Итак, вопрос о соотношении аристократии и масс предшествует любым формальным тезисам этического или юридического характера, поскольку в нем — корень любого социального факта.
Если теперь мы обратим взор к Испании, то без труда обнаружим жуткую картину неповиновения образцам и вообще какое-либо отсутствие последних. Утратив способность к оценкам — а это само по себе — трагедия, — испанцы вот уже целый век презирают любого выдающегося человека, по крайней мере остаются глухими к его незаурядным качествам. Испанца способен растрогать лишь окончательно падший, то есть идущий на поводу низменных инстинктов толпы.
О любой расе лучше всего свидетельствуют избираемые ею архитипы. А о мужчине — избранный им тип женщины. Выбирая возлюбленную, мы сами, не отдавая себе отчета, обнажаем самые сокровенные стороны своей души[157].
И вновь размышляя о поразившем Испанию смертельном недуге, я вижу, что правильный его диагноз —
VI. Отсутствие «лучших»
Если историк желает определить характер нации или эпохи, он первым делом должен составить уравнение, в соответствии с которым развивались отношения между массами и избранными меньшинствами. Полученная формула даст потайной ключ от сердца исторического организма.
Есть расы, которые отличаются пугающим изобилием образцовых личностей на фоне убогой, ущербной, непокорной толпы. Типичным примером служит Древняя Греция, и отмеченное обстоятельство как раз явилось причиной ее удивительной исторической нестабильности. Однажды Эллада превратилась в гигантскую фабрику по производству исключительных личностей> вместо того чтобы удовольствоваться несколькими
Обратный пример дают Испания и Россия — два полюса великой европейской оси. При всех различиях их сближает то, что обе страны оказались населены расой-народом, иначе говоря, они всегда испытывали недостаток в выдающихся личностях. Славяне — это могучее народное тело, над которым едва подрагивает крошечная детская головка. Разумеется, некое избранное меньшинство имело положительное влияние на жизнь русских, но по малочисленности ему так и не удалось справиться с необъятной народной плазмой. Вот откуда аморфность, расплывчатость, закоренелый примитивизм русских людей.
Что касается моей родной Испании, то, как ни странно, никто не заметил главной особенности ее исторического развития. Я подразумеваю очевидное несоответствие между героической ролью народа (этого вспененного моря) и убожеством избранных меньшинств. Дело в том, что у нас редко кому удавалось занять ответственную, сознательную позицию пред жизнью. В Испании все сделал народ, а к чему он не приложил руку, так и осталось. Но «народ» способен только на самое элементарное. Иначе говоря, не способен заниматься науками, искусством, снабжать цивилизацию сложной, высокоэффективной техникой. Я уж не говорю о государственном строительстве или об основании истинной религии.
Испанское народное творчество — песни, танцы, керамика — достойно восхищения. Напротив, наше индивидуальное, профессиональное искусство безжизненно и убого. Конечно, у нас были свои гении, но их случайные шедевры всегда стояли особняком, так и не подняв достаточно среднего общего уровня. Между талантливыми одиночками и массой не оказалось посредников, и нашим малочисленным одаренным людям было не суждено отделиться от народа и избавиться от пресловутой плебейской ухмылки.
Массовое народное творчество безымянно. Поэтому по контрасту с Испанией Франция и Англия дали блестящие примеры именно личностного искусства.
Судьбы этих стран были ознаменованы высокой ролью избранных меньшинств, тогда как у нас массы постоянно и бестолково вмешивались в церковные, гражданские, политические дела. Испанские церкви и общественные здания не хранят каких-либо следов личности архитекторов. Частное строительство в Испании на редкость уныло. Дворцы и особняки древних городов — ничем не примечательные домишки, кичащиеся своими гербами. Если у имперского Толедо отнять Алькасар и знаменитый собор — останется неказистая деревенька.
В отечестве не было одаренных художественных натур, способных на смелый, индивидуальный стиль. Как равно и политических деятелей, которым бы оказалось под силу стать воплощением социальной энергии и осуществить великие предприятия.
И прошлое, и настоящее Испании поражает противоестественным отсутствием лучших. Вот разгадка нашей печальной участи, даже с учетом быстротечного имперского величия.
Однако отечественная история покрыта мраком неизвестности. И, кроме того, практически все представления о национальном прошлом, царящие в массовом сознании, нелепы и смехотворны. Это своего рода груда ложных, чудовищных порождений ущербного разума, стоящая непреодолимой преградой на пути к совершенству.
Ныне я просто не могу взять на себя задачу набросать даже общий очерк нашего прошлого. Мои мысли — чистая ересь, которая столь претит общественному мнению, что иные наверняка скажут, будто я смакую изнанку испанской истории.
Тем не менее есть вопрос, который нельзя обойти стороной. Большинство исследователей почему-то считают, что отсутствие феодализма пошло исключительно нам на пользу. Спору нет, такого общественного строя у нас, можно сказать, не наблюдалось. Но это было не преимущество, а источник всех наших бед.
Испания — общественный организм, или историческое животное известной породы, возникшее как «социум», или нация, на руинах Римской империи. В любом случае она ничем не отличается от других государств Западной или Центральной Европы. Историческая судьба Испании напоминает судьбы Англии, Франции, Италии. Имею в виду наличие трех компонентов: во-первых, племенной субстрат, во-вторых, рост на римских развалинах, в-третьих, влияние германского нашествия[158]. Итак, эти три фактора общи для упомянутых стран. Если считать римское влияние более или менее однородным, то можно допустить, что несхожесть грядущих судеб европейских стран с ним не связана. Стало быть, главной причиной того, что национальные пути разошлись, выступили племенные субстраты. Иначе говоря, французы — не испанцы, поскольку галлы — не иберы. И все-таки этим выводом никак нельзя ограничиться.
Я вовсе не отрицаю, что коренное население имело влияние на исторические пути Франции и Испании. Но ведь известны случаи, когда народы воздействовали друг на друга равномерно. Об этом, к примеру, свидетельствует опыт Азии. Но анатомия и физиология Европы — иного рода. Наши нации принадлежат к другому биологическому виду. Азиатские общества возникли не в результате завоевания народов чужеземной армией (так было в Римской империи), а в ходе войны одного народа против другого. Германцы смешивались с покоренными нациями не горизонтально, а вертикально. Хотя, разумеется, им тоже не удалось избежать влияния чужих обычаев. Так, у римлян они заимствовали военную дисциплину. Однако в главном завоеватели не делали уступок и просто грубо навязывали покоренным свой стиль жизни. Придав «форму» завоеванной нации, германцы сыграли роль творческого созидательного начала. Таким образом вертикальное нашествие варваров на долгие века определило структуру европейских стран. По-видимому, именно это обстоятельство предопределило дальнейшее развитие их исторической анатомии.
Короче, германские племена сыграли роковую роль в расколе Европы. Как ни странно, разница между Францией и Испанией обусловлена не столько различиями между галлами и иберами, сколько тем, что эти страны были завоеваны несхожими племенами.
В одном случае — франками, в другом — вестготами.
И, к несчастью, их разделяла целая пропасть. Из всех пришлых племен наибольшей жизненностью обладали именно франки, а наименьшей — вестготы. Была ли эта разница изначальной — праздный вопрос. Важно, что к моменту нашествия (в Галлию и Испанию) указанные народы несли разный энергетический потенциал. Вестготы — древнейшее германское племя, они сосуществовали с Римской империей и в самые гиблые ее времена. И потому, конечно, подверглись влиянию упадочной цивилизации. А ведь любая, внешне воспринятая цивилизация смертельна для тех, кто ее заимствует. Ибо в отличие от культуры цивилизация — набор дегуманизированной техники, совокупность неких искусственных возбудителей и показной роскоши, которые мало-помалу сходят на нет. Будучи привитой к чужому национальному древу, цивилизация не только ядовита, но, прямо сказать, смертельна. Так, алкоголь был преизбытком белой расы, однако не сломивший ее, хотя и причинивший немало вреда. Проникнув в Океанию и Черную Африку, он извел на корню целые этносы.
Вестготы — римские алкоголики. Выродки, которые, преодолев пространство и время, в конце концов вторглись в Испанию, в этот забытый Богом кусок Европы, ставший их последним пристанищем. В Галлию, наоборот, вторгся свежий, могучий народ, оплодотворивший великой жизненностью ее благодатные земли.
Под «жизненностью» я подразумеваю органическую созидательную мощь, составляющую ядро и корень национального существования. Жизненность являет собой способность здоровой клетки породить другую. Итак, она — творческая сила истории, которая в каждом биологическом виде проявляется по-разному.
Германцы, подобно римлянам и семитам, имели свой жизненный уклад. На всем, что создала культура, лежит узнаваемый отпечаток. На обществе, искусстве, науке. Если народ не обнаруживает своего стиля, то можно смело утверждать: он поражен смертельным недугом. Мы не вольны в выборе собственного облика.
Если он есть — мы живы, если нет — то и нас нет. Бесполезно требовать от неуклюжего страуса, чтоб он взмывал орлом в небо.
Итак, феодализм — отличительная черта германского общественного творчества. Хотя привычка — вторая натура, термин «феодализм» нельзя признать удачным. В строгом смысле слова данный строй есть свод юридических правил, которые регулировали отношения между знатью начиная с XI века. Но важен не схематизм форм, а мироощущение, породившее их и продолжавшее жить и после того, как законы утратили правомочность. Именно это мироощущение я называю феодализмом.
Желая основать свою нацию, движимые присущим им духовным порывом, римляне первым делом создали собственное государство. Индивиды превратились в государственных подданных, то есть членов. Германцы поступили иначе. В сознании этих варваров народ был горсткой отважных, которые сумели сломить чужую волю, или стать «властителями». Римлянин не господствует над своей землей. В некотором отношении он раб своих владений. Римский народ, по сути, земледельцы. Германцы же, наоборот, поздно приохотились к труду пахарей. Пока дремучие леса и дубравы служили им охотничьими угодьями, варвары презирали плуг. Но только лишь население выросло и племенам стало тесно в своих границах, пришлось перековать мечи на орала. Но подобное иго мирного труда они выдерживали недолго. Едва ослабла мощь имперских легионов, как племена ринулись на юго-восток и захватили плодородные земли, принудив покоренные народы к их возделыванию. «Владение» стало господством над землей, исключавшим ее обработку[159].
Если бы мы могли спросить у германского «властителя», по какому праву он владеет своим земельным наделом, его ответ ошеломил бы не только римлянина, но и нынешнего демократа. А ответил бы он приблизительно так: «Я владею этой землей по праву воина, который сам ее завоевал, и, если надо, вновь готов биться за нее в жестоком сражении».
Вот чего не дано понять ни римлянину, ни демократу с их представлениями о жизни, а значит, и праве. В любом германце они узрят лишь злостного нарушителя закона. И однако упомянутый «властитель» изрек бы свои слова с той же убежденностью, с какой римлянин сослался бы на постановление Сената, а современный демократ — на гражданский кодекс. А все дело в том, что германцу кажется донельзя нелепым видеть в труде земледельца основу права собственности. Итак, мы сталкиваемся с двумя разными понятиями законности. Мы не можем приравнивать «справедливость», на коей «властитель» основывал свою собственность, к другой, весьма сомнительной «справедливости», позволяющей трутню капиталисту жить на ренту. Ибо наряду с земледельческим трудом существовало воинское «рвение», иной тип, достойный всяческого уважения, человеческой деятельности. Мозоли пахаря и боевые раны — два принципа права. И оба представляют собой несомненные ценности.
Да вряд ли они и сопоставимы. То, что современный законовед называет собственностью на землю (право распоряжаться ее дарами), есть экономическое отношение, которое в конечном счете никак не волнует германца. Хозяйственная сторона землевладения для него не существенна, и все подобные вопросы он перепоручает непосредственному работнику. И в то же время обработка земли — дело конкретных индивидов, а это значит, что они вступают в социальные отношения. Другими словами, у этих людей складываются свои обычаи, они любят или ненавидят, затевают ссоры, совершают преступления. Кто их рассудит? Кто будет следить за соблюдением обычаев? Кто сплотит людей в социальное целое? Германцу только это и важно. Его интересует не право, трактуемое экономически, а исключительно власть. Поэтому в строгом смысле слова германский варвар не собственник собственного участка земли, а его «властитель», то есть господин. Повторяю, ему важно и нужно обладать властью, вершить суд и распоряжаться жизнью подданных[160].
И все же, кто должен править? Ответ на удивление прост тот, кто может. Приоритет остался за бесспорным авторитарным могуществом, иначе говоря, за признанием всей правомочности властной личности. Итак, даже самые высокие права оказывались тем самым прямым следствием личной власти. Таким образом, древнеримское и нынешнее представление, что человек от роду наделен всеми правами, — полная противоположность германскому духу. Последний неизбежно нес на себе отпечаток выдающейся личности. Личности, а не какого-то «индивида». Сначала права требовалось завоевать, потом — отстоять. Любой феодал с негодованием отвергнет и самую мысль, что можно обратиться в суд, чтобы кто-то отстоял его личное достоинство. Последнее защищается не с помощью суда, а в честном поединке с оружием в руках[161]. Как только привилегия утратила силу, «властитель», опять-таки желая избежать безличности судопроизводства, создал особую процедуру, именуемую в средневековых хрониках термином «говорить начистоту».
Говорят, данное выражение, которое наши заскорузлые почвенники переводят как «говорить правду», не содержит второго, подспудного смысла. Однако же речь здесь идет о праве феодала разрешать тяжбы до или помимо суда, в приватной беседе с представителем высшей власти. К примеру, с королем. Тяжелейшей обидой, которую мог нанести вассалу монарх, был отказ его выслушать в беседе с глазу на глаз. В таком случае дворянин имел полное право считать себя свободным. Итак, «говорить начистоту» значило право избежать обездушенного судебного разбирательства.
Именно «властителям» было суждено сплотить нацию в государство. Существенно, что такое сплочение оказалось основанным не на коллективном, безличном, административном начале, как в Древнем Риме, а на духовном, личностном. Германское государство явилось системой частных отношений между «властителями». Нынешний европеец не сомневается, что право, да и государство, на котором последнее зиждется, должно существовать до- и сверх- личности. По этой логике изгой, лишенный гражданства, неизбежно лишен и прав. Древние германцы рассуждали по-иному, считая, что право — неотъемлемо от качеств выдающейся личности. Итак, не личность определяется правами, гарантированными государством. Наоборот, она правомочна, поскольку является именно личностью, живым, неповторимым человеком. Иначе говоря, она зависит исключительно от себя, от своих внутренних качеств. Изгнанный из Кастилии Сид не был подданным какого-либо государства и тем не менее все свои права сохранил в неприкосновенности. Единственно, чего он лишился, — возможности беседовать с глазу на глаз с королем и других связанных с этим обстоятельством привилегий.
Под властью германских господ, словно под резцом скульптора, нации Западной Европы обрели свои четкие контуры. Каждый из феодалов организовывал владение, пронизывая его целиком своим влиянием. В огне междоусобиц, в тиши перемирий шло сплочение земель; возникали герцогства, графства. Король — дотоле
Тот, кто считает, что залог национальной силы — в единстве, узрит в феодализме великую пагубу. Но единство приносит плоды, лишь когда сплачивает заранее мощные силы. Сплоченность безжизненных, изнуренных сторон не имеет исторической перспективы.
Иные считают: отсутствие феодализма — великое благо Испании. Однако придерживаться такой точки зрения значит то же, что считать, что нам не нужны таланты (художники, мыслители, словом, никто). А как же — от них одна склока, неразбериха… Я уверен, что нынешнее интеллектуальное меньшинство играет роль, сходную с ролью средневековых испанских феодалов. Но если взять Францию, то данное меньшинство всегда было в избытке. Историческая миссия феодалов заключалась в том, чтобы идея государственности пронизала собой каждую живую клетку народной массы. Но чтобы это произошло, потребовались века разобщенного существования. Национальный организм, разбитый на множество молекул, постепенно наращивал внутреннюю органическую ткань: крепкую для сформирования провинций, графств, герцогств. Сила «властителей» обеспечивала нужный национальный плюрализм и временно препятствовала преждевременному сплочению мелких образований в единое королевство.
В нашу отчизну вторглось обескровленное, изнуренное, лишенное избранных меньшинств племя вестготов. Всего один порыв африканского ветра мигом сдунул их с полуострова. И лишь когда было покончено с нашествием мусульман, сложились наконец королевства, с монархами, плебсом и немногочисленным меньшинством. Не надо меня уверять, что нам все-таки удалось победоносно завершить Реконкисту! Я не понимаю, как можно считать растянувшуюся на восемь веков баталию Отвоеванием. Будь у нас подлинный феодализм, мы бы осуществили это предприятие, сравнимое разве что с походами крестоносцев — подлинными примерами жизненного мироощущения, питаемого спортивно-историческим духом!
Отклонения в нашем развитии слишком сильны, чтобы можно было приписать их случайности. Полвека назад серьезно считалось, что наш упадок длился всего-навсего два-три десятилетия. Коста и его поколение стали подозревать, что он продолжался около двух веков. Лет пятнадцать тому назад, когда я впервые начал задумываться над этими, вопросами, я попытался доказать, что период упадка охватывал все Новое время. Чисто методологические соображения, о которых сейчас я не буду распространяться, давали все основания ограничиться этим периодом, поскольку речь шла о самом изученном этапе европейской истории. Вот почему я думал, что сумею поставить верный диагноз нашей болезни. Однако по мере дальнейшего изучения материалов я все больше и больше склонялся к мысли, что кризис в эпоху Средневековья был не менее тяжелым, чем кризисы Нового времени и тот, что мы переживаем теперь. Разумеется, были моменты некоторой стабильности. Мы переживали и подъемы*, и даже добивались мировой славы. И все же доминанта испанской истории — безнадежная патология национального развития. Итак, испанская история (за исключением непродолжительных периодов относительного здоровья) была и остается историей упадка.
Однако и это не совсем точно. Упадок соотносился со здоровьем, а если Испания была изначально поражена болезнью (а нам еще предстоит в этом убедиться), то об упадке в собственном смысле слова мы говорить не вправе.
И это не фигура речи, а истина. Если рассматривать упадок как болезнь, мы ищем ее причины в жизненных событиях, в неудачах больного. То есть причины болезни ищут вне самого субъекта. Но коль скоро мы убедились, что данный человек вообще никогда не отличался здоровьем, нам придется отказаться от понятия «упадок» и перестать искать причины последнего. Вместо этого придется решать задачу обнаружения конституциональных дефектов, врожденных пороков организма. Таким образом причины примут иной характер, и речь пойдет не о внешних, а о внутренних истоках болезни.
Именно так я понимаю отнесение начал наших бед к Средневековью, к той эпохе, когда Испания сложилась как государство и нация. И имей я хотя бы малейшее влияние на наших молодых историков, я бы настоятельно им рекомендовал оставить изучение бесчисленных частных вопросов и немедля приступить к исследованию процесса национального сплочения, относящегося к средневековому периоду. Короче говоря, все сделанные до сих пор выводы о причинах упадка не выдерживают ровно никакой критики. И это вполне логично, ибо как можно искать причины упадка, если его не было и не могло быть как такового.
Истоки наших бед — эпоха Средневековья. И внимательно вглядываясь в этот исторический период, мы сразу же обнаруживаем несправедливость того мнения, будто жизненная сила нации истощилась в течение последних веков и что наш народ никогда и ни в чем не уступал остальным европейцам. При желании можно, например, обратиться к сравнительному анализу средневековых французских и испанских хроник. Взяв на себя этот труд, сразу же осознаешь, что судьбы Франции и Испании уже в ту пору разделяла целая пропасть.
Для французского летописца, как и для людей, о которых он рассказывает, весь мир был чудесной и богатой реальностью, имеющей бесчисленные грани. И каждая из сторон бытия находит свой живой отклик в душах французов. Мы видим глубокую веру и сомнение, славные бои и ненасытное честолюбие, пытливость ума и жажду чувственных наслаждений. Эти люди были велики в любви, умели радоваться цветам, лесу, лугу, предаваться воинственным забавам. Напротив того, наши хроники неизменно свидетельствуют, что вся жизнь испанцев была фатально подчинена убогому репертуару стимулов и реакций.
Однако оставим эту частную тему и вновь подчеркнем центральную мысль всей этой книги: отсутствие избранных меньшинств, достаточно мощных по качеству и количеству личностей, явилось хроническим недугом, от которого сильнее всего пострадала нация. Крайняя слабость испанского феодализма была обусловлена изначальным отсутствием лучших. И на заре истории их уже не хватало, поэтому нация была поражена в самом зародыше.
Любая мысль имеет тем больший вес, чем лучше она способна объяснить не только правила, но и исключения. Бессилие наших господ явилось причиной недоразвитого, ущербного характера нашего Средневековья. Оно же выступило причиной великого подъема 1480-1600-х годов, когда страна переживала свою самую славную пору.
У всех нас до сих пор вызывает удивление тот факт, с какой скоростью (за пятьдесят лет) Испания вышла из того жалкого состояния, в котором она пребывала вплоть до середины XV столетия и достигла невиданного могущества, сопоставимого лишь с мировым господством Римской империи. Но как это случилось? Быть может, страна пережила вдруг небывалый культурный подъем? Или в кратчайшие сроки у нас вдруг сложилась новая цивилизация, характеризовавшаяся высоким техническим уровнем? Ничего подобного. С 1450 по 1500 год произошло лишь одно, но весьма существенное событие: территориальное объединение земель Иберийского полуострова.
Испании выпала честь стать первой страной, которая собрала всю свою мощь в один кулак, иными словами, объединилась под властью одного монарха. Само по себе единство — средство столь эффективное, что позволяет приступить к великим свершениям, даже когда объединены изначально слабые силы. В эпоху, когда феодальная раздробленность Франции, Англии, Германии препятствовала сплочению могучих национальных сил, а независимость итальянских городов воспрепятствовала созданию единой государственной структуры в Италии, Испания внезапно обрела необходимые компактность и эластичность.
Но с той же стремительностью, с какой шел процесс, приведший к невиданному подъему в 1500-х годах, начиная с 1600-х Испания пошла под уклон. Итак, пресловутое объединение явилось лишь искусственным стимулятором роста, а никак не симптомом развития естественных жизненных сил. Мы пришли к единству со столь изумительной быстротой именно по причине собственной слабости. В Испании так и не сложилась могучая атомарная структура, которая опиралась бы на крепкую личную власть феодалов. И наоборот, тот факт, что в XVII веке Францию сотрясли выступления Фронды, был симптомом не слабости, а именно исконной национальной силы. Той, что французы унаследовали от франков.
Следовательно, нужно во что бы то ни стало пересмотреть традиционно сложившуюся точку зрения. Отсутствие феодализма, которое долгое время рассматривали как преимущество, явилось нашей подлинной трагедией. В результате стремительно достигнутое единство, казавшееся счастливым предзнаменованием, было на деле хилым итогом предыдущего захирения.
С достижением единства совпало начало образования наших американских колоний. По сути, нам еще так и не удалось осознать значения этого великого предприятия. Я, признаться, не знаю ни одной сколько-нибудь серьезной попытки описать его отличительные черты. Немногое сказанное относится главным образом к Конкисте, или Завоеванию. Никак не желая принизить роль наших конквистадоров, все же скажу, что Конкиста не значит ровным счетом ничего по сравнению с колонизацией. Несмотря на то что известно о ней немного, вряд ли найдется хоть один человек, который отважится отрицать беспримерное историческое значение колонизации, или освоения новых земель. Вместе с тем не подлежит никакому сомнению: колонизация была единственным масштабным национальным свершением.
Но странно: как только попристальней присмотришься к этому национальному деянию, сразу же ввдишь, оно было делом народа. И наоборот, основание английской колониальной системы явилось результатом деятельности избранных меньшинств. С начала и до конца английская колонизация направлялась крупными концернами и всякого рода монополиями. А все дело в том, что аристократы Англии первыми в Европе перестали заниматься исключительно войной и не сочли для себя зазорным принять участие в промышленной и коммерческой деятельности. Дерзающая душа английских властителей быстро и умело перестроилась в направлении более мирных жизненных задач и, как убедительно показал Вернер Зомбарт, внесла существенный вклад в становление современной формы капитализма. Другими словами, у англичан военное предприятие преобразовалось в промышленное, а рыцарь превратился в предпринимателя. Причина метаморфозы проста: средневековая Англия была страной бедной, и чтобы как-то поправить свое убогое положение, британским феодалам то и дело приходилось совершать опустошительные набеги на континент. Как только, однако, взятое с бою богатство иссякало, супруга английского «властителя» во время обеда подавала своему благоверному на подносе шпору. Это означало: кладовая пуста. И доблестный рыцарь вновь пристегивал шпоры и отправлялся во Францию — край изобилия.
Повторяю, создание английской колониальной системы явилось результатом сознательных усилий избранных меньшинств. Процесс направлялся либо концернами, либо группами, которые подыскивали себе пространство, где можно было бы развернуть самостоятельную деятельность. Напротив, в ходе формирования испанских заморских владений массы действовали на свой страх и риск. Не придерживаясь какой-либо определенной техники, не имея над собой никакого руководства, они осваивали территории, основывали новые нации. Этим объясняется блеск и нищета великого предприятия. «Народ» сделал все, что можно было от него ожидать: селился, сеял, пел, страдал, любил. И, конечно, не мог дать больше. То есть оказался неспособен привить нарождающимся нациям дисциплину, культуру, цивилизацию.
Теперь, думаю, читателям стало куда яснее, что я имел в виду, говоря, что у нас все сделал народ, а к чему он не приложил руку, так и осталось. Но нация не может состоять исключительно из «народа», ибо ей настоятельно требуется избранное меньшинство. Ведь так же и человеку надобны не только мышцы, но и нервная система, и мозг.
Отсутствие лучших (по крайней мере их дефицит) имело глубоко отрицательное влияние на отечественную историю, окончательно воспрепятствовав нашему превращению в более или менее нормальную страну. В том, что я отвожу отсутствию, величине отрицательной, роль активного фактора, — нет ничего удивительного. Еще Ницше с удивительной прозорливостью говорил: несбывшееся бывает куда важнее случившегося.
«Отсутствие лучших» породило в национальных массах многовековую духовную слепоту, которая так и не позволила им научиться отдавать предпочтение лучшему. Поэтому как только у нас появляется выдающийся человек, масса не знает, какой от него прок и зачастую даже стремится как можно быстрее от него избавиться.
Так называемый демократический дух, который, как уже было сказано, столь ярко выражен в древнейших испанских кодексах и который вдохновляет наше обычное право, был, по сути, симптомом той же злобы и зависти, питаемой чернью ко всем, кто хоть сколько-то возвышался над общим уровнем, а значит — претендовал на власть.
Мы — «раса-народ», крестьяне, мужики, деревенщина. Сельский уклад жизни — характерная черта обществ, лишенных избранного меньшинства. Преодолев Пиренеи, путешественник моментально оказывается в стране землепашцев. И облик земли, и жесты, и неизменный набор мыслей и ощущений, и все связанные с этим достоинства и недостатки жителей — пронизаны сельским духом. Севилья (город, история которого насчитывает три тысячелетия!) служит тому ярким примером. Там никогда не встретишь настоящего горожанина. Кругом — сплошные крестьянские лица. Конечно, можно отличить толстосума от бедняка. Но совершенно невозможно заметить в толпе человека, чей облик отмечен чертами тысячелетней городской культуры, которая подразумевает длительный отбор и приводит к возникновению особого типа людей.
Истории известны народы, навеки застывшие на деревенской, или примитивной, стадии. А деревня — всегда деревня. И прежде всего по духу, складу жизни. Проходит за веком век — селянину нет до того дела. Да и зачем, спрашивается, ему участвовать в каких-то исторических пертурбациях? Подобный индивид — узник неизменного растительного цикла (от сева до урожая), пленник своего крестьянского идеала.
К примеру, в Судане есть города, чье население достигает чуть ли не двухсот тысяч (Кано, Вида). При всем при том эти «граждане» ведут чисто сельский образ жизни на протяжении веков.
Без особого преувеличения можно утверждать, что существуют народы-землепашцы: феллахи, мужики… Поймите меня правильно, я вовсе не хочу сказать, что Испания омужичилась. Как бы там ни было, нам довелось сыграть далеко не последнюю роль в истории, тем самым поставив себя наравне с ведущими нациями Европы. Некогда мы даже заправляли судьбами мира. И тем не менее нельзя не напомнить о горестной участи несчастных феллахов, ибо все дело в том, что закоренелые расовые дефекты все время склоняют нас к тому, чтобы взять за образец их унылую, нудную, безысходную участь. Спору нет, где-то в конце XV века наш народ напрягся как стальная пружина и совершил свой скачок к мировому господству. Однако, как и все остальные, подвластный закону инерции, он вновь впал в летаргию, как только два активных поколения сошли с исторической арены. Короче говоря, в испанских жилах вновь заструилась неповоротливая крестьянская кровь.
VII. Неотвратимость отбора
Тот факт, что Испания не состоялась как современная нация — по крайней мере в полном смысле этого слова, — теперь уже не имеет никакого значения. Решительно все предвещает, что так называемое «Новое время» подходит к концу. Уже в ближайшем будущем наступит иной исторический климат. Симптомы наступающей эпохи ощущаются везде и повсюду. Вот-вот в Европе начнут править новые интеллектуальные принципы, начнет царить новое мироощущение. Игра существования — и личного, и коллективного — вот-вот подчинится другим правилам, и здесь, чтобы взять верх в этой игре, придется в себе культивировать способности, которые весьма отличны от тех, что обеспечивали победу в недавнем прошлом.
Если отдельные европейские страны (к примеру, Франция, Англия) процветали в Новое время, то, вне всяких сомнений, лишь потому, что характер наций отлично согласовывался с задачами эпохи. И в самом деле, рационализм, демократия, механистический подход к жизни, индустриализация, капитализм кажутся, на первый взгляд, универсальными тенденциями определенного исторического периода. И все-таки мы вполне можем считать их теми же ценностями, предпочтениями той же Англии, Франции, отчасти Германии. А Испания стояла и стоит в стороне. Однако ныне указанные идеологические и практические начала мало-помалу теряют силу, поскольку уже дали все, что могли[162]. Последнее неизбежно повлечет за собой резкое снижение потенциала крупнейших стран Европы, и малые нации, воспользовавшись ситуацией, наконец смогут наладить обстоятельное существование и как-то устроить свою судьбу.
Итак, обстоятельства благоприятны как никогда. Но достанет ли у испанцев желания и воли? Не знаю. Сейчас, когда я пишу эти строки, моя страна пребывает в самом неопределенном расположении духа. Иначе говоря, настоящее истолковывается двояко: с равными шансами можно рассчитывать и на победу, и на поражение. И дело не в нашем понимании или настроении, а в реальных, очевидных фактах. Они-то и обнаруживают двусмысленную природу, никак не завися от наших суждений.
Напасти Испании можно классифицировать по степени тяжести. Предлагаю трехчленное деление, обозначив три уровня проблем. Политические ошибки, злоупотребления властей, так называемая «нехватка культуры», религиозный фанатизм образуют верхний слой упомянутых явлений. Эти трудности, безусловно, преодолимы, хотя их список, разумеется, этим не ограничивается. О некоторых я вообще не упоминал — и не потому, что их нет. Просто, придавая им чрезмерную значимость, мы так или иначе нарушаем реальную историческую перспективу.
На большей глубине лежат феномены национального распада, которые усугублялись на протяжении столетий. Теперь, когда страна вновь обрела первоначальную полуостровную наготу, эти кризисные явления обострились до крайности. Я сделал попытку описать их в понятиях «обособленности» и «прямого действия» в первой части этой книги. Однако хотя именно эти симптомы характеризуют недуги, которые поразили организм нации, не они выступают главной причиной катастрофы. А если точнее — они не причины, а следствия.
Причины распада (и это логично) следует искать в душе народа. Конечно, бывает, что общество гибнет из-за непредсказуемых, фатальных инцидентов. Однако, как правило — и наша печальная участь яркое тому подтверждение, — нации вырождаются в силу присущих им имманентных изъянов. Иначе говоря, идет ли речь о человеке, идет ли речь о нации — они всегда неотделимы от присущих именно им склонностей. В числе последних есть, разумеется, и такие, что определяют общую тональность жизни, придавая ей некий особый колорит. Так, существуют народы грустные и существуют народы веселые. И все же указанная жизненная тональность не имеет абсолютно никакого отношения к национальному здоровью. Так, французы — народ преимущественно веселый, а англичане — грустный. Но это не значит, что жители Великобритании — народ безнадежно больной. Вместе с тем есть некие душевные свойства (симпатии, антипатии), которые имеют решающее влияние на общую историческую судьбу, определяя раз и навсегда структуру общества. Народ, который, по сути, представляет собой безликую массу, ненавидя любого крупного человека (поскольку он таков), — обречен на моральное вырождение, даже если мнит, что способен создавать мораль, формировать вкус, разрабатывать политику, вырабатывать оригинальные идеи. К несчастью, Испания служит здесь самым печальным примером. Ибо если бы народы нашего полуострова действительно дали значительное число выдающихся личностей (мыслителей, политиков), то, вероятно, такой преизбыток позволил бы осилить грозное непослушание масс. Но этого не произошло. Массы были брошены на произвол судьбы, и это повлекло за собой события, которые вышли далеко за пределы политической сферы. И вот результат: развал государственной и национальной структуры. Вместо того чтобы следовать примеру лучших и идти к совершенству, массовый человек обрек себя на окончательное вырождение. Испанцы отупели, утратили чувство ответственности, перестали испытывать какой бы то ни было энтузиазм. Распрощавшись с высокими душевными порывами, мы столкнулись лицом к лицу со своей полной деградацией. Моральный бунт масс наряду с ненавистью к лучшим и нехваткой последних, на мой взгляд, выступили главной причиной нашей национальной катастрофы.
Но стоит ли предаваться пустым сетованиям и прятать голову, как страус? Если мы действительно желаем изменить свою судьбу, желаем себе иного грядущего, нам следует незамедлительно пересмотреть бытующее представление о ценностях.
Как уже было сказано и не раз, наши массы поддались роковому соблазну и встали на путь ничем не оправданного мятежа против избранных меньшинств. Они не внемлют тем немногим, кто способен задавать дисциплинарные нормы. Лишь испытав на собственной шкуре последствия столь фатальной ошибки, массы постигнут простую истину, о которой раньше не желали и слушать. История знает моменты упадка (эпохи Китра), когда кризис охватывает всю народную толщу. Однако рано или поздно такая ненависть к лучшим мало-помалу сходит на нет, уступая место почтению к иерархии, к связующим замыслам, к выдающимся людям, способным их осуществить.
Можем ли мы утверждать, что раскаяние восставших масс уже достигло этой черты? Неужели хотя бы в слабой, стихийной форме массы начали осознавать свою ущербность и решили отныне следовать примеру избранных? Всякий, кто беспристрастно всмотрится в нравственный облик нынешней Испании, безусловно, обнаружит отдельные симптомы, позволяющие ответить на поставленный вопрос положительно. Но, к несчастью, указанные признаки носят пока случайный и неяркий характер и потому возлагать на них большие надежды пока что нельзя. Через пару месяцев (или лет) духовный склад нации способен измениться. Ныне же, повторяю, мы имеем равные шансы и на возрождение, и на неудачу. С одной стороны, возможен дальнейший распад, с другой — вероятность того, что, преодолев многовековую бесхребетность, Испания вновь обретет силы и воскреснет для творческой, созидательной жизни.
В первом случае моя книга окажется бесполезной, хотя и не причинит большого вреда. Она просто будет оставлена без внимания. Во втором — она, конечно, принесет пользу, ибо так или иначе возвещает начало новой эпохи, пытается указать на доселе не явные симптомы новой исторической и национальной судьбы.
Любые политические перипетии, смена власти, реформы законов — все это не принесет никаких плодов, если так называемый обыкновенный испанец не перестроит себя, свой моральный склад.
Но если такое чудо все же случится, то я уверен: страна вступит в пору национального расцвета в самое ближайшее время.
Для этого совершенно необходимо одно: массы должны безоговорочно признать, что их роль состоит в следовании примеру лучших, в категорическом отказе от нелепых притязаний на то, чтобы подменить их собой. И так должно быть решительно во всех жизненных сферах и измерениях. Повторяю, наименее существенно такое непослушание масс именно в политике по той простой причине, что политика — лишь внешняя форма проявления подспудных, могучих стихий национального духа. И если последний подчинил себя строгой дисциплине во всех прочих измерениях жизни, ему не страшны никакие политические бури.
И все-таки, в каких сферах масса прежде всего обязана быть собой? Иначе говоря, покорно следовать образцам, идти к совершенству? Конечно же, в повседневности; дело в умении соблюдать нормы, которые вырабатываются в ходе дружеских бесед, в ходе чтения газет, в умении владеть собой в самых обыкновенных, обыденных житейских ситуациях.
В Испании бесповоротно и окончательно восторжествовал вульгарнейший буржуазный идеал. И в высших, и в низших слоях царят откровенная пошлость и агрессивное мещанство. Ежеминутно, при всяком удобном случае масса затаптывает в грязь любой высокий душевный порыв.
Я уже говорил о том, как принято у нас друг с другом беседовать. И в том, что я постоянно обращаюсь к этой проблеме, нет ничего удивительного. Быть может, кто-то считает, что избирательная кампания — более серьезный вопрос. Но ведь совершенно ясно, что результат выборов зависит от того, о чем и как говорят люди. Беседа — преимущественное орудие социализации, и в ее стиле проступают важнейшие расовые черты. Признаться, я впервые пришел к развиваемым здесь идеям, когда однажды задумался над бытующей у нас манерой беседовать.
Гете заметил: существует ряд явлений, которые, имея достаточно незамысловатую форму, тем не менее помогают раскрыть величайшие тайны природы. Это своего рода «образцы», позволяющие постичь другие, менее прозрачные, сложные случаи. Гете назвал их прафеноменами. Разговоры — прафеномены истории.
Всякий раз, когда я бываю во Франции или в Германии, меня приятно поражает манера немцев или французов общаться между собой. Так, если в беседе принимает участие по-настоящему умный человек, остальные как бы инстинктивно стремятся подняться до его уровня. Короче говоря, собеседники самостоятельно приходят к молчаливому соглашению, что такая выдающаяся личность обладает более глубоким и верным знанием вещей. И, напротив, меня глубоко печалит тот несомненный факт, что мы, испанцы, поступаем прямо наоборот. И прежде всего я говорю о высших слоях, о буржуазной элите, которая всегда задавала тон в национальной жизни. Итак, когда у нас в какой-нибудь беседе принимает участие замечательный человек, он за частую не знает, куда ему деваться, и кончает чувством нелепого стыда за себя самого. Наши богатые мещане толкуют о своих проблемах с безумной навязчивостью и с неслыханным нахальством пропагандируют собственное невежество. В такой атмосфере любое остроумное, такое тонкое замечание кажется чем-то абсурдным. Испанская буржуазия не допускает и мысли, что на свете есть люди более одаренные. В итоге духовный потенциал наших граждан неуклонно снижается. Ныне без преувеличения можно считать, что вся наша жизнь скроена по мерке тупых, богатых мещанок. А если она и выходит за столь узкие рамки, то неизбежно принимает какой-то странный, гротескный, «революционный» характер.
И все же надеюсь, что юные поколения поведут себя в этом пункте со всей решительностью. Уже давно настала пора коренным образом изменить стиль общения, преобразовать бытующие обычаи, социальное поведение так, чтобы они перестали находиться на том же уровне упомянутых буржуазных барышень.
Если Испания желает возродиться, она должна воссоздать в себе могучий, неукротимый порыв к совершенству. Великую трагедию нашей национальной истории составила острая и хроническая нехватка выдающихся меньшинств, неослабное господство масс во всех сферах жизни. И потому отныне следует руководствоваться одним главным требованием — требованием отбора.
История не знает иного средства улучшить существование этноса, кроме твердой и последовательно осуществляемой воли к отбору лучших людей. Только действуя такой волей, словно резцом, нация сумеет наконец изваять четкий облик подлинного испанца.
Но одних политических реформ, безусловно, мало. Нужно приступить к трудной работе и, приложив все усилия, направить нацию на путь к совершенству.
Однако об этом — как-нибудь в другой раз.
Эссе
Мысли о романе
Недавно Пио Бароха[163] напечатал статью о своем последнем романе, «Восковые фигуры», где, во-первых, выражает озабоченность проблемами романной техники, а во-вторых, говорит, что хочет, следуя моим советам, написать книгу в tempo lento[164]. Автор намекает на наши разговоры о современной судьбе романа. Хотя я не большой знаток литературы, мне не раз приходилось задумываться об анатомии и физиологии этих воображаемых живых организмов, составивших самую характерную поэтическую фауну последнего столетия. Если бы люди, непосредственно решающие подобные задачи (романисты и критики), снизошли до того, чтобы поделиться своими выводами, я бы никогда не решился предложить читателям плоды моих случайных раздумий. Однако сколько-нибудь зрелых суждений о романе пока не видно: может быть, это придает некую ценность заметкам, которые я вел как попало, отнюдь не собираясь кого-либо чему-либо научить.
Издатели жалуются: романов не покупают. Действительно, романы сейчас распродаются хуже, чем раньше, тогда как спрос на сочинения идеологического характера, напротив, растет. Уже и эти статистические выкладки наводят на мысль о кризисе жанра, и когда кто-либо из моих юных друзей, особенно начинающий писатель, говорит, что сочиняет роман, я до глубины души поражаюсь его спокойствию. Я бы на его месте дрожал от страха. Перед такой невозмутимостью невольно и, может быть, напрасно думаешь, что молодой автор, пожалуй, плохо представляет себе ответственность, которая на него ложится. Ведь создать хороший роман было нелегко всегда. Но если раньше для этого требовался только талант, то теперь трудности многократно выросли и, чтобы написать хороший роман, одного таланта далеко не достаточно.
Всякий, кто не отдает себе в этом отчета, — жертва собственного легкомыслия. Да и вообще, считать, будто кризиса жанров не бывает, способен лишь тот, кто мало размышлял о сущности художественного произведения. Не будем строить иллюзий: если полагать, что творчество зависит исключительно от субъективной способности, называемой вдохновением, талантом, вопрос неразрешим. Тогда упадок жанра попросту означал бы, что по случайности нет гениальных людей. И внезапное рождение гения с неизбежностью бы влекло за собой расцвет любого самого забытого жанра.
Однако все эти разговоры о гении, вдохновении принадлежат к числу магических заклятий, и чем яснее мы желаем видеть реальное положение дел, тем реже стоит к ним прибегать. Вообразите себе гениального дровосека в пустыне Сахара. К чему тут его мощные руки и острый топор! Дровосек без леса — абстракция. Это относится и к искусству. Талант лишь субъективное намерение, способное осуществиться только на определенном материале. Он же не зависит от личных качеств, и где его нет — ни гений, ни мастерство положения не спасут.
Любое литературное произведение принадлежит к известному жанру (мысль Кроче, который отрицает существование художественных жанров, не оставила сколько-нибудь заметного следа в эстетике). Жанр в искусстве, как вид в зоологии, — это ограниченный репертуар возможностей. И поскольку художественной ценностью обладают лишь возможности, которые настолько различны, что их нельзя считать повторениями, художественный жанр располагает весьма офаниченным набором вариантов.