В воскресный день после утреннего приема чины направлялись во дворцовые храмы или в церкви, находившиеся возле Большого дворца. Сам василевс присутствовал на богослужении в храме Фаросской Божьей Матери. После службы сановники вновь собирались около Юстинианова триклина. По особому знаку друнгарий виглы (начальник городской стражи) и его помощник приглашали ожидавших — в строгом соответствии с их титулами — в Юстинианов триклин, где дежурный придворный объявлял имена приглашенных к царскому обеду. Затем препозит разрешал ключарю «делать отпуст»; тот снова гремел ключами, друнгарий виглы снимал с плеча меч в знак завершения своих обязанностей, силентиарий провозглашал: «Повелите», и все не удостоенные приглашения расстроенными расходились по своим домам.
Помимо приемов василевсы должны были совершать торжественные выхода (и выезды) в храмы во время церковных праздников. Особенно пышно обставлялись выходы царей в храм Св. Софии на Господние праздники: Воскресения Христова, Пятидесятницы, Преображения, Рождества и Крещения. Для больших выходов сановники рано утром собирались во дворце и там облачались, но уже не в будничные скарамангии, а в хламиды — белого или темного цвета. Придворные подготавливали сложные одеяния для царя, и когда все было собрано, василевс в восьмом часу утра выходил, как обычно, для молитвы в Хрисотриклин. Затем препозит подавал ему золотой плащ, и в сопровождении свиты император покидал Золотую палату.
На всем пути василевса стояли высшие сановники, простые чиновники, представители константинопольских ремесленных и торговых корпораций. Все они занимали заранее назначенные места и заранее предписанными возгласами приветствовали государя. Процессия двигалась медленно, заходя в дворцовые храмы, где царь молился, и в парадные залы, где он выслушивал приветствия. Наконец она прибывала в покои Дафны. Там императора облачали в еще более величественную одежду, называемую дивитисием, — длинную и широкую рубаху, натягиваемую через голову, — поверх которой затем он надевал хламиду — плащ, на античный манер застегивавшийся фибулой.
По прибытии вестника, присланного патриархом, шествие возобновлялось. Дорогой царь принимал высших сановников и выслушивал многолетия. Процессия проходила помещения гвардейских частей и, выйдя через Халку, пересекала Месу и площадь Августеон. Здесь, около Мильного столба, василевс выслушивал славословия народа и входил наконец в храм Св. Софии. Можно было бы наполнить целый том пересказом книги Константина Багрянородного. Не стану этого делать. Сказанного достаточно, чтобы представить себе торжественную пышность церемоний Большого дворца, подчиненных строгому ритуалу, неторопливых и традиционных. Торжественная медлительность их словно противостояла социальной подвижности реальной византийской общественной жизни, ее нестабильности и неустойчивости.
Торжественный ритуал Большого дворца был в представлении византийцев подобием небесного, божественного порядка, императорские покои назывались священными, а сам василевс мыслился как сакральная фигура. Конечно, с установлением христианства прямое обожествление императора стало невозможным, и если византийцы уподобляли василевса Богу или Христу, то лишь метафорически. Император — человек, но в силу своей особой роли, особого положения человек, находящийся в непосредственном контакте и под непосредственным покровительством божественных сил.
Собственно говоря, официальная политическая доктрина Византийской империи исходила из того, что сам Христос управляет этим государством; поэтому в воскресные и праздничные дни золотой трон Хрисотриклина пустовал — он был «предуготовлен» для Бога, тогда как царь сидел слева от предуготовленного трона, на пурпурном кресле. Василевс воспринимался, следовательно, как наместник Христа, и потому представление об избрании государя Богом занимало важное место в византийской официальной идеологии: избранный людьми, инспирированными Богом, василевс получал венец от Троицы, Св. Духа или от Богоматери. И не только получал венец, — считалось, что Господь покровительствует всем деяниям государя и в битве прикрывает его собственной десницей.
Из этого принципа вытекало представление об особом общественном назначении царя: он наделялся сверхчеловеческими свойствами, он выступал в качестве посредника между Богом и людьми, и если его задачей было подражать Христу, то обязанность всех остальных людей («подданных» или даже «рабов») состояла в том, чтобы подражать василевсу. Эту «особость» императора, его отделенность от человечества и близость к небесным сферам и должен был материализовать императорский культ, выражавшийся, в частности, в церемониале Большого дворца.
Таинственная особость василевса подчеркивалась тем культовым молчанием, которое должно было его окружать и которое нарушалось лишь строго установленными возгласами-аккламациями, неутомимо повторяемыми по несколько раз. Специальным придворным, силентиариям (от латинского silentium, тишина), надлежало следить за молчанием в дворцовых залах, и очень характерно, что собрания высших сановников носили название «силентий», равно как и речи, которые произносил василевс, встречаемый благоговейной тишиной.
Сакральной личности, василевсу принадлежало особое, сакральное пространство.
Всюду, где появлялся император, его сопровождали завесы, отделявшие его персону от массы окружающих лиц: завесы закрывали конху Хрисотриклина, они завешивали двери, натягивались между колоннами. За завесами также скрывалась стража, органы, хоры.
Изобилие завес наполняло дворец ощущением таинственности, от чего казалось, что повсюду мистически присутствует Божество.
Царю принадлежали особые седалища — золотые, пурпурные; особый стол, особая (царская) ложа на ипподроме — кафисма. На троне он сидел под балдахином-киворием, символизировавшим небесный свод. Во время торжественных процессий он останавливался в особых местах — между двумя колоннами, под аркой, напоминая если не живого Бога, то статую бессмертного существа. Под ногами стоящего василевса — особая подставка, так называемая рота. Такие роты были размещены по всему дворцу, начиная от Халки, где император на роте читал молитву, вступая в свое священное жилище, и вплоть до тронных залов. Никто из подданных не мог становиться на роту — кроме исключительных случаев, когда они действовали как представители государя. Императору были присвоены особые цвета — золотой и пурпурный, и их использование подданными запрещалось или, во всяком случае, строго ограничивалось. Царственный потомок являлся на свет в Багряной палате. Пурпурные сапоги были исключительной привилегией василевса — тот, кто рискнул бы обуться в пурпур, подлежал суду по обвинению в узурпации. Царские роты были из порфира. Государственные документы василевс подписывал пурпурными чернилами, и хранитель царской (пурпурной) чернильницы был одним из видных придворных.
Близость императора к Богу выражалась, в частности, в том, что василевс, единственный из мирян, имел доступ в алтарь — святая святых христианского храма. Она выражалась еще и в том, что дворцовая архитектура словно повторяла храмовую, и Хрисотриклин, например, был подобием современных ему церквей и подобно церквам имел конху, где размещался императорский трон. Как и славословиями.
Подобие императора Христу подчеркивалось всего отчетливее в другой церемонии, совершавшейся на Страстной Четверг — в церемонии омовения ног. В покоях императора устанавливался умывальник, и в эти покои вводили двенадцать специально отобранных нищих, одетых в нижнюю рубаху и короткие штаны, державших в руках свечи. Каждому из них василевс мыл правую ногу, вытирал ее и целовал. Он поступал так в подражание Христу, который, согласно преданию, омывал ноги своим ученикам, — но в отличие от Христовых апостолов каждый из участников церемонии получал из казны по три золотые монеты.
Уже в церемонии омовения ног проступает одна особенность императорской власти в Византии, особенность, о которой мы еще не раз будем говорить впоследствии: василевс, который мыслился подданными как наместник Христа и который был окружен невиданной пышностью, выступал вместе с тем — в подражание Христу — как воплощенное смирение, ибо он мыл и целовал ноги последним константинопольским беднякам. Это противоречивое двуединство обнаруживается и в других чертах придворного церемониала. Все здесь напоминало василевсу не только о его величии, но и о бренности, о скоротечности жизни: едва вступив на престол, он должен был позаботиться о саркофаге для своего погребения, а в число царских инсигний помимо венца, державы, символизировавшей подвластную василевсу вселенную, и скипетра входила акакия — мешочек с прахом, символ ожидающей нас кончины.
Итак, византийский император играл в общественной жизни своей страну особую роль, которую можно было бы назвать репрезентативной. Он «представлял» собой империю, был сам символом ее мощи, богатства, величия, являл в ощутимом виде это величие и мощь — и когда возносился на подъемном троне в Магнавре, и когда в роскошном облачении простаивал службу в храме Св. Софии, покрываясь потом и изнемогая под тяжестью собственных одежд. Он выступал в этой функции не как личность, не как представитель конкретного знатного рода, но как символ государства и как средоточие государственного культа, византийской государственной религии, тесно переплетавшейся с официальной религией византийской церкви — православием.
Как символ византийского государства, император мыслился всевластным. Ему принадлежала, как утверждали идеологи империи, вся ойкумена.
Правда, смысл этого греческого слова, означавшего буквально «населенный мир», «вселенную», в византийском словоупотреблении стерся, стал неопределенным — скорее всего, его относили к прежней территории Римской империи, к Средиземноморью — от Евфрата до Геракловых столпов. Василеве ромеев во всяком случае мыслился как преемник римских правителей, и если ему не удавалось быть единственным государем ойкумены — вселенной, должен быть по крайней мере считаться главой всех христианских правителей.
Тенденция эта вылилась в концепцию иерархии, или семьи государей, развитой создателями византийской политической доктрины. Согласно этой концепции, василевс был главой иерархии королей и князей, которые трактовались как его младшие братья, племянники или сыновья.
Официальная византийская доктрина исходила из представления о ромеях как об избранном народе, находящемся под божественным покровительством, и потому все отношения с соседями мыслились как серия побед. Победы торжественно отмечались в триумфальных въездах, когда через Золотые ворота в город вступали войска, ведя пленных и везя добычу; воинские успехи были постоянным сюжетом придворной живописи. Победа была дарована Богом — в этой мысли воплощалась надменная уверенность византийцев в своем избранничестве, но она противоречивым образом уживалась с идеей смирения, ибо если победу даровал Бог, то император лишь косвенно, лишь символически причастен к ней. И вот во время триумфальных шествий на колеснице, запряженной белыми лошадьми, везли икону Божьей Матери, истинного предводителя византийских армий, а василевс скромно и незаметно шел пешком.
Конечно, идея византийской ойкумены была иллюзорна, как иллюзорным в XI–XII вв. оказалось требование, выдвинутое (или повторенное) еще Константином Багрянородным, — не выдавать византийских принцесс замуж на иноземцев. Принцесс выдавали, ибо это было важным средством международной политики, выдавали подчас за не слишком значительных князей, и битвы выигрывали далеко не всегда. Но иллюзия избранного народа и иерархии государей сохранялась вплоть до той поры, пока иноземное завоевание не оборвало самое существование Византии.
Но может быть, в своих отношениях с подданными василевс выступал в самом деле всевластным? Противоречивость конструкции императорской власти в Византии проступает и в этой сфере общественной жизни. С одной стороны, царь — всевластный господин своих подданных-рабов. Он верховный военачальник, верховный судья и, более того, воплощенный закон. Он назначает чиновников и смещает их, и постановление патриарха, несмотря на известные ограничения, находится в его руках. Он может казнить, ослепить, сослать любого из подданных, может конфисковать имущество, может развести с женой — несмотря на формальную нерасторжимость христианского брака.
Но странное дело! Этот всесильный повелитель подданных-рабов оказывается в весьма неустойчивом положении, в нестабильном — как вся его империя. Императорская власть формально не наследуется; чтобы передать престол сыну, василевс должен еще при своей жизни возложить на него венец. Нет здесь и принципа принадлежности престола той или иной царственной фамилии — византийские династии коротки, непрочны. Узурпации следовала в Византии за узурпацией: подсчитано, что половина всех государей была здесь лишена трона насильственным способом — кто отравлен, кто утоплен, пострижен в монахи, зарезан в собственной спальне, растерзан уличной толпой. Кто-то из историков определил византийское самодержавие как абсолютную власть, ограниченную революцией, — под революцией он понимал, разумеется, дворцовый переворот. Что угроза узурпации постоянно нависала над обладателем трона в Хрисотриклине, это бесспорно — но страх перед мятежом был не единственной силой, ограничивавшей автократоров.
Огромной силой была традиция. Традиция определяла все стороны жизни этого внешне столь нестабильного общества. Подвижное и изменчивое на поверхности, оно было привержено своему вчерашнему дню. Подражание объявлялось добродетелью, новизна граничила с ересью.
Это не значит, что византийское общество не изменялось и не создавало новых этических и художественных ценностей. Но оно обряжало новое в старые одежды, вливало, если пользоваться евангельским изречением, новое вино в старые меха. Византийцы сознательно игнорировали совершавшиеся перемены, подобно тому как они продолжали считать себя римлянами-ромеями. Здесь Библия и сочинения отцов церкви, писавших в IV–V вв., оставались непререкаемым авторитетом, здесь Гомер по-прежнему считался образцом поэтов, Аристотель — нормой для философов, Гален — законодателем медицины. Здесь математики были заняты переписыванием Евклида, Архимеда и Птолемея, а языком литературы оставалась греческая речь эллинистической эпохи, значительно отличавшаяся от живого уличного языка: право, мы не можем быть уверенными, что панегирики, произносившиеся константинопольскими ораторами, были понятны большинству их слушателей. Византийцы руководствовались римским правом, которое в какой-то мере могло быть приспособлено к условиям Константинополя, но, казалось бы, никак не удовлетворяло потребности византийской деревни, где вырастали общественные порядки, напоминавшие западноевропейские феодальные отношения. Византийцы сохраняли античные художественные традиции и античную образованность — хотя и приспосабливали то и другое к новым идеологическим задачам. Античная техника и достижения античной науки были здесь не только сбережены, но и окружены почти священным преклонением, так что в конечном счете сделались препятствием для научно-технического прогресса. Традиции римской государственности, усугубленные опытом восточных монархий, были положены в основу византийской автократии, что в переводе на русский язык означает самодержавие (от греческих слов «аутос» — сам и «кратос» — власть, держава).
Общественные и идеологические сдвиги, несомненно, происходили в Византии, хотя, по-видимому, менее быстро и менее последовательно, чем на Западе, где, повторяю еще раз, падение античного общества сопровождалось и усугублялось коренными этническими сдвигами. Византия сохранила свое греческое и огреченное (эллинизированное) население, несмотря на значительное проникновение сюда славянских, армянских и иных этнических групп. Она сохранила и греческий язык: литература и канцелярии пользовались тем языком, который звучал на улицах позднеантичных Афин, хотя люди, не получившие школьного образования, разговаривали и пели песни на «диалектах», заметно расходившихся с нормативной грамматикой и лексикой. В силу своей традиционности византийцы облекали новые явления в старую словесную оболочку. Это их свойство очень наглядно проступает в пристрастии к старой географической номенклатуре: они прекрасно знали, что обитатели Приднепровья называют себя «росью», русскими, но хорошим тоном было именовать их архаичным этнонимом «тавроскифы», крымские (?) скифы.
Архаизм географической номенклатуры — сравнительно безболезненный пуризм, хотя и осложняющий ныне работу историка, поскольку мы далеко не всегда в силах определить, какой реальный народ имеют в виду византийцы, пользуясь племенным названием «скифы» или «турки». Гораздо опаснее оказывались и претензии византийских самодержцев, преемников римских августов, на власть над всей ойкуменой: они не располагали реальной силой, чтобы осуществить эти претензии, но они упорно цеплялись за архаичную терминологию, отказывая правителям Германии в титуле римского императора и претендуя на то, чтобы именовать османских султанов сыновьями константинопольского государя даже в ту пору, когда самодержцы ромеев уже стали турецкими данниками.
Культурные традиции делали византийцев надменными. Они были потомками Платона и Аристотеля и не хотели ничему учиться, кроме науки Аристотеля и Платона, преобразованной под воздействием христианского мировоззрения. До какого-то момента они имели к этому явственные основания: они и в самом деле были богаче и образованнее своих соседей. Но в величественном самоупоении они не заметили, как соседи овладели доступной византийцам суммой знаний и двинулись дальше: сперва арабы, затем европейцы. Когда культурное отставание византийцев обнаружилось и передовые среди них стали учить чужие языки и читать чужеземные книги, было уже поздно.
В такой ситуации возможности императорских преобразований оставались весьма ограниченными. Они наталкивались на устойчивую косность. Императорское правительство на протяжении византийской истории не раз вступало в конфликт с Церковью. Оно разгоняло недовольное духовенство, отправляло в ссылку вождей оппозиции, заставляло ставить подписи под угодными ему документами, — а в конечном счете как будто бы не добилось никаких серьезных уступок; как ни хотели поздневизантийские василевсы и их советники осуществить единение (унию) с западной церковью, как ни толкали их к этому политические интересы империи — вопреки настояниям правительства, вопреки насущным политическим потребностям традиционная ненависть к варвару-иноземцу, к надменному латинянину с бритыми щеками, взяла верх, и уния так и не была заключена.
И как бы внешним символом этой независимости общества от императорской воли была пожизненность титулов в Византии: в отличие от должности титул, раз пожалованный, уже не мог быть отнят.
Справедливо было бы констатировать, что византийский император, обладавший неограниченными экзекутивными правами — возможностью расправы без суда — по отношению к каждому отдельному подданному, был вместе с тем ограничен, с одной стороны, отсутствием упорядоченной системы престолонаследия, а с другой — силой традиции, которую энергично поддерживали и Церковь, и константинопольское чиновничество.
Конечно, все здесь сказанное верно лишь в самом общем приближении. Конкретная ситуация вносила коррективы. Одни императоры добровольно или под натиском внешних условий сводили свою функцию к репрезентативной роли. Другие, будучи в благоприятных обстоятельствах или чувствуя за собой солидную общественную опору, предпринимали попытки преобразований. Три первых Комнина — Алексей I, Иоанн II и Мануил I — принадлежали, пожалуй, к наиболее энергичным и наиболее эффективным администраторам. Им удалось если не вырваться, то во всяком случае ослабить традиционные рамки сакральной монархии. Государство упрочилось. Материальное положение в стране улучшилось. Внешнеполитическая ситуация Византии оставалась напряженной — давление с востока и запада было грозным, но все же империя, которая к началу царствования Алексея I чуть ли не сводилась к непосредственной округе Константинополя, при Иоанне II и Мануиле I стала одним из самых влиятельных государств в Европе и на Ближнем Востоке.
Комнинам меньше всего приходилось заботиться о торжественных приемах и выходах. Они без конца были в боевых лагерях, в далеких походах — то к острову Корфу в Адриатике, то к Антиохии. Они были торопливы: уходили в поход налегке, опережая и обоз, и придворных, и, к удивлению современников, могли ночевать под дождем на куче хвороста, подстелив под себя дорожный плащ. И может быть, именно это стремление ограничить свои репрезентативные функции все чаще гнало Комнинов из Большого дворца либо во Влахернский, либо в какой-нибудь из пригородных дворцов.
Хотя византийские панегиристы единодушно восхваляют прелести константинопольского климата, умеренность температуры, мягкость дующих с моря ветров, в действительности лето здесь жаркое, и в летнюю пору особенно часто василевсы покидали Константинополь, чтобы отдохнуть от пекла и пыли большого города в тенистых рощах на берегу моря или в охотничьем домике. На азиатском берегу Мраморного моря и на некоторых его островах было воздвигнуто немало загородных дворцов: Вриант, построенный в IX в. в подражание арабским зданиям Багдада; дворец в маленьком городе Халкидоне; дворец в Иерии, куда вся константинопольская знать выезжала на праздник сбора винограда; дворец на Принцевых островах; дворец в Даматрисе, в горах, где Мануил I как-то прожил целую осень, развлекаясь охотой; дворец в Дамалисе — там, где нынешний город Скутари…
В одной из загородных резиденций на азиатском берегу Мраморного моря, во дворце Милудий, находился 11 сентября 1185 г. всемогущий василевс и автократор ромеев Андроник I Комнин. Константинопольские власти в растерянности ждали его распоряжений. Но распоряжений не было. Андроник Комнин молчал.
Как рассказывает Хониат, уже в первую стражу ночи (т. е. сразу же после заката солнца) императору было доложено об убийстве Айохристофорита. Выслушав донесение, Андроник не двинулся с места и не предпринял никаких мер — он только написал короткое послание, адресованное жителям столицы, где уговаривал их прекратить мятеж. Оно начиналось примерно такими словами: «Кто получил, тот получил, но справедливость нарушена». К сожалению, Хониат приводит только эту короткую фразу, а сам документ, который мог бы быть весьма показательным для понимания психологии византийского государя, погиб, как погибли тысячи других государственных актов империи. По иронии судьбы византийские архивы исчезли почти бесследно, и плоды труда имперских бюрократов достались огню, а не историкам, тогда как средневековые архивы Западной Европы, включая архивы монастырей и городов, сохранились значительно лучше.
Только с рассветом сторонники Андроника принялись действовать, пытаясь успокоить константинопольскую толпу, и сам император, оставив летнюю резиденцию, на царской триере прибыл в Большой дворец. Но время было упущено. Народ со всех сторон стекался к храму Св. Софии, и даже весть, что Андроник в городе, никого не напугала и не остановила. Уже отпирали темницы и выпускали на свободу тех, кто был брошен туда по приказу императора. Сторонники Исаака Ангела вооружились — кто мечами и щитами, а кто просто дубинами или прихваченным в эргастириях ремесленным инструментом. Внезапно родилась мысль провозгласить Исаака василевсом ромеев. Кто-то из прислужников храма взобрался на лестницу и достал драгоценную регалию-венец Константина Великого, основателя Константинополя, висевший в алтаре над священным престолом. Корону подняли над головой Исаака Ангела.
Согласно преданию, венец и другие царские одежды не были сотворены человеческими руками — посланный господом ангел вручил их императору Константину и повелел сохранять в храме Божественной Премудрости. Они должны были украшать церковь, а на Пасху патриарх отсылал эти одеяния императору, и тот облачался в них в знак того, что он слуга Божий, и в этом облачении участвовал в торжественном выходе. После завершения церемонии праздничная одежда василевса возвращалась на свое место в алтаре. В будний же день ни царь, ни патриарх, ни кто-либо другой не мог под угрозой церковного отлучения прикоснуться к венцу Константина Великого. Рассказывали, что император Лев IV Хазарин (775–780) пренебрег запретом и в будний день, к тому же без разрешения патриарха, коснулся священного венца — и тут же на лбу у него вскочил карбункул, а немногим спустя государь в тяжких мучениях расстался с жизнью. Пусть это легенда — но как четко передает она отношение ромеев к ритуалу, который казался им могущественнее самого самодержца! Однако в дни переворотов магическая сила венца, видимо, бездействовала — или, может быть, люди XII в. были не так суеверны, как современники Льва Хазарина. Утром 12 сентября 1185 г. корону безболезненно сняли с отведенного ей места. Оставалось короновать нового василевса. Странный жизненный круг завершался: еще накануне вечером Исаака ждала тюрьма и скорая казнь, а поутру ему протягивали царский венец. Византийская вертикальная подвижность реализовалась в этой причудливой акции.
Но Исаак Ангел сердито оттолкнул корону. Не потому он это сделал, замечает Хониат, что у него не было жажды власти, но он понимал всю трудность связанных с захватом престола действий. Пожалуй, Исааку, продолжает историк, казалось, что не наяву, а во сне ему подносят царский венец — столь стремительной и неожиданной была перемена. Он не забыл, наконец, яростного нрава Андроника и не без оснований боялся, что коронацией только обострит гнев василевса. Он отказался.
А его дядя Иоанн Дука, бывший, как мы помним, тоже в храме, совсем не отказывался от престола, хотя ему никто не предлагал венца. Он сбросил свой головной убор, обнажил лысину, которую Хониат сравнивает с полной луной, и умолял, чтобы на него надели диадему. Но толпа не хотела Дуку царем. Толпа не хотела, чтобы плешивого Андроника сменил другой плешивый старец. В толпе кричали, что они сыты по горло злодеяниями старикашки Андроника и что они боятся любого многовозрастного мужа, особенно если он носит бороду, разделенную надвое и кончающуюся подобием мышиных хвостиков. Находившийся в расцвете лет златокудрый Исаак, который своими локонами напоминал солнце — символ василевса, — казался константинопольцам привлекательнее. И видимо, его отчаянно смелый (а если вдуматься, естественный и единственно возможный) поступок тоже не в малой степени способствовал его внезапной популярности.
И вот Исаак Ангел был провозглашен царем в храме Св. Софии.
В это время случилось одно несущественное событие, доставившее радость сторонникам нового василевса. Когда царских коней погружали на суда, чтобы перевести за море, один из них, носивший сбрую с золотыми бляшками (мы помним, что золотое убранство — специфическое украшение василевсов), вырвался из рук конюха и стремительно понесся по главной улице. Тут его остановили, успокоили и отвели к храму Св. Софии. Новый государь смог совершить свой первый выезд верхом на царском коне. Патриарх Василий Каматир, в недавнем прошлом — вернейший сподвижник Андроника I, сопровождал молодого василевса. Новое царствование началось, хотя старое еще не завершилось: Исаак выехал на площадь Августеон, а Андроник находился совсем рядом, в Большом дворце.
Сперва Андроник думал бороться за власть, но скоро обнаружилось, что он покинут почти всеми — только немногие окружали его. Верность императору не была в числе византийских добродетелей, и это вытекало, в конце концов, из самого понимания византийцами природы императорской власти. Подданный был связан не с данным лицом и не с данным царским родом — понятие «верность Комнинам», естественное для западного феодала, оставалось чуждым психологии константинопольских сановников. Они твердо держались за византийскую политическую систему, они не посягали на основы ромейской монархии — в этом отношении они были, может быть, консервативнее самих монархов, — но личные отношения, как правило, не связывали сюзерена с сановником, сановник не мыслил себя вассалом императора, и принцип вассальной верности не заставлял его поддерживать василевса, дело которого казалось проигранным. Впрочем, ближайшие друзья и слуги еще оставались с Андроником.
Хониат рассказывает, что Андроник поднялся на башню Кентинарий и оттуда стрелял из лука в толпу. По-видимому, сторонники Исаака Ангела стремились проникнуть в Большой дворец не со стороны Августеона, сквозь Бронзовые ворота, но через ипподром, тем самым путем, которым проходили чиновники на ежедневные дворцовые приемы. Позднее создалась легенда, будто Андроник тайными переходами прошел в храм Св. Софии, когда новый государь еще находился там, и с катихумен Великой церкви стал целиться в узурпатора — но внезапно лопнула тетива, и Андроник оставил свой замысел. Стрельба с Кентинария тем более была безрезультатной и только ожесточила наступавших.
Не принесла успеха и попытка Андроника вступить в переговоры с мятежниками. Он соглашался сложить императорскую власть, но просил передать престол его сыну Мануилу. Однако время переговоров прошло, слабость Андроника стала настолько очевидной, что его предложения не были приняты всерьез. Натиск усилился, толпа взломала ворота и хлынула во дворец. Теперь Андронику оставалось только бежать.
Император сбросил пурпурные сапоги, снял с шеи крест — свой давний амулет и нацепил на голову остроконечную варварскую шапку, надеясь стать в ней неузнаваемым. Он снова сел на царскую триеру, которая только недавно привезла его из Милудия, и в сопровождении двух женщин — молодой жены Анны-Агнесы, дочери французского короля (выданной сперва за несчастного Алексея II, задушенного по приказу Андроника), и гетеры Мараптики, которую Андроник страстно любил, — покинул Константинополь. С ним было несколько слуг, находившихся у него еще до того, как он занял престол. Царедворцы василевса успели покинуть своего повелителя. Он не мог рассчитывать на приют в какой-нибудь ромейской области и потому направил свой путь, как говорит Хониат, к тавроскифам. Старое племенное наименование, обозначавшее некогда обитателей крымских гор, было перенесено византийцами совсем на другой народ — на обитателей Киевской Руси.
Тем временем победитель вступил в Большой дворец в сопровождении ликующей толпы, которая, может быть, чувствовала себя в тот день больше победителем, чем сам Исаак Ангел. Жители Константинополя рассеялись по Большому дворцу, и стража в растерянности пряталась от них, не осмеливаясь помешать. В первую очередь были разграблены кладовые монетного двора: Хониат исчисляет расхищенное там (помимо нечеканенного металла) в 12 кентинариев золотых, 30 кентинариев серебряных и 200 кентинариев медных монет.
Византийская монетная система, созданная еще на самой заре возникновения империи, держалась без существенных изменений на протяжении ряда столетий.
В ее основе были положены три единицы: золотая монета, которая первоначально именовалась солидом, а затем номисмой или перпером, серебряная монета — милиарисий и медная — фолл. Номисма равнялась 12 милиарисиям, а 1 милиарисий 24 фоллам. Из одного фунта (литры) золота чеканилось 72 номисмы, а кентинарий составлял 100 литр, или 7200 номисм.
Очень трудно судить о реальной ценности денег в средневековом государстве. Можно привести лишь несколько довольно случайных цифр, сохранившихся в разных источниках и относящихся к разным временам. Так, на 1 номисму можно было купить 12–18 модиев пшеницы: 1 модий, по-видимому, составлял примерно 13 кг — по византийским представлениям, месячную норму человека. Осел стоил 3 номисмы. Книга ценилась в 20–30 номисм. За дом в Константинополе платили 2–3 тысячи. Наемный работник зарабатывал в день от 12 до 100 фоллов, тогда как стратиг области Анатолик получал жалование в 20 литр в год. Чтобы купить титул протоспафария (один из высших титулов в IX–X вв.), нужно было внести 12–22 литры, но на практике цена поднималась даже до 60 литр.
Денежное хозяйство никогда не умирало в Византии, особенно в Константинополе. В деньгах исчислялись государственные налоги и штрафы, в деньгах оплачивалась царская служба и ремесленный труд, деньгами платили на константинопольских (и конечно, не на одних константинопольских) рынках. Археологи находят клады византийских монет — не только в византийских городах, но и за пределами империи.
Но деньги были не единственной формой расчетов. Хлеб, вино, оливковое масло давали в долг. Натуральные поставки и повинности, равно как и взимание арендной платы зерном или вином были повседневным явлением. Строителям церкви сверх денежной оплаты предлагали барана, и даже чиновники и духовные лица получали хлебные выдачи и одежду. Так, заведующему больницей константинопольского монастыря Пантократора выдавали в XII в. 82/3 номисмы деньгами на год, а помимо того — 50 модиев пшеницы, 60 модиев ячменя и тысячу мер сена; натуральная плата была в этом случае никак не меньше денежной «руги», ибо только пшеница должна была стоить 4–5 номисм.
Да и функции монеты не сводились только к тому, чтобы служить средством обращения. Золотую монету подчас носили как талисман, украшая ее жемчугом. Монета служила важным средством пропаганды, и потому василевс, едва придя к власти, приказывал выбить разные монеты (особенно золотые) с его собственным изображением.
С середины XI в. в упорядоченную монетную систему Византийской империи вторгается беспорядок. Вместо стабильного солида-номисмы начинают чеканить монеты худшего качества. Номисмы разных царствований оказываются разного качества — возникает понятие «предпочтительной» монеты, которую берут в первую очередь. Соотношение золота и серебра оказывается шатким, неустойчивым. Парадокс заключается в том, что в XI–XII вв. Византия, сохраняя централизацию и продолжая монопольную чеканку золотой монеты на константинопольском монетном дворе, фактически оказывается перед лицом существования типично средневекового множества монетных знаков, соотношение между которыми определяется не общегосударственной нормой, а обычаем, узусом, конкретной рыночной ситуацией.
В средневековой Западной Европе основным богатством была земля. Человек был богат в меру того, каким количеством земли, крепостных и вассалов он обладал. Денежное богатство, находившееся в руках купечества, считалось, во всяком случае, богатством второго сорта, не приносившим его владельцу общественного веса, сопоставимого с тем, какой давали земля и поселенные на земле люди. Ситуация в Византии была несколько иной. Богатство византийцев в такой же мере определялось деньгами, предметами роскоши, движимостью, как и землей. Византийские аристократы оставляли в своих завещаниях, передавали в приданое своим дочерям прежде всего деньги и драгоценности. Монастыри получали денежные выдачи из казны чаще, нежели земельные пожалования. Вельможам выдавали жалование в значительной части в деньгах. И не надо забывать, что чины здесь продавались и что, следовательно, богатый купец имел возможность реализовать свое богатство в титуле и с помощью денег вступить в ряды господствующего класса.
Византийское государство обладало огромными запасами денег. Василевсы любили пускать пыль в глаза иноземным государям, посещавшим Константинополь. Передними распахивали кладовые, ризницы, казнохранилища, где золото было рассыпано прямо на полу, где висели, лежали, валялись драгоценные одеяния. У варваров захватывало дыхание, слова замирали в горле. Им казалось, что имей они столько монеты, они овладели бы миром. И в этот момент василевс небрежно предлагал им взять столько, сколько захочется, сколько смогут унести — в руках или на спине.
Золото это стекалось в Константинополь со всех концов империи. Крестьяне платили налоги два раза в год — весной и осенью. Если крестьянин не имел средств или если он бежал, оставив дом и надел, недоимки взыскивали с соседей, с односельчан. Община должна была отвечать за регулярную уплату налогов.
Налоговое ведомство было разветвленным или, точнее сказать, состояло из разных независимых департаментов. Одни чиновники устанавливали податные ставки, другие взимали налоги, третьим было дано право определять податные льготы. Сборщики налогов приезжали в провинцию из столицы. Они опирались на податные книги-описи, где указывалось, сколько каждый землевладелец должен платить и какие льготы ему дарованы. Для руководства податными сборщиками составлялись специальные инструкции: как определять нормы обложения, как измерять землю, кому и в каком случае полагается снижать налоговые ставки. Императорская канцелярия выдавала тем или иным монастырям, церквам, полководцам грамоты с освобождением от налогов, полным или частичным, а также с освобождением от постоя налоговых сборщиков, чье пребывание в деревнях само по себе ложилось тяжким бременем на крестьянские семьи.
Налоги крестьян были не единственным источником доходов Византийской империи. Торговые пошлины — особенно в Константинополе — давали немалый доход. К сожалению, у нас нет цифр, чтобы сопоставить две эти доходные статьи. Византийское государство взимало портовые пошлины — на ввоз и на вывоз, облагало налогом рыбачьи лодки, брало пошлины за солеварение, взимало часть ремесленной продукции и, несомненно, налоги за городскую собственность.
Имея большие деньги, византийское государство вместе с тем стоило дорого. Репрезентативная роль императора обходилась в немалую сумму, и постоянная строительная активность требовала больших денег. Золото шло на оплату чиновников и на подарки иноземным государям. Византийская армия начиная с середины XI в. состояла в очень большой степени из наемных отрядов: здесь находили пристанище итальянские нормандцы, скандинавы, французы, англичане, немцы, русские, жители закавказских областей, турки — список далеко неполный. Всем им платили номисмами.
По-видимому, нехватка золота в Византии уже чувствовалась в XI–XII вв. — нехватка, впрочем, не всегда вызывавшаяся отливом драгоценных металлов за пределы империи или тезаврацией (зарыванием их) в условиях экономической и политической нестабильности. Подъем хозяйства в XI–XII вв., рост новых городов требовали увеличения монеты в обращении, деньги проникали во внутренние области страны — дальше от Константинополя или морских портов, туда, где до тех пор господствовала натуральная система экономики. Резко возрастает количество выпускаемой медной монеты, игравшей основную роль на внутреннем рынке. Порча монеты, может быть, в какой-то мере связана с потребностью чеканить больше денег, чем раньше.
Несмотря на ощущение этой нехватки, в константинопольском Большом дворце денег еще было много и толпе было что уносить оттуда после ликования 12 сентября 1185 г. Уносили, впрочем, не только деньги — уносили оружие из разграбленных арсеналов, уносили реликвии, хранившиеся в царских палатах. По словам Хониата, в тот день исчез из дворца священнейший сосуд, внутри которого хранилось послание, написанное собственной рукой Иисуса Христа и адресованное Эдесскому царю Авгару.
Но, может быть, стоило расстаться даже с такой реликвией, если этой ценой страна была спасена от тирании Андроника…
А злополучному беглецу не удалось уйти далеко. В городе Хилы Андроник сумел получить провиант для далекого плаванья к тавроскифам — столь велик был страх перед ним даже теперь, когда он прибыл безоружным и преследуемым, — но море, говорит Хониат, взбунтовалось против того, кто столько раз осквернял бухты трупами убитых. Вздымались валы, корабль кидало к берегу. Андронику не удавалось выйти в открытое море — пока наконец по Босфору не прибыли преследователи и не схватили его.
Через несколько дней после своего бегства Андроник вернулся в Константинополь — уже не царем, а узником. Его заковали в железные цепи, которые прежде надевали на пойманных львов. Исаак Ангел распорядился выдать его толпе — толпе, которая так недавно благоговейно склонялась перед Андроником и называла спасителем и солнцем. Теперь всем сделалось ясно, что это он приказал казнить или ослепить, сослать или лишить имущества многих и многих константинопольцев, и вдовы жертв Андроника, забыв о приличиях женственности, бросились на долговязого и плешивого старика и били его по лицу. Ему отрубили правую руку, выкололи глаза и на паршивом верблюде возили по улицам столицы — его столицы, где еще так недавно его встречали заученными славословиями. Дерьмом и бычьей мочой поливали его, тыкали палками, забрасывали камнями — пока наконец не повесили вниз головой на ипподроме между двух бронзовых статуй, изображавших волчицу и кабана. Но и здесь толпа не оставила его, умирающего: его поносили, срывали последние одежды и, забавляясь, пробовали на его немощной плоти, чей меч острее. Так испустил дух тот, кто распоряжался судьбами тысяч и тысяч, — и перед самой кончиной он поднял ко рту обрубок правой руки, из которого еще сочилась незапекавшаяся старческая кровь.
…Впрочем, такая казнь могла ждать и Исаака Ангела.
Через несколько дней труп Андроника сняли и бросили в одном из помещений ипподрома. Потом какие-то люди перетащили его к Эфорову монастырю, близ бань Зевксиппа. Здесь, в самом центре города, лежали во рву останки всевластного царя, и Хониат видел их, когда писал свою книгу.
Но кто же они, герои этих драматических событий, которые прошли перед нами в уличном столкновении 11 и 12 сентября? Мы знаем их имена — Андроник Комнин и Исаак Ангел. Но кем они были? Как сложилась их жизнь до их трагической констелляции? Как отразились — и это самое главное — византийские общественные условия на формировании двух характеров, сыгравших столь большую роль в истории Византии конца XII столетия, как выразился в этих характерах «дух» византийской культуры?
Глава II
ДВА ИМПЕРАТОРА
Когда мы обращаемся к истории политических деятелей недавнего прошлого, даже XVIII или XVII столетия, мы можем обычно восстановить шаг за шагом их жизненный путь. Мы знаем, когда они родились, у кого учились, и подчас нам доступны их дневники и письма. О византийцах мы знаем гораздо меньше, и восстанавливая биографию василевса ромеев, жившего в XII в., должны все время считаться с наличием лакун, заполнить которые можно лишь с помощью домыслов и гипотез.
Андроник Комнин был внуком императора Алексея I, основателя Комниновской династии. Отец Андроника Исаак носил высокий титул севастократора, введенный Алексеем I для самых близких родственников государя.
Алексей I коренным образом перестроил систему византийской титулатуры: в X в. все византийские чиновники делились на разряды, среди которых самыми высокими были магистры, анфипаты, патрикии и протоспафарии. Эти титулы жаловались в соответствии с положением на служебной лестнице и как бы фиксировали чиновный успех. При Алексее I старые титулы постепенно отмирают вместе с их носителями, — новые титулы (севастократор, протосеваст, севаст и др.) жалуются по совершенно другому принципу, по принципу родства или свойства с императором. Самые высокие чины оказываются у императорских сыновей, зятьев, племянников — у представителей разветвленного и многолюдного «клана» Комнинов, которые были прежде всего полководцами; кроме них в XII в. практически никто не занимал высших военных постов, разве что иностранные наемники.
Севастократор Исаак, отец Андроника, тоже был полководцем.
Он был и крупным земельным собственником. Помимо деревень, Исааку принадлежали крепости, рынки, корабли. В его владениях были поселены свободные воины, которые несли севастократору военную службу. На его полях и в виноградниках трудились зависимые крестьяне.
Поссорившись со своим братом, императором Иоанном II, Исаак был вынужден около 1130 г. уйти в изгнание. Вместе со старшим сыном Иоанном он жил некоторое время среди турок-сельджуков, рассчитывая, по-видимому, с их помощью если не овладеть престолом, то во всяком случае причинить много неприятностей старшему брату. Вся эта авантюра оказалась безрезультатной, севастократор вернулся на родину, и хотя он несомненно принадлежал к числу богатейших и влиятельнейших византийских вельмож, взаимоотношения Исаака с его царственным племянником Мануилом I оставались довольно напряженными. Как-то во время похода на мусульман разнесся слух, что Мануил пал в сражении, Исаак тут же кинулся к царскому шатру, надеясь овладеть короной. К его величайшему сожалению, слухи о смерти Мануила оказались ложными.
Андроник был беспокойным сыном беспокойного отца.
О матери Андроника прямых свидетельств в источниках нет, но иногда, основываясь на косвенных данных, предполагают, что женой Исаака была русская княжна, дочь Володаря Ростиславича. Это предположение, кстати сказать, могло объяснить ту тягу к Руси, которая сказывалась у Андроника вплоть до последних дней его бурной жизни. Мы видели, что он пытался бежать, отчаявшись удержаться в Константинополе, не куда-нибудь еще, но именно к тавроскифам, на Русь.
Андроник, ровесник своего двоюродного брата Мануила I, родился около 1123 г. и воспитывался при дворе Иоанна II — может быть потому, что его отец Исаак бежал к сельджукам, когда Андроник был совсем еще маленьким мальчиком, а может быть потому, что его рождение давало ему право расти вместе с царскими сыновьями. Как бы то ни было, здесь, при дворе, получил Андроник образование.
Обучение византийского мальчика начиналось лет в 6 или 7 в школе грамматиста, учившего читать и писать. Сперва заучивали буквы, затем слоги, наконец — целые слова. Потом переходили к чтению и вызубриванию Псалтыри — книги псалмов, включенной в состав Ветхого Завета и занимавшей важное место в христианском богослужении. Писали школьники на табличках, покрытых воском, при помощи острой металлической палочки, заканчивавшейся шариком на другом конце — он служил для стирания написанного. Учил грамматист и элементарному счету.
Восприятие школьной премудрости требовало старательности и давалось, разумеется, далеко не всегда с легкостью. Розга при этом рассматривалась как нормальное воспитательное средство. Впрочем, византийцы полагали, что одним трудом не овладеть грамотностью, и возлагали большие надежды на чудо и на божественную помощь. Были особые молитвы школяров, однако обращались в ту пору не только к Всевышнему, но и к магии. По представлениям византийцев, чтобы помочь школьнику, нужно было привести его в церковь; там на священном сосуде — дискосе писали чернилами все 24 буквы греческого алфавита, а затем смывали их вином и эту смесь вина и букв давали выпить ученику под чтение отрывков из Нового Завета.
Обучение в начальной школе продолжалось два-три года, и этим для многих завершалась школьная премудрость. Но, разумеется, царские дети могли рассчитывать на лучшее образование.
Второй период обучения назывался у византийцев общим образованием, «энкиклиос педиа».
Школьная программа включала в себя грамматику и риторику и ориентировалась она преимущественно на античные образцы. Классическим учебником грамматики считалась книга Дионисия Фракийского, составленная еще во II в. до н. э.! Собранные там наставления и правила дополнялись грамматическими сочинениями ранневизантийской поры, в том числе руководством Георгия Хировоска (VII или VIII в.), приспособленном к тексту Псалтыри. Основной материал для чтения и комментария опять-таки давали античные авторы — прежде всего Гомер, а также трагики, Аристофан, ораторы. В процессе чтения ученики получали отрывочные сведения по древней истории, географии и мифологии, без которых понимание классиков было бы невозможным. Обучение риторике давало им возможность говорить и писать письма, подражая классическим древнегреческим образцам.
По-видимому, в состав византийской энкиклиос педиа включалась также и наука, которую называли философией. В римской школе грамматика, риторика и философия составляли так называемый тривиум (буквально «перекресток трех дорог»), первую ступень семи свободных искусств, за которым следовал квадривиум («перекресток четырех путей»). В Византии соотношение философии с остальными науками оказывалось более сложным: под философией понималось отнюдь не только знакомство с античными философами, Платоном и Аристотелем в первую очередь, но и изучение разных дисциплин, в том числе «математической четверицы», куда, помимо арифметики, геометрии и астрономии, входила также и музыка. Математическая четверица соответствовала римскому квадривиуму.
Очень расширительно трактовал философию видный богослов VIII в. Иоанн Дамаскин, попытавшийся систематизировать всю сумму необходимых человеку средневековья знаний. Он разделял философию на теоретическую и практическую. Первая охватывала богословие (иногда философия вообще приравнивалась к богословию и даже, более того, к монашескому образу жизни), математическую четверицу и физиологию, под которой понималось учение об окружающей нас природе — растениях, животных, минералах. В предмет практической философии Дамаскин включал этику, политику и экономику, но этим дисциплинам византийская школа, как правило, не уделяла серьезного внимания.
В других случаях философию определенным образом противопоставляли математической четверице; при этом иногда ее сужали до логики, или, как тогда говорили, диалектики, и рассматривали как средство отточить ум, прежде чем приступать к арифметике и музыке; в других случаях, напротив, математические предметы трактовались как «четыре служанки истинной науки», преподававшиеся прежде их госпожи — философии.
Все эти дисциплины, довольно неопределенные по своему содержанию, в сущности научали особому, условному языку — языку образованной элиты, которую не следует смешивать с военно-аристократической элитой и которая занимала основные посты в государственной администрации и в Церкви. Это был язык, отличавшийся своим словарем и грамматикой от разговорного языка улицы, язык, осложненный развитой системой аллегорий, образов и клише, доступных лишь посвященным.