто кое-как. Прежде всего я нащупала свой «Северок», вытащила, осмотрела, облегченно вздохнула: никаких поломок не обнаружила. Достала антенну, блок электропитания, но никак не могла отыскать наушники. Выволокла из самой глубины парашют; он большой, занял чуть не полпещерки. Трясла, трясла — нет наушников. Испугалась, смотрю на старика. Он вялым голосом спрашивает:
— Что потеряла? Хлеб потеряла? Мы с дочкой съели. Что еще ищешь? Консервы вот — видишь, не тронули…
Я свой фонарик нашла, компас. Нет наушников и гранат лимонок. Ладно, найдутся гранаты, куда они денутся. Сейчас для меня главное — наушники. Боюсь подозрением обидеть старика, но все-таки спрашиваю:
— Вы наушники не видели?
— Какие такие наушники? Я понятия не имею. Э, Куарэ, ты не видела?
Я стала подробно описывать, что представляют из себя наушники:
— Две круглые штучки, их соединяет стальная дуга…
Старик вытащил их из-под себя:
— Это, что ли? — Он рассмеялся. — Не думай, что темный такой. Нарочно тебя проверял… Я пробовал слушать, но твой аппарат молчит, испортился, что ли.
Я поставила перед стариком консервы с бычьей мордой, протянула ему ручкой вперед свою финку:
— Угощайтесь!
Старик отвернулся, будто не увидел и не услышал. Я решила не терять времени. Вынесла за пределы пещерки и развернула антенну, сунула в скальную трещину штырь заземления и, как только засветилась шкала, принялась работать ключом, упорно посылая в эфир позывные:
— Я — «Чижик», я — «Чижик», я — «Чижик»!
Довольно быстро добилась отклика и, расстелив карту, стала передавать все, что за это время накопила. Слышу, старик обращается к дочери:
— Куарэ, дай грудь Сахиду. Орет — мешает разведчице.
Я на него глянула:
— Прекратите!
— Что прекратить?
— Я не разведчица, а Женя.
— А-а, Жануся? Дай аллах тебе здоровья, Жануся, работай!
Кажется, понял, что работаю, признал. И все же я чувствовала: что-то не нравится старику, в чем-то он разочарован. Ну и пусть, мне-то что! Он следил взглядом, как Подрагивает моя рука на ключе, качал головой… Видно, ему прискучило. Насунул на голову папаху, опустил до седых бровей…
Под конец сеанса связи я получила совет подняться выше в горы, чтобы не попасть под огонь нашей дальнобойной артиллерии. А я самонадеянно думала, что моя пещерка выдержит, отсюда лучше будет видно, смогу корректировать стрельбу…
Долго держала связь, минут двадцать. Когда принялась собирать и скручивать антенну, прятать рацию и упаковку с питанием, старик разволновался, ухватил за руку:
— Сколько слушал — ничего не услышал. Кого вызывала, кому что передавала? Может, на немцев работаешь?
— С парашютом прыгала от немцев к немцам? Дедушка, вы хоть понимаете, что говорите?!
— Наши тебя слышали?.. Что ты им передала?
— Это секрет.
Он посмотрел точь-в-точь как сова: глаза расширились — сейчас клюнет. Но ничего такого не произошло. Вытащил из кармана трубку, стал набивать табаком. Я заметила — в кармане его ватника лежит моя граната лимонка, но ничего не сказала. Старик долго набивал трубку, руки сильно дрожали.
— Скажи, пожалуйста, — проговорил он, — се-екрет! От меня, от нее? — Он показал на дочь, потом ткнул пальцем в запеленатого внука: — От него тоже секрет?
Женщина что-то раздраженно проговорила по-кабардински. Старик вступил с ней в спор. Я пока что принялась открывать банку с тушенкой. Отец с дочерью продолжали непонятный мне горячий спор.
Я была голодна, запах консервов еще сильнее взбудоражил голод, но решила перетерпеть. Говорю старику я женщине:
— Поешьте. Вам с ребенком надо отсюда уходить.
— Как так уходить? — резко повернулась ко мне женщина. — Зачем?
Я сказала:
— Не сегодня-завтра наши дальнобойные пушки будут бить по этой дороге, по отступающим немцам.
Старик зажег трубку и вышел за пределы пещерки. Он делал вид, что меня не слушает.
Женщина с неприязнью спросила:
— Это правда, девочка, ты военная? Отец не верит. Парашют твой? — Она с жадным вниманием следила, как я открываю банку с тушенкой. Мальчишка терзал ее грудь и от злости вскрикивал. — Я тебя спрашиваю! — закричала женщина.
— Ты ведь знаешь, что правда. — Я твердо посмотрела ей в глаза. — Хватит друг друга испытывать. Вот возьми финку, поешь консервов. Ты измучилась… Дай мне ребенка, я пока подержу. Кушай, пожалуйста.
Женщина отдала мне сына и, сдерживая нетерпение, стала вытаскивать финкой куски мяса. Мальчишка орал, сучил ножками, но я его крепко держала.
Старик заворчал и неловко стал спускаться по крутизне к ручью. Отвернувшись от нас, уселся на корточки и усиленно запыхтел трубкой.
Для меня все это было тяжелым испытанием. Не знала, что делать, что говорить. Видела, чувствовала — и отцу и дочери я неприятна. Кроме того, не могла понять, что происходит, чем они раздражены, о чем спорят. Спрашиваю женщину как можно спокойнее:
— Вы из Нальчика? Ваши где вещи?
— Вещи, вещи!.. Вот узелок, видишь? Пеленки, распашонки, обмылок. Дом сожгли фашисты, мстили… ты понимаешь, нет? Они меня искали — взяли бы вместе с ребенком, чтобы я предала мужа…
— А твой муж кто?
— Мой муж… Человек, что тебе? Имя — Ахмед…
Женщина замолчала, поглядывая на меня исподлобья.
— За него мстили гитлеровцы?
Она махнула рукой и отвернулась.
— Смотри какая — все знать хочешь…
Выходит, я от них, они от меня таятся.
Эта женщина — она совсем была молодой, лет двадцати двух. Я написала — похожа на сову. Нет, она просто была очень голодная, измученная. Я видела ее злой, теперь она обмякла, на ресницах повисли слезы. Она еще и от холода дрожала. Одета в шевиотовое пальтишко, из-под небрежно накинутого бумажного платка выбивались черные волосы.
— Ладно, скажу: мы в этой пещерке хотели встретиться с Ахмедом. Отец слишком долго меня искал, пять дней ходил по городу. Мы прятались в развалинах… Может, Ахмед у отца дома… или нас пошел встречать. Нашего отца дом недалеко: два холма перейти — лесной кордон. Отец лесник, понимаешь?
У меня в голове путалось — ничего понять не могла. Вроде бы все мы советские люди, но друг друга таимся, недоговариваем. Я хотела было сказать, что встречала одного Ахмеда. Но ведь и у той вдовы, что жила с детьми в овечьем загоне, сын ушел в горы, и тоже Ахмед. Правда, тот должен быть совсем мальчишка. Одно мне стало почти ясно: полынную подстилку в пещерке набросал либо вот этот старик, либо его зять.
Женщина спросила, можно ли дать немного поесть отцу. Я кивнула. Она ласково позвала: