«Заткнись, Брат, заткнись, кусок дерьма!» - молча кричал Джерри.
- Господь Бог совершенен, и ты совершенен, Бейли, разве это не предполагает что-либо в тебе?
Бейли не ответил, в его глазах было полное недоверие. В классе воцарилась чрезвычайная тишина. Джерри расслышал гудение трансформатора в электрических часах, висящих за спиной у класса – он никогда раньше не думал, что электрические часы могут как-то звучать.
- Другая альтернатива, Бейли, когда ты не совершенен. Конечно же, ты далек от совершенства, — голос Лайна стал мягче. — Я уверен, что ты не будешь искать в моих словах святотатство.
- Это правильно, Брат Лайн. — сказал Бейли, с облегчением выдохнув воздух.
- Желаешь уйти в сторону только лишь с одним своим подтверждением, — в голосе Лайна рисовался блеск и триумф, словно это было важное открытие. — Ты плут!
В этот момент Джерри возненавидел Брата Лайна. Он мог попробовать ненависть из собственного желудка. На вкус она была кислой, грязной и горелой.
- Ты плут, Бейли, и лжец, — слова звучали ударами бича.
«Ты – крыса», — подумал Джерри. — «Ублюдок».
- Эй, что он себе позволяет, — чей-то затерянный голос с задних столов разбил тишину.
Лайн огляделся:
- Кто это сказал? — его мокрые глаза снова заблестели.
Зазвенел звонок, урок закончился. Ноги зашаркали, когда все из-под себя начали выталкивать стулья, готовясь покинуть это жуткое место.
- Подождите минуту, — сказал Брат Лайн мягко, хотя для многих его слова были неподъемной ношей. — Никто ни с места.
Все снова расселись по своим местам.
Брат Лайн посмотрел на всех с какой-то жалостью к ним, качая головой и с суровой мрачной улыбкой на губах.
- Вы – несчастное дурачье. Идиоты. Ну, и кто же из вас здесь сегодня был лучшим? Самым храбрым? — он положил руку на плечо Бейли. — Джордж Бейли, вот кто. Он, отрицая свое плутовство, сумел противостоять моему обвинению. Он стоял на своей земле обеими ногами! А вы, джентльмены, вы сидели здесь и самодовольствовались. Вы позволили этому случиться. Вы дали мне продолжить. Вы на какой-то момент превратили этот класс в Нацистскую Германию. Да, да, кто-то, наконец, выступил в защиту: «Эй, что он себе позволяет?» - а дальше, понизив голос. — Слабенький протест, такой ничтожный, и такой запоздалый.
В коридоре шаркали ноги, ученики следующего класса ждали, когда им дадут зайти внутрь. Лайн игнорировал этот шум за дверью. Он повернулся к Бейли, коснулся его макушки указкой, словно награждал его рыцарским титулом.
- Ты был молодцом, Бейли. Я горжусь тобой. Ты прошел неплохую проверку - ты был по-своему прав, — подбородок Бейли поднялся выше. — Конечно же, ты не плут, Бейли. — в его голосе проступила отеческая нежность. Он повернулся к классу. Этот поворот означил большее, чем все, что успело произойти сегодня в этой классной комнате. — Твои одноклассники остались в стороне. Они сегодня жульничали и плутовали. Они усомнились в тебе, а я нет.
Лайн направился к своему столу.
- Свободны, — сказал он с презрением в голосе. Ко всем.
7.
- Что ты тут делаешь, Эмил? — спросил Арчи, с веселым задором в голосе. С веселым задором, потому что было вполне очевидно, чем занимался Эмиль Джанза – он сливал бензин из машины, наблюдая струю в стеклянном сосуде.
Эмиль рассмеялся. Он также был рад, что Арчи мог застать его за таким занятьем.
- Я пришел за недельной порцией бензина, — сказал Эмил.
Машина, запаркованная в дальнем конце стоянки около школы, принадлежала пожилому джентльмену, которого звали Карлсон.
- Что будешь делать, если Карлсон придет и увидит, как ты сливаешь у него горючее? — спросил Арчи, хотя он знал ответ. А Эмиль его и не искал. Зная Арчи, он оскалил улыбку. Карлсон никогда ничего не предпринимал, что бы не произошло. Он был кротким и слабохарактерным, и по возможности, никогда не вовлекался ни в какие неприятности. Немногие могли пренебречь Эмилем Джанзой, независимо от того, были ли они толстыми или тонкими, кроткими или буйными, старше Эмиля или младше его. Эмиль был хамом – из ряда вон выходящим и даже несколько забавным хамом, потому что он никогда таковым не выглядел. Он был не слишком высок или толст, и не выглядел чрезмерно странным. Факт, что его комплекции было недостаточно для перехвата мяча на футбольном поле. Но в нем было нечто от животного, и он никогда не играл по правилам, если только это могло ему помочь. Его маленькие глазки на бледном отекшем лице смотрели в никуда. Они сжимались в маленькие амбразуры и с презрительной насмешкой наблюдали за окружающим миром, особенно когда ему удавалась какая-нибудь пакость, что он называл простым словом «добивать». Что могло быть слабым насвистыванием в классе, и это нервировало учителей. Едва лишь различимый свист мог загнать на стенку любого учителя, что было обычным делом. Кто-либо поумнее обычно садился где-нибудь в сторонке или сзади, но не Эмиль. Он выбирал места поближе, где-нибудь спереди, откуда ему было бы удобней добивать учителей. Свист, хрюканье, отрыжка, притаптывание ногой, бесконечное шевеление, сопение – то, что не могло достигнуть учительского уха откуда-нибудь с галерки.
Но Эмиль добивал не только учителей. Он находил весь окружающий мир полным потенциальных жертв, особенно среди его сверстников. Факт, что он раньше многих открыл для себя некоторые секреты жизни – где-то в четвертом классе или даже раньше. Никто не хотел, чтобы ему причиняли вред, никто не хотел причинять его, и никто не старался без особой нужды испытывать собственные силы. С его познаниями многое менялось, что открывало ему двери. Он мог съесть чей-нибудь завтрак или даже у кого-нибудь забрать деньги, выданные дома родителями на тот же завтрак, и при этом ему все сходило с рук, потому что большинство его сверстников хотели мира любой ценой. Конечно же, всегда был богатый выбор жертв, но надо было проявлять осторожность, так как можно было нарваться и на исключение из правил. А к тем, кто сопротивлялся, у Эмиля был свой подход. Кому был нужен вред? Позже, Эмиль понял еще одну вещь, сложно объяснимую на словах: большинство людей боялись неудобных ситуаций, в которых приходилось смущаться или даже перед кем-нибудь унижаться, особенно, если среди окружающих. Например, в автобусе выбрать кого-нибудь из одноклассников – того, что легко и быстро краснеет, и сказать ему: «Боже, у тебя так плохо пахнет изо рта. Ты, наверное, по утрам не чистишь зубы». Даже если у него самое свежее дыхание в мире. Или: «Фу. Ну, ты, парень, и напердел. Нехорошо», — негромко, но в слух, чтобы каждый смог услышать, при этом он сам мог испортить воздух. Подобные штучки проделывались в кафе, во время завтрака, во время урока. Ко всему такая пакость была неплоха и в где-нибудь публичном месте, например, в кинотеатре, среди незнакомых парней – особенно, если они в компании с девчонками. Тогда они начинали смущаться. После чего все собирались вокруг великолепного Эмиля Джанзы, и он при всех наслаждался результатами своего труда. Он был не глуп, хотя не слишком блистал в учебе среди одноклассников. Он со скрипом вытягивал если не на оценки «D», то на «F», что вполне удовлетворяло его отца, на которого Эмиль смотрел, как на глупца, мечтой которого было, чтобы его любимый сынок получил образование в известной частной школе, например, в такой как «Тринити». Его отец и знать не знал, насколько мерзким было это место.
- Ты очаровательная личность, — сказал Арчи Эмилю, удовлетворенному тем, как склянка наполнилась доверху, и аккуратно завинтившему пробку бензобака. Стоя на четвереньках Эмиль кинул взгляд, пронизанный подозрением. Он никогда не знал, когда Арчи Костелло был серьезен, а когда нет. Эмиль при нем никогда не валял дурака. Арчи был одним из немногих, кого Эмиль уважал и даже боялся – Арчи и «Виджилс».
- Как ты сказал – очаровательная?
Арчи засмеялся.
- Я думаю, Эмиль, ты нечто особенное. Кто еще средь бела дня будет сливать горючее? На таком открытом месте? Замечательно!
Эмиль улыбнулся в ответ и внезапно задумался. Многое ему еще хотелось проделать вместе с Арчи, но пока это было невозможно. Он находил все это уж настолько личным, хотя иногда ему хотелось с кем-нибудь всем этим поделиться: о тех штучках, которые он иногда выкидывал. Например, в школьном туалете, где он просто, спустив воду, вышел из кабинки, а тот, кто зашел следом, нашел полный унитаз дерьма. Сумасбродство. И как затем это можно было объяснить? Иногда он осознавал, что частенько перегибал палку, будь то хамство или перехват мяча во время игры, когда он со злостью мог кого-нибудь изо всех сил бросить на землю, чтобы только забрать мяч. Он не представлял себе, как об этом можно было кому-нибудь рассказывать. И еще, он чувствовал, что Арчи в глубине души понимал его и в где-то уважал – такого, каким он был, несмотря на то, что он из себя строил, несмотря на внешность, преследующую всю его жизнь.
Арчи начал отходить в сторону.
- Эй, Арчи, куда ты идешь?
- Я не хочу быть соучастником.
Эмиль рассмеялся:
- Карлсон не предъявит счет.
Арчи восхищенно качнул головой.
- Замечательно, — сказал он.
- Эй, Арчи, ну как получился снимок?
- Да, Эмиль, ну как получился снимок?
- Ты знаешь, о чем я.
- Прекрасно, — сказал Арчи, удаляясь теперь как можно быстрей, чтобы не слышать страдания Эмиля Джанзы о том, как же получился снимок. Арчи на самом деле не переваривал таких, как Джанза, даже восхищаясь их проделками. Все они были животными, но иногда их было удобно где-нибудь использовать: и Джанзу, и тот снимок – словно деньги, которые пока еще лежат в банке под залог.
Эмиль Джанза смотрел вслед удаляющейся фигуре Арчи Костелло. В какой-то день, он будет таким же, как и он – холодным, невозмутимым членом «Виджилса». Эмиль со злостью пнул заднее колесо машины. Он был несколько разочарован в том, что Карлсон так и не заметит, как у него слили горючее.
8.
В беге Губеру не было равных. Его длинные и тонкие ноги и руки двигались плавно, словно это были лапы гепарда, его тело плыло по воздуху, а подошвы его кроссовок будто бы и не касались земли. Во время бега он забывал о прыщиках на лице, о своей неуклюжести и застенчивости, что парализовывали его, когда какая-нибудь девочка смотрела ему вслед. Даже когда его посещали такого рода навязчивые мысли, и все вокруг становилось сложным и запутанным – на бегу он мог решить математическую задачу или проанализировать ход предыдущей игры в футбол. Иногда, утром, он вставал раньше всех и мчался через утренние улицы и парки. И все выглядело прекрасным, планеты были на своих орбитах, не было никаких трудностей, и весь мир был полон гармонии и идеала.
Когда он бежал, то ему даже нравилась боль: боль бега, боль растягивающихся легких и спазм, что иногда брали его за горло. Он знал, что может вытерпеть ее, и даже насладиться ею. Он никогда не ограничивал себя в физической нагрузке, но определенно знал свой запас прочности, который был выше его физических возможностей. И это придавало ему силу, пока он бежал. Сердце с радостью прокачивало кровь через все его тело. Еще он любил играть в футбол. Он кого-нибудь с удовольствием обгонял и подсекал, например Джерри Рено, забирал мяч и быстро уходил за двадцатиярдовую линию. Он любил все, что было связано с бегом. Соседи часто могли его видеть летящим вниз по Хай-Стрит, когда он, используя момент, разгонялся еще сильнее, и они кричали ему: «Хочешь стать олимпийцем, Губ?» или: «Замахнулся на мировой рекорд?» А он бежал, плыл, парил.
Но сейчас он не бежал, не плыл и не парил. Он был в классной комнате Брата Юджина и дрожал от ужаса. Несколько часов тому назад ему было пятнадцать лет, но в данный момент - шесть с половиной. Он плакал, как потерявшийся ребенок. Слезы искажали изображение, и все помещение класса было словно под водой. Ему было стыдно за себя и отвратительно, но он ничего не мог с этим поделать. Его терроризировал ужас, ужас ходячего ночного кошмара, от которого еще долго невозможно оправиться, когда на тебя надвигается страшный монстр, от которого не уйти, и ты вот-вот в его смертельных объятьях. Его дыхание – исчадье ада, обжигающее твое лицо. И уже проснувшись, ты продолжаешь видеть его около своей постели, и понимаешь, что застрял в этом кошмаре, не зная, как найти дорогу в реальный мир.
Он, конечно же, знал, что он в реальном мире. В его руках были реальные отвертки и плоскогубцы. Его окружали реальные столы и стулья, реальные стенные доски чернели на стене, и реальные плафоны свисали с потолка. Таким же реальным был мир снаружи – тот мир, откуда его выплюнуло где-то в три часа по полудню, когда он тайком пробрался в школу. Тот мир был отрезан, растянут и размазан для одного дня жизни, как багровая пыль по полу этой классной комнаты или слезы по его щекам. Уже стукнуло девять, когда Губер сидел на полу, упершись затылком в пыльную от мела черную доску, злой на свои влажные щеки. Его глаза зависли где-то в пустоте. Ему было велено работать при тусклом свете дежурной лампы. Включать яркий свет было нельзя, так как это вызвало бы подозрение снаружи. Губеру эта работа казалась почти невозможной. Он находился здесь уже шесть часов и успел сделать только лишь два ряда столов и стульев. Винты были неподатливы, большинство из них были крепко затянуты на фабрике и сопротивлялись отвертке и плоскогубцам.
«Я никогда не закончу», — подумал он. — «Я буду здесь всю ночь, и дома сойдут с ума в неведении, где же я, и что со мной, но делать нечего». Он представил себе, как на утро его обнаружат здесь, разваленного в изнеможении. И будет полное разочарование: его в себе, «Виджилса» и школы в нем. Он был голоден, и у него болела голова. Он чувствовал, что было бы здорово, если б он мог только выйти отсюда и быстро побежать, через все улицы, освободившись от этого ужасного задания.
Шум, возникший в коридоре, был чем-то другим. Его можно было описать. Еле различимый шум. Стены разговаривали на их собственном каменном языке, полы скрипели, где-то гудели моторы, почти по-человечески. Достаточно, чтобы напугать его до смерти. Он не знал такого испуга с того времени, когда он был совсем еще маленьким – он проснулся посреди ночи и стал звать мать.
Бум.
Это был другой шум. Он посмотрел с ужасом на дверной проем, не ожидая что-либо в нем увидеть, но он был неспособен сопротивляться искушению, вспоминая свой ночной кошмар.
- Эй, Губер, — послышался шепот.
- Кто это? — прошептал он в ответ. Рельеф выдавал чью-то фигуру. В любом случае он был не один, кто-то был здесь еще.
- Что ты делаешь?
Фигура приближалась к нему на четвереньках, словно животное. После всего, она выглядела намного дружелюбней, чем монстр из кошмара. Она прошла рядом. Руку Губера коснулась чья-то кожа, горячая и с пупырышками, и мурашки разбежались по его спине. Он обнаружил еще одну фигуру, ползущую в проходе, ее колени шаркали по полу. Первая фигура была теперь перед ним.
- Тебе нужна помощь?
Губер сощурился. Парень был в маске.
- Все идет очень медленно, — сказал Губер.
Черная фигура схватила его за грудки, чуть ли не разрывая на нем майку, и подтащила к себе. Запах пиццы пахнул в лицо Губеру изо рта незнакомца в черной маске, похожей на ту, что была в фильме про Зорро.
- Слушай, Губер. Это задание важнее, чем ты можешь себе представить, понятно? Важнее, чем ты, я или вся эта школа. Вот почему мы пришли к тебе с помощью. Чтобы ты смог довести все это дело до конца, — локти парня в маске крепко впились в грудь Губера. — Ты никому ничего не говорил об этом, например, в «Тринити»?
Губер глотнул воздух, а затем кивнул. Его горло было сухим. Он был счастлив оттого, что хоть чуть-чуть снова поверил в себя. Помощь прибыла. Невозможное стало возможным.
Фигура в маске взъерошила волосы на его голове.
- О-кей, брат, надо идти.
Другая фигура, также в маске, подошла к нему и что-то поставила на стол.
- Это бензин. Им нужно мазать винты, которые крепко засели. Пойдет легче, — сказал тот, кто держал его за майку. Он отпустил его майку и вернул в его руку отвертку.
Через три часа Губер закончил порученную ему работу.
9.
Мать Джерри умерла весной. В ночь ее смерти все были около нее: его отец, кто-то из близких и сам Джерри. После ее возвращения из больницы они приходили и уходили, сменяя друг друга, и так целую неделю – изнуренные и подавленные печалью. Госпитализация ничего больше ей не дала, и она умирала дома. Она очень любила свой дом, у нее в голове всегда были какие-нибудь идеи: наклеить обои, повесить картину, выточить для стола и стульев в салоне изящные ножки. «Дай мне бог двенадцать таких плотников, как она, я открою маленькую фабрику и сделаю на этом миллионы», — шутил отец. Она была тяжело больна. Джерри видел, как болезнь иссушала ее, как она слабла у всех на глазах, как гримаса ужаса все сильнее искажала ее лицо. Когда для него это становилось невыносимо, он прятался в спальне, стыдясь своих слабостей и избегая отца. Он хотел быть сильнее его, всегда держать себя под контролем, глубоко тая горе и печаль.
После того, как мать, наконец, умерла – внезапно, в половину четвертого по полудню, во сне, беззвучно, Джерри потом стоял у ее гроба в тихом бешенстве. Ему пришлось преодолевать ярость и тот огненный гнев, что жег его изнутри. Болезнь уничтожила ее, и он был зол на свою неспособность что-либо с этим сделать, чтобы защитить ее. Он был зол так глубоко и остро, что это вывело его из скорби. Ему хотелось кричать на весь этот мир, взывая против ее смерти, перевернуть вверх тормашками все дома, расколоть на кусочки весь земной шар, вырывать с корнями все деревья. Он пытался мысленно разбудить ее в темноте, представляя себе, как она лежит в морге. Даже уже не она, а внезапно охладевшая бледная плоть. Все те ужасные дни отец был словно чужим. Он был похож на лунатика или на марионетку, управляемую невидимыми нитями. Джерри чувствовал беспомощность и опустошение – все съежилось у него внутри. Даже на кладбище они с отцом стояли каждый сам по себе. Между ними была громадная дистанция. Несмотря на то, что они были рядом, они стояли не соприкасаясь. И когда процессия закончилась, и все стали расходиться, Джерри вдруг оказался в объятиях отца, его лицо прижалось к отцовской груди, пахнущей сигаретным табаком и мятой, от отца всегда так пахло. На кладбище, обнявшись в молчаливой скорби по невосполнимой потере, они оба плакали. Джерри не знал, где его собственные слезы, а где его отца. Они рыдали безо всякого стеснения и стыда. Впоследствии они шли вместе, держась за руки, к ожидающей их машине. Огненный узел гнева был распутан, и Джерри почувствовал, как все самое худшее осталось где-то позади, но над ним еще долго будет нависать тяжесть безмолвной пустоты, которая, быть может, никогда ничем так и не заполнится.
Впоследствии этой пустотой стала рутина, разделяемая им и его отцом: рутина его школьных дней, похожих один на другой, и рутина бесконечных будней его отца. Они, наверное, навсегда в ней завязли. Отец продал дом, и они переселились в садовый домик, где по углам не таились напоминания об ушедшей матери. Джерри большую часть лета провел в Канаде, на ферме у далекой кузины. Ему пришлось очень много помогать по хозяйству, что способствовало развитию его тела для успешного поступления в «Тринити» и для дальнейших занятий футболом. В этом маленьком канадском поселке родилась его мать. И ему было приятно прогуливаться по узким брусчатым улочкам, где когда-то ребенком гуляла она сама. Когда в конце августа он вернулся в Новую Англию, то их вдвоем с отцом снова засосала скучная и нудная рутина. Работа и школа. И футбол: размеченное поле, ушибы и синяки, чумазые руки и сбитые колени, трава и песок во рту. Джерри казалось, что он принадлежит совсем не себе, а всему тому, от чего он все время так зависит. И иногда он удивлялся, когда принадлежностью всего этого был еще и его отец.
Он подумал об этом в тот момент, когда он пришел из школы, и увидел отца, дремлющего на софе в каморке, служившей ему спальней. Его руки были сложены на груди. Джерри бесшумно двигался по дому, не желая разбудить спящую фигуру. Отец был аптекарем и работал в разные смены в нескольких аптеках в этого города. Он работал также и по ночам, ломая себе сон. В результате, у него выработалась привычка ложиться, чтобы подремать, где только была возможность расслабиться. Желудок Джерри ныл от голода, но он сидел тихо напротив отца и ждал, когда тот проснется. Он сильно устал после тренировки от постоянных побоев, что без конца получало его тело, от разочарования в себе и от потери надежды на то, что его допустят к играм за пределами тренировок, к комбинированию пассов. Он устал от сарказма тренера и от затяжной сентябрьской жары.
Он смотрел на спящего отца. Его лицо расслабилось в дремоте, все линии и формы, огрубевшие с возрастом, растворились и были не так определенны. Он вспомнил, как кто-то говорил о том, что люди, долгое время живущие вместе, со временем начинают походить друг на друга. Он сощурил глаза, присмотрелся, в поиске каких-либо общих черт в их лицах – матери и отца. И тут же мука ее утери возвратилась, как и изжога в его желудке, и он испугался, что от голода упадет в обморок. Через какой-то кошмарный трафарет он попробовал наложить рисунок лица матери на лицо отца, отголосок ее сладкого голоса прозвучал у него в ушах, и он снова мысленно прошел через весь тот ужас видения ее в гробу.
Отец проснулся, словно его включила какая-то невидимая рука. Видение исчезло, и Джерри вскочил на ноги.
- Хай, Джерри. — сказал отец, моргая глазами. Он сел. Его волосы даже не были растрепаны. Короткая стрижка «ежиком» всегда выглядела аккуратно. — Удачный был день, Джерри?
Отцовский голос пришел в норму.
- О-кей, я думаю. Еще одна тренировка. На днях я буду подавать пасс.
- Неплохо.
- Как прошел день, Па?
- Неплохо.
- Ладно.
- Миссис Хантер оставила нам целую кастрюлю. Тунец. Она сказала, что в последнее время он тебе нравится.
Миссис Хантер была экономкой. Она тратила все утро на уборку и приготовление ужина для них обоих. Женщина с каштановыми волосами, она постоянно вводила Джерри в смущение, ероша волосы на его голове, и при этом она еще говорила: «Ребенок, ребенок…» - словно он был третьеклассником или чем-то вроде этого.
- Ты голоден, Джерри? Пять-десять минут, и что-нибудь будет готово. Можно разогреть…
- Неплохо.
Он бросился одним из отцовских «неплохо», хотя тот этого не заметил. Любимое слово его отца – «неплохо».
- Да, Па.
- Да, Джерри?
- Так ли все неплохо сегодня в аптеке?
Отец сделал паузу, стоя в проеме кухонной двери и удивляясь:
- Что ты имеешь в виду, Джерри?
- Я имею в виду то, что я каждый день спрашиваю тебя: «Как дела?», и каждый день ты мне говоришь – «неплохо». У тебя нет прекрасных дней, или отвратительных?
- В аптеке все проходит довольно однообразно, Джерри. Ничего не меняется. К нам поступают рецепты, и мы по ним готовим лекарства - и что об этом? Все делается аккуратно, со всеми предосторожностями, проверяется дважды. Это правда, что говорят о докторах: труднописатели, я как-то тебе рассказывал, — он нахмурился, словно пролистывал страницы памяти, пытаясь найти что-то подходящее, понятное ребенку. — Три года назад был период, когда все увлекались лекарствами, принимая их наугад…
Джерри потрудился над тем, чтобы еще глубже упрятать свое глубокое разочарование. Могло ли что-нибудь из ряда вон выходящее когда-либо произойти с его отцом? Что-нибудь глубоко терзающее душу, например, ворвавшийся в аптеку подросток с игрушечным пистолетом в руках, уложивший всех на пол вниз лицом и требующий денег? Не уже ли, на самом деле жизнь – штука такая вялая и скучная, ничего не предлагающая взамен бесконечной рутине? Он ненавидел мысли о жизни, принадлежащей ему (или, может быть, он сам был ее принадлежностью), о том, как она будет растянута на много лет вперед, с ее маленькими достижениями, приходящими с трудными днями и ночами, даже не маленькими, а мелкими – вшивыми, не впечатляющими, никакими.
Он последовал за отцом на кухню. Кастрюля втиснулась в духовку, словно письмо в почтовый ящик. Внезапно Джерри почувствовал, что он не голоден, и весь аппетит куда-то исчез.
- Салат? — спросил отец. — Например, зеленый салат с майонезом.
Джерри автоматически кивнул.
Что, наконец, было всем тем, что называлось его жизнью? Он окончит школу, найдет себе работу, женится, станет отцом, увидит смерть жены, и тогда жизнь, как иголка с ниткой засквозит через все бесконечные дни и ночи, которые будут для него без солнца и луны, без восходов и закатов – никому не приносящая особого вреда, но при этом серая и безликая. Или какая же пропасть простерлась между ним и его отцом? Как глубоко он был зарыт в себя? Насколько сильно люди должны отличаться друг от друга? Есть ли у каждого отдельно взятого человека свой собственный выбор? И как много, на самом деле, он мог знать об отце?