— Тащат все, если не углядишь, — продолжала она. — Лапают что ни попадя. Маленькие, а руки загребущие, и немытые, и никакого воспитания. Про девочек я не говорю. С девочками у меня хлопот не было, но мальчишки — отвратительные и ужасные!
— Вот те, что поменьше, — сказал мистер Кумбз.
Мне было видно, как свиные глазки миссис Пратчетт старательно обшаривают лицо каждого мальчика, мимо которого она проходила.
И вдруг она издала пронзительный вопль и наставила свой грязный палец прямо на Твейтса.
— Вот он! — верещала она. — Этот из тех! Я его за километры узнала бы, попрыгунчика гадкого!
Все дружно повернули головы и уставились на Твейтса.
— А ч-что я такого сделал? — заикаясь, обратился он к мистеру Кумбзу.
— Молчать, — сказал директор.
Глазки миссис Пратчетт сверкнули и остановились на моем лице. Я потупился, сосредоточенно изучая черный асфальт спортплощадки.
— Тут еще один из тех! Вон тот, там! — Теперь она показывала на меня.
— Вы вполне уверены? — сказал мистер Кумбз.
— А то я не уверена! — закричала она. — Я никогда не забываю ни одной физиономии, тем более такой пронырливой, как вот эта! Он из тех самых, это уж точно! Пятеро их всего было! А где же остальные? Где еще трое?
Остальные трое, как мне было прекрасно известно, стояли вслед за мной.
Лицо миссис Пратчетт источало редкостную злобу, когда она переводила свой взгляд с моего лица на лица стоявших рядом.
— Вот они! — закричала она, протыкая воздух своим указательным пальцем. — Этот… и этот… и этот! Пятеро их было, совершенно точно! Нам больше не надо никого высматривать, директор! Все они тут, паскудные грязные свинята! У вас есть ихние имена, да?
— Мне известны их имена, миссис Пратчетт, — сказал ей Кумбз. — Очень вам признателен.
— А как сильно я вам признательна, директор, — отозвалась она.
И пока мистер Кумбз уводил ее прочь, до нас доносились ее слова:
— Прямо в кувшине с пустокляпами! Там она была! Вонючая дохлая мышь, которую я никогда не забуду, до конца дней своих!
— Выражаю вам свое глубочайшее сочувствие, — бормотал мистер Кумбз.
— Потрясение, говорите?! — продолжала она. — Ох, как я дотронулась своими пальцами до этой мерзкой мокрой вонючей дохлой мыши… — Ее голос хвостом тянулся за ней, пока мистер Кумбз торопливо уводил ее с площадки.
Месть миссис Пратчетт
Мы вернулись в школу, и вскоре к нам вошел классный руководитель с листком бумаги в руке.
— Нижеперечисленным следует немедленно явиться к директору школы, — сказал он. — Твейтс, Даль… — потом он прочел еще три фамилии, которые я сейчас уже не помню.
Мы, все пятеро, поднялись и вышли из класса. Двигаясь по длинному коридору в сторону внушавшего страх директорского кабинета, мы не разговаривали. Твейтс постучал в дверь.
— Войдите!
Мы втиснулись внутрь. Пахло кожей и табаком. Мистер Кумбз возвышался посередине кабинета, огромный человечище, великан, и в руках у него была длинная желтая трость, загнутая наверху на манер дорожного посоха.
— Вранье ваше я выслушивать не стану, — сказал он. — Мне очень хорошо известно, что это сделали вы и что вы сделали это вместе. Постройтесь-ка вон там, у книжного шкафа.
Мы построились, Твейтс встал первым, а я, почему-то, в самом хвосте. И оказался замыкающим.
— Вы, — сказал директор, показав тростью на Твейтса. — Подойти сюда.
Твейтс очень медленно выдвинулся вперед.
— Нагнуться, — сказал директор.
Твейтс нагнулся.
Мы были как загипнотизированные. Нам, разумеется, было известно, что мальчиков время от времени бьют тростью, но мы никогда не слыхали, чтоб кого бы то ни было заставляли наблюдать это наказание.
— Ниже, мальчик, ниже! — рявкнул мистер Кумбз. — Ладонями до земли!
Твейтс кончиками пальцев дотянулся до ковра.
Мистер Кумбз отступил назад и принял устойчивую позу, расставив ноги на ширину плеч. Я думал о том, до чего же крошечной кажется попа у Твейтса и как же она сейчас напряжена. Мистер Кумбз сосредоточенно вглядывался в ягодицы жертвы. Он поднял трость над плечом, и пока он ее опускал, это сопровождалось громким свистящим звуком, а потом прозвучал треск, словно пистолет выстрелил, и это означало, что трость врезалась в маленький зад Твейтса.
Твейтс взлетел в воздух чуть не на полметра над полом, завопил:
— Крепче! — проскрежетал голос откуда-то из угла.
Теперь настал наш черед подскакивать. Мы обернулись — в одном из больших кожаных кресел директора сидела крохотная омерзительная фигурка, миссис Пратчетт! Она не могла усидеть на месте и подпрыгивала от возбуждения.
— Дайте ему! — визжала она. — Всыпьте ему как следует! Проучите его хорошенько!
— Прекратить, мальчик! — приказал мистер Кумбз все еще вопящему Твейтсу. — И встать, как положено! Тот, кто выпрямляется, получает дополнительный удар!
— Это он поймет! — причитала миссис Пратчетт. — Только так до него и доходит!
Я с трудом верил в происходящее на моих глазах. Ужасная, отвратительная сцена. Насилие само по себе достаточно дурно, делать из него зрелище — еще хуже, но присутствие среди зрителей карги Пратчетт превращало все происходящее в кошмар и дурной сон.
—
— Крепче! — визжала миссис Пратчетт.
Твейтс получил четыре удара, и, чтоб уж совсем скверно было, все четыре со всего размаха.
— Следующий! — рявкнул мистер Кумбз.
Твейтс заковылял на цыпочках, поддерживая ягодицы обеими ладонями и подвывая: «Ой! Ох! Ох! Ох! Оуууу!»
Нехотя, еле-еле, едва пересиливая себя, следующий мальчик двинулся навстречу своей участи. А я остался, хотя мне страшно не хотелось теперь быть последним в этой очереди. Наблюдать за наказанием и ожидать таких же мучений — пытка, быть может, похуже самого наказания.
Дошел, наконец, черед и до меня. Пока я добирался до своего эшафота, душа моя трепетала и уходила в пятки, а перед глазами все расплывалось и затягивалось дымкой. Помнится, как мне хотелось, чтобы вдруг на пороге появилась моя мать с криком: «Прекратите! Как вы смеете так поступать с моим сыном!» Но где там! Все, что я слышал, так это мерзкий писклявый голосок миссис Пратчетт, визжавшей откуда-то сзади:
— Этот самый пронырливый из всей их гнусной шайки! Уж постарайтесь, директор! Добрых ему всыпьте, и посильнее!
Мистер Кумбз именно так и сделал. Когда, с треском револьверного выстрела, первый удар приземлился на мои ягодицы, меня швырнуло вперед с такой силой, что, если бы пальцы рук не касались ковра, я врезался бы со всего размаху лицом в пол. Но получилось, что я уперся руками и как-то удержался от падения. Сначала я услыхал только
Второй удар оказался хуже первого. Третий показался еще хуже второго. После четвертого удара все мое тело ниже спины словно горело в огне.
Откуда-то из дальнего далека до меня донеслись слова, произнесенные голосом мистера Кумбза:
— А теперь прочь отсюда.
И пока я ковылял через кабинет, плотно обхватив свои ягодицы обеими ладонями, из кресла в углу сначала прозвучало какое-то кудахтанье, а потом я услыхал гнусный голос миссис Пратчетт: «Я очень благодарна вам, директор, очень признательна. Думаю, что с этих пор мы не увидим больше никаких вонючих мышей в моих пустокляпах».
Когда я вернулся в свой класс, глаза мои были на мокром месте от слез и все глядели на меня. И я с трудом запихал себя за парту — так больно было садиться.
В тот вечер после ужина сначала мылись сестры, а потом я. Когда настала моя очередь и я уже приготовился залезть в ванну, за спиной я услыхал перепуганный крик матери.
— Что это? Что с тобой произошло?
Она уставилась на мой зад. Сам я до этого не видел его, но, вывернув шею так, чтобы разглядеть хоть одну ягодицу, я увидел алые полосы, а между ними темно-синие ссадины.
— Кто это тебя так? — заплакала мать. — Ну-ка рассказывай.
В конце концов я рассказал ей все, что произошло, а три мои сестры (в возрасте девяти, шести и четырех лет), все уже в ночных рубашках, обступили нас и только таращили глаза.
Мать слушала молча. Не задавала никаких вопросов. Она дала мне выговориться, а когда я замолчал, сказала нашей няне:
— Укладывайте их сами, няня. Я ухожу.
Имей я малейшее представление о том, что она собралась делать, я бы попробовал помешать ей, но я ни о чем не догадывался. А она спустилась вниз и надела шляпу. Потом вышла из дому. Я увидел через окно спальни, как она проходит через ворота, и помню, как я звал ее, умоляя вернуться. Но она меня даже не заметила. Она шагала очень быстро, держа высоко голову и с очень прямой спиной, и, судя по всему, для мистера Кумбза наступали не лучшие времена.
Примерно через час мать вернулась и поднялась к нам, чтоб поцеловать на сон грядущий и пожелать нам доброй ночи.
— По-моему, лучше бы ты этого не делала, — сказал ей я. — Ты ставишь меня в глупое положение.
— Там, откуда я родом, так детишек не бьют, — ответила она. — И я не хочу допускать такое.
— А что тебе сказал мистер Кумбз, мама?
— Он заявил, что я иностранка и мне не понять порядков в британских школах, — сказала она.
— Он тебе грубил?
— Страшно грубил. Заявил, что, если меня не устраивают его методы, я могу забрать тебя из школы.
— А ты что сказала?
— Что так и сделаю, как только учебный год кончится. Я найду для тебя на этот раз
— Значит, это будет школа-интернат, так? — спросил я.
— Да, так, — ответила она. — У меня еще нет возможности перебраться в Англию со всей семьей.
Так что я оставался в Соборной школе до конца последней четверти.
Едем в Норвегию
Летние каникулы! Какие волшебные слова! От одного их произнесения меня, как правило, пробирает радостная дрожь.
Все мои летние месяцы, начиная с четырех лет и до семнадцати, то есть с 1920 по 1932 годы, помнятся мне одной сплошной идиллией. Это, наверное, потому, что мы всегда отправлялись на лето в одно и то же место, и местом этим была Норвегия.
За исключением моих сводных сестры и брата, все прочие из нас были чистейшими норвежцами по крови. Все мы разговаривали по-норвежски, и вся наша родня обитала в Норвегии. Так что в каком-то смысле ежегодное летнее путешествие в Норвегию походило на поездку на родину.
И все же это путешествие было незаурядным событием. Не стоит забывать, что в те времена не было пассажирской авиации, так что нам приходилось тратить четверо полных суток на дорогу туда и еще столько же на обратный путь.
И путешествовали мы всегда огромной толпой. Три родных моих сестры плюс моя взрослая сводная сестра (уже четверо), и сводный брат со мной (шестеро), и мать (семь), и няня (восемь), и вдобавок обычно еще минимум две подруги моей сводной сестры (итого — десять человек).
Оглядываясь сегодня назад, я не могу понять, как моя мать справлялась со всем этим?! Все эти заказы железнодорожных билетов и билетов на пароход, и мест в гостинице — надо было разослать письма и дождаться, пока по почте придет ответ. Она должна была убедиться, что на всех хватит шортов, и рубашек, и свитеров, и тапочек, и купальных костюмов (на острове, на который мы собирались, даже ботиночного шнурка не купишь) — сборы в дорогу, должно быть, превращались в кошмар. Тщательно упаковывались шесть огромных дорожных сундуков и бесчисленное количество чемоданов, и когда наступал день великого отбытия, мы вдесятером, вместе с горой багажа, делали первый и самый легкий шаг в нашем путешествии, усаживаясь на поезд до Лондона.
По прибытии в Лондон мы набивались в три автомобиля и тряслись в этих такси до вокзала Кингз-Кросс, где садились на поезд до Ньюкасла, и ехали триста километров на север. На дорогу до Ньюкасла уходило около пяти часов, а когда мы добирались до места, нам опять нужны были три такси, чтобы доехать до портового причала, где нас ожидал пароход. После этого следующая остановка была в Осло, столице Норвегии.
Во времена моей юности столица Норвегии не называлась Осло. Она называлась Христиания. Но потом норвежцы решились расстаться с этим красивым названием и стали называть свою столицу Осло. Детьми мы всегда точно знали, что это — Христиания, но если я буду так называть этот город, мы можем запутаться, так что уж лучше я стану писать «Осло».
Морское путешествие из Ньюкасла в Осло занимало два дня и одну ночь, и если море было неспокойным — а так часто бывало, — то все мы мучились морской болезнью, за исключением нашей неустрашимой матери. Мы обычно лежали в шезлонгах на прогулочной палубе, поближе к поручням, напоминая обмотанные тряпьем мумии с бескровными лицами и судорожно сокращающимися желудками, и отказывались от горячего супа и всякой корабельной выпечки, то и дело предлагавшихся услужливым стюардом. Что же до бедной нянюшки, то она заболевала сразу же, только ступив на палубу.
— Как же я это все ненавижу! — обычно говаривала она. — Да и доберемся ли мы туда? По-моему, никогда! Потонет она, штука эта, и шлюпок никаких для нас не будет, и не спасемся никак. — После этого она предпочитала удаляться в свою каюту, чтобы причитать и трепетать и не выходить оттуда до тех пор, пока корабль не окажется в гавани Осло надежно причаленным к набережной.
Мы всегда задерживались на ночь в Осло, так что появлялась возможность очередного ежегодного великого воссоединения семейства, то есть встречи с бабушкой и дедушкой, родителями нашей матери, и ее двумя незамужними сестрами (нашими тетками), жившими в том же доме.
Сойдя с корабля, все мы ехали в нескольких такси в «Гранд-отель», чтобы переночевать и оставить багаж. Потом такси доставляли нас в дом наших дедушки и бабушки, где нас ожидал весьма трогательный прием. Всех нас многократно обнимали и целовали, и слезы ручьем струились по морщинистым щекам, и внезапно тихий скучноватый дом оживал, наполняясь голосами множества детей.
Еще тогда, когда я впервые увидал ее, бабушка выглядела ужасно древней. Она была как белоголовая старая птичка со сморщенным личиком, которая, казалось, всегда сидит в своем кресле-качалке, раскачиваясь и благосклонно взирая на этот бурный прилив своих внуков, добиравшихся до нее много-много километров, чтобы захватить на несколько часов ее дом, как это происходило каждый год.
И дедушка был тихий-тихий, и тоже небольшого роста. Он был крошечным почтенным ученым мужем, с белой козлиной бородой, и, насколько я помню, он был астролог, метеоролог и умел говорить по-древнегречески. Как и бабушка, большую часть времени он тихо сидел в кресле, мало говорил и был совершенно подавлен зрелищем налетевшего наглого сброда, разрушающего его опрятный и чистый дом.
Еще две вещи я помню про дедушку: он носил черные туфли и курил необычную трубку. Чаша трубки была сделана из морской пенки, и у нее был гибкий чубук примерно в метр длиной, так что, когда мундштук трубки был у него во рту, чаша покоилась у него на коленях.
Все взрослые, включая няню, и все дети, даже если самому маленькому от роду был всего годик, рассаживались — ради великого ежегодного торжественного празднования — за большим овальным столом в столовой, вместе с бабушкой и дедушкой, и еда, которую нам давали, всегда была одной и той же — рыба. И только свежая рыба, то есть такая, которую поймали не раньше, чем за двадцать четыре часа до еды и которую никогда не замораживали. Самое правильное, что можно сделать с такой рыбой, — это отваривать ее на пару, и именно так там поступали с рыбой самых ценных пород. И норвежцы, кстати, всегда съедают кожу вареной рыбы, которая, по их словам, вкуснее всего.
Так что этот великий торжественный праздник, естественно, начинался с рыбы. Могучая рыбина, камбала или другая плоская рыба, размером с большой чайный поднос и толщиной с руку взрослого человека ставилась на стол. У нее была почти черная кожа наверху, испещренная блестящими оранжевыми пятнышками, и она, разумеется, была превосходно отварена. Из нее вырезали огромные белые ломти, которые раскладывали по тарелкам, и к ней подавали голландский соус и отварную молодую картошку. И больше ничего. И, ей-богу, это была настоящая роскошь.
Как только остатки рыбы убирались прочь, вносили огромную крутую гору домашнего мороженого. Не говоря уже о том, что это было самое сливочное мороженое из всех сливочных мороженых на свете, еще и аромат оно издавало незабываемый. Оно было утыкано тысячами крошек хрустящих обжаренных крокетов из мелассы; и оно не просто таяло во рту, как всякое мороженое, — его надо было жевать, и оно при этом потрескивало на зубах; а вкус был такой, что оно снилось во сне и являлось в мечтах даже долгое время спустя.
Это великое празднество прерывалось коротенькой приветственной речью дедушки, и взрослые поднимали бокалы с вином и говорили «сколь!».
После еды взрослым давали по рюмочке домашнего ликера — бесцветного, но свирепого напитка, пахнувшего тутовыми ягодами. Рюмки возносились ввысь вновь и вновь, и казалось, кличам «сколь!» не будет конца.