— Увидите, _— сказал Орсини и добавил: — Думаю, вам будет интересно. Однако просмотр советую устраивать в одиночестве и впечатлениями ни с кем не делиться.
Тавернье обвел взглядом зал. Народу, как всегда, было порядочно, но вечерний наплыв еще не наступил, и собеседникам не приходилось повышать голос, дабы слышать друг друга.
—Что вы озираетесь, — возьмите кассету и спрячьте, — прошипел Орсини сквозь зубы.
Тавернье мог бы поклясться, что на них никто не смотрел, но все же поспешно повиновался, убрав кассету во внутренний карман куртки. После этого он залпом осушил свой бокал и перелил в него пиво из банки. Орсини неторопливо потягивал виски из третьего стакана и явно не собирался уходить, хотя и не делал попыток оживить беседу.
— Меня всегда занимало, откуда берутся такие люди, как вы, — собравшись с духом, вопросительным тоном начал Тавернье.
— Наемники, «гориллы», «дикие гуси» — это вы хотите сказать? — с усмешкой подхватил Орсини. — Люди, непригодные к созидательной деятельности, занимаются разрушением — это естественно.
— В том-то и дело, что вы не похожи на обычного наемника — я их повидал немало. Уверен — в мирной жизни вы легко могли бы найти себя. Не понимаю, что заставило вас предпочесть ваше ремесло, которое, скажу откровенно, внушает мне отвращение.
— Что заставило? Судьба, разумеется, — пожал плечами Орсини. Вдруг он весь подобрался, наклонился над столом и остро посмотрел в глаза Тавернье: — Скажите, друг мой, а вам не приходило в голову, что порой чюди, наделенные известными способностям" могут совершенно сознательно предпо-читать мирной жизни войну? Вы говорите о том, что мое ремесло внушает вам отвращение, ну а мне внушают отвращение сами интонации вашего голоса, когда вы об этом говорите. Сколько я слышал таких фраз! Так и чувствуется христианин, друг обездоленных и поборник прав человека — этакое стандартное прекраснодушное дитя западной демократии... Постойте, не перебивайте, я же вижу, что вам чертовски хочется вызвать меня на откровенность. Хочу объяснить вам кое-что, и позвольте начать издалека. Посмотрите на то, что происходит здесь. Уверяю вас — я не сочувствую ни одной из воюющих сторон, просто в христианскую армию мне, как европейцу, было легче завербоваться, потому я и оказался в их рядах. Я бывал в Ливане и до войны — уже тогда можно было предугадать, что случится нечто подобное. Христиане ничего не знают об исламской культуре, кроме кучки убогих штампов, а самое главное — и не хотят знать. Если бы я предложил им почитать Руми или Ибн аль-Араби-, они посмотрели бы на меня как на сумасшедшего. Зачем это делать, если для них все давно решено.и ясно? Они и о христианской-то культуре знают немногим больше. К тому же у них есть лидеры — наглые крикливые обманщики, потакающие тяге этих глупцов к самовозвеличению. Мусульмане тоже ничуть не лучше: другие религии для них — книга за семью печатями, и они предпочитают драться с христианами насмерть, нежели разобраться в том, с кем же, собственно, и из-за чего они воюют. Всякие ничтожные взаимные обиды в конечном счете только плод этого обоюдного идиотизма, на котором с такой легкостью вырастает ненависть. Основную массу воюющих всегда составляют ничтожества, не желающие ничему учиться, ничего понимать, зато страстно желающие господствовать над теми, кто не похож на них. И вы хотите, чтобы меня мучила совесть из-за того, что я пристрелю десяток-другой этих ослов? Да они только скорее образумятся, когда почувствуют на своей шкуре то, что сами готовили другим.
Орсини замолчал и в несколько неторопливых глотков допил третий стакан виски. Выпитое на нем никак не сказывалось, разве что в синих глазах появился стеклянный блеск да его движения, когда он закуривал, стали чересчур медлительны и округлы.
Тавернье заметил:
— Ну хорошо, пусть война — это дело быдла, но зачем в нее ввязываться таким людям, как вы? Себя-то вы, как я понимаю, к быдлу не причисляете?
— Вы угадали, — засмеялся Орсини. — Но только я не говорил, что война — удел одних ничтожеств, — вовсе нет. Их удел — вражда и ненависть, произрастающие из скудоумия, от которых до войны рукой подать. Но когда война все же разгорается, глупо стоять от нее в стороне; — она от этого не погаснет. Наоборот, если вы хотите остаться человеком в высоком смысле слова, вы обязаны воевать.
— Что вы такое говорите! — возмутился Тавернье. — Да война — это отрицание человечности!
— Не обижайтесь, но меня тошнит от людей, постоянно изрекающих правильные вещи, — сказал Орсини. — С одной стороны, война основана на человекоубийстве, и поэтому с вами трудно спорить. А с другой стороны, столько самопожертвования, сколько я видел на войне, вы никогда не увидите в мирной жизни, а разве не оно — первый признак человечности? А отвага, терпение, хладнокровие и еще десятки других прекрасных качеств — разве война не вырабатывает их во сто крат быстрее, чем мирная жизнь? Я сейчас говорю не о тех, кому суждено оставаться безликой массой и в дни мира, и в дни войны, — я говорю о людях, способных к развитию, об аристократии человечества. Война всегда была делом аристократии, будь то аристократия
крови или аристократия духа. Мои предки занимались войной тысячу лет, но никто не мог бы их упрекнуть в недостатке благородства.
— Я никогда не соглашусь с вами, — горячо возразил Тавернье. — Можете называть меня узколобой посредственностью, но я никогда не примирюсь с мыслью о том, будто для лучшей части человечества война — это самоцель.
— Опять вы меня не поняли, — поморщился Орсини. — Война не самоцель, а кузница, в которой выковывается аристократия человечества, и тот, кто чувствует в себе высшие задатки, должен знать, что в полной мере развить их сможет только на войне. Кроме того, не забывайте, что любые принципы нуждаются в защите, а следовательно, предполагают войну. Массу побуждают к насилию лишь ее низменные инстинкты, и на войне представителям массы цена невелика, зато аристократия всегда знает, за что она воюет.
— Ну хорошо, тогда объясните мне, за что вы здесь воюете, — потребовал Тавернье.
— Не забывайте: война — моя профессия, — заметил Орсини. — Нелепые принципы тех, кто здесь сражается, порождены исключительно невежеством, и я, разумеется, их не разделяю. Поэтому отвечу вам так: я воюю, во-первых, для того, чтобы жить, то есть ради денег, и, во-вторых, для того, чтобы война для этих болванов перестала быть развлечением и стала настоящим кровавым бедствием, каковым она на самом деле и является. Только в этом последнем случае она способна кого-то чему-то научить.
Проходивший мимо бармен, повинуясь знаку Орсини, принес еще две двойных порции виски. Первую Орсини осушил залпом, закурил и некоторое время сидел молча, задумчиво глядя на волокна дыма, струившиеся с тлеющего кончика сигареты.
— Странно, не помню, когда в последний раз я столько говорил, — произнес он, как бы размышляя вслух. — Разве что во Вьетнаме, когда мы попали в окружение и ждали, когда вьетконговцы пойдут в атаку, чтобы нас прикончить. Но здесь ведь не Вьетнам, и я уже не тот простой солдатик... Должно быть, я и впрямь слегка ошалел от этой непрерывной пальбы в последние две недели.
Тавернье, о котором собеседник, казалось, забыл, напомнил о себе обиженным хмыканьем. Орсини с усмешкой потрепал его по руке.
— Не обижайтесь, — если бы я вам не доверял, я бы, разумеется, давно ушел. Однако у меня почему-то вполне определенное ощущение, что все те благоглупости, которые вы изрекаете, вы изрекаете искренне. Кроме того, вы, похоже, человек неглупый, хотя мышление ваше идет проторенными путями. Наконец — и, может быть, это главное, — я видел ваши съемки под огнем. Вы ведь тоже испытали на себе благотворное воздействие войны. — И Орсини подмигнул Тавернье с видом заговорщика. Журналист подумал было, что его собеседник все-таки напился, но Орсини откинулся на спинку стула и заключил холодным и трезвым тоном: — До завтрашнего дня вы должны просмотреть кассету и сказать мне, интересует ли вас записанный на ней материал, — иначе говоря, беретесь ли вы его опубликовать. Встречаемся завтра здесь же в девять вечера. И не вздумайте играть в конспирацию, все равно у вас ничего не получится — встретимся шумно и радостно, как два старых приятеля и собутыльника. До завтра. — И Орсини, влив в себя остатки виски из последнего стакана, поднялся и уверенной походкой направился к выходу.
Тавернье некоторое время тупо смотрел ему вслед, а затем, отшвырнув ногой стул, бросился наверх в номер своего приятеля-испанца, у которого был видеоплеер. Хозяин номера на несколько дней уехал в Сайду и оставил Тавернье ключ.
Солнечный свет пучками лучей пробивался сквозь многослойный покров мясистых разлапистых листьев. В тени огромных деревьев упорно тянулся вверх подрост, а еще ниже, у самой земли, перед объективом камеры (а теперь перед глазами Тавернье) слегка колыхалась плотная толща кустарников, папоротников и юных побегов, многие из которых росли прямо на гниющих мертвых стволах. Казалось, в таком лесу человек не может передвигаться, и тем не менее чувствовалось, что темп ходьбы достаточно высок. Перед камерой маячила спина в камуфляжной форме, впереди мелькало еще несколько фигур, зигзагами обходивших многочисленные препятствия и взмахами мачете расчищавших путь для тех, кто шел следом. Солдат, двигавшийся перед камерой, нес на плече пулемет; на шее у него затейливо перекручивались наподобие шар фа и свисали вниз пулеметные ленты. Перед камерой на секунду появилась и пропала фигура рослого солдата с огромным вещмешком за плечами и гранатометом поперек загривка; на трубу гранатомета солдат устало закинул руки. Камера следила за переходом по лесу довольно долго. В кадре мелькали потемневшие от пота камуфляжные куртки, вещмешки, фляжки, сумки с гранатами, ножи в чехлах. Иногда объектив нырял вниз, и можно было видеть ботинки самого оператора, пружинившие на толстом слое перепревшей листвы, гниющих стволов и веток. Наконец висевшая в лесу мутно-голубая мгла начала редеть, в подлеске появились просветы. Теперь можно было видеть всю цепочку солдат, шагавших впереди. Их оказалось десятка полтора. Бросалось в глаза то, что немалый груз, который они несли, состоял почти исключительно из боеприпасов. Должно быть, командир отряда готовил своих людей не к долгому маневрированию, а к единственному удару. Вскоре, видимо, прозвучала команда остановиться, так как солдаты стали разворачиваться из цепочки в линию. Они присаживались на корточки или опускались на одно колено, после чего начинали готовить оружие к бою. Последовал ряд случайных на первый взгляд кадров — камера выхватывала ветки, кусты, стволы деревьев, лесную тропу. Однако Тавернье понял, что оператор ищет такую позицию на кромке зарослей, откуда можно было бы наблюдать, самому оставаясь в укрытии. На какое-то время камера выключилась, а когда включилась снова, глазам Тавернье предстала проселочная дорога, проходившая под размытым глинистым откосом, с вершины которого и снимал оператор. По ту сторону дороги расстилалось убранное маисовое поле, за полем виднелись какие-то сельскохозяйственные постройки, а дальше поднимались холмы, покрытые густым лесом, словно курчавой зеленой шерстью. Вдруг изображение дрогнуло и скользнуло в сторону, объектив заметался, ловя появившуюся на дороге цель, и Тавернье увидел приближавшуюся колонну из трех автомобилей: впереди ехал открытый армейский джип американского производства, такой же джип замыкал колонну, а между ними двигался затянутый тентом «Лендровер». Головной и замыкающий джипы были оснащены тяжелыми пулеметами и переполнены вооруженными людьми — судя по всему, охраной важной персоны, путешествовавшей в «Лендровере». Оператор перевел объектив вправо, чтобы показать, как лежащий рядом с ним пулеметчик готовится к стрельбе — четко, как на учениях: отводит замок, поднимает и закрывает крышку, спускает предохранитель, устанавливает прицельную планку. По характеру растительности и пейзажа Тавернье уже догадался, что дело происходит где-то в Центральной Америке, но, когда он увидел лицо пулеметчика, его догадка превратилась в уверенность: у солдата было типичное для тех мест лицо метиса-ладино. В своих поездках по Гватемале, Сальвадору, Никарагуа Тавернье встречал тысячи подобных лиц. Пулеметчик медленно вел ствол вслед за колонной, ожидая сигнала, но сигнал последовал лишь тогда, когда автомобили поравнялись с камерой, оказавшись от нее в каких-нибудь пятидесяти метрах, так что Тавернье уже видел тех, кто сидел в джипах. При внешности того же типа, что и у пулеметчика, одеты они были как попало: кто в защитных брюках или куртке, кто в полотняных штанах и в майке. Тавернье старался рассмотреть их получше, понимая, что через несколько секунд все эти люди будут мертвы. Перед замыкающим джипом разорвался снаряд, выпущенный из гранатомета, и тут же пулемет ударил по передней машине. Брызнули осколки фар, куски решетки радиатора, разлетелось ветровое стекло. Джип осел на пробитых шинах и остановился. Убитый наповал шофер, запрокинув голову и открыв рот, откинулся на спинку сиденья. Охранник рядом перевесился через борт, так что видно было только его спину в линялой синей майке. Один из охранников развернул было пулемет в сторону зарослей, но очередь попала ему в грудь и, оторвав от гашетки, швырнула в кузов, на коробки с патронами. Двое оставшихся в живых вскочили на ноги, но выпрыгнуть из машины им не удалось — пулеметчик скосил их одной очередью, и оба, задергавшись, словно марионетки, рухнули через борт на дорогу. Звук на кассете был записан скверно, но Тавернье все же расслышал гул взрыва — это взлетел на воздух замыкавший колонну джип, в который угодил заряд, посланный из гранатомета.
Оператор перевел камеру на охваченную пламенем машину, над которой поднималась туча жирного черного дыма. При этом в объектив попал пулеметчик, целившийся в двух охранников, зигзагами бежавших через поле к постройкам. Его плечо задергалось от отдачи, стреляные гильзы полетели в сторону, и очередь, словно удар бича, взбила на поле пыль, комья земли, сухие стебли маиса. Тавернье на секунду показалось, словно стреляет он сам, потому что он видел стрелка и его цели в совмещенном ракурсе, на одной линии — линии полета пуль. Он увидел, как пулеметчик свалил короткой очередью сначала одного из бегущих, угадав его рывок в сторону, и затем пулями прибил к земле второго, когда тот оступился и упал. Когда с охраной было покончено, дверцы «Лендровера» открылись, и оттуда с поднятыми руками вышли четыре человека. Шансов уйти у них не оставалось: шины их джипа были прострелены, из-под капота струился пар. По откосу с автоматами наперевес поспешно спустилось несколько бойцов диверсионной группы. Они обыскали четверых сдавшихся, наскоро осмотрели передний джип и «Лендровер». После этого командости их пленники стали подниматься по склону обратно в лес.
Камера выключилась, и Тавернье тоже выключил плеер. Его поразило то чувство охотничьего азарта, которое промелькнуло в его душе, когда пулеметчик целился в двух охранников, убегавших по полю. Дрожащими пальцами он достал сигарету и закурил; его передернуло от отвращения к самому себе. Он поднялся, пошел на кухню, достал из холодильника бутылку и, наполнив стакан неразбавленным виски, залпом выпил обжигающую жидкость, едва при этом не задохнувшись. Он хлебнул воды из-под крана, вернулся в комнату, рухнул в кресло и закрыл глаза. В голове у него зашумело; затягиваясь сигаретой, он на некоторое время отдался приятному ощущению бездумной расслабленности. Когда душевное равновесие вернулось к нему, он подумал о том что просмотрел пока блестящие, может быть, даже уникальные, но не сенсационные кадры. Орси-ни, разумеется, понимал разницу между занятным сюжетом и сенсацией, а потому следовало смотреть кассету дальше, хотя Тавернье больше всего хотелось сейчас выпить еще глоточек-другой виски и завалиться спать.
Он увидел просторную комнату с белеными стенами и легкой пластиковой мебелью — столом, стульями, кроватью. Под потолком лениво вращался вентилятор. В этой курортного вида комнате странно смотрелась тяжелая металлическая дверь, в которой имелось маленькое оконце вроде тех, которые устраивают в тюремных камерах для подачи пищи. Других окон в комнате не было. Тавернье услышал хриплые рычащие возгласы, изображение переместилось, и стало видно, что на кровати лежит обнаженный человек. Руки его были прикручены ремнями к изголовью кровати, ноги — к изножью. Тавернье сразу же узнал в нем одного из тех четверых, что выходили с поднятыми руками из «Лендро-вера», попавшего в засаду. В комнате находилось несколько военных в форме: один, развалясь сидел у стола и потягивал из стакана какой-то напиток, второй стоял, прислонившись спиной к стене, скрестив руки на груди, и наблюдал за тем, как третий, склонившись над привязанным к кровати человеком, что-то хрипло выкрикивал тому в лицо. Блестевшее от пота смуглое тело на кровати судорожно дергалось и извивалось — Тавернье сначала не мог понять, отчего, но, когда массивная фигура нагнувшегося офицера чуть сдвинулась в сторону, он увидел, что тот поднес горящую зажигалку к подбородку привязанного человека. Оливковая кожа пытаемого была уже испещрена багровыми пятнами ожогов. В углу комнаты Тавернье заметил кучу одежды — ее было явно слишком много для одного человека. Из-под кучи виднелась бессильно распластавшаяся на линолеуме пола голая рука, вся в потеках запекшейся крови и тех же отвратительных темно-багровых пятнах.
Пленный на кровати стонал уже не переставая, но то, что он говорил — короткие фразы в промежутках между стонами, — видимо, не устраивало его мучителя. Офицер достал сигарету и прикурил от той самой зажигалки, которой только что подпаливал свою жертву. Постояв с минуту неподвижно и сделав несколько затяжек, он затем повернулся к военному, стоявшему у стены, и требовательно протянул к нему руку. Тот с улыбкой вынул из чехла на своем поясе большой нож и вложил его рукоять в раскрытую ладонь. Офицер-палач встал на кровать на одно колено, повертел лезвие у пленного перед глазами, что-то произнес ласковым тоном и вдруг, издав гортанный вопль, с размаху полоснул пленного ножом по груди. Тот закричал, но палач продолжал исступленно кромсать живую плоть, бьющуюся в судорогах боли. Вскоре все тело несчастного было покрыто глубокими перекрещивающимися порезами и оплетено маслянистыми струями крови. Кровь брызгала во все стороны, пятная стены, пол и мебель. Наконец офицер с силой дважды ткнул ножом в лицо жертвы, и тело на кровати обмякло. Офицер поднялся, повернулся и отошел от кровати. При этом камера смотрела прямо ему в лицо — сосредоточенное, с резко очерченными скулами, стиснутыми подергивающимися губами. Он расстегнул кобуру, вынул пистолет и, хладнокровно прицелившись, выстрелил в голову пленному, по щекам которого стекали кровь и слизь из выколотых глаз. Тело на кровати резко вздрогнуло, по нему прокатилась, затихая где-то в пальцах ног, длинная судорога. Изображение заплясало и погасло, затем на экране появилась окраинная улочка под тенистыми деревьями, по которой вдоль стен домов перебежками продвигались солдаты. Внезапно в кадре появился Орсини — стоя вполоборота к камере, он, пригнувшись, махал рукой и выкрикивал какие-то команды. Объектив взметнулся вверх, Тавернье увидел густые кроны деревьев и между ними в отдалении — зубчатые очертания гор, подернутых знойной дымкой. Пленка кончилась. Тавернье машинально потянулся к стакану, но тот был пуст. Тишина, в которой, казалось, продолжали витать жуткие образы, запечатленные кинокамерой, томила, словно зубная боль. Вдобавок Тавернье никак не мог припомнить, где же он ранее видел лицо офицера-убийцы, а оно было ему определенно знакомо. Перемотав пленку назад, Тавернье нашел то место, где палач повернулся лицом к камере, и, остановив кадр, пристально вгляделся в подрагивающее изображение. Тишина сгустилась до напряженного звона в ушах. Тавернье уткнулся лицом в ладони, затем резко поднялся, прошел со стаканом на кухню, налил себе виски и выпил его одним глотком. Вдруг он подбросил опустевший стакан в воздух, не глядя, ловко поймал его на лету и воскликнул: «Есть!» В его памяти всплыл жирный газетный заголовок: «Военный переворот в Республике Тукуман. Президентом провозглашен генерал Франсиско Видал ее Гарсиа». А на снимке под заголовком широко улыбался тот, кого в комнате пыток Тавернье видел таким сосредоточенным и серьезным.
Прошло несколько недель. За это время Бейрут не стал спокойным местом, хотя палестинцы и покинули его после тяжелых оборонительных боев, не выдержав натиска израильской армии и христианских отрядов. Тавернье снимал и эти бои, и проводы палестинских войск, прошедших церемониальным маршем через разрушенный город, чтобы в порту погрузиться на суда и отплыть в Тунис. То преклонение перед палестинцами, которое выказали во время проводов бейрутские мусульмане, не оставляло никаких надежд на скорое примирение, как не сулила его и резня, учиненная Кристианами в палестинских лагерях Сабра и Шатила. Тавернье снимал места избиений, пытаясь отогнать от себя кощунственную мысль о том, что отобранный у него Орсини материал из Телль-Заатара произвел бы в свое время куда больший шум. Его вторая встреча с Орсини оказалась весьма краткой — он заявил Орсини, что берет кассету, а тот удовлетворенно усмехнулся, отодвинул стакан, ни капли не выпив, и поднялся из-за стола. По какому-то непонятному побуждению Тавернье написал на салфетке свой парижский адрес и пододвинул салфетку по столу к Орсини. «Вот Это правильно», — одобрительно кивнул тот, сгреб со стола салфетку и своей уверенной походкой вышел из бара,на улицу.
Когда Тавернье собирал вещи, собираясь вместе с Шарлем ехать в относительно спокойный Триполи, что на севере Ливана, а оттуда лететь в Париж, — в это самое время человек, которого он знал под именем Орсини, зарегистрировался в небольшом парижском отеле «Серебряный лев» под именем Ричарда Коршакевича, гражданина США. Коршакевич-Орсини хорошо представлял себе местоположение этого отеля, — впрочем, он предварительно изучал местоположение всех отелей, где намеревался остановиться. Он знал, что из того крыла здания, где он получил номер, можно было при желании попасть на две разные, наглухо отделенные друг от друга улицы. Да и вообще «Серебряный лев» являлся заведением малоприметным, где постояльцы менялись достаточно часто и в то же время не водилось всякой подозрительной публики, привлекавшей внимание полиции и создававшей вокруг себя излишнюю напряженность. Тщательно выбирая место своего временного пребывания, Ореини — или теперь уже Коршакевич — вовсе не считал, будто он чего-то боится или проявляет особую осторожность: просто подобный образ действий давным-давно стал его второй натурой. Распаковав чемодан и расположив вещи по предназначенным для них местам, Коршакевич позвонил в Брюссель, в агентство по вербовке наемников, с которым он работал, объяснил, где его можно найти, и сообщил, что после двухнедельного отдыха он будет готов рассмотреть любые серьезные предложения. Закончив разговор, Коршакевич, не раздеваясь, рухнул на постель. Закинув руки за голову, он рассматривал украшенный лепниной потолок и день за днем сосредоточенно вспоминал бейрутский этап своей жизни. Работа в Ливане была хорошей — при высокой оплате не приходилось то и дело подставлять голову под пули, как в Анголе или в Тукумане. Самым примечательным эпизодом его ливанской кампании оказалось, конечно же, знакомство с Тавернье и передача ему видеопленки, вывезенной из Тукумана. Коршакевич не сомневался в том, что Тавернье с его журналистским опытом сумеет оценить сенсационность материала, оказавшегося у него в руках. Сомневаться приходилось в другом — в том, что француз не побоится опубликовать этот материал. Многих отправляли на тот свет и за куда более безобидные публикации. Если пленка увидит свет, то, конечно, Видалесу крышка — американцы не потерпят во главе дружественной страны такого упыря, и соратники Видалеса быстренько пожертвуют своим главарем, дабы не лишиться американского покровительства. Личной заинтересованности в этом деле у Коршакевича не было, однако куда более мощным мотивом его поступков являлось то глубокое отвращение, которое внушал ему бывший его наниматель и патрон генерал Видалес. Коршакевич полагал, что если такой прожженный циник, как он сам, идет на известный риск, чтобы скинуть головореза в погонах, то уж такой прямодушный и правильный человек, как Тавернье, просто не сможет действовать иначе. Не стоило сбрасывать со счетов и профессиональные амбиции, присущие любому журналисту. Коршакевич подумал, что Тавернье должен испытывать к нему непреходящее чувство благодарности — ведь если бы тогда в лагере Телль-Заатар Орсини-Коршакевич не разыграл сцену с расстрелом камеры, то солдаты скорее всего вывели бы француза в расход как ненужного свидетеля. Тавернье крепко ему обязан и хотя бы из-за этого не должен его подвести. Впрочем, и не только его — по меньшей мере один человек погиб за эту видеопленку. С другой стороны, от этих правильных интеллигентов никогда не знаешь, чего ждать, — многие из них предпочитают смотреть на жизнь детскими глазами и полагают, что им обязаны все, а они — никому. «Ладно, будь что будет», — вздохнул Коршакевич, отгоняя от себя докучные мысли, и направился в ванную. Душ после бейрутского мытья урывками доставил ему небывалое наслаждение. Вытершись, он накинул халат, включил телевизор и уселся в кресло перед экраном. Позвонив вниз портье, он попросил принести ему в номер пива. «Дюжины на первое время хватит», — уточнил он. Портье, который знал, что Коршакевич в номере один, не смог сдержать удивленного «гм», однако затем вежливо произнес: «Сию „минуту, мсье». Когда коридорный-вьетнамец принес пиво, Коршакевич вручил ему такие огромные чаевые, что даже согнал с его лица привычную радостную улыбку. Не давая ему опомниться, Коршакевич послал его в рыбный магазин, предварительно продиктовав длинный список деликатесов, которыми намеревался закусывать пиво. Вьетнамец все записал с чисто азиатской дотошностью. Когда он вернулся, нагруженный пакетами, Коршакевич учтиво поблагодарил его и вручил следующую порцию чаевых, на которую коридорный вовсе не рассчитывал. Улыбка на лице покидавшего номер вьетнамца была против обыкновения искренней, а в глазах светилось суеверное почтение к человеку, который, будучи небогатым на вид, столь откровенно презирает деньги. Закрыв за коридорным дверь, Коршакевич наскоро сервировал стол, решив начать с лангуста, плюхнулся в кресло, открыл бутылку темного баварского пива и рассмеялся, вспомнив прощальную улыбку азиата. «Стать волшебником проще простого, — подумал он. — Достаточно иметь что-то такое, что тебе не нужно, зато очень нужно окружающим. А мне ведь не нужно столько денег, сколько я зарабатываю». Переключая программы, он напал на футбольный матч высшей лиги и удовлетворенно откинулся на спинку кресла. Следя за ходом игры, можно было отвлечься от раздумий и воспоминаний, не прибегая для этого к случайному общению или к горькому пьянству. На улице постепенно темнело, в открытую форточку потянуло прохладой и благоуханием каких-то деревьев, затенявших тихую улочку, на которую выходили окна номера. «Должно быть, липа цветет», — решил Коршакевич, — впрочем, в ботанике он ничего не смыслил. Он потянулся в кресле, прислушиваясь к затихающему шуму уличного движения, в котором теперь отчетливо слышались отдельные звуки — гудки, сипенье тяжелых грузовиков, визг тормозов. Под окнами послышались звонкие шаги и веселые голоса проходившей мимо подвыпившей компании. Коршакевич просидел перед телевизором до глубокой ночи. Допив потихоньку все пиво, но чувствуя себя почти совершенно трезвым, он улегся в постель и заснул так крепко, как не спал уже несколько месяцев.
Проснулся он довольно рано; хотя звуки уличного движения успели вновь слиться в сплошной отдаленный гул, но голоса птиц, возившихся в кронах лип под окном, были еще по-утреннему звонки, а в распахнутую форточку вливалась свежесть. Коршакевич принялся за свои обычные утренние упражнения, благо от вчерашней выпивки осталась только легкая жажда. Основательно пропотев и смыв пот под душем, он утолил жажду, залпом осушив пару извлеченных из холодильника упаковок своего любимого персикового сока. После этого он натянул легкие полотняные брюки, надел белую рубашку, белые летние туфли и в наилучшем настроении отправился бродить по Парижу — полная бесцельность таких прогулок составляла их главную прелесть.
Под вечер Коршакевич оказался на одной из улочек, впадающих в площадь Звезды, перед старинным, но ухоженным и чрезвычайно респектабельным с виду небольшим трехэтажным домом. Скромная вывеска над входом гласила: «Отель-пансион «Пчела». Тут же на кованом узорчатом кронштейне висело черное с золотом изображение геральдической пчелки. «Трудовые пчелки!» — усмехнулся Коршакёвич, нажимая на кнопку звонка. Пансион представлял собой не что иное, как элитарный публичный дом. Сама природа подобных заведений обусловливала высокий уровень цен, но вместе с тем й высокий класс персонала, узкий круг клиентуры и полную секретность: Для высокооплачиваемых девиц их приработок в «Пчеле» вовсе не являлся единственным средством к существованию, а чем-то вроде особого богемного развлечения, и потому в их действиях клиент не чувствовал той скуки и того автоматизма, которые неизбежно появляются, если служить пороку чересчур усердно. За этот дух бескорыстной эротики посетители — а в «Пчелу» являлись только постоянные посетители — готовы были платить втридорога. Нравилось в «Пчеле» и Коршакевичу, но больше в силу привычки: давным-давно его привела сюда одна из здешних девиц, : с которой он познакомился в гардеробе Лувра. Той интеллигентной и свободомыслящей шлюхи, дочки богатых родителей, он не надеялся повстречать в заведении — сумев окрутить одного из клиентов, она уехала с ним в Америку. Однако Коршакевич продолжал бывать в «Пчеле», ценя царившую здесь атмосферу покоя, услужливости и обособленности от всего мира. Что же касается самих услуг, то он не усматривал большой разницы между эмансипированными девицами из «Пчелы», придерживавшимися о себе весьма высокого мнения, и их коллегами из любого портового борделя: война приучила его к неприхотливости, как в этом отношении, так и во всех остальных. Он чрезвычайно высоко ценил возможность тратить сколько угодно времени на чтение или на научные изыскания в тиши библиотек; прекрасным времяпрепровождением было также бродить по старым европейским городам, оглядывая здания, улицы, заходя в музеи или, как сегодня, часами сидеть под тентом открытого кафе и завороженно следить за мельканием лиц в уличной толпе. Однако Коршакевич вполне трезво отдавал себе отчет в том, что даже при наличии постоянного дохода и возможности вести жизнь свободного интеллектуала в том же Париже он не сможет обойтись без войны. Очень скоро безопасная жизнь начнет беспокоить его куда больше, чем любая опасность. Впрочем, ему не стоило и сейчас настраиваться на спокойную жизнь в ближайшие недели — ведь оставалось еще дело Тавернье.
Коршакевичу надоело стоять на крыльце под изучающим взором телекамеры, и он вновь нетерпеливо нажал на кнопку звонка. Наконец ему открыла пожилая экономка в аккуратном белом переднике и кружевной наколке. Коршакевич усмехнулся — появление экономки являлось признаком благосклонности к гостю. На случай появления нежеланных посетителей в подвальном помещении — впрочем, вполне комфортабельном — всегда скучала перед телевизором парочка громил в галстуках и белых сорочках. Пройдя в холл вслед за экономкой, Коршакевич попросил у нее бутылку кока-колы и уселся в глубокое кожаное кресло, ожидая «мадам», которая по негласному правилу обязательно выходила к каждому гостю. Та появилась через несколько минут, обнаружив такт, необходимый в ее профессии, — не подвергая испытанию терпение гостя, но и не проявляя недостойной торопливости. Она нисколько не изменилась за то время, что Коршакевич ее не видел — такая же крашеная брюнетка лет шестидесяти, стройная и энергичная. Расчетливая, как все француженки, она тем не менее была непритворно доброжелательна и, пожалуй, даже добра. Коршакевич встал с кресла и почтительно приложился к ее сухой веснушчатой руке.
— Мсье недавно в Париже? — спросила старая дама, испытующе вглядываясь в дочерна загорелое лицо гостя все еще красивыми фиалковыми глазами. Коршакевич чувствовал, что он симпатичен хозяйке, поскольку он был всегда спокоен, учтив, платил щедро и, выложив деньги, не считал себя вправе изливать на девушек свои сомнительные сексуальные предпочтения. К тому же он не являлся важной персоной, как большинство завсегдатаев «Пчелы», и в обращении с ним не требовались обычные в иных случаях церемонии.
— Совершенно верно, сударыня, — ответил Коршакевич. — Сегодня обходил Париж после долгой разлуки. Он, как всегда, прекрасен. Однако я не ожидал, что у вас стоит такая жара — совсем как там, откуда я приехал.
— Мсье может принять душ, — живо откликнулась «мадам». — А потом вам, должно быть, понадобится номер?
За этим вопросом скрывался другой. Коршаке-вич перетасовал разложенные на столике фотографии девушек- и ткнул пальцем в портрет красивой брюнетки с явной примесью восточной крови:
— Когда я в прошлый раз был в Париже, мы с ней здесь познакомились, и знакомство оказалось весьма приятным, — во всяком случае, для меня.
— Прекрасно, вам повезло — Дезире вот-вот должна прийти. А мсье, я вижу, однолюб, — заметила «мадам», и в голосе ее прозвучало уважение, которое она, привыкшая к разного рода вывертам, испытывала ко всякому проявлению душевного здоровья. Впрочем, сам Коршакевич отнес бы собственное пожелание скорее к проявлениям обычной лени, поскольку любая новизна требует усилий для ее освоения, а предпринимать какие-либо усилия ему сейчас не хотелось. Бесшумно возникшая экономка провела его в свободный номер. Лежать в ванной Коршакевич не любил, так как это его чересчур расслабляло; приняв душ после дня, проведенного на раскаленных улицах, и облачившись в заботливо приготовленные домашние туфли и халат, он вь?-шел из ванной и направился в крохотную кухоньку, дабы найти в холодильнике что-нибудь освежающее. «Кухни здесь устроены, видимо, специально для тех, кто не мыслит себя без домашнего уюта», — подумал он, наливая в бокал кока-колу, и тут,услышал стук в дверь.
Когда он увидел Дезире, у него захватило дух от ее красоты и от желания. Месяцы, проведенные без женщины, неожиданно заявили о себе. Дезире была студенткой и одевалась по-студенчески просто — джинсы, белая рубашка с закатанными рукавами, никакой косметики и никаких украшений, только на груди из-под рубашки, верхние пуговицы которой всегда оказывались заманчиво расстегнуты, поблескивал золотой католический крестик. Скромный наряд, однако, позволял оценить всю прелесть Дезире — удивительно пропорциональную фигуру, упругую высокую грудь, золотистую кожу, уверенную грацию движений. «Хэлло!» — произнесла она небрежно чуть хрипловатым голосом и, войдя в номер мимо Коршакевича, с любопытством огляделась, словно никогда раньше в нем не бывала. Достав сигарету из пачки, лежавшей на журнальном столике, она прикурила и уселась в кресло, закинув ногу на ногу и бесцеремонно, с легкой насмешкой в глазах разглядывая старого клиента с ног до головы. Коршакевич подумал, что ни у одной из его знакомых женщин не было такого выразительного взгляда, как у Дезире. Если ее глаза смеялись, то хотелось смеяться вместе с ней, если она сердилась, то грозная глубина ее глаз нагоняла страх. Именно благодаря чудесным глазам и нежной золотистой коже неправильное личико Дезире и казалось таким обворожительным.
— Ах, это вы? Как же, припоминаю... Похоже, в этом мире нет ничего нового, — разочарованно произнесла Дезире.
Коршакевич в свою очередь припомнил сделанный им еще в прошлую встречу вывод о том, что эта красотка — порядочная стерва. Раздражение подавило в нем душевный подъем, вызванный красотой Дезире. Теперь он ощущал только желание и сам досадовал на себя за это — нахальная девица вполне заслуживала того, чтобы ее просто выставили из номера. Впрочем, раз уж она явилась и «мадам» было за нее уплачено — экономка, покидая номер, унесла с собой пачку долларов, — следовало воспользоваться ее услугами. Барышня вправе рассматривать его только как источник заработка, но согласно условиям игры выказывать свое отношение она не вправе, иначе и он может рассматривать ее только как купленную вещь. Война научила Коршакевича получать от людей то, что ему требовалось, и против их воли. Не имело значения, почему они уступали — из-за нужды в деньгах или страшась насилия, важно было одно: берущий знал, что добровольно ему никогда бы не дали желаемого. Коршакевичу предстояло вести себя с Дезире так, что это слишком явно отзывалось бы войной. В результате настроение у него испортилось, он вспомнил о делах, взялся за телефон и забыл о Дезире, Он набрал номер своего однополчанина, жившего в Париже, но того не оказалось дома. Коршакевич перезвонил его консьержке, надеясь узнать, когда приятель вернется, но та сообщила, что ее жилец подписал контракт и улетел на полгода куда-то в Африку. «Пся крев!» — выругался Коршакевич сквозь зубы. От дела Тавернье следовало ожидать любых неожиданностей, и меньше всего ему хотелось встречать их с голыми руками, тогда как его приятель-парижанин мог раздобыть в своем родном городе оружие на любой вкус. «Черт, он же обещал мне помочь!» — пробормотал Коршакевич, предвидя, что придется действовать наобум, а этого он терпеть не мог. Он снял рубашку, скомкал ее и с проклятием швырнул на письменный стол, где та повалила старомодный серебряный стаканчик с письменными принадлежностями.
— По-моему, я принесла то, что тебе нужно, — услышал вдруг Коршакевич голос Дезире и с удивлением повернулся к ней.
— И что же это такое, интересно знать? — спросил он. Дезире сделала рассчитанную паузу, с видом знатока разглядывая его торс, на котором под загорелой кожей подрагивали и переливались красиво вылепленные мышцы. Дразняще облизнув острым алым язычком резко очерченные чувственные губы, она наконец ответила:
— Жорж Вальдбс, которому ты звонил, тоже бывает здесь, мы с ним знакомы. Он сказал хозяйке, что ты его друг и что ты порекомендовал ему «Пчелу». Жорж заходил с неделю назад — он уезжал и оставил хозяйке пакет для тебя. Ей почему-то показалось, что этот пакет опасно хранить в заведении, и тогда я забрала его к себе домой.
— Значит, ты не побоялась хранить у себя такую опасную вещь? — поднял брови Коршакевич. — Интересно, почему?
— Хозяйка сказала, что этот пакет передали те бе, а ты в прошлый раз был так мил со мной... Мне захотелось оказать тебе маленькую услугу, а то «мадам», чего доброго, передала бы пакет в полицию.
— Где он?
— В сумочке, — Дезире кивнула на диван — там валялась ее объемистая и основательно потертая кожаная сумка. У Коршакевича мелькнула мысль, что сумку специально так обработали, дабы она не имела чересчур буржуазного вида. Он достал и подбросил на ладони небольшой, но увесистый бумажный пакет, аккуратно облепленный со всех сторон клейкой лентой. Судя по весу, в пакете было как раз то, что ему требовалось, хотя очертания оружия со стороны и не угадывались. Коршакевич сунул пакет в ящик письменного стола, подошел к Дезире и внимательно посмотрел на нее сверху вниз. Она забралась в кресло с ногами и сидела, уютно свернувшись, как котенок. В ее глазах уже не было высокомерия — сквозь мерцание лукавства в них светилась нежная покорность. Коршакевич опустился перед Дезире на колени и поцеловал ее смуглую ручку.
— Ты всегда ведешь себя так дерзко, когда приходишь к мужчинам? — спросил он.
— А ты хотел, чтобы я с порога бросилась к тебе на шею? — фыркнула Дезире, но тут же ласково запустила растопыренную пятерню в его светлые волосы. — А вообще-то мужчины мало отличаются от женщин: женщины тем крепче любят, чем хуже к ним относятся, но и мужчины ведут себя точно так же — так же глупо, я хочу сказать.
— Ну, ты-то, конечно, не такая, — рассмеялся Коршакевич. — По-моему, ты изрядная гордячка.
Неожиданно Дезире грациозным движением выпрыгнула из кресла и опустилась на колени рядом с ним.
— Не со всеми, — шепнула она. — С тобой мне хочется быть рабыней, хочется повиноваться тебе во всем. Ложись.
Он послушно улегся на ковер. Ее прохладные руки, как две золотистые змейки, обвили его шею, затем перетекли на грудь, скользнули на бедра, нашли пряжку ремня. Он вдыхал аромат ее черных волос, в которых мерцали золотые искорки, пока ее упругий язычок ласкал сначала один его сосок, потом другой. Он закинул руки за голову, Дезире заметила вытатуированные на внутренней стороне бицепса цифры личного номера и несколько раз шаловливо лизнула татуировку, словно хотела ее стереть. Склоняясь все ниже, она покрывала поцелуями его грудь, живот, бедра... Коршакевич закрыл глаза. Казалось, водоворот желаний вобрал в себя все его существо, но одновременно к его сердцу поднималась волна нежности, и он не захотел ее сдерживать.
На рассвете он проснулся, словно от толчка. Усталость после бурной ночи каким-то странным образом превратилась во взвинченность, вибрировавшую во всем его теле. Некоторое время он лежал неподвижно, глядя на крону липы за окном. Гроздья листьев неподвижно застыли на фоне светящейся дымки раннего утра; отдельные звуки утреннего города еще не успели слиться в общий неясный шум. Дезире спала беззвучно, как котенок; ее гибкая спина мягко отливала темным дремотным золотом. Коршакевича почему-то раздражал этот покой, находившийся в таком противоречии с нараставшим в нем внутренним беспокойством. Было что-то зловещее в бледном утреннем свете, в мертвой неподвижности листьев. Впрочем, Коршакевича смущали не детали пейзажа — наоборот, ему казалось, что все вокруг проникается его тревогой. Он привык безоговорочно верить своим предчувствиям и потому не мог оставаться в бездействии. Мягким рывком он поднялся с постели. Дезире заворочалась и что-то промурлыкала во сне. Бесшумно двигаясь, он наскоро принял душ, почистил зубы, оделся, затем достал из стола пакет и вскрыл его. В пакете оказались армейский 9-миллиметровый пистолет «беретта» и коробка патронов к нему. Вынув магазин, Коршакевич убедился в том, что все 15 патронов на месте, и вставил магазин обратно, после чего снова аккуратно упаковал оружие в бумагу. На душе у него стало поспокойнее — Жорж сделал все правильно, зная его слабость к мощным пистолетам такого типа. Коршакевич достал из кармана брюк несколько стодолларовых купюр, положил их на столик, захватил пакет и направился к двери. На пороге он оглянулся: плечо Дезире золотилось среди простынь манящим матовым блеском, черные волосы резко выделялись на белизне подушки. Он вышел в коридор и осторожно прикрыл за собой дверь. «Странная вещь одиночество, — бормотал он себе под нос, спускаясь по лестнице. — Иногда готов привязаться даже к шлюхе». Внизу его проводила экономка; он распрощался с ней, проявив свою обычную ни к чему необязывающую галантность и вложив в ее ладонь щедрые чаевые. В киоске на площади Звезды, от которого веяло густым запахом типографской краски, он купил сразу несколько утренних выпусков газет. Поджидая такси у края тротуара, он развернул сложенную вдвое пачку листов и сразу понял, что предчувствие его не обмануло. В глазах ему бросились набранные аршинными буквами заголовки: «Президент-палач», «Кровавые забавы диктатора», «Доколе в борьбе с коммунизмом Запад будет опираться на бандитов и убийц?». Во всех газетах красовалась цветная фотография Видалеса, точнее, тот кадр из видеозаписи, на котором генерал повернулся лицом к камере перед тем, как пристрелить свою жертву — ее изуродованное тело отчетливо просматривалось на заднем плане. «Эту видеопленку вряд ли полностью проирутят по телевидению, настолько страшные сцены запечатлены на ней. Однако копии, направленные .в Министерство иностранных дел и в другие инстанции, полномочные принимать решения по вопросам внешней политики, безусловно, заставят власть имущих задуматься над тем, совместимо ли с честью Франции сохранение прежних отношений как с режимом Видалеса, так и с теми, кто его поддерживает», — говорилось в одной из редакционных статей. Далее в статье излагались в систематизированном виде те события, которые были частично засняты на видеопленке: неожиданное похищение нескольких видных деятелей повстанческого движения в Республике Тукуман, происшедшее в зоне, контролируемой повстанцами, как раз накануне начала переговоров между правительством и вооруженной оппозицией; заявление военных о том, что никаких экспедиций в партизанскую зону ими не предпринималось; страшная находка какого-то крестьянина в лесу близ столицы — четыре изуродованных трупа партизанских командиров; быстрое опознание жертв — по недосмотру убийц на их телах сохранились особые татуировки; распространение в мировой печати правительственной версии случившегося, согласно которой убийство объявлялось результатом застарелой вражды соперничающих повстанческих группировок. Эту версию поспешило принять на веру большинство западных газет и телекомпаний, так как слишком многим было невыгодно ее оспаривать. Вскоре историю с похищением заслонил очередной военный переворот в Тукумане: власть окончательно перешла к праворадикальному крылу вооруженных сил во главе с генералом Видалесом. Однако теперь, после публикации видеозаписи, Коршакевич был уверен в том, что генерал не усидит в кресле президента. Сотрудничество с ним становилось невозможным, и потому сохранение позиций Запада в регионе предполагало устранение Видалеса и замену его менее одиозной фигурой. Коршакевич не исключал того, что Видалес сумеет правильно оценить свое положение и добровольно согласится уйти в отставку в обмен на сохранение своей собственности и гарантии личной безопасности. Впрочем, за время работы в Тукумане Коршакевич успел хорошо изучить характер генерала: непомерное самомнение Видалеса делало маловероятным его добровольный уход, а его патологическая мстительность заставляла опасаться за жизнь Тавернье. Опасность эта была не за горами: когда генерал намечал себе очередную жертву, он становился до крайности нетерпелив.
Коршакевич полагал, что у него в запасе есть минимум пара дней: людям Видалеса понадобится время, чтобы добраться до Парижа и найти Тавернье. Газеты, разумеется, не преминули раззвонить о том, кто был автором сенсационного материала, и вычислить Тавернье на основе попавшей в печать информации для профессионалов не составляло никакого труда. Те, кто на самом деле изготовил материал, остались в Тукумане (подумав о них, Коршакевич вздохнул), однако дела это не меняло — главным инициатором скандала оставался, безусловно, храбрый француз. Внезапно Коршакевич подумал о том, что если у Видалеса уже есть в Париже подходящая команда, то события теоретически могут разыграться даже сегодня вечером. Значит, к вечеру следовало быть наготове. Никогда нельзя рассчитывать на глупость и медлительность противника, если хочешь победить, — эту банальную истину Коршакевич по-настоящему усвоил только на войне.
Он остановил такси, заехал в «Серебряный лев», забрал из номера сумку с самыми необходимыми вещами, положил в сумку пистолет, а пакет выбросил на улице в урну. Затем он поехал в тот район, где жил Тавернье, и там снял номер в третьеразрядном отеле, поближе к месту предполагаемых событий. Номер в «Серебряном льве» он также оставил за собой. Теперь приходилось набраться терпения. Коршакевич вспомнил свою работу в Африке, где наемники в свободное время развлекались охотой. Ему претило зазря убивать зверей, и он, располагаясь в засаде у водопоя, брал с собой лишь фотоаппарат. Он видел, как львица утоляла жажду после кровавой трапезы. Поражала ее способность часами неподвижно лежать в укрытии здесь же, у водопоя, неотрывно глядя горящими глазами на пасущихся поблизости антилоп и дожидаясь одно-го-единственного момента, когда они, направляясь к воде, подойдут на расстояние двух-трех прыжков, не оставив тем самым себе никаких шансов на спасение. Еще во Вьетнаме, в подразделении снайперов, Коршакевич понял, что на войне жизнь и победа часто прямо зависят от терпения, которое порой превышает человеческие возможности — когда после изнурительного ночного марша целый день приходится окапываться, несмотря на удушливую тропическую жару, или когда сутки за сутками приходится неподвижно лежать в засаде, до рези в глазах вглядываясь в окуляр оптического прицела.
Шагая по улице, на которой стоял дом Тавернье, и незаметно поглядывая по сторонам, Коршакевич вспоминал всех тех, кто погиб на его глазах из-за недостатка терпения. Поравнявшись с домом, где жил Тавернье, Коршакевич удовлетворенно хмыкнул: дом на противоположной стороне улицы ремонтировался и стоял в лесах, на которых в темное время заметить человека практически невозможно. Во двор ремонтируемого дома вела подворотня. Коршакевич зашел во двор и обнаружил там кучу строительного мусора, бетономешалку и рабочих-португальцев, занятых приготовлением раствора. Однако главным, что ему удалось заметить, была вторая подворотня в глубине двора, выходившая на параллельную улицу. Обе подворотни обычно, видимо, запирались, но теперь половинки решетчатых ворот сняли с петель и прислонили к стене дома во дворе, дабы сквозь подворотни могли беспрепятственно проезжать грузовики со стройматериалами. Вечером и ночью двор, несомненно, тоже оставался открытым — в сытом Париже вряд ли кто-нибудь покусится на мешок с цементом или бетономешалку, хотя в Анголе или в Тукумане и то и другое моментально украли бы. Коршакевич посмотрел на часы: до конца рабочего дня оставалось меньше двух часов. К этому времени он собирался вернуться и оборудовать себе наблюдательный пункт в ремонтируемом доме.
За два часа он обошел и осмотрел всю округу, определил места, с которых лучше всего просматривался дом Тавернье, и пути возможного отхода с поля боя. В том, что схватка произойдет, он, зная Видалеса, почти не сомневался, как не сомневался и в том, что она разыграется именно здесь. Затевать покушение в центре города, где работал Тавернье, было чистым безумием, зато тихий район, где мало полицейских и много проходных дворов, годился для расправы как нельзя лучше. Найдя задворки поглуше, Коршакевич влез по пожарной лестнице на крышу одного из домов и с нее осмотрел окрестность, выбирая взглядом точки, где мог бы расположиться снайпер. К своему облегчению, он обнаружил, что единственным подходящим местом для этого являлся все тот же ремонтируемый дом. Прочие дома по той же стороне улицы явно тщательно запирались и были снабжены домофонами, так что посторонние не могли туда проникнуть, а здания в глубине квартала были попросту недостаточно высоки, и с их крыш и чердаков дом Тавернье не просматривался.
Коршакевич увидел с крыши, что из подворотни начали выходить рабочие, уже переодевшиеся в обычную одежду. Он спустился во двор и быстрым шагом направился к своей наблюдательной позиции. Войдя во двор, он огляделся, подошел к окну на первом этаже, подпрыгнул и уцепился руками за нижний край окна. Подтянувшись, он круговым движением гимнаста, упражняющегося на коне, легко перенес свое тело в комнату. Пустота помещений многократно увеличивала громкость каждого звука — ему казалось, что хруст засохших комочков раствора под его ногами разносится по всему дому. Он сунул руку в сумку, которую прихватил с собой, из гостиницы, нащупал там «беретту» и снял ее с предохранителя. Кроме пистолета в сумке были куртка, свитер и пара плиток шоколада, позволявшего одновременно и отогнать сон, и подкрепиться. Стараясь ступать бесшумно, он медленно, комната за комнатой, обошел все этажи здания, дабы убедиться в том, что его никто не опередил, а затем по лесенке поднялся к чердачному люку. Люк оказался не заперт; на чердаке Коршакевич выбрал слуховое окно, расположенное прямо напротив входа в дом Тавернье, и стал сооружать около него нечто вроде звериной лежки из досок, листов фанеры и всякого тряпья, в изобилии разбросанного на чердаке. Закончив эту работу, он поудобнее расположился на своем не слишком привлекательном ложе и стал наблюдать. Вскоре в жемчужно-сером «Пежо» приехал с работы Тавернье; нагруженный покупками, он с трудом запер машину и скрылся в доме. После этого один за другим потянулись часы, начисто лишенные каких-либо отличительных черт. Стало смеркаться, вдоль улочки зажглись фонари; стемнело, и брусчатка мостовой отливала мягким блеском в лучах фонарей и в свете, струившемся из окон. Шум автомобильного мотора раздавался очень редко, и почти все автомобили парковались около близлежащих домов либо въезжали во дворики. Коршакевич продолжал неподвижно лежать у слухового окна. Небо побледнело, звезды начали гаснуть, в кронах каштанов завозились птицы; лежавшего все так же неподвижно Коршакевича познабливало от влажного утреннего холодка. Мало-помалу совсем рассвело, но город оставался тих и неподвижен. Мягкая дымка приглушала все краски, и мостовая потемнела от росы. Когда под лучами взошедшего солнца на крышах, оконных стеклах и влажной листве заиграли блики, Коршакевич зевнул, сбросил с себя тряпье и начал пробираться к выходу: работа на стройках в Париже начинается рано. Посмотрев в окно на третьем этаже, он увидел, что Тавернье вышел из дома и направляется к машине; из окна второго этажа он успел заметить лишь корму удаляющегося «Пежо». Спрыгнув с первого этажа во двор, он через подворотню вышел на улицу, где жил Тавернье, и быстро обвел ее взглядом из конца в конец. Улица шла под уклон; в верхнем ее конце Коршакевич заметил группу мужчин — видимо, это шли на работу португальцы. В нижнем конце на самом перекрестке находился бар, который сейчас как раз открывался — пожилой седоголовый хозяин распахивал железные ставни. Из бара улица просматривалась насквозь, особенно если сесть напротив двери — ее в такую жару, конечно, оставят открытой. Впрочем, пока Коршакевич не торопясь спускался по улочке к бару, хозяин успел натянуть над тротуаром маркизы и расставить в их тени легкие столики и стулья, на один из которых Коршакевич и уселся. Он попросил кофе, булочек с маслом, утреннюю газету и приготовился снова ждать. Если бы его спросили, сколько он намеревается ждать, он вряд ли смог бы дать вразумительный ответ: ощущение опасности бродило в его крови, и пока это ощущение сохранялось, он не чувствовал времени. В полудреме оглядывая улицу поверх газеты, он отметил, что у дома Тавернье появились какие-то праздношатающиеся типы в штатском — несомненно, переодетые полицейские. Это было и хорошо, и плохо: сам дом Тавернье теперь находился под прикрытием, зато становилось труднее предсказать, где состоится покушение. Люди Видалеса не такие дураки, чтобы не распознать полицейских, значит, просто подкарауливать его на улице или в доме напротив они не станут. Наиболее вероятным становился другой вариант: слежка за автомобилем, которой Тавернье, разумеется, не заметит, и в удобный момент: — автоматная очередь из проезжающей машины. Вряд ли полиция обеспечит Тавернье еще и прикрытие его автомобиля, но если даже она это и сделает> люди Видалеса при благоприятных условиях не постесняются разделаться заодно и с прикрытием.
Вдруг Коршакевич вздрогнул: он увидел лица людей, сидевших в красном джипе «Тойота», спускавшемся вниз по улице к перекрестку. На миг ему показалось, будто он очутился в тукуманской столице; в следующий миг он понял, что мимо него проезжают те самые люди, встречи с которыми он искал. Эти оливковые скуластые лица в темных очках, своей невозмутимостью напоминающие каких-то индейских идолов, не могли появиться здесь по простому совпадению. К тому же Коршакевич мог поклясться, что человека в сером с металлическим отливом костюме, сидевшего рядом с шофером, ему приходилось видеть в Тукумане. «Тойота» поверну-, ла на перекрестке и на следующем повороте скрылась за углом. Коршакевич подумал, что надо бы позвонить Тавернье и предложить ему свои услуги в качестве бесплатного охранника — тогда не придется покупать машину и пасти его по всей Франции. Впрочем, позвонить следовало исключительно для очистки совести — Коршакевич не сомневался в том, что Тавернье с его дурацкой щепетильностью отвергнет такое предложение. Собравшись тяжело вздохнуть, Коршакевич внезапно так и замер на вдохе: он увидел, как «Тойота», появившись с другой стороны, неторопливо подкатывает к бару и припарковывается рядом с ним. Чавкнула дверца — один из сидевших в джипе вышел и направился в бар, а за стеклом «Тойоты» можно было разглядеть головы трех человек, оставшихся внутри. Пройдя к стойке, оливковый метис в темных очках спросил себе рюмку «Перно» и расположился на табурете таким образом, чтобы видеть в дверном проеме улицу и дом Тавернье: Коршакевич проследил за его действиями через затененное маркизой оконное стекло. Снова потянулось время ожидания. Теперь Коршакевич чувствовал себя спокойно: как всякий военный, он любил ясность ситуаций. Примерно через полтора часа наблюдатели заметили, что к дому Тавернье подъехал серый «Пежо» — видимо, журналист решил пообедать в семейном кругу. Коршаке-вич зашел в бар, подошел к стойке и попросил еще кофе и новую газету. Пока хозяин готовил кофе, Коршакевич успел завязать с ним неспешную беседу о ценах на квартиры в этом районе Парижа — вполголоса, но так, чтобы слышал метис, сидевший на табурете. Пусть лучше люди Видалеса принимают его за праздношатающегося приезжего, задумавшего обосноваться в Париже, чем за полицейского. Хозяин, страдавший от недостатка общения, охотно вступил в разговор. За свою полную приключений жизнь Коршакевич в совершенстве обучился искусству изображать интерес к речам собеседника, . врать не задумываясь и сколь угодно долго поддерживать течение даже самой пустопорожней беседы. Примерно через полчаса он краем глаза заметил, что метис уже не прислушивается к их репликам, однако не перестал рассказывать хозяину о том, чем он намерен заняться в Париже. Тот одобрительно кивал головой, а Коршакевич поглядывал в зеркало, висевшее на стене за его спиной. Он увидел, что «Пежо» Тавернье отъезжает от дома и направляется вниз по улице в сторону перекрестка. Донесся звук открываемых дверей «Тойоты». Левая рука Корша-кевича незаметно скользнула в сумку, свисавшую с его левого плеча, и нащупала там рукоятку «берет-ты». В зеркале было видно, что машина, припаркованная чуть поодаль от дома Тавернье, также отъехала от тротуара, но с явным опозданием. Метис поставил рюмку на стойку, соскочил с табурета и сунул руку во внутренний карман пиджака. В зеркале мелькнула фигура человека в сером костюме. В правой руке, свисавшей вдоль туловища, он держал дулом вниз автомат Калашникова с укороченным стволом. Человек уверенной походкой направлялся к центру перекрестка, наперерез уже поворачивавшему автомобилю Тавернье. В глубине зеркала возник и второй террорист. Метис, сидевший в баре, выхватил пистолет и ринулся к выходу. В помещении раздался хлопок, словно откупорили банку с пивом. Фигура в дверном проеме замерла, затем вся обмякла, ссутулилась и, привалившись боком к дверному косяку, медленно сползла на пол. Так падают люди, убитые наповал, и Коршакевич больше не принимал этого террориста в расчет. Он извлек «беретту» из сумки, сквозь днище которой стрелял, швырнул сумку на ближайший столик и, перескочив через ноги мертвеца, оказался на тротуаре. Киллеры не заметили того, что произошло в баре: они уже вышли на середину перекрестка и целились из автоматов в машину Тавернье. Журналист резко крутанул руль, увидев перед собой двух человек с оружием на изготовку, колеса взвизгнули, и «Пежо» вынесло на тротуар. В результате очередь, выпущенная человеком в сером костюме, впустую хлестнула по стене дома, выбив из нее целую полосу искр. Машина Тавернье со скрежетом и звоном врезалась в ствол каштана, но дать еще хотя бы одну очередь нападавшим было уже не суждено. Тавернье увидел, как голова франта в сером костюме вдруг резко мотнулась в сторону, словно от пощечины, очки слетели, автомат выпал из рук и с лязгом заскользил по брусчатке, а сам террорист, завертевшись на одном месте, рухнул затем на мостовую, весь перекрученный, как сломанная кукла. Второй террорист выронил оружие, медленно осел на колени, словно опустевший мешок, и мягко повалился на бок. Его подобранные к животу ноги конвульсивно распрямились, и он затих. Мотор «Тойоты» взревел, но шоферу не удалось скрыться с места происшествия — Коршакевич всадил ему две пули в лицо сквозь ветровое стекло, которое ливнем осколков осыпалось на труп, вжавшийся в угол между сиденьем и дверцей. Секунд за двадцать все было кончено, и когда «Рено» с полицейскими в штатском затормозил у перекрестка, где валялись убитые, Коршакевич уже исчез в сумраке бара. Подхватив со столика свою сумку, он ворвался за стойку и направил ствол «беретты» бармену между глаз. У того отвисла челюсть. «Веди через черный ход, живо!» — рявкнул Коршакевич. Бармен, приученный телевидением и кино к разным ужасам, не заставил себя уговаривать и затрусил по коридорчикам мимо кухни, кладовой и холодильников. Когда впереди замаячила открытая дверь -на улицу, Коршакевич оттолкнул бармена к стене и мимо него выскочил в сияние летнего дня. При утренней рекогносцировке он выяснил, что неподалеку от того места, где он сейчас находился, располагалась станция метро. Прежде чем направиться туда, Коршакевич поднял с асфальта пустую банку из-под пива, скрутил ее в подобие жгута, захлопнул дверь, накинул -засов на дверную скобу и вставил в скобу скрученную пивную банку. Наглухо отделив себя таким образом от погони, он не торопясь зашагал к метро. Ему предстояло заехать в «Серебряный лев», рассчитаться, забрать вещи и перебраться на квартиру, адрес которой ему еще в Анголе дал Жорж Вальдес.
К вечеру того же дня Тавернье, закончив давать показания, вышел из полицейского управления в сопровождении офицера в штатском и уселся на заднее сиденье автомобиля, в котором его должны были отвезти домой. С той минуты, как он увидел на перекрестке человека в темных очках, поднимавшего автомат, его не оставляло какое-то оцепенение: он машинально повиновался всем распоряжениям окружавших его полицейских, машинально отвечал на вопросы инспектора, машинально подписывал свои показания. В его мозгу непрерывно прокручивалась сцена покушения: элегантный убийца поднимает автомат, затем его голова дергается, автомат вылетает из рук, и он, завертевшись волчком, падает на мостовую, катится по ней и замирает лицом вниз. Испачканный пылью пиджак задрался убитому на голову, белая сорочка выбилась из брюк, с одной ноги слетел башмак, и штанина на той же ноге нелепо задралась, обнажая бледно-оливковую мускулистую ногу. Легко и уверенло двигавшийся человек в пару секунд превратился в сломанную и равнодушно отброшенную марионетку, вокруг головы которой растекалась темно-красная маслянистая лужица какого-то ненастоящего, почти химического вида. Быстрота этого перехода, совершившегося на его глазах, угнетала Тавернье; он видел на своем веку немало смертей на войне, но вот так — в мирной жизни, на мирной улочке — впервые в жизни. В своем спасителе он узнал Орсини, но не испытывал к нему благодарности. Люди, подобные Орсини, внушали ему смешанное чувство страха и отвращения, так как их специальностью как раз и являлось превращение полных сил людей в никчемное подобие сломанных кукол. Под влиянием увиденного это чувство в нем усилилось, и Тавернье выложил в полиции все, что знал об Орсини. Инспектор тут же нажал на кнопку внутренней связи и пересказал невидимому собеседнику сведения, услышанные им от Тавернье, включая приметы стрелявшего. С особым нажимом было упомянуто о вытатуированных на руке преступника цифрах — видимо, они представляли собой личный номер военнослужащего. Вот только какой армии? Орсини наверняка успел послужить под многими знаменами. Более подробный портрет еще предстояло составить, перенести на бумагу и размножить, но инспектор был уверен, что для идентификации личности хватит и примет, изложенных Тавернье. Выключив интерком, он в упор посмотрел на журналиста и произнес:
— Вы, конечно, отдаете себе отчет о том, что ваш знакомый действовал параллельно с полицией, пытаясь предотвратить покушение, которого вы опасались. К сожалению, он оказался проворнее наших людей, а может быть, ему просто больше повезло. В любом случае его действия являются абсолютно незаконными: он присвоил себе прерогативы полиции. Поскольку противозаконные действия, приведшие к смерти четырех человек, были совершены ради вашей защиты, я вынужден потребовать у вас прямого ответа на следующий вопрос: почему этот человек прикрывал вас? Между вами имелась соответствующая договоренность, или вы наняли его для охраны, или?..
Инспектор умолк и вперил испытующий взгляд в лицо Тавернье. Тот с опозданием сообразил, что напрасно дал волю эмоциям и распустил язык: теперь приходилось рассказать, откуда к нему попала видеозапись, а против этого восставала вся его натура журналиста. Впрочем, отступать было уже поздно, и Тавернье ответил:
— Нет, я не нанимал Орсини и не уславливался с, ним о том, что он будет меня охранять, однако он мог предвидеть покушение на меня и принять свои меры, так как именно он передал мне в Бейруте видеокассету с материалом, компрометирующим президента Республики Тукуман генерала Видалеса. Со слов Орсини мне известно, что он долгое время работал в Тукумане, часто входил в контакт с самим Видалесом и потому был в состоянии предсказать реакцию генерала на публикацию видеозаписи.
— Но ведь он знал, что материал уже попал в печать и на телевидение, и тем самым он достиг своей цели, — с удивлением заметил инспектор. — Зачем же ему понадобилось и после этого охранять вас?
— Возможно, мои слова покажутся вам странными, но у меня сложилось впечатление, что Орси-ни — человек, руководствующийся в жизни определенными нравственными принципами. Орсини считал себя обязанным обеспечить мне защиту, поскольку я подвергался опасности из-за дела, которое начал он.
— Простите, но такой образ мыслей и действий совершенно не характерен для людей, подобных вашему приятелю. Вам трудно будет доказать, что вы не находились с ним в сговоре, иначе говоря, что он не действовал по вашему заданию.
— Не считайте меня ребенком, инспектор, — фыркнул Тавернье. — Доказывать что-либо — это дело не мое, а следствия. С вашей стороны вряд ли честно пытаться повесить все происшедшее на меня. Я ведь мог вам ничего не рассказывать, и вам тогда пришлось бы туго: с одной стороны, инцидент явно не случайный, а с другой — фактов у вас никаких и объяснить ничего вы не можете. Я утверждал бы, что понятия не имею, чем вызвана перестрелка и кто стрелял, и у вас не было бы ничего против меня. Как бы вы без меня вышли на Орсини? Думаю, что мою откровенность следовало бы поощрить, а не обращать ее мне во вред.
Инспектор цинично усмехнулся:
— Почему же вы его сдали? Ведь он вас все-таки спас!
— Я выполнил все, что ему обещал, но я против самого присутствия подобных людей в цивилизованной стране, — раздраженно ответил Тавернье. — Нельзя позволять им насаждать в Европе свои порядки.
Инспектор что-то угрюмо проворчал и покосился на вошедшего в кабинет сержанта. Тот положил перед ним на стол конверт с фотографиями. Вытряхнув снимки из конверта, инспектор перебросил их через стол к Тавернье.
— Узнаете?
Тавернье разложил фотографии веером перед собой. На него смотрели пять лиц: все блондины, все мужчины в расцвете сил, при этом, однако, очень непохожие друг на друга. Роднила их только холодная настороженность во взгляде, словно изображенный на фото человек хотел посоветовать всем тем, кто будет рассматривать его портрет, не шутить с оригиналом и не совать нос в его дела. Тавернье взял фотографию Орсини и протянул ее инспектору. Тот передал снимок сержанту. Сержант вышел из кабинета, а инспектор сказал извиняющимся тоном:
— Придется немного подождать.
Тавернье в его взвинченном состоянии сорок минут ожидания показались мучительными, и он облегченно вздохнул, когда сержант вернулся и положил перед инспектором на стол ксерокопию какого-то досье. Инспектор удовлетворенно кивнул, движением руки отпустил сержанта и обратился к Тавернье:
— Ну вот мы и вычислили вашего приятеля. К счастью, таких молодцов, как он, совсем немного. Мы с конца шестидесятых годов, со времен событий в Катанге, внимательно следим за миром наемников. Эти люди бывают опасны не только на войне, но и в мирной жизни, где они со своей тягой к насилию не находят себе места. Кроме того, в их среде часто скрываются от правосудия лица, совершившие тяжкие преступления. Так что на многих из них, в особенности на специалистов высшего класса, у нас имеются досье. Досье на так называемого Орсини — одно из самых подробных. Дело в том, что в Америке, где он вырос, у него были проблемы с законом, от которых он удрал в армию, и американская полиция поделилась с нами информацией. Так что теперь у нас есть даже его пальчики. А цифры у него на руке — это личный номер солдата американской армии. Татуировка сделана во Вьетнаме.
— Так как же его зовут на самом деле? — вырвалось у Тавернье.
Инспектор исподлобья бросил быстрый взгляд на своего собеседника и после секундного раздумья произнес:
— Что ж, пожалуй, вы вправе это знать. Его зовут Виктор Корсаков, он американец русского происхождения, причем из очень древнего дворянского рода. У него богатая биография, но в ней множество темных страниц. С юных лет он проявил феноменальные способности к языкам и в то же время уникальные спортивные задатки, изучая в одной частной школе восточные единоборства. Увлекался изучением восточных культур и даже поступил в университет, но свои научные занятия умудрялся совмещать со всякими противоправными деяниями, так что Вьетнам стал для него в известном смысле спасением. Там он быстро отличился и был направлен в школу войск специального назначения, в подразделение снайперов. Школу окончил с отличием, его назначили командиром группы, которая выполнила несколько важных заданий командования. Потом он был ранен, получил длительный отпуск, а тут и война кончилась. Но он, видимо, из тех вояк, которым мирная жизнь кажется пресной. Он вновь поступил в университет, но скоро учеба ему надоела, он связался с наемниками и отправился в Анголу.
— Заниматься востоковедением, учиться в университете и быть не в ладах с законом — одно с другим как-то не вяжется, — заметил Тавернье.
— Ну, положим, можно быть студентом и не ладить с законом, — возразил инспектор. — Хотя вообще-то. вы правы. Этот Корсаков и в самом деле необычный тип. Изучал в университете восточные цивилизации-и одновременно был связан с молодежной бандой! Сын интеллигентных родителей, перспективный студент — и занимается рэкетом! Полиглот, человек с блестящей перспективой — и тратит время на то, чтобы в какой-то сомнительной школе заниматься боевыми искусствами. Кстати, сейчас он в них большой специалист. Впрочем, видимо, такова беда всех вундеркиндов, которым легко дается то, на что другие кладут целую жизнь, — они просто не умеют ценить даров судьбы. Вот и Корсаков — человек весьма начитанный, образованный, ему и клички давали соответствующие: «Доктор», «Профессор» и тому подобное, — при этом исключительно смел, хладнокровен, умеет подчинять себе людей. Ему цены бы не было, используй он свои способности в мирной жизни. Какую карьеру человек мог бы сделать! А что вместо этого? Вот: «Снайпер высокого класса... Знает все основные виды современного стрелкового оружия и большинство видов полевых артиллерийских систем. Имеет навыки вождения практически всех боевых машин... Отлично подготовлен тактически, может командовать пехотными подразделениями вплоть до батальона...» Батальон белых или черных головорезов в какой-нибудь богом забытой дыре — вот его потолок. Служить он, естественно, предпочитает тому, кто больше платит, и его не интересует, какие цели преследует его наниматель. Если в Анголе он воевал против коммунистов, то в Центральной Америке был инструктором у партизан прокитайского толка. Словом, личность беспринципная.
— Судя по его поведению в этой истории с Видалесом, вы не совсем к нему справедливы, — заметил Тавернье.
— Вы видите в его действиях следование какому-то принципу, а я — мстительность и агрессивность. Корсаков работал в Тукумане, постоянно сталкивался с Видалесом и его окружением, — почем знать, какие у него с ними счеты? Один из убитых, некто Франсиско Пачеко, — доверенный человек. Видалеса, выполнявший различные деликатные поручения в Европе. Возможно, Корсаков в Тукумане с ним не поладил и теперь использовал всю эту историю, чтобы с ним расправиться.
Тавернье пожал плечами. Чувствовалось, что он не убежден. Инспектор продолжал:
— К тому же, по данным, полученным от различных осведомителей, в психике вашего знакомого преобладают разрушительные тенденции. Он восхваляет войну, а человечество, похоже, ненавидит. Во всяком случае его высказывания о западной цивилизации и демократии позволяют сделать такой вывод.
— Ну, это понятия все-таки не тождественные, — не удержался Тавернье.
Инспектор взглянул на него с укором и скороговоркой прочел несколько фраз из рапорта, подшитого к досье:
— «Постоянно выказывает симпатию к коммунизму... С презрением относится к мирным гражданам, работающим на благо общества, особенно к собственникам... Для достижения желаемого склонен прибегать к насилию... С особым отвращением отзывается о США и американцах, хотя при этом не скрывает того, что родился и вырос в США... В условиях боевых действий жесток и беспощаден, с учетом его квалификации — чрезвычайно опасен». Чрезвычайно опасен! — с нажимом повторил инспектор. — Я и сам не очень-то люблю американцев, но мы должны быть им благодарны: если бы не они, мы давно уже жили бы при марксистских порядках. Гориллы Видалеса мне тоже совсем не симпатичны, и, может быть, они заслужили пулю, но, во-первых, закон есть закон, и, во;вторых, кто знает, кого завтра захочет пристрелить ваш приятель? Здесь все-таки Франция, а не Бейрут и не Африка, и такие типы, как Корсаков, здесь должны сидеть в тюрьме, а не разгуливать по улицам с оружием. Короче говоря, я советую вам хорошенько запомнить: этот человек крайне опасен, на его совести уже столько жертв, что для достижения своей цели он не остановится перед новым покойником, и потому с вашей стороны разумнее всего было бы связаться с нами, если он опять появится в поле вашего зрения. Если же вы считаете это непорядочным — что ж, тогда хотя бы держитесь от него подальше.
Инспектор выписал Тавернье пропуск на выход.
— Если захотите сообщить нам что-то еще, то вот вам номер моего телефона. Некоторое время мы еще будем вас охранять, но все же рекомендую взять отпуск и уехать куда-нибудь отдохнуть. Благодарю за откровенные показания. Разумеется, я не намерен предавать огласке нашу беседу и жду того же от вас.
Тавернье кивнул. Инспектор поднялся и с улыбкой протянул ему руку.
— А в деле с Видалесом вы вели себя очень достойно, — сказал он. — Нельзя пасовать перед такими мерзавцами. Итак, до свидания, и помните о том, что я вам сказал.
Инспектор посмотрел вслед Тавернье сквозь стеклянную перегородку, отделявшую его кабинет от коридора, и покачал головой. Труднее всего ему приходилось с писателями, художниками, журналистами и тому подобной богемной публикой, которой в Париже хоть отбавляй. Инстинктивная враждебность к государству и его служителям была у этих людей в крови. Впрочем, Тавернье, по мнению инспектора, на их фоне выглядел вполне приличным человеком. Не зря он рассказал так много важных вещей — возможно, даже себе во вред. На таких людях, которым невмоготу лгать и изменять долгу, держится любая страна и любая нация; вполне можно простить им то, что они слегка хорохорятся перед служителями закона. Инспектор подумал, что Тавернье не пожалеет о своей откровенности: фотографии Корсакова имелись у полицейских в аэропортах, на вокзалах, на всех дорожных постах, были взяты под контроль все места, где имели обыкновение встречаться наемники, а также телефонные разговоры всех известных вербовочных контор. «Кажется, на сей раз мистер Корсаков крепко влип», — пробормотал инспектор себе под нос и ухмыльнулся.
Впрочем, полицейские патрули напрасно всматривались в лица путешественников: Корсаков не собирался уезжать из города. Рассчитавшись в «Серебряном льве», он, не теряя времени, отправился на квартиру, рекомендованную ему Жоржем Вальдесом. Корсаков ругал себя за то, что не сделал этого раньше, поскольку постоянный интерес французской полиции к постояльцам отелей был ему хорошо известен. Однако портье, которому он позвонил перед прощальным визитом, сообщил ему конфиденциальным тоном, что покуда все тихо, и поэтому он решил, что успеет опередить полицию и забрать вещи. В клоповнике близ дома Тавернье он на всякий случай рассчитался еще перед тем, как залечь ночью в засаду. Квартира, адрес которой дал ему Жорж, оказалась классической богемной мансардой. На то, что обитатели мансарды усердно занимаются творческой работой, указывали расставленные повсюду подрамники, драпировки, готовые холсты; однако Корсаков явился в свое новое пристанище в самый разгар всеобщей затяжной попойки. Войдя, он отрекомендовался другом Жоржа, и хотя у большинства собравшихся его слова вызвали недоумение, среди многочисленной Компании нашлись-таки один или два человека, которые помнили, что мансарда принадлежит Жоржу, а не является владением тех художников-авангардистов, которые использовали ее под мастерскую. Подвыпившее общество, все члены которого успели уже надоесть друг другу, встретило Корсакова с преувеличенным радушием и сразу же принялось потчевать его выпивкой и разнообразным наркотическим куревом. Корсаков долго крепился и не примыкал к общему веселью, безудержность которого шла вразрез с его привычкой к умеренности и самоконтролю. Однако постепенно ему надоело выглядеть белой вороной, да и взвинченные нервы требовали успокоения, так что он принялся вместе со всеми поднимать стаканы с дешевым виски, затягиваться сладковатым конопляным дымом и ругать на все корки буржуйское правительство и обуржуазившееся население, не понимающее подлинного искусства. Когда на колени к нему уселась пухлая белокурая девица, это показалось ему вполне нормальным, хотя и чрезвычайно забавным. Когда с наступлением темноты веселье стало выдыхаться, они с девицей зарылись в кучу одеял в углу, однако после ночи с Дезире и всего выпитого сексуальные подвиги Корсакова оказались весьма скромными. Впрочем, девица не проявляла особой требовательности — похоже, она вымоталась не меньше своего кавалера. Вообще времяпрепровождение богемы больше походило на оргию, чем на невинную попойку: все присутствовавшие, стоило им устать от выпивки и марихуаны, норовили составить парочку с ближайшим лицом противоположного пола и предаться любви за каким-нибудь символическим укрытием вроде мольберта или горшка с пальмой. «Хорошо хоть без голубых обошлось», — подумал Корсаков, когда утром опухшие и нечесаные гости, стеная от головной боли, засобирались в лавочку за выпивкой. Их подгонял хранитель квартиры Жан Ги, тощий и длинный парень неопределенного возраста, с землистым лицом. Такая жизнь совершенно не вязалась с представлением Корсакова о французах как о людях умеренных, здравомыслящих и расчетливых. Впрочем, далеко не все здесь были французами — Корсаков насчитал по нескольку американцев, немцев, скандинавов и латиноамериканцев. Некоторые из них уходили, на смену ушедшим появлялись новые лица, и только Жан-Ги со своими приятелями-авангардистами оставался непотопляем. Он так страстно ругал мещанство, что даже алкоголь его не брал. Корсаков не хотел рисковать и покидать квартиру, поскольку был уверен, что Тавернье так или иначе проболтается и полиция будет искать не абстрактного убийцу, а конкретного Виктора Корсакова, наемника и американского гражданина. Поэтому он старался не противоречить Жану Ги и его друзьям. Эти ребята были ему симпатичны — открытые, доброжелательные, бескорыстные; однако ему претили их необразованность в сочетании со склонностью к безапелляционным суждениям, их нетерпимость, пусть даже только на словах, их отвращение к труду и поиски легких путей в искусстве под видом стремления к новизне и повышенной выразительности. Корсаков не стеснялся временами поражать собутыльников своей осведомленностью — ему следовало стать среди них своим; однако слишком усердствовать не стоило, ибо особая образованность и глубина суждений авангардной богеме вовсе не присущи.
По бесшабашности и количеству опустошаемых бутылок происходившее в мансарде Жоржа могло напомнить попойки наемников в африканском лагере после боевых операций, однако такие темы, как здесь, Корсакову в африканских лагерях обсуждать не приходилось. И тем не менее, проснувшись утром через пару дней, он ощутил приступ тоски и жажду деятельности. Выпутавшись из одеял (его сдобная подруга давно куда-то подевалась), он прошлепал в ванную, вытолкал оттуда какого-то тощего очкарика, задремавшего прямо в ванне, и принял душ. Полотенца отсутствовали, поэтому вытираться ему пришлось одеялом, которое он затем для просушки повесил в комнате на спинку стула. Слышались всхрапы, чье-то тяжелое дыхание, кто-то со стонами силился повернуться во сне на другой бок; глядя в окно на перламутровые переливы рассветного тумана и влажные от росы крыши, Корсаков думал о том, куда бы ему податься, так как бесконечный праздник передовой молодежи становился все больше похож на безнадежную попытку отгородиться от жизни и начинал ему надоедать. Одеревеневшие от алкоголя и недосыпания мозги не желали его слушаться — казалось, будто идти решительно некуда. На миг в его сознании промелькнул было образ Дезире, но тут же вновь отлетел во тьму забвения.
Он побрел на кухню, чтобы сварить кофе и взбодриться, но вовремя услышал донесшиеся оттуда смех и звон стаканов. Ни пить, ни участвовать в беседе ему не хотелось, от одной мысли о табачном дыме к горлу подкатывала тошнота. Он решил выйти на воздух и обдумать порядок дальнейших действий на утренней прохладе в каком-нибудь сквере. Застегивая рубашку, он вздрогнул — это телефон, стоявший на столике среди грязных стаканов и пепельниц, переполненных окурками, неожиданно издал громкую трель. По углам замычали и заворочались, но ни один из спавших не проснулся. Корсаков снял трубку.