Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мальчик. Рассказы о детстве - Роальд Даль на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В Норвегии можно выбрать любого человека из числа тех, с кем вы вместе сидите за столом, и сказать ему или ей «сколь!». Сначала вы высоко поднимаете ваш бокал или рюмку и обращаетесь к этому человеку по имени: «Астри! Сколь, Астри!» Она тогда поднимает свой бокал и держит его высоко поднятым. В это самое время ваши глаза встречаются с ее глазами, и вы обязаны глядеть прямо в ее глаза, пока делаете глоток из бокала. После того, как вы вдвоем отхлебнули из своих бокалов, вы вновь высоко поднимаете их, и лишь после этого вам дозволяется отвести глаза и поставить свой бокал на стол.

Это серьезный и торжественный обряд, и, как правило, все сидящие за столом обмениваются таким приветствием с каждым из присутствующих. Если, скажем, собралось десять человек и вы в их числе, то вам надо сказать «сколь!» девяти остальным, причем каждому отдельно, а в ответ вам скажут «сколь!» девять раз, все это в разные моменты застолья — итого: восемнадцать. Вот как трудятся там в благовоспитанном обществе; по крайней мере, так прежде, в старину, полагалось, и это считалось важным делом. После того, как мне исполнилось десять лет, меня допустили к участию в подобных церемониях, и я всегда вставал из-за стола с хмельной головой, словно лорд какой.

Волшебный остров

На следующее утро все поднимались очень рано и со страстным желанием продолжать путешествие. Предстоял еще один полный день дороги, чтобы добраться до нашего конечного пункта назначения — и по большей части морем. Так что после торопливо проглоченного завтрака наша группа покидала «Гранд-отель» в очередных трех таксомоторах и направлялась к порту Осло. Там мы погружались на пароходик, ходивший только близ берега, а от нянюшки слышали такое предсказание: «Он наверняка протекает! Все мы еще до вечера отправимся на корм рыбам!» После чего она спускалась вниз и пропадала из виду до конца поездки.

Нам очень нравился этот этап путешествия. Замечательное суденышко, из которого одиноко торчала высокая труба, двигалось по спокойным водам фьорда, перемещаясь в неспешном прогулочном темпе вдоль берега и останавливаясь чуть ли не каждый час, а то и чаще, у какого-нибудь дощатого причала, где его поджидало несколько человек, которые встречали прибывших в гости друзей или забирали посылки и почту.

До тех пор, пока вы сами не пропутешествуете по Осло-фьорду в тихий летний день, вы вряд ли сможете представить себе, на что это бывает похоже. Невозможно описать чувство совершеннейшего мира и покоя и полнейшую красоту вокруг. Кораблик снует туда и сюда, словно по вьющейся между крошечными островками тропинке, на некоторых островках виднеются пестрые, окрашенные яркими красками деревянные домики, но на других не видно не то что дома, но даже дерева.

Эти гранитные скалы такие гладкие, что, если хочется позагорать, можешь смело ложиться прямо на камень, в одном купальном костюме, и даже полотенце подкладывать не обязательно. Мы видели немало длинноногих девушек и высоких юношей, поджаривавшихся на гранитных скалах этих островков.

Песчаных пляжей во всем фьорде нет совсем. Скалистые берега отвесно уходят в море, и около такого обрывистого берега сразу очень глубоко. В итоге норвежские дети непременно учатся плавать в очень нежном возрасте, потому что если не умеешь плавать, то вряд ли отыщешь место, где можно искупаться.

Иногда, когда наше суденышко протискивалось между двумя островками, пролив бывал настолько узок, что, казалось, можно дотянуться сразу до обоих скалистых берегов. Мы проплывали мимо лодок и челнов, в которых сидели дети с льняными волосами и кожей, коричневой от солнца, и им можно было махать руками и глядеть, как их утлые посудинки вдруг начинают кувыркаться, попадая на волну, поднятую нашим большим кораблем.

Позже, ближе к вечеру, мы наконец достигали цели всего путешествия — острова Хьёме. Именно туда всегда привозила нас мать. Одному небу ведомо, как она на этот остров набрела, но для нас самое лучшее место на всей земле было тут. Метрах в двухстах от пристани возле узкой пыльной дороги стояла простенькая гостиница — деревянный дом, выкрашенный белой краской. Хозяйничала там престарелая пара, и я до сих пор живо помню лица обоих; и каждый год они встречали нас как старых друзей.

Все в этой гостинице было устроено проще некуда, за исключением столовой. Стены, потолки и полы наших спален были сделаны из струганых и даже не покрытых лаком сосновых досок. Имелся умывальник и к нему кувшин холодной воды. Уборная представляла собой шаткое деревянное сооружение, вроде скворечника, на задворках гостиницы, а в каждом отсеке не было ничего, кроме отверстия, вырезанного в доске. Садишься над этой дырой, и все, что из тебя вываливается, падает в яму глубиной метра в три. А глянешь вниз, в эту дыру, и нередко замечаешь крыс, снующих в полумраке. Все это мы принимали не задумываясь, как само собой разумеющееся.

Лучше всего кормили в гостинице за завтраком, и весь этот завтрак выставлялся на огромном столе посреди столовой, и надо было подходить к этому столу и самому выбирать, что тебе по вкусу. На столе было, наверное, пятьдесят разных блюд. Еще стояли большие кувшины с молоком, которое норвежские дети пьют всякий раз, когда садятся за стол. Стояли тарелки с холодной говядиной, телятиной и свининой. Предлагалось заливное из холодной скумбрии. И еще филе селедки с пряностями и под маринадом, сардины, копченые угри и икра трески. Стояла огромная бадья, с верхом наполненная горячими вареными яйцами. Были холодные омлеты с рубленой ветчиной, и холодная курица, и горячие хрустящие, только что испеченные рогалики, которые мы ели с маслом и клюквенным вареньем. Еще подавали вяленую курагу и компот из урюка и пять или шесть разных сыров, в том числе, разумеется, вездесущий йетуст, тот самый очень рыжий и немного сладковатый норвежский козий сыр, который увидишь на каждом столе в этой стране.

После завтрака мы брали купальные принадлежности и всей толпой, вдесятером, запихивались в нашу лодку.

В Норвегии у каждого есть хоть какая-нибудь лодка. Никто там не рассиживается в саду перед гостиницей. И на пляже никто не сидит, потому что просто нету пляжей, чтобы там сидеть. Поначалу у нас была только лодка с веслами, но какая же она была замечательная. Все мы в ней прекрасно помещались, да еще имелись места для пары гребцов. Моя мать бралась за одну пару весел, мой уже взрослый сводный брат — за другую, и мы отваливали от берега.

Мать и сводный брат (ему тогда было около восемнадцати) грести умели мастерски. Они точно выдерживали темп, и только весла постукивали клик-клак, клик-клак в уключинах, причем гребцы не позволяли себе ни единой передышки по ходу долгого, сорокаминутного плавания. А мы, то есть все прочие, просто сидели в лодке, окуная пальцы в чистую прозрачную воду и высматривая медуз. Мы со свистом пролетали через узенькие проливчики, по обоим берегам которых были только скалы, и всегда держали путь к очень потаенной крошечной песчаной заплате, наложенной на далекий островок, — про это место знали только мы. А нам тогда нужно было как раз такое местечко, чтобы поплескаться и поиграть, потому что самой маленькой моей сестренке тогда исполнился только годик, той, что постарше — три года, а мне — четыре. Скалы и глубокая вода нам не годились.

Каждый день, несколько летних сезонов подряд, этот крошечный песчаный пляж на крошечном тайном острове служил нам постоянным пунктом назначения. Мы проводили там по три-четыре часа, копошась в воде и в скалистых лагунах и загорая.

Позднее, несколько лет спустя, когда мы слегка подросли и научились плавать, ежедневное расписание переменилось. К тому времени мать разжилась моторкой, маленькой и не очень пригодной для открытого моря белой дощатой посудиной, которая слишком глубоко уходила в воду, то есть отличалась слишком низкой осадкой, и двигалась благодаря ненадежному одноцилиндровому мотору. Единственным человеком, способным справиться с этим двигателем, был мой сводный брат. Завести движок было немыслимо трудно, и брату всегда приходилось выворачивать свечу и заливать в цилиндр солярку. Потом он раскручивал маховик, и, если немножко везло, вдоволь покашляв и покряхтев, прочихавшаяся штуковина в конце концов начинала работать.

Когда у нас впервые появилась моторная лодка, моей младшей сестренке было четыре года, а мне семь, и все мы уже научились плавать. Теперь мы могли забираться много дальше, и каждый новый день выискивать новый островок. Во фьорде они исчислялись тысячами, так что было из чего выбирать. Попадались совсем крошечные, в длину метров тридцать, а то и меньше. Другие вытягивались метров на восемьсот. Замечательно, когда есть такой выбор, и было ужасно весело обследовать каждый островок, прежде чем отправиться дальше. Мы натыкались на деревянные остовы разбитых лодок, на некоторых островах находили большие белые кости и дикую малину, и прилепившихся к скалистым берегам мидий, а на некоторых островах паслись косматые козлы с длинной шерстью и даже овцы.

Иногда море становилось вдруг очень суровым, и именно это мать обожала более всего. Никому, даже маленьким детям, не приходило в голову хоть как-то беспокоиться насчет собственной жизни; мы вцеплялись в борта нашей утлой белой моторки, пробивались через гороподобные волны и промокали до костей, пока мать хладнокровно орудовала румпелем. Подчас волна была такой высокой, что, когда мы скатывались по ней вниз, весь мир пропадал из виду. Потом опять и опять наша лодка взбиралась вверх по почти отвесной круче, и тогда мы оказывались как будто на вершине взмыленной горы. Требовалась недюжинная ловкость, чтобы управлять маленькой лодкой в таких морях. Ее запросто могло накрыть с головой или же затопить, стоило только ее носу ткнуться в огромный вздыбленный бурун не под прямым углом, а чуть наискосок. Но моя мать в точности знала, что делать и как, и нам никогда не было страшно, мы обожали каждую минуту такого приключения. Все, кроме нашей многострадальной няни, которая только прятала лицо в ладони и в голос взывала к Господу, умоляя Его спасти ее душу.

Под вечер, когда начинало смеркаться, мы почти всегда отправлялись на рыбалку. Собирали медуз на скалах, для наживки, а потом садились либо в весельную лодку, либо в моторку, и уходили в море, чтобы встать на якорь в каком-нибудь приглянувшемся местечке. Повсюду было очень глубоко, и иногда нам приходилось отматывать метров шестьдесят каната, пока, наконец, якорь не упирался в дно. Мы сидели, притихшие и напряженные, и дожидались, пока клюнет, и меня всегда изумляло, что даже мельчайшее подрагивание такой длинной лески непременно отдается в пальцах всякого, кто за нее держится.

«Клюет! — кричал кто-либо и дергал удилище. — Поймал! А здоровенная какая! Громадина!» И потом дрожь и волнение, и вытягивание лески пядь за пядью, и заглядывание за борт, и вглядывание в прозрачную чистую воду, и старание увидеть, насколько в самом деле велика рыба, в тот момент, когда она окажется у самой поверхности воды. Треска, мерлан, пикша, скумбрия, мы всякую рыбу ловили, ничем не пренебрегали, и с победоносным торжеством волокли свою добычу на кухню гостиницы, где жизнерадостная толстуха, занимавшаяся стряпней, обещала приготовить эту рыбу нам на ужин.

Да, друзья мои, скажу вам, то были дни!

Поход к доктору

Только одно неприятное воспоминание осталось у меня от летнего отдыха в Норвегии. Как-то, когда мы гостили в доме дедушки и бабушки в Осло, моя мать сказала мне:

— После обеда пойдем к доктору. Пусть посмотрит твой нос и рот.

Наверное, мне тогда было лет восемь.

— А что не так с моим носом и ртом? — спросил я.

— Ничего особенного, — сказала мать. — Но, по-моему, у тебя аденоиды.

— А это еще что такое? — спросил я у нее.

— А ты об этом не беспокойся, — сказала она. — Это ерунда.

Пока мы шли к дому врача, я держал мать за руку. На дорогу ушло около получаса. В кабинете стояло высокое кресло, вроде зубоврачебного, в которое меня и усадили. На лбу у врача было прикреплено круглое зеркальце на ленте, и он пялился мне в рот и ноздри. Потом он отвел мать в сторону, и они стали о чем-то шептаться. Я видел, что мать помрачнела, но все же кивнула.

Теперь врач поставил на газовую горелку алюминиевую кружку с водой, а в кипящую воду опустил какой-то длинный тонкий блестящий стальной инструмент. Я сидел в кресле и смотрел, как над кипящей водой поднимается пар. Ничего особенного я не чувствовал и тем более не предчувствовал. Слишком уж мал я был, чтобы понимать, что надвигается нечто страшное.

Потом вошла медсестра в белом. Она несла фартук из красной резины и искривленную белую эмалированную чашу. Она приставила ко мне фартук спереди и завязала его тесемки у меня на затылке. Потом подставила чашу под мой подбородок. Изгиб по телу чаши в точности совпал с выпуклостью моей грудной клетки.

Врач наклонился надо мной. В ладони он держал тот самый длинный блестящий стальной инструмент. Он держал этот инструмент прямо перед моими глазами, я и сейчас могу во всех подробностях описать его. Толщиной и длиной он походил на карандаш, и, как у карандаша, у него было много граней. К концу он заужался, а на самом кончике тоненького металлического острия было под углом закреплено маленькое лезвие — не более сантиметра в длину, очень маленькое, очень острое и очень блестящее.

— Открой рот, — сказал врач по-норвежски.

Я не захотел. Я подумал, что он собирается сделать что-нибудь с моими зубами, а все, что когда-либо делали с моими зубами, бывало мучительным.

— Это и пары секунд не займет, — сказал врач. Голос его прозвучал мягко, и я соблазнился, поддался на эту мягкость. И, как последний дурак и осел, разинул свою пасть.

Малюсенькое лезвие блеснуло на ярком свету и пропало у меня во рту. Оно забралось глубоко и дошло до самого моего нёба, а ладонь, державшая стальной карандаш с лезвием, четыре или пять раз быстро-быстро изогнулась, и в следующее мгновение из моего рта в тазик вывалился целый комок окровавленного мяса.

Я был настолько потрясен и до того разозлился, что оставалось только взвыть. Меня ужаснули огромные красные ломти, выпавшие из моего рта в небольшой белый таз, и первым делом я подумал, что врач вырезал всю внутренность из моей головы.

— Бывшие твои аденоиды, — дошли до меня слова доктора.

Я сидел и ловил ртом воздух. Нёбо мое точно горело пламенем. Я схватил ладонь матери и крепко сжал ее. Не верилось, что кто-то может вытворять со мной такое.

— Не шевелись пока, — сказал врач. — Через минуту все пройдет.

Кровь все еще шла изо рта и капала в тазик, который держала сестра.

— Сплюнь. Выплюнь все, — сказала она. — Ну вот, хороший мальчик.

— Теперь тебе будет много легче дышать через нос, — сказал врач.

Медсестра вытерла мне губы и протерла лицо влажной фланелевой салфеткой. Потом меня извлекли из кресла и поставили на ноги. Меня слегка пошатывало, как пьяного.

— Пошли домой, — сказала мать, беря меня за руку. И мы вышли на улицу. И пошли. Пешком. Я повторяю: пешком. Никаких троллейбусов или, там, такси. Мы шли целых полчаса в дом моих бабушки и дедушки, а когда мы наконец пришли, я помню, как бабушка сказала:

— Пусть сядет вон в то кресло и отдохнет чуток. Как-никак, операцию перенес.

Кто-то поставил кресло для меня рядом с бабушкиной качалкой, и я уселся. Бабушка дотянулась до меня и накрыла мою ладошку обеими своими ладонями.

— Не последний раз в жизни ты к доктору сходил, — сказала она. — Хоть бы тебе слегка везло и они не слишком бы тебя мучили.

Случилось это в 1924 году, и удаление аденоидов у ребенка, а нередко еще заодно и миндалин, без наркоза и какой бы то ни было анестезии вообще было тогда в порядке вещей и являлось общепринятой практикой. Поглядел бы я, однако, как бы вы заговорили, вздумай какой-нибудь доктор проделать с вами что-либо подобное в наши дни.

В ШКОЛЕ СВ. ПЕТРА

1925–1929 ГОДЫ

(9–12 ЛЕТ)

Первый день

В сентябре 1925 года, когда мне исполнилось девять лет, я пустился в первое великое приключение своей жизни — отправился в школу-интернат.

Моя мать выбрала для меня начальную школу в той части Англии, которая была как можно ближе к нашему дому в Южном Уэльсе, и школа эта называлась школой св. Петра. Полный почтовый адрес такой: школа Сент-Питерс, г. Уэстон-сюпер-Мэр, графство Сомерсет.

Уэстон-сюпер-Мэр — это слегка захолустный приморский курорт с просторным песчаным пляжем, с огромным длинным волноломом, с пристанью, с бегущей вдоль морского берега прогулочной эспланадой, с беспорядочной россыпью гостиниц и пансионатов и примерно с десятью тысячами лавочек, торгующих ведрами, лопатами, леденцами и мороженым. Городок расположен прямо напротив Кардиффа, на другом берегу Бристольского залива, и в ясный день, стоя на набережной, которая в Уэстоне называется эспланадой, и глядя поверх полосы морской воды шириной километров в двадцать пять, можно разглядеть на горизонте бледно-молочный берег Уэльса.

В те времена легче всего было попасть из Кардиффа в Уэстон-сюпер-Мэр по морю, на корабле. Корабли эти были прекрасны, с огромными гребными колесами на бортах. И как же страшно грохотали эти колеса, шлепая по воде и прогрызаясь сквозь нее.

В первый день моего первого года в новой школе я вместе с матерью выгрузился из такси, чтобы пересесть на колесный пароход, идущий из Кардиффа в Уэстон-сюпер-Мэр. Вся одежда на мне была новой, только что с фабрики, и на каждом предмете значилось мое имя. На мне были черные полуботинки, серые шерстяные чулки с синими отворотами, серые фланелевые шорты, серая рубашка, красный галстук, серый блейзер с синим гребешком школьной эмблемы на нагрудном кармане и серая школьная фуражка с такой же эмблемой над самым околышем. В такси, доставившем нас в порт, ехали и мой совершенно новенький чемодан, и такой же новенький сундучок, и на обоих черной краской было выведено: Р. ДАЛЬ.

Сундучок, сколоченный из сосновых досок, был очень прочным и очень надежным, и не было мальчика, который учился в любой английской закрытой школе и обходился без такого сундука. Он служит школьнику тайником, и содержимое этого тайника столь же недоступно для посторонних, как содержимое любой дамской сумочки, и по неписаному закону никакой другой школьник, никакой учитель и даже директор не вправе посягать на содержимое вашего сундука, и ключ есть только у хозяина. В школе св. Петра сундуки выставлялись бок о бок вдоль всех четырех стен комнаты для переодевания, и ваш личный сундук стоял под крючком, на который вы вешали свои вещи, когда переодевались для спортивных игр или после них. Считалось, что этот сундук — ящик, в который вы прячете свои сласти.

В начальную школу в те времена раз в неделю приходили посылки — сердобольные мамаши тревожились о своих маленьких прожорливых сыночках, и в каждом сундуке почти всегда хранилась половинка домашнего смородинового пирога, помятая пачка печенья, пара апельсинов, яблоко, банан, баночка земляничного варенья или джема, плитка шоколада, пакет лакричной карамели со всякими наполнителями и т. п.

Английская школа того времени считалась — и была — предприятием для получения прибыли, как любой другой бизнес, а владел такой школой и по праву владения хозяйничал в ней ее директор. И понятно, ему хотелось экономить на питании учеников, и, чтобы иметь возможность кормить своих подопечных как можно скуднее, такой директор поощрял продовольственные посылки, — ему было только на руку, что родители сами старательно подкармливают своих чад.

— Так что, уважаемая миссис Даль, посылайте вашему мальчику какие-нибудь мелочи время от времени, — говорил матери директор. — Ну, там, несколько апельсинов и яблок раз на неделе, — а фрукты были очень дорогие! — и пирог со смородиной, большой такой пирог, ведь у маленьких мальчиков такие большие аппетиты, ха-ха-ха… Да, да, и так часто, как только хотите. Можно и почаще, да, да, так часто, как только пожелаете… Конечно же, его тут хорошо и обильно кормят, лучше, чем у нас, не бывает, но ведь ему же хочется домашнего, а в чужом доме все не так, все равно на вкус не то, как дома, правда? Уверен, вы же не захотите, чтобы ваш сынок один из всей школы не получал посылки из родного дома хоть раз в неделю.

Кроме сластей, в сундучок прятали еще и всякие сокровища, вроде магнита, перочинного ножика, компаса, мотка бечевки, заводного автомобильчика, десятка оловянных солдатиков, коробки с волшебными фокусами, горсти каких-нибудь игральных блошек, мексиканских прыгучих бобов, катапульты, нескольких заграничных марок и парочки вонючих бомбочек; и я помню паренька по имени Аркл, просверлившего в крышке своего сундука дырочку для воздуха, потому что у него в сундуке жила любимая лягушка, которую он кормил слизняками.

Как только мы — моя мать, я и мой сундучок — выгрузились, мы взошли на борт колесного парохода и полетели со свистом через Бристольский залив в ореоле водяных брызг. Все мне в этом путешествии нравилось, но стоило мне сойти на пристань в Уэстоне-сюпер-Мэр и увидеть, как мои чемодан и сундук погрузили в такси, чтобы довезти нас до школы святого Петра, как во мне стали нарастать мрачные предчувствия. У меня не было совершенно никакого представления о том, что мне уготовано. Мне никогда еще не приходилось даже ночевать хотя бы одну ночь вне нашей большой семьи.

Школа стояла на холме, высящемся над городом. Она располагалась в длинном трехэтажном здании, по виду куда более похожем на частную клинику для умалишенных. Перед школьным зданием были видны спортивные площадки с футбольным полем. Треть здания была отведена для директора с его семейством. Все остальное занимали мальчики, общим числом около полутора сотен, если я правильно запомнил.

Как только мы вышли из такси, я увидел, что вся подъездная дорожка заполнена маленькими мальчиками и их родителями, чемоданами и сундучками, и человек, про которого я решил, что это, наверное, директор, проплывал через эту толпу, то и дело обмениваясь рукопожатиями с родителями.

Я уже говорил вам, что все школьные директора — великаны, и этот новый не был исключением. Он приблизился к моей матери и встряхнул ее руку, потом взял меня за руку и встряхнул ее, и, совершая это рукопожатие, он одарил меня какой-то сверкающей ухмылкой, наподобие, наверно, того оскала, который показывает акула маленькой рыбке, прежде чем заглотать ее. Спереди один зуб у него, заметил я, был золотым, а волосы его были до того обильно намазаны бриолином, что блестели, как масло.

— Порядок, — сказал он мне. — Идете и докладываетесь экономке. — И проворно бросил в сторону моей матери: — Прощайте, миссис Даль. Я бы на вашем месте тут не задерживался. Мы за ним приглядим.

Мама все поняла, поцеловала меня в щеку, попрощалась и стала протискиваться к такси.

Директор отошел к другой кучке людей, а я остался один возле моих совершенно новенького чемодана и совершенно новенького сундучка. И заплакал.

Письма домой

В школе св. Петра воскресное утро отводилось для написания писем. В девять утра всей школе полагалось сидеть за партами и целый час писать письмо домой своим родителям. В десять пятнадцать мы надевали фуражки и пальто и выстраивались у школы, и потом наш строй, как длинный крокодил, полз километра три до церкви в Уэстон-сюпер-Мэр, и возвращались мы в школу только к ленчу.

Посещение церкви так и не вошло у меня в привычку. А вот писание писем — да.

Вот самое первое письмо, которое я послал домой из школы св. Петра:

Дорогая мама!

Мне тут очень одиноко.

от Мы тут каждый день играем в футбол. У кара кроватей тут нету пружин. Пришли мне мой альбом с марками, и побольше марок, чтобы я мог меняться. Учителя очень хорошие. У меня вся моя одежда нын теперь, ф и ремень, и, галстук и шшик школьные фенечки.

Я тебя люблю твой мальчик.

С того самого первого воскресенья в школе св. Петра и до того дня, тридцать два года спустя, когда моя мать умерла, я писал ей раз в неделю, а иногда и много чаще, всегда, когда оказывался вдали от дома. Я писал ей еженедельно из школы св. Петра (заставляли), и еженедельно из Рептона, школы, в которой я учился потом, и еженедельно из Дар-эс-Салама, что в Восточной Африке, куда я отправился на работу после школы, а потом каждую неделю из Кении, Ирака и Египта, где я служил в военно-воздушных силах.

Майор Коттам

собирается декламировать нечто, именуемое «как вам это понравится» вечером. Вышли мне, пожалуйста, немного нашлепок на нос, и, если можно, побыстрее, только наде не надо посылать слишком много, их просто положи их в коробочку и оберни ее бумагой.

Мать хранила каждое мое письмо. Она аккуратно складывала их в пачки и перевязывала зеленой тесьмой, но никому про это не говорила. И я ничего не знал.

В 1967 году, зная, что умирает, и зная, что не получит от меня письма (потому что я лежал в больнице в Оксфорде, где мне должны были сделать серьезную операцию на позвоночнике, и писать я не мог), она попросила, чтобы ей в постель принесли телефон. Тогда она поговорила со мной в последний раз. Она не сказала мне, что умирает, вообще ни словом не обмолвилась про это, потому что тогда мое собственное положение было очень тревожным. Она просто спросила про мои дела, сказала, что надеется, что я скоро поправлюсь, передала мне привет и сказала, что любит. У меня и мысли не было, что она умрет назавтра, но она-то про это знала и вот захотела поговорить со мной в последний раз.

Когда я поправился и вернулся домой, мне отдали это огромное собрание моих писем — все аккуратно перевязанные зеленой тесьмой, больше шестисот штук, с датами с 1925 по 1945 год, каждое в своем конверте, со всеми марками и штампами. Так что мне ужасно повезло, ведь мне есть на что ссылаться в старости.

Дорогая мама!

У меня в школе все нормально. Пожалуйста, пришли мне мою музыкальную книжку и поскорее. Не забудь сказать Смитам прислать «Пузыри».

Я тебя люблю твой мальчик.

Писание писем в школе св. Петра было серьезным делом. Ведь мальчик, который писал домой, заодно отрабатывал урок правописания, и вообще этому придавалось большое значение, потому что сам директор в это время патрулировал классы, то и дело из-за спин заглядывая в наши тетрадки: мол, надо же проверить мальчишечью писанину и указать на ошибки. Но, по-моему, ошибки служили только поводом и уж точно не были главной причиной его бдительности. Он не хотел, чтобы кто-то из нас написал какую-нибудь гадость про его школу, вот и старался этого не допустить.

Учитель мистер Найчелл на уроке вчера вечером про птичек рассказал нам, как совы едят мышек, они едят всю мышку с кожей и всем и всем, а потом вся кожа и кости идут в такой как бы мешочек на боку совы, и потом она выкидывает это на землю, и эти называются катышки, и он показывал нам картинки некоторые про них, которые он нашел, и про многих всяких разных других птиц.

Поэтому, чтобы пожаловаться родителям, надо было ждать, когда кончится четверть и начнутся каникулы. Если нам казалось, что кормят нас из рук вон скверно, или нам был не по душе какой-нибудь преподаватель, или когда нас наказывали за то, чего мы не делали, мы все равно никогда не отваживались сообщать об этом в своих письмах. Зато часто поступали наоборот. Чтобы ублажить страшного директора, который то и дело заглядывал нам через плечо в тетрадку и, конечно, читал все, что мы сообщали в письмах, мы расписывали школу в самых радужных тонах и очень хвалили учителей.

Этот наш директор был очень даже себе на уме. Он не хотел, чтобы родители подумали, что он занимается цензурой и контролирует наши письма, и потому он не позволял нам исправлять орфографические ошибки в самих письмах.

Если, скажем, я написал: «…мишка боится кошки», — он, заметив это, мог надо мной поиздеваться, но исправить не давал:

— Нет, только не в письме! В рабочей тетради. Письмо пусть так и останется. Не то оно станет еще хуже, чем сейчас. И нечего строить перед своими домашними грамотея, надо сначала научиться писать пограмотнее! Пусть они читают письмо таким, как оно было написано!

Вот таким изощренным образом у ничего не подозревающих родителей создавалось впечатление, что наши письма никогда не читаются, не цензурируются и не исправляются кем бы то ни было из посторонних.

27 января 1928 года

Дорогая мама!

Большое тибе спасибо за пирог и т. п.

Книгу получил позавчера, очень хорошая и выглядит красиво. Как цыплятки? Харашо бы были бы все они живы. Ищо ты говорила, что она никак не…

Экономка

Весь нижний этаж школы занимали классные комнаты. В бельэтаже располагались спальни. На спальном этаже были владения экономки. Тут вся власть принадлежала ей и имел значение только один-единственный — ее — голос, и даже одиннадцати- и двенадцатилетние мальчики страшились этой громадной людоедки, ибо правила она железной рукой.

Экономка была крупной белокурой женщиной с массивной грудью. Вряд ли ей было больше двадцати шести, но какая разница — двадцать шесть или восемьдесят шесть, — потому что для нас большой, то есть взрослый, — это всегда взрослый, а все взрослые в этой школе были опасными существами.

Взобравшись на самую верхнюю ступеньку лестницы и ступив на пол спального этажа, мы оказывались во власти экономки, а источником этой власти служила незримая, но наводящая ужас фигура директора, таящаяся внизу, в недрах директорского кабинета. В любое время, то есть всегда, когда бы ей это ни заблагорассудилось, экономка вольна была своей властью послать нас вниз в одной пижаме и спальном халате на доклад к этому безжалостному великану, и какова бы ни была причина, наказание было неизбежно — ведь на то у него имелась трость. Экономка про то ведала и извлекала из своей должности много удовольствия.

Она могла молнией промелькнуть вдоль коридора, и, как раз тогда, когда меньше всего ожидаешь, ее голова и ее огромная грудь вдруг появлялись в дверном проеме спальни.

— Кто это тут губками расшвырялся? — раздавался ее мерзкий и страшный голос. — Никак это вы, Перкинз? Нечего мне врать, Перкинз! Да он еще спорит, он отпирается! Мне прекрасно известно, чья это работа! Быстро, халат на себя и вниз к директору на доклад, мигом!

Очень медленно и с огромным нежеланием маленький Перкинз, проживший на этом свете восемь с половиной лет, облачался в халат, надевал тапочки и исчезал в длинном коридоре, уходящем к лестнице, которая вела в личные владения директора. А экономка, о чем мы все знали, шла следом, стояла у выхода на лестницу и прислушивалась, и когда очень скоро в лестничном колодце гулко раздавалось трах… трах… трах, на ее лице появлялось диковинное выражение. Мне при этих звуках удара трости о человеческое тело всегда казалось, что директор разряжает пистолет в потолок своего кабинета.

Оглядываясь теперь назад, я понимаю: экономка, конечно же, очень не любила маленьких мальчиков. Она никогда не улыбалась нам и не говорила с нами ласково.

Однажды, еще в первый год в школе, я вошел в комнату экономки, чтобы попросить йоду, потому что у меня была ссадина на колене, и я не знал, что положено стучаться, испрашивая разрешения войти. Я открыл дверь, вошел в комнату и обнаружил там экономку в объятиях нашего учителя латыни, мистера Виктора Коррадо.

Они разлетелись в разные стороны, как только я вошел, и их лица сразу же побагровели.



Поделиться книгой:

На главную
Назад