Кто мы? Откуда мы? Куда мы идем?
Сознание – это маленький остров посреди великого океана возможностей человеческой психики, о границах которой мы не знаем ничего.
В этой книге я решился на самое страшное – на штурм вечных проблем сознания (психологи их иногда называют проклятыми и специально подчеркивают их философское происхождение – может быть, отчасти для того, чтобы самоустраниться от их решения). Я убежден, что отсутствие хоть какого-нибудь приемлемого решения этих проблем тормозит становление психологии как теоретической науки и лишает психологов твердой почвы под ногами. Известно, что не существует единой, всеми признанной теории психических явлений. Десять лет назад я говорил об этом так: «Все до сих пор созданные концепции психики содержат какой-то общий порок. Поэтому следует найти то общее, что содержится во всех психологических концепциях, и попробовать от него отказаться».[1] Конечно, призыв к пересмотру имеющегося знания всегда рискован, поскольку, как хорошо известно психологам, обычно приводит к отторжению. Тем не менее мои предшествующие публикации вызвали гораздо меньше протестов, чем можно было ожидать.
Отдельные и достаточно принципиальные положения того, что обрело название
Выбранный жанр изложения – это жанр
Методологические проблемы психологии, как известно, имеют длинное прошлое, но краткую историю. Советская психология, опиравшаяся на "единственно верное" марксистское учение и делавшая вид, что она все заранее знает (в том числе, разумеется, и ответы на вечные вопросы), как-то незаметно завершила исторический период своего существования и передала накопленный ею опыт, все свои как свершения, так и неудачи своей наследнице – психологии российской. Отечественная психология с этой ношей вошла уже в новый век, но не только не приступила к решению вечных проблем, но даже до сих пор не подвела общий баланс предшествующих побед и поражений. Что из сделанного советскими психологами должно сохраниться, от чего следует отказаться? Как российская психология вписывается в мировое научное сообщество? На какие основания будет опираться грядущая психологическая наука? Как – при таком обилии и разношерстии концептуальных построений – психологи могут найти взаимопонимание? На эти вопросы напрямую должен искать ответы Третий Съезд психологов России. На меня возложили почетную и ответственную обязанность председателя Программного комитета Съезда. Это усилило мое давнее желание написать полемические заметки "путешественника в страну сознания" в надежде стимулировать обсуждение методологических проблем нашей науки. Разумеется, сказанное здесь отражает только мое собственное видение. Хотя некоторые из обсуждаемых далее идей более подробно рассмотрены в других моих работах, предлагаемый текст имеет вполне самостоятельное значение.[2]
Принято считать, что психология как самостоятельная наука возникла тогда, когда стала экспериментальной. Первыми психологами часто были физики и физиологи, которые, будучи по образованию естествоиспытателями, привыкли, как пишет П. Фресс, «подчиняться и доверять фактам больше, чем умственным конструкциям».[3] Г. Айзенк то же самое говорит о современных психологах, для которых «разумные рассуждения значат меньше, чем экспериментальные доказательства».[4] Однако прошло время отцов-основателей психологии, пытавшихся строить созидаемую ими новую дисциплину по образцам науки естественной. Их наследники всё больше призывают к смешению в психологии естественнонаучного, гуманитарного и даже религиозного подходов. Но разве можно в одну телегу впрячь коня и трепетную лань? Как, например, религия, опирающаяся на не подлежащую сомнению веру, может претендовать стать основой научного – т.е. всегда сомневающегося – знания? Психологи-практики, в свою очередь, с некоторой отнюдь не всегда оправданной надменностью стали называть естественнонаучную психологию академической в полной уверенности, что её лабораторные знания представляют ценность только для оторванных от подлинной жизни академиков. И даже успокаивать теоретиков: не переживайте, тут уж ничего не поделаешь, «психологии не суждено стать наукой в полном смысле этого слова».[5]
Что ж, пусть прав В. Гёте, пусть теория суха, а древо жизни вечно зеленеет. Но без развитых теорий мы бы не летали на самолётах, не разговаривали друг с другом с помощью компьютеров и не могли бы расшифровывать генетическую информацию. Да, и большинство психотерапевтических техник никогда бы не возникло без теоретических изысканий их основателей. Одно дело признать слабость существующих психологических концепций. Но зачем же, гг. практические психологи, рубить сук, на котором приходится сидеть? Впрочем, если науки нет, то в какой-то мере это создает для практиков своеобразное удобство: можно работать цивилизованными шаманами и не бояться профессиональной критики коллег. Кстати, термин "психология" вошел в русскую культуру вместе с пушкинскими «Сценами из "Фауста"» именно как искусство манипуляции, поскольку в этих "Сценах" величайший манипулятор всех времён Мефистофель так охарактеризовал сам себя: «Я психолόг. О, вот наука!».
В России психологи сызмала слышали от своих учителей, что советская психология обязана опираться на естественнонаучный метод. Но с освобождением от идеологического прессинга нежданно почувствовали, что можно заодно освободиться и от мучительного словоблудия некоторых философствующих психологов, почему-то считавших, что они столь извращенным способом проповедуют именно естественнонаучный подход в психологии. Эти проповедники излишне самоуверенно и не всегда справедливо именовали себя марксистами и материалистами. При этом, к несчастью, они зачастую занимали важные посты и заставляли других, скрепя зубами, повторять их невнятные, а то и бессмысленные конструкции. За плечами самих проповедников скрещивания психологии с диалектическим материализмом, к тому же, стоял страх. Они помнили, как "с диалектических позиций" громили психотехнику с педологией и объявляли генетику с кибернетикой продажными девками буржуазной науки. Ну, а затем и многих представителей этих наук на всякий случай увозили в далекие северные края.
Не удивительно, что у многих психологов освобождение и от прессинга, и от бессмыслицы вызвало желание как можно быстрее отказаться от материализма (хотя, казалось бы, лучше было отринуть демагогию и пустословие), а заодно и от естественнонаучности как таковой. В большом количестве публикаций последнего времени видно стремление реально работающих психологов отмежеваться от советского естественнонаучного прошлого. Думаю, что неудовлетворенность психологов этим прошлым во многом определена тем, что в ранг образца были возведены заведомо неудачные концепции. Беда этих концепций – в принципиальном уходе от обсуждения оснований науки, что, как правило, порождает лишь квазинаучные объяснительные конструкции, только запутывающие и без того не слишком понятные явления.
Западная психология создала хоть какие-то – пусть даже, по оценке западных же методологов науки, достаточно плохонькие – психологические концепции, но эти концепции до сих пор играют важную роль в развитии мировой психологической мысли. А вот советская психология вообще как-то исчезла с теоретического горизонта даже на постсоветском пространстве. Поразительно, но лучшей отечественной книгой по психологии только что ушедшего столетия был признан (и в подтверждение этого заслуженно награжден "Золотой Психеей")
Отход от марксизма сам по себе, разумеется, не мог напоить психологов живительной влагой. Но вместе с марксизмом исчез и единый язык, на котором психологи разговаривали друг с другом. Свято место пусто не бывает. На фоне возникшей концептуальной пустоты тотально расцвела эклектика, превосходя по своим неплодоносным гибридам даже столь удачно разрекламированный западный постмодернизм. Даже авторы диссертаций зачастую манифестируют в своей работе несовместимые методологические принципы, якобы лежащие в основаниях принятых ими концептуальных построений. Тезис о единстве сознания и деятельности, остроумно названный В.П. Зинченко "уныло-советским", ничтоже сумняшеся, может соседствовать с призывом к самоактулизации личности или, ещё того круче, с признанием раскола (схизиса, по выражению Ф.Е. Василюка) теоретической и практической науки. В атмосфере методологической вседозволенности приверженцы московской и ленинградской школ легко становятся одновременно психоаналитиками, бихевиористами и чуть ли ни христианскими психологами, загадочным образом продолжая считать себя последователями Леонтьева или Ананьева. Одновременно стала явно нарастать тенденция к размежеванию психологов по сферам деятельности и постепенному разрыву коммуникаций между ними. Не удивительно, что появляется всё больше статей и монографий, посвященных методологическим проблемам нашей науки, их активно печатают все психологические журналы России.
Действительно, нельзя что-нибудь построить без знания
Финальным методологическим аккордом советской психологии стала книга Б.Ф. Ломова "Методологические и теоретические проблемы психологии". В ней замечательный советский исследователь и организатор науки начинает вроде бы с оптимизма: «Современное состояние психологической науки можно оценить как период значительного подъема в ее развитии». Однако пояснение этой фразы вызывает странное чувство. Подъём, оказывается, состоит в том, что «психология созрела для революции». Признаюсь, неожиданный поворот. Ведь сказанное буквально означает следующее: мы так хорошо движемся вперед, что ещё немного, ещё чуть-чуть, и мы сможем, наконец, отказаться от тех идей, которые до сих пор так успешно развивали. Хоть и пророческий, но какой-то не слишком веселый оптимизм!
Что же, по мнению Ломова, должно быть положено в основание будущей послереволюционной психологии? Вот его самое главное требование: психические явления надо рассматривать сразу со всех сторон, при изучении целостной системы нельзя вырывать из нее отдельные связи: ведь «такая "вивисекция" не продвинет нас по пути понимания действительной детерминации поведения человека».[6] Ломов настаивает: надо обязательно учитывать разные уровни детерминации и разные порядки психических свойств – без этого, мол, теорию не создать. Но, "к сожалению", как он сам пишет, в психологии ещё не разработаны даже критерии выделения уровней психики, "к сожалению", ещё не разработан вопрос о разных порядках свойств. Отсюда прямо следует, что в ближайшее время построить психологическую теорию невозможно. Но и этого мало. Психология, уверяет он, только вместе с развитием всех биологических и общественных наук может надеяться хоть на какой-либо успех. Ну, а учитывая уровень, достигнутый общественными науками, ждать появления добротной психологической теории хоть в каком-либо обозримом будущем, по-видимому, вообще не приходится.
Б.Ф. Ломов вряд ли планировал такой вывод, но он сам загнал себя в угол. Теория, как известно из методологии науки, – это всегда "вивисекция", всегда выпячивание только какой-то одной стороны, подлежащей рассмотрению. Без вивисекции вообще никакое исследование невозможно, ибо нельзя изучать всё сразу. Ломов это понимает, а потому добавляет в примечании к процитированной фразе, что при решении некоторых специальных задач такое вычленение и возможно, и целесообразно (хотя непонятно, в чем состоит целесообразность, если, согласно его же утверждению, такой путь никуда не продвигает). Следовательно, речь идет о том, что вычленение недопустимо только при попытке решения фундаментальных проблем! Соответственно требование рассматривать психику со всех сторон оказывается наложением запрета на создание общей теории. Столь откровенный (хотя прямо и не заявленный) антитеоретизм не случайно превращает грандиозную по замыслу книгу Б.Ф. Ломова в заупокойную мессу по советской психологии. Где же искать выход?
Причина демонстративного избегания фундаментальных проблем понятна – никто не знает, как их решать. Даже самые глубокие мыслители честно признаются, что не ясно даже, как думать об этих проблемах. Например, глубочайшей тайной психологической науки является сознание. Так считали самые несхожие исследователи – такие, как А.Н. Леонтьев и Ф. Пёрлз. Вот уж воистину наше сознание творит чудеса! Оно – и об этом будет ещё сказано немало – каким-то невероятным образом помнит о том, о чем забывает, умудряется воспринимать невоспринятое и различать неразличимое. Оно исхитряется ошибки превращать в истину и способно успешно решать загадки, решению, на первый взгляд, не подлежащие. Сознание обо всём догадывается, хотя знает лишь о том, о чём ведать - не ведает, а, в довершение, зачастую не имеет ни малейшего представления о том, что ему хорошо известно. Как во всем этом разобраться? Пока, как мы далее увидим, не определено даже направление, в котором следует искать ключи от этой тайны. Не удивительно, что в большинстве случаев о сознании как о проблеме предпочитают просто не говорить. Поэтому-то ещё до сих пор столь популярны очевидно нелепые для психологической науки позиции психологов В.М. Бехтерева («
Как исключить из теоретико-психологического рассмотрения самое очевидное психическое явление – осознание? Ведь только благодаря нему мы вообще что-то знаем о существовании всех других психических явлений. Психология, не понимающая природы сознания, в принципе не может рассчитывать на успех. Психологи зачастую строили очень странную науку, старающуюся не давать ответов на самые главные вопросы, а потому лишенную основополагающих высказываний. Но в той мере, в какой психология претендует на статус науки и не хочет быть теоретически бесплодной, она должна всё же опираться хоть на какие-либо исходные базовые утверждения.
О противоречивости представлений о сознании первыми заговорили философы. Они сформулировали фундаментальные парадоксы, делающие сознание логически невозможным. Но ведь оно, тем не менее, существует! В течение сотен веков шёл непрестанный поиск выхода из неразрешимых вечных проблем. В результате этих грандиозных изысканий картина оказалась гораздо более запутанной, чем была вначале. Вряд ли стоит этому удивляться. Философы сделали своё по-настоящему великое дело. Стоит поверить Б. Расселу: достоинство философии в том и состоит, что она видит проблемы там, где всё кажется простым, а заканчивает тем, что существовавшую в начале неясную уверенность заменяет ясным сомнением.[7] Многие, тем не менее, оказались удрученными столь пессимистическим итогом тысячелетнего философского труда, а потому решили вообще не касаться фундаментальных проблем. Я уверен, что философия, а вслед за ней и психология мучается в беспросветных страданиях просто потому, что философские, да и психологические построения опираются на весьма туманные и зачастую просто ошибочные представления о сознании. Может, достаточно изменить взгляд на природу сознания и тогда хотя бы появится надежда на разрешение парадоксов?
Психология, однако, оказалась просто пресыщена парадоксами. Большинство современных психологов, не зная, как к ним подступиться, запретили себе вообще о них думать, а чтобы не чувствовать себя ущербными, объявили их рационально неразрешимыми. Иначе говоря, психологи, не видя выхода, предпочли профессионально успокаивать себя психотерапевтическими пассами: теоретический хаос – это хорошо, поскольку, когда не известно, куда идти, то тогда вперед можно двигаться сразу во все стороны. И это замечательно, а главное – правильно! Раз все опоры сомнительны, то и любое исследование, на что-либо конкретно опирающееся, не может приблизить нас к познанию истины. А потому: да здравствует "доброжелательный" (в устах одних психологов), а ещё лучше "принципиальный" (в устах других) эклектизм, опирающийся на подлинную свободу, даруемую психологии ничем не ограниченным и, вроде бы, самыми современными методологическими концепциями – такими, например, как анархизм и постмодернизм. Прав А..Ю. Агафонов: «Тот коллапс, в котором оказалась отечественная психология, есть прямое следствие обесценивания рационализма».[8]
Казалось бы, тьма нерешенных вопросов делает психологию самой перспективной для теоретиков наукой, ведь наличие неразрешимых загадок – наилучший повод для их деятельности. Если нет загадок, то что же тогда разгадывать? Однако любая наука хочет быть хоть немного уверенной в своих основаниях, пусть в полной мере это никогда и не удаётся. К сожалению, основания психологии выглядят слишком уж шаткими и противоречивыми. Не потому ли психология до сих пор чувствует себя Золушкой на Королевском балу Науки, смиренно ожидая неизбежного превращения своих достижений, кажущихся такими драгоценными, в никому не нужную тыкву? Для продвижения вперед иногда стоит остановиться и приглядеться к собственным позициям. Это не просто. Иногда возникает чувство, что, ударившись о космическое дно не подлежащих пониманию проблем, ты всё ещё продолжаешь слышать стук снизу. Но, размышлял ещё Сократ, мудрый человек знает, что он ничего не знает. Однако это знание ведёт к прогрессу, а не к отчаянию.
Я предлагаю позволить себе, наконец, перестать делать вид, что мы понимаем больше, чем на самом деле понимаем. Давайте внимательно присмотримся к парадоксам и головоломкам, от одного лишь приближения к которым мутнело в глазах не у одного поколения исследователей. Однако не будем стоять перед ними, дрожа от ужаса, а попробуем поискать выход из их тяжелых объятий. И. Кант называл людей, дружащих с парадоксами, логическими эгоистами, ибо, писал он, они не считаются с общепризнанными взглядами и упорно предлагают публике утверждения, противоречащие общему мнению. Но тут же добавлял: парадокс пробуждает душу к вниманию и исследованию, а обыденность, лежащая в основе общего мнения, навевает сон.[9] Разумеется, в полной мере оценить, насколько предложенный в этой книге подход эвристичен, можно только в конце пути. Вот я и приглашаю всех подготовиться к совместному и, смею надеяться, удивительному путешествию. И да не страшат нас лабиринты, наполненные неизведанным!
В заключение несколько слов признательности: моему брату –
I. Вечные головоломки
Сознание есть то, что оно не есть, и не есть то, что оно есть.
Обольстительное сознание в своём недоступном неглиже
Недавно я пытался разъяснить одной умной женщине проблему: как понять, что мы вообще воспринимаем что бы то ни было. Но мне это никак не удавалось. Она не могла понять, в чем тут проблема. Наконец, в отчаянии я спросил ее, как она сама считает, каким образом она видит мир. Женщина ответила, что, вероятно, где-то в голове у нее есть что-то вроде маленького телевизора. "А кто же в таком случае, - спросил я, - смотрит на экран?"
Все мы представляем себе, что такое сознание, но только до тех пор, пока об этом не задумываемся. А стоит задуматься, как почти всё, что мы о нём знаем, покрывается пеленой тумана. Тем не менее всё, что мы знаем, мы знаем только потому, что об этом думаем, это осознаём. Явление осознания является самым очевидным фактом на свете. Это признавали даже такие разные мыслители, как Р. Декарт и У. Джеймс. Вся трагедия в том, что объяснение этого очевидного факта не может быть столь же очевидным, ибо само сознание не знает, откуда и как оно возникает. Х. Ортега специально поясняет, почему столь трудны размышления о природе сознания. Чтобы составить себе отчётливое впечатление о каком-либо предмете, говорит он, его необходимо мысленно изолировать, вычленить из окружения. Однако сознание – это такая вездесущая вещь, которая неизменно входит для нас в состав всех других предметов. «Оно есть неизбежный привесок ко всему, что мы воспринимаем и о чём думаем, однообразный и неустранимый, неотлучный спутник всех прочих предметов и явлений». Как же нам определить, что такое сознание, спрашивает Ортега, если оно присутствует во всём, что мы воспринимаем?[10]
Никто не знает, как, когда и почему у такого блистательного физиологического автомата, каким является человеческий организм, появляются и исчезают субъективные переживания. Никто не знает, куда сознание уходит во время сна и уходит ли вообще. Никому не удалось сформулировать надежные критерии наличия осознаваемых переживаний. То, что переживается мной, как данное моему сознанию, т.е. как
Во всяком случае, люди, вышедшие из состояния клинической смерти, способны иногда вспомнить, что происходило вокруг них
Начнём рассуждать (и да простит меня читатель за однообразное движение по кругу!): уже для того, чтобы нечто осознать, надо вначале
Психологи, опираясь на экспериментальные данные, сказали об этом лишь чуть более наукообразно: мысли управляются
Особенно остро неосознаваемость причин (неосознаваемая детерминация) заметна в случае появления в сознании совершенно новых идей, которых ранее в сознании не было и быть не могло, – например, в результате творческого акта. Субъективно приход новой идеи переживается самим творцом как нечто, от него самого не зависящее. Ведь он не знает, откуда эта идея появилась – её же только что в сознании не было. Великий поэт и мудрый человек Ф. Шиллер эффектно назвал возникающее состояние "неожиданностью души". Ученые описывают свое состояние в процессе научного открытия словами: "с глаз внезапно упала пелена", "неожиданная мысль, словно молния, пронзила воображение" и т. д. Творец идеи обычно чувствует свою личную отстранённость от процесса придумывания именно этой идеи. Не удивительно, что верующий Р. Декарт, когда ему в голову пришла идея аналитической геометрии, упал на колени и стал благодарить Бога за ниспосланное ему озарение. А композитор Й. Гайдн, когда у него возникла мелодия, символизирующая рождение света в "Сотворении мира", воскликнул, ослеплённый блеском этой для него невесть откуда взявшейся мелодии: "Это не от меня, это свыше!". Менее верующие связывают подобное переживание с таинственным словом "интуиция", которое, впрочем, никак не разъясняется по существу, а потому ничего и не объясняет.
Подойдём к проблеме сознания с другой стороны. Очевидно, что сознание как-то перерабатывает информацию. И, как на всякий информационный процесс, на него должны быть наложены некоторые ограничения. Однако
Сознание не знает самых простых наложенных на него ограничений. Например, люди не осознают границ своих возможностей запоминания. На занятиях со студентами я много раз спрашивал их, сколько двузначных чисел вы можете запомнить с одного предъявления. И почти всегда находился студент, который
Временные ограничения на работу сознания. вообще впервые заметили астрономы. Известный эпизод, рассказываемый в учебниках: в 1796 г. из обсерватории в Гринвиче был уволен ассистент за то, что, выполняя астрономические измерения, допускал ошибку почти в секунду при регистрации момента прохождения звезды по координатной сетке телескопа. Много позже стало ясно, что эта ошибка была вызвана не небрежностью ассистента, а индивидуальными ограничениями на скорость реагирования на сигнал, существующими у каждого человека.[17] То, что потребовалось время для осознания самого этого факта, как раз и говорит о том, что существование временных ограничений никто не осознавал.
Предъявим испытуемому один и тот же по физическим параметрам звук в левое ухо на одну тысячную секунды раньше его появления в правом ухе. Испытуемому в этом случае будет казаться, что был предъявлен только
Содержание сознания изменяется даже вопреки нашему желанию. Посмотрите на рисунок. Его можно увидеть (осознать) или как усеченную пирамиду, обращённую к вам передней стороной, или как удлиненный коридор, где меньший квадрат является задней стенкой. Известно, что при всём желании невозможно удержать в сознании что-то одно. Если вы хотите видеть только пирамиду, то рисунок всё равно внезапно для вас превратится в коридор, а если вам захотелось видеть один только коридор, то он всё равно рано или поздно станет пирамидой.
Но это и значит, что содержание сознания действительно изменяется независимо от осознанного желания носителя этого сознания! Но это значит, что каким-то образом принимается решение, что осознавать, а что – нет, и это решение делается неосознанно.
В той мере, в какой человек хоть что-нибудь осознает, содержание его сознания никогда не будет осознаваться им как пустое – именно потому, что он
Показательно, что неизменные стимулы ускользают из сознания даже вопреки
В 1935 г. Дж. Струп описал простое, но удивительное явление. Возникающий эффект можно легко почувствовать на самом себе. Возьмите фломастеры красного, зеленого, желтого и синего цвета и, пользуясь этими фломастерами в случайной последовательности, напишите несколько раз в произвольном порядке слова: красный, синий, зеленый, желтый. А затем попробуйте, не читая самих слов, назвать цвет фломастера, которым эти слова написаны. Пример: если слово «красный» написано зеленым цветом, то надо говорить: «зеленый». Поразительное ощущение: несмотря на всё желание не читать слов, написанные слова лезут нам в голову и мешают делать не слишком мудреную вещь: распознавать цвета! Оказывается: время называния цвета (в рассмотренном примере – зеленый), которым написано слово, обозначающее цвет (красный), примерно в два раза больше, чем время называния цвета зеленого пятна. Но это снова значит, что
Дальше – больше. Мы осознаём нечто только в результате неосознаваемой переработки информации! Даже когда мы разговариваем, мы не осознаем, как мы это делаем. Люди не знают причин, почему они избирают именно это слово, а не иное, эту грамматическую конструкцию, а не другую. Билингвы (люди, свободно говорящие на двух языках), беседуя на одном языке, не думают о том, на каком языке им следует говорить, но при этом обычно не сбиваются с одного языка на другой. В беглой речи с друзьями мы не подбираем слова – они
Прочитайте фразу:
К чему или к кому относится местоимение «он» в этом предложении? Кто разбился: мужчина, бокал или стол? Встречаясь с подобными двусмысленными предложениями, мы зачастую вообще не осознаём этого. Мы заранее считаем, опираясь на жизненный опыт, что разбиться в такой ситуации может хрупкий бокал, но не осознаём ни самого процесса принятия решения, ни того, что для понимания предложения мы совершали весьма сложную переработку информации,
Хорошо известно, что
Способность наших органов чувств воспринимать информацию оценивают как близкую к теоретическим пределам.[19] Глаз реагирует на 2-3 кванта света, т.е. темной ясной ночью он должен заметить горящую спичку на расстоянии в десятки километров. Если бы глаз видел лучше, он реагировал бы на собственное свечение. Ухо способно слышать соударение больших молекул. Если бы оно слышало лучше, то должно было бы слышать соударение молекул в самом себе, а потому не было бы способно вообще что-либо воспринимать. Мозг, по-видимому, всю эту информацию перерабатывает. Во всяком случае, можно зарегистрировать наблюдаемые (в том числе, и физиологические) реакции на столь слабые сигналы, которые человек, тем не менее, не видит и не слышит. А мы всего этого колоссального потока информации не осознаём.
Человек воспринимает и перерабатывает информацию, предъявляемую с такой скоростью, что в сознании от неё, казалось бы, вообще ничего не остаётся. Известно, например, что человек быстрее опознает цвет стимула, если ему предварительно будет предъявлено словесное обозначение этого цвета. И, наоборот, время опознания цвета увеличится, если предварительно будет предъявлено название другого цвета. Самое поразительное, что подобные эффекты наблюдаются даже тогда, когда предваряющее слово предъявляется всего на 10 мс![20] Результат поразительный: ведь предъявленное на такое короткое время слово не может быть осознано и, казалось бы, не может быть прочитано. Следовательно, в сознании от него не должно быть никакого следа. Однако это неосознаваемое слово каким-то непонятным образом осмысливается и влияет на последующий процесс переработки информации. Другой пример. Если слово движется по экрану дисплея с угловой скоростью 80° в секунду, то человек видит лишь «смазанный» текст, который невозможно осознанно прочитать. Но, оказывается, и при таких условиях смысл слова воспринимается и влияет на выполнение последующих заданий.[21]
Похоже, что и задачи вначале решаются неосознанно, а уже потом происходит осознание найденного ответа. Считается, что увлажнение ладони (регистрируемое как изменение электрокожного потенциала) является реакцией на эмоциональное переживание. Так вот, оказывается, что в процессе решения шахматных задач испытуемые на несколько секунд раньше называния решающего хода, ещё не осознавая найденное решение, уже выдают выраженную эмоциональную реакцию. Поэтому, например, О.К. Тихомиров прямо говорит об эмоциональном предвосхищении решения.[22]
Психологи конца XIX – начала ХХ в. любили изучать неосознаваемую детерминацию в процессе решения задач, используя технику гипноза. Немецкий психолог Н. Ах давал инструкцию одному из загипнотизированных испытуемых следующую инструкцию: «Будут показаны две карточки с двумя цифрами. При предъявлении первой карточки вы должны назвать сумму чисел, при предъявлении второй – разность». Затем испытуемого будят и показывают карточку с цифрами 6 и 2. Испытуемый говорит «восемь». Следующая карточка с цифрами 4 и 2 вызывает у него ответ «два». На вопрос, почему в первом случае он произнёс «восемь», испытуемый ясно ответить не может, но сообщает, что испытывал «настоятельную потребность сказать именно это слово».[23] А вот испытуемому, погруженному в гипнотический сон, внушается, что в ряду карточек, на которых изображены числа, он не увидит ту, на которой изображена формула, дающая после выполнения указанных в ней действий число 6. Карточку, на которой изображено выражение: √16×3:2 (или даже нечто, ещё более сложное), испытуемый перестает после этого воспринимать.[24] Для того, чтобы
Француз И. Бернгейм внушил однажды испытуемому, что
А уж о неосознаваемости работы нашей памяти вроде бы и доказывать не надо. Само хранение информации явно неосознанно. Что именно происходит в нашей памяти, мы толком сами не знаем. Для человека инструкция “Запомни!” в каком-то смысле сродни телеграмме: “Волнуйся. Подробности письмом!”, ибо он не имеет ясного алгоритма, определяющего, что именно он при этом должен делать. Человек не способен осознанно управлять ни запечатлением информации в памяти, ни извлечением из нее этой информации. Мы забываем, не зная, почему мы это делаем. Забывание явно протекает иначе, чем в современном компьютере – человек не пользуется кнопкой «стереть информацию». Как, впрочем, не пользуется и кнопкой “сохранить информацию” – никто ведь не умеет осознанно управлять физико-химическими процессами. А ведь не бывает сознательного процесса без памяти. Память, как обычно любят говорить психологи, –
Вообще сама работа памяти выглядит парадоксально. Поразительно, например, что человек способен осознавать факт забывания чего-либо. Иначе говоря, человек способен помнить о том, что он нечто забыл. Но что это значит? Ещё много веков назад Августин Аврелий (признанный католиками Святым, а православной церковью Блаженным) изумлялся по этому поводу: «Каким образом я могу вспомнить то, при наличии чего я вообще не могу помнить?» Нелепо же считать, уверяет он, что в памяти моей нет того, о чём я помню. «Когда мы забываем и силимся припомнить, то где мы производим наши поиски, как не в самой памяти?» Его изумление по этому поводу было весьма велико. «Кто сможет это исследовать? Кто поймёт, как это происходит?», – вопрошает он. И констатирует, не находя ответа: «каким-то образом –
Теперь сравним это признание с собственными переживаниями в процессе припоминания чего-либо. Допустим, вы хотите вспомнить стихотворение, которое когда-то давным-давно знали наизусть, но давно уже к нему не возвращались. Прежде всего, пока вы не начнете вспоминать, вы не можете уверенно утверждать, какие куски этого стихотворения помните, а какие – нет. Даже если несколько строк всплывут в памяти, то вы, как правило, не осознаете, почему именно эти строки пришли вам на ум. Более того, вы чувствуете, что помните гораздо больше, чем можете вспомнить. Пробел в памяти от забытых слов – это вроде бы некое отсутствующее в сознании содержание, но, тем не менее, этот пробел каким-то невыразимым образом всё же воспринимается сознанием. Отдельные слова как бы "вертятся на кончике языка". Вы, например, иногда можете сказать: здесь было какое-то длинное (или, наоборот, короткое) слово, а здесь оно начиналось (или заканчивалось) на такую-то букву и т.п. Как заметил великий американский психолог У. Джеймс, забытая фамилия "Спалдинг" – совсем не то же самое, что забытая фамилия "Баулс". Пробел от одного забытого имени переживается иначе, чем пробел от другого.[27] Парадоксально, но внашей осознанной памяти существуют не только элементы, которые мы осознаем ясно и отчётливо, но и элементы, которые мы вообще не осознаём.
Многие психологи вообще утверждают: человек помнит всю когда-либо поступившую информацию. Конечно, что подобное утверждение нельзя доказать – ни в одном эксперименте нельзя иметь дело со
И без внушения люди способны иногда вспоминать поразительные вещи. Одна
В качестве ещё одного аргумента, характеризующего возможности человека хранить огромные массивы информации, часто также говорят о случаях феноменальной памяти. Оказываются, существуют люди, обладающие способностью к воспроизведению практически неограниченных массивов информации. Предъявленная информация воспроизводится ими без видимых усилий – с такой же легкостью, с какой мы, глядя на дом или дерево, без каких-либо осознанных усилий вспоминаем, что это именно дом, дерево. Пожалуй, самый яркий пример человека с феноменальной памятью подробно описан А.Р. Лурия.[31] Психологи не обнаружили у героя книжки Лурия – С.Д. Шерешевского – никаких ограничений ни на объём запоминания, ни на время хранения информации в памяти. Шерешевский, например, с первого предъявления безошибочно запомнил длинную строфу из «Божественной комедии» Данте на незнакомом ему итальянском языке, которую легко повторил при неожиданной проверке через 15 лет. При подобном феноменальном хранении информации, судя по всему, не проводится никакая работа сознания над подлежащим запоминанию материалом. Когда на одном из публичных выступлений Шерешевскому предложили запомнить ряд цифр: 3 6 9 12 15 и т.д. до 57, он это сделал, даже не заметив простой последовательности чисел.[32] «Если бы мне дали просто алфавит, я бы не заметил этого и стал бы честно заучивать», – признавался сам Шерешевский.
Может быть, ещё более неожиданный случай описал Ч. Стромейер. Он сконструировал на компьютере два стереоскопических изображения, каждое из которых состояло из 10 тысяч точек. Если на эти изображения смотреть через стереоскоп, когда одно изображение предъявляется правому глазу, а другое – левому, то можно увидеть трехмерную фигуру. Если же смотреть на эти изображения без стереоскопа, то они выглядят совершенно бессмысленными. Испытуемая Стромейера – художница – обладала феноменальной зрительной памятью. Она была способна, посмотрев в течение минуты вначале правым глазом на одно изображение, потом – спустя 10 секунд! – левым глазом на другое, наложить их в памяти друг на друга и увидеть изображенную трехмерную фигуру. Для этого она должна была помнить расположение 20 тысяч точек![33]
Поразительно, но почти ничем не ограниченная возможность воспроизведения предъявленной информации хотя и встречается у людей гениальных (математик Гаусс, шахматист Алехин, композитор Рахманинов и пр.), но чаще встречается у трёх категорий лиц: у представителей нецивилизованных племён, у детей и у лиц с выраженной умственной отсталостью. Если чудеса памяти чаще обычного демонстрируют люди с менее развитым сознанием, то разве удивительно сделанное выше утверждение, что каждый человек обладает феноменальными способностями хранения информации в памяти. Просто следует признать, что именно развитое сознание обычно мешает этим способностям проявляться.
Проявляемая людьми сила и ловкость явно лучше, когда их действия не контролируются сознанием. У младенцев нескольких дней от роду наблюдается хватательный рефлекс (бессознательный акт подкоркового уровня регуляции) такой силы, что можно даже поднять ребенка, схватившегося за пальцы взрослого. Потом ребенку придется еще долго развиваться, чтобы уже на уровне сознательной регуляции научиться тому, что он от рождения умел делать бессознательно. Лунатики демонстрируют чудеса ловкости, недоступные им в сознательном состоянии: ходят по карнизам крыш, вскарабкиваются по веревке на башню и т.д. И не следует сознанию вмешиваться в хорошо автоматизированные действия бегуна или гимнаста, пианиста или скрипача – как правило, такое вмешательство сразу же приводит к сбою.
Обычно считается, что сознание предназначено для отражения реальности и регуляции деятельности. Но, как мы убедились, и то, и другое без осознания зачастую делается лучше. Может быть, сознание способствует приспособлению к среде и выживанию? Отнюдь. Для непосредственного решения задачи жизнеобеспечения сознание не только не нужно, оно может мешать, нарушая спасительные автоматизмы организма. Гораздо проще пройти по бревну, лежащему на земле, чем пройти по точно такому же бревну, осознавая, что это бревно положено над пропастью. Люди, попав в катастрофу, чаще погибают не от реального физического воздействия, а от ужаса, охватывающего их сознание. Вообще именно сознание побуждает человека рисковать своей жизнью и здоровьем. Геройство и мужество – это всё-таки проявления величия, а не слабости сознания.
Сознание даже включает в себя и свое отсутствие –
В.Ф. Петренко и В.В. Кучеренко демонстрируют в экспериментах совершенно другого типа, что человек действительно может целенаправленно не осознавать то, что хорошо воспринимает. «Испытуемым, которые находились в третьей стадии гипноза, характеризуемой, в частности, последующей амнезией, внушалось, что по выходе из гипноза они не будут видеть некоторые предметы. По выходе из гипнотического состояния испытуемых просили перечислить предметы, лежащие перед ними на столе, среди которых находились и ˝запрещенные˝. Испытуемые действительно не указывали на запрещенные предметы, но ˝не видели˝ также и другие предметы, семантически с ними связанные. Например, если испытуемым внушалось, что они не будут видеть сигареты, то они не замечали при перечислении не только лежащую на столе пачку сигарет, но и пепельницу с окурками и т.п. Некоторые предметы, семантически связанные с запрещенными, могли быть указаны испытуемым, но в этом случае он забывал их функцию. Например, один из участников эксперимента, указав на лежащую на столе зажигалку, назвал ее ˝цилиндриком˝, другой именовал ˝тюбиком для валидола˝, третий с недоумением разглядывал зажигалку, пытаясь понять, что это за предмет.[35]
Но зачем вообще нужно сознание, которое побуждает нас быть субъективными и совершать столько ошибок? Психологи в растерянности оставляют сознанию невнятно прописанную площадку: то ли оно – не очень понятно, с какой стати – специально маркирует некую информацию, то ли накладывает ничем не объяснимые ограничения на ее прием и переработку, то ли вообще просто служит помехой для полноценного функционирования человека. Сознание активно вмешивается в любой психический процесс, но как узнать, что же именно оно при этом делает? Наверное, у людей, размышлявших над подобными проблемами, были основания придти в отчаяние.
На фоне этой полной неясности постоянно появляются люди, рассказывающие о совершенно фантастических вещах, которые, вроде бы, умеет делать сознание. Психологи относят подобные явления к категории
Вот В.М. Бехтерев рассказывает о мысленном внушении различных заданий собачкам В.Л. Дурова. Экспериментатор охватывал ладонями голову собаки и мысленно (иногда даже с завязанными глазами) – в течение полминуты – внушал ей, что она должна, например, забрать на диван и достать лежащую на мягкой спинке дивана кружевную салфетку, или снять зубами книгу с этажерки, стоявшей у стены комнаты, или ещё что-нибудь подобное. И собака всё это делала! Сам Бехтерев не дает этим опытам объяснения, но предлагает скептикам задуматься.[36] В 1990 г. Ч. Хонортон с соавторами провел эксперимент по мысленному внушению. В нем использовалось компьютерное управление выбором и показом целевых изображений, звукоизолированные помещения, «слепое» судейство и автоматизированное хранение данных. В 355 опытах 241 получатель сигнала показали 34% попаданий при вероятности случайного угадывания – 25%. Вероятность случайного получения подобного результата p<0,00005!! Г. Айзенк и К. Сарджент уверяют, что эти исследования «настолько убедительны и выводы настолько близки к окончательным, насколько можно пожелать».[37]
Но как решить, действительно ли подобное возможно, если мы вообще не понимаем, что в этом мире делает сознание? В общем, как пишут в учебнике, «таинственность, окружающая сознание, ставила в тупик величайшие умы в истории человечества».[38]
Кошмарное величие вечных проблем
Философия учит нас, как жить без уверенности и при этом не быть парализованным нерешительностью.
Вопросы, которые касаются самых исходных оснований наших знаний, обычно просто не подлежат какому-либо эмпирическому исследованию. Действительно, ни в каком опыте нельзя исследовать, что было тогда, когда ещё ничего не было (или что будет, когда ничего уже не будет). Тем не менее, я убежден, что нельзя строить научное знание без хоть каких-либо ответов на подобные вопросы. Решение глобальных парадоксов, если оно вообще возможно, – всегда лишь логический трюк, изощренная словесная эквилибристика, поскольку других путей поиска ответа не существует. Этими трюками и богата философия, которая всегда ищет такое решение проблем, чтобы ответ был справедлив для любого – реального или даже только
Но сначала попробую кратко предуведомить читателя о своих философских вкусах. Выбор той или иной философской системы всегда субъективен, его нельзя доказать. Любая философская концепция заведомо так сконструирована, что она не может быть опровергнута никаким опытом, ибо любое опровержение в той мере, в которой оно хотя бы может быть помыслено, уже заранее должно соответствовать этой концепции. Поэтому ни одна концепция в философии никогда и не была непосредственно экспериментально опровергнута. (Другое дело, что те или иные высказывания философов на каком-то этапе развития науки отбрасывались как противоречащие опыту, если эти высказывания удавалось перевести на язык естественной науки – так, например, канули в Лету атомная теория Демокрита и утверждение Гегеля о противоречии ньютоновских концепций инерции и гравитации). Выбор философской позиции, тем не менее, неизбежен: он задает точку отсчета, позволяющую смотреть на мир. Поэтому даже отказ от выбора философской позиции есть философская позиция, правда, как показывает история, не очень эффективная для построения научных теорий.
Я всегда с восторгом и упоением читал Платона (но не его приводящие в уныние «Законы» и «Государство»), именно Платон ввёл меня в круг важных проблем, о которых я просто раньше не задумывался. Общему видению философской проблематики я, наверное, более всего обязан Б. Расселу. Без его «Истории западной философии» я бы, кстати, никогда не рискнул столь вольно и субъективно реконструировать историю психологии.[39] Философию математики открыли для меня «Доказательства и опровержения» И. Лакатоса, лекции по космологии, прослушанные мной в блистательном исполнении Р.И. Пименова, а позднее и работы В.Я. Перминова. Ироничного Д. Юма я прочел, уже будучи знакомым с его идеями по многочисленным пересказам. Однако ни один пересказ не смог передать ту детективную занимательность, которой насыщены его книги. А вот любимого мной И. Канта иногда мне всё-таки тяжко читать, хотя его идеи вдохновляли меня едва ли не больше всего. Уж слишком, на мой взгляд, этого мудрого философа тянуло к избыточному педантизму в рассуждениях.
Всех повлиявших на меня философов даже не перечислить. Я полагаю, что любая выбранная психологом позиция должна найти способ непротиворечивой интерпретации других философских школ и вобрать её в себя, ибо любая серьёзная концепция содержит в себе важное логическое или психологическое оправдание. Я уверен, что даже системы, которые мне совсем не нравятся – такие, как, например, феноменология и методологический анархизм, – содержат в своих построениях разумное начало, которое должно быть выявлено и включено в наличную систему знаний. Тем не менее, к сожалению или к счастью, есть несколько признанных великими авторов, которые всегда настолько раздражали меня, что я практически не мог их читать. Более того, никогда даже не читаю те книги, в которых на этих авторов часто ссылаются, так как заранее знаю, что никакой интеллектуальной радости я в итоге всё равно не получу. Речь, прежде всего, идёт об Аристотеле и Гегеле.
Гегеля воспринимаю просто со священным трепетом. «Феноменологию духа» даже не смог дочитать, возомнив – наверное, самонадеянно, – что нашел в ней множество логических ошибок. В итоге нескольких неудачных попыток разобраться в построениях короля диалектики у меня сложилось впечатление, что Гегель довёл свои построения до такого всеобъемлющего логического конца, что они полностью лишились логического начала. Учитывая высокий ранг этого философа в мировой истории, я стал уже подумывать о каких-то собственных защитах, связанных с его текстами. Но затем обратил внимание на ту оценку, которую дают этому любителю мудрости самые ценимые мной авторы. Б. Рассел заявил, что почти всё учение Гегеля не только ложно, но и требовало от его автора значительного невежества.[40] У. Джеймс признался, что Гегель писал до того отвратительно, что он отказывается его понимать.[41] Вл. Соловьев писал: «Логика Гегеля, при всей глубокой формальной истинности частных своих дедукций и переходов, в целом лишена всякого реального значения, всякого действительного содержания, есть мышление, в котором ничего не мыслится».[42] К. Поппер идет ещё дальше, полагая Гегеля наглым мошенником, стремившимся лишь обмануть и сознательно запутать своих читателей, а его учение – откровенной клоунадой и блефом. Поппер уверен, что слава Гегеля была сотворена людьми, которые вместо трудоемкого пути науки избрали быстрое и не отягощенное знанием ˝посвящение˝ в якобы не доступные простым смертным секреты этого мира.[43]
Наверное, работы Гегеля не были лишены замысла, его загадочная терминология даже стала событием в истории культуры. Но он не обладал мудростью Сократа и самоуверенно считал, что постиг окончательную Истину, чем отличался от всех остальных смертных, для которых Истина, как он сам утверждал, – это всегда лишь процесс. Задумайтесь: а что, собственно, мог сделать амбициозный и не слишком одаренный мыслитель, получивший из рук прусского монарха, разбирающегося в философии строго в соответствии со своей должностью, титул самого лучшего философа? Ну, во-первых, прославлять прусскую монархию как вершину достижений мирового духа, а, во-вторых, писать настолько глубокомысленно и непонятно, чтобы никто не догадался, что сам философский король – голый. Но ведь именно это Гегель и делал! У него просто не было иного выхода. Самую убийственную оценку Гегелю дал А. Шопенгауэр, знавший его лично: «Гегель, назначенный властями сверху в качестве Великого философа, был глупый, скучный, противный, безграмотный шарлатан, который достиг вершин наглости в преподнесении безумнейшей мистифицирующей чепухи».[44]
Мне доводилось встречаться с людьми, восхищавшимися Гегелем и как философом, и как стилистом, но так и не удалось понять, что же именно приводит их в восторг. Тем не менее на флаге психологии
И всё же самым скучным и неудобочитаемым для меня всегда оставался Аристотель. Восхищенных аристотелианцев сейчас, конечно, не найти. Более того, многие вообще не считают его оригинальным мыслителем – К. Поппер, например, по стилю и пристрастию к решению
Труднее всего, тем не менее, найти то, в чём именно ошибается здравый смысл. Опровержение утверждений Аристотеля составляет суть естественной науки Нового времени. Это отмечают даже те авторы, которые относятся к Аристотелю с принятым в истории науки пиететом. Вот как А.А. Любищев характеризует становление естественной науки: «то время было ознаменовано решительной борьбой с авторитетом Аристотеля, и эта борьба, как мы знаем, принесла огромную пользу свободному развитию науки».[48] Т.Я. Дубнищева также говорит о формировании науки Нового времени: «Основной принцип новой науки – перейти от аристотелевских схем к изучению природы».[49] Если вслед за К. Поппером считать опровергаемость главным критерием научности, то вполне справедливо, что Аристотель считается величайшим ученым всех времен и народов. (Правда, сам Аристотель не любил ученых, считая, что ˝чрезмерно ревностное занятие науками с целью их тщательного изучения˝ причиняет вред[50]).
Психологи же, к сожалению, явно недооценивают редчайший эвристический дар "Отца европейской науки" по части умения ошибаться и весьма стандартно подчёркивают лишь его, как предполагается, прогрессивный вклад в развитие науки о душе. Более того, на флаге психологии
"Необходимо душу признать сущностью, своего рода формой естественного тела, потенциально одаренного жизнью". "Души от тела отделить нельзя". "Если бы глаз был живым существом, душой его было бы зрение". "Невозможно различить посредством отдельных чувств, что сладкое есть нечто отличное от белого, но и то и другое должно быть ясно чему-нибудь единому". "Тело представляет собой среду, приросшую к осязающему органу, через нее возникают ощущения во всем многообразии". "Ощущение есть то, что способно принимать формы чувственно воспринимаемых предметов без их материи, подобно тому, как воск принимает оттиск печати". "Косвенно нами воспринимаются при каждом ощущении: движение, покой, фигура, величина, число, единство". "Душа не мыслит без образов". "Теоретический ум не мыслит ничего относящегося к действию и не говорит о том, чего следует избегать и чего надо домогаться". "Всякий в состоянии гневаться и это легко, также и выдавать деньги и тратить их, но не всякий умеет и нелегко делать это по отношению к тому, к кому следует, и насколько и когда следует, и ради чего и как следует".
Некоторые конкретные и понятные без долгих раздумий высказывания гиганта античной мысли сегодня могут сразу квалифицироваться как ошибочные (например, утверждение, что мышление всегда образно или что местом обитания человеческого духа является сердце). Но не так просто догадаться, в чём именно не прав Аристотель в других своих утверждениях. Прежде всего, потому, что часть его утверждений метафорична, другая кажется такой банальностью, что её и опровергать нелепо. Попробуйте опровергнуть любое из приведенных высказываний – вы быстро почувствуете невероятные трудности. Но если вам это всё-таки удастся, вы неизбежно построите иную психологическую науку. В ней не будет ни оттисков на воске (следов памяти), ни единого чувствилища, "возводящего мост между ощущением и мышлением"[53], ни внутрителесных изменений в процессе познавательной деятельности, ни разрыва между познанием и аффектами, ни трактовки внешних предметов как таких, которые подобно огню, поджигающему фитиль, запускают в действие ощущающую способность, ни многого другого, привнесенного в европейскую науку величайшим по своему здравомыслию античным философом.
Но, разумеется, самым важным является реакция на главное достижение Аристотеля – создание формальной логики (впрочем, этот термин И. Канта сам Аристотель не употреблял, он использовал только наречие "логично", да и то при описании вербальных техник в процессе дискуссий). Даже К. Поппер считает, что Аристотель заслуживает за это нашей глубочайшей признательности. Т. Котарбиньский справедливо подытоживает огромное влияние героического труда великого грека в области логики: «сотни и даже тысячи лет "пережёвывали" его идеи». (При этом, всё же, предлагает изучать логику по современным публикациям, ибо после них, заверяет он, «ничего нового и важного у Аристотеля не найти»). Что же было самым выдающимся в творчестве античного титана? Вот мнение К. Поппера: «Каждая дисциплина, как только она начинала использовать аристотелевский метод определений, останавливалась в своем развитии, впадая в состояние пустых словопрений и голой схоластики... Именно поэтому наша ˝социальная наука˝ до сих пор в основном принадлежит к средним векам».[54] Сами логики считают важнейшим итогом его работ признание того, что «силлогистика (т.е. логика – В.А.) – это не психология».[55] Правда, эту очевидность почему-то приходится всё время подтверждать. М. Минский, например, считает нужным в очередной раз пояснить: «Я не очень-то верю, что нечто формально-логическое могло бы служить хорошей моделью человеческого мышления».[56] Изящно формулирует различие между психологией и логикой Б. Рассел: «Психология есть то, что имеет место, когда мы верим в высказывания; логика есть, возможно, то, что должно было бы иметь место, если бы мы были логическими святыми».[57]
Раз логика – это не психология, то многие психологи, видимо, не слишком приученные размышлять с помощью силлогизмов Аристотеля, сделали ошибочный вывод, что психология – это не логика. Отсюда уже следовало, что психика не может быть описана с помощью логики или, в лучшем случае, что психика – это какая-то
Впрочем, возвращаясь к анализу исходных предубеждений, признаюсь, что я не знаток философских пассажей вообще, а аристотелевских – тем более, поскольку не был способен их дочитать. Философские дискуссии – отнюдь не моя стихия. Да, я и сам не всегда всерьёз принимаю собственные оценки философских проблем, ведь, как показывает накопленный мной жизненный опыт, они всё же иногда меняются. Допускаю, что читатель вправе отнестись к последующему тексту этой главы как к суждениям человека поверхностного и весьма субъективного. Что ж! И рад бы в рай, да грехи не пускают. Наверное, представленные ниже и, пожалуй, чересчур свободные экзерсисы могут даже вызвать недовольство философов. Единственный спасающий меня аргумент: я лишь пытаюсь, опираясь на конкретную психологическую концепцию, найти логически оправданный выход из существующих парадоксов. Хотя предлагаемый подход разрубает отдельные гордиевы узлы и позволяет увидеть вечные проблемы с такой стороны, с какой на них ещё никто не смотрел, но, конечно, не стоит полагать, что именно на таком пути окончательно решаются все головоломки.
В заключение кратко сформулирую принятые мной предпосылки. Мне нравится позиция, которую К. Поппер назвал критическим рационализмом:
Я отчасти
Я
И ещё одно важное допущение: в психологическом исследовании до тех пор, пока не доказано обратное, надо исходить из того, что деятельность сознания возможна, только если она обеспечивается соответствующими физиологическими механизмами. Однако – и в этом существенное отличие моей позиции от канонического материализма советской эпохи – логика такой деятельности не этими механизмами определяется. Эти механизмы – здесь я полностью
А теперь приглядимся повнимательнее к вечным головоломкам.
Природа сознания неведома. Никто не знает, как и почему оно возникает, не знает, как грубая материя порождает нечто идеальное и эфемерное, именуемое душой. Уже само существование сознания ведёт во тьму головоломок. Но пока мы рассмотрели лишь эмпирический фон, который следует учитывать в рассуждениях о природе сознания. Продолжение раздумий ведёт в ещё более глубокий тупик, но теперь уже логический. Действительно, само сознание не осознает, откуда оно происходит. Но ведь когда-то его не было, а потом оно вдруг возникло. Что же явилось причиной его появления на свет? Как бытиё, говоря философскими терминами, порождает сознание? Где граница между духом и телом? Эти вопросы относятся к
Попробую сформулировать обсуждаемую проблему на простой модели. Представим себе фантастическую ситуацию. Допустим, инженеры будущего лет через сто, пятьсот или через тысячу на компьютере очередного нового поколения (можно ли сегодня предугадать возможности этакого технического монстра?) смоделируют все законы физиологии и психической деятельности, которые к тому времени откроют десятки сменяющих друг друга поколений физиологов и психологов. Легко представить себе, что такой компьютер будет обладать способностью самопрограммирования и отражения собственного состояния, он будет прекрасно обучаться (в частности, способен сам овладеть речью в языковой среде). Кроме того, он будет способен делать многое-многое другое, о чём мы сейчас и помыслить не умеем. (Вообще говоря, это вполне может быть даже некий биокомпьютер, построенный из органических соединений на основе улучшенного генома человека). Но при всём при этом компьютер останется компьютером, т.е. только моделью человека, пусть самой замечательной, но не самим человеком. Компьютеры, как справедливо говорят знающие люди, – это "сама бессознательность".[65] Поэтому мы вправе предположить, что, несмотря на всё сказанное, у этой модели не появилось никаких субъективных переживаний, что она не способна что-либо осознавать, не способна радоваться и грустить, любить и ненавидеть, чувствовать свою правоту и сомневаться.
А теперь страшный вопрос: можно ли что-нибудь добавить к этой замечательной модели, чтобы она при этом стала бы обладать субъективными переживаниями? Или иначе: существует ли какая-нибудь вещь (не важно, будет ли это физиологическая, психологическая конструкция или что иное), стоит лишь смоделировать которую на компьютере, как наш компьютер станет не просто самым совершенным в мире автоматом, а субъектом, обладающим сознанием? Это есть переформулировка знаменитой психофизиологической проблемы: вследствие чего у такого блистательного физиологического автомата, каким является человек, возникают субъективные переживания?
Философы не смогли найти удовлетворяющее всех решение психофизиологической проблемы.[66] Встречаемый вариант ответа: «скорее всего, автомат может породить субъективное» – мало что даёт, если мы не знаем, что именно надо добавить к автомату, дабы это произошло. Если же ответ на поставленный вопрос: «нет, никогда ни при каких условиях автомат не сможет ничего субъективно переживать», то такой ответ тоже ни на чём не основан, лишь признаётся, что ментальное принципиально отлично от материального и ни при каких условиях не может являться порождением последнего. Но мы ведь рассматривали абстрактный автомат, в которого можно встроить всё, что мы понимаем. Признать, что наш автомат никогда не будет обладать сознанием, – значит, признать, что субъективное в принципе не подлежит пониманию и детерминированному описанию. Явление сознание тогда – что-то заведомо таинственное, до конца не разгадываемое и не известное. Из этого ответа, в частности, следует, что психологическое знание принципиально неполно, так как ограничено в самой существенной своей части, что психология – ущербная наука, которой не дано познать самое для неё важное – субъективную реальность.
Впрочем, можно признать, что заданный вопрос о возможности возникновении субъективного переживания у материальной модели не имеет никакого смысла, так как верный ответ на него в принципе
Мудрецы давно задумались над самой общей из всех разновидностей