Исаак, естественно, медлил, хорошо понимая, что его ждет. Айохристофорит торопил его, угрожая, что прикажет страже за волосы вытащить Исаака из дома и отвести в узилище. И тут произошло то, чего никто не ожидал.
Уже несколько лет свирепствовали палачи Андроника Комнина. Один за другим шли на казнь, в тюрьму, на ослепление византийские аристократы, недавние соперники узурпатора или просто влиятельные люди. Покорно подставляли они шею представителям власти, покорно следовало «туда, куда их вели». А Исаак Ангел не отдал свою жизнь, не склонился перед авторитетом императорского повеления. Вскочив на коня, стоявшего тут же во дворе, он выхватил меч и занес руку на Айохристофорита. Тот в панике повернул мула, на котором приехал, и поскакал к воротам, ведшим из усадьбы на улицу, — но не успел. Удар пришелся ему по голове и рассек его, если верить Хониату, надвое. Напуганные спутники Айохристофорита бросились врассыпную, а Исаак Ангел выехал на Месу и через городские площади-рынки поскакал к храму Св. Софии, держа в руках окровавленный меч и громким голосом объявляя о том, что совершил. И вся значительность поступка Исаака комически подчеркивалась тем, что он выскочил из дома странно одетым — с непокрытой головой, в какой-то двуцветной рубахе, которая от поясницы вниз расходилась двумя хвостами-фалдами.
Византийский костюм сохранил основные элементы античной одежды и вместе с тем отличался от нее. Костюм греков и римлян состоял из двух главных частей: внизу надевался хитон (у римлян туника), сверху — гиматий (у римлян тога). Мы называем хитон рубахой, а гиматий плащом, но это неточно. В действительности то и другое — четырехугольные куски материи, живописными складками ниспадавшие с плеч. Не было ни рукавов, ни пуговиц — одежда закреплялась на плече завязками или фибулами-заколками.
Шерстяная туника, перепоясанная поясом или просто веревкой, по всей видимости, оставалась одеждой крестьян и ремесленников и в византийскую пору, да и более состоятельные люди носили туники — из полотна и даже из шелка. Но уже в IV столетие в империю проникают «варварские» моды: так называемые braccae, брюки, длинная туника — далматика с рукавами, короткий германский плащ, иллирийская шапочка цилиндрической формы. В качестве верхней одежды появился со временем саккос — кафтан, надевавшийся через голову и потому не нуждавшийся ни в завязках, ни в фибулах. А независимо от этого распространяется тяга к пестрым, многоцветным одеяниям: тунику украшают воротником, обшивают яркими кусками ткани, мехом, драгоценными и полудрагоценными камнями, конскую упряжь декорируют серебряными бляшками. Внедрение шелка и узорчатой парчи изменило покрой, костюм стал тугим и гладким. Вместо широких, свободно лежащих одежд модники комниновского времени охотно надевали облегающие тело костюмы.
Разница между мужским и женским платьем нередко сходила на нет — недаром церковные правила настойчиво запрещали византийским дамам щеголять в мужском одеянии. Пожалуй, женские далматики были чуть длиннее, да от женщины требовали, чтобы руки закрывались рукавами: античная модница Феофано, выставлявшая напоказ руки до предплечий, кажется византийской писательнице Анне Комнин верхом нескромности.
Обувь тоже изменилась: римские сандальи уступили место мягким кожаным сапогам, плотно прилегавшим к икрам. Впрочем, византийская беднота (особенно в деревне) обычно ходила босиком.
Как это ни парадоксально, античная мода всего устойчивее удерживалась в церковном облачении. Короткие одежды, проникшие в быт частично под варварским влиянием, не укоренились в церкви. Духовенству предписывалось носить прямую одежду до пят, восходившую к античному плащу. Не приняла церковь и многоцветности костюма, хотя еще в VII в. клирики пытались одеваться пестро, — с течением времени черный цвет стал цветом одежды духовных лиц.
Вместе с костюмом изменилась и прическа. Римский обычай брить бороду господствовал на протяжении VI в., и только в VII столетии ношение бороды становится в Византии нормой. Модники к тому же отпускали длинные волосы, за которыми тщательно ухаживали.
…Храм Св. Софии, куда направился Исаак Ангел, Великая церковь, как его называли, была главным константинопольским храмом, тесно связанным с императорским двором и функционированием государственного аппарата. На галереях Св. Софии, так называемых катихуменах, созывались не раз заседания высших должностных лиц, духовных и светских. В Св. Софии помещался мутаторий (или митаторий) императора — специальные покои, где стояло высокое седалище и где василевс присутствовал во время богослужения. Из катихуменов через двухэтажные переходы можно было пройти в Магнавру, одну из палат Большого дворца, — таким образом, император вместе со свитой имел возможность миновать людную площадь Августеон и выйти из храма во дворец дорогой, закрытой от любопытных. В храме Св. Софии хранились государственные инсигнии — знаки царского сана, и в их числе императорский венец, который патриарх должен был возлагать на голову вступавшего на престол государя.
Но будучи, если так можно выразиться, средоточием государственного культа, Великий храм оказывался вместе с тем приманкой и ядром оппозиции византийскому государству. Не раз устремлялись сюда узурпаторы, их приверженцы длинным шестом доставали высоко подвешенный государев венец, заставляли патриарха выйти из его покоев и короновать претендента на царство. Не раз государственные преступники искали в церкви Св. Софии спасения, ибо церковь в Византии унаследовала от античного храма право убежища и никому не дозволялось силой вытащить человека, припавшего к алтарю. Скрывающийся в Великом храме оказывался под высокой защитой патриарха. Еще за несколько лет до драматических событий, начинавшихся убийством Айохристофорита, в феврале 1181 г., спасения в храме Св. Софии искал не кто другой, как дочь покойного Мануила I Мария, старшая сестра Алексея II, вместе со своим мужем, сыном маркиза Монферратского Райнерием, который получил в Византии имя Иоанна и высокий титул кесаря. Попытки властей извлечь из храма Марию и Иоанна, обвиненных в государственном заговоре, встретили не только решительный протест патриарха Феодосия Ворадиота, но и вооруженное сопротивление слуг кесаря Иоанна, наемных воинов и константинопольской толпы. Сражение развернулось на площади Августеон, императорские войска вступили в притвор Св. Софии, и уже казалось, что кровь прольется в нефе Великого храма. Но регенты Алексея II боялись, что резня в главной церкви столицы обострит положение и без того непопулярного режима. Они пошли на примирение…
Чего же искал Исаак Ангел, когда он скакал к Св. Софии — вниз от площади Аркадия к форуму Быка и снопа вверх к Амастрианской площади и дальше через площадь Тавра, через форум Константина? Вряд ли мог он думать об узурпации престола, одинокий человек в терроризованной Андроником столице. Скорее его гнали гуда надежда, если не избежать расправы, то хотя бы отсрочить ее, отложить на какое-то время. И он достиг храма.
Не приходится удивляться, что сразу же вслед за тем к церкви Св. Софии стали сбегаться всевозможные люди.
Население Константинополя было удивительно пестрым. Прежде всего, оно было разноплеменным и разноязычным. Кроме бородатых греков, на константинопольских улицах можно было встретить гладко выбритых «франков» — выходцев с Запада, главным образом из Италии, служивших в византийских войсках. Здесь попадались также сирийские арабы в темных плащах и кирпичного цвета сандальях — купцы, привозившие восточные товары. Много было армян, занимавших нередко высокие посты в государственном аппарате и в армии. Были грузины — монахи и воины (широкополые войлочные грузинские шляпы вошли в моду при Андронике). Были аланы, варяги, евреи, болгары, русские и много, много других. Одни — прочно осевшие, получившие свои кварталы, церкви, причалы (это относится прежде всего к итальянцам), другие — приезжие, поселявшиеся в гостиных дворах, ксенодохионах, часто за городскими стенами, и с любопытством бродившие среди константинопольских кабаков и церквей.
Иноплеменники — не только люди иного языка, иных традиций, носившие иную одежду. В Средние века иноплеменник — это прежде всего человек другой религии. Евреи не признавали Христа Богом и праздновали день субботний, а не воскресенье. Арабы молились Аллаху, богу Мухаммеда, обращаясь лицом к Мекке, городу Мухаммеда. Но и среди христиан не существовало единства: многие армяне были монофиситами, они считали, что Христос не был Богочеловеком, но обладал только одной, божественной природой, а латиняне, католики, утверждали, что Святой Дух исходит не только от Бога Отца, но и от Бога Сына. И хотя все они жили в одном городе, хотя греки торговали с венецианскими купцами, лечились у еврейских врачей, воевали в одних рядах с армянскими солдатами и покупали хлеб у арабских булочников, они смотрели с презрением на иноплеменников и иноверцев. Они не только опровергали богословские заблуждения этих людей, но и всерьез были убеждены, что все франки — надменны и жадны, все армяне — хитры и коварны, и константинопольские скорняки не вспоминали о христианском милосердии, когда спускали из своих чанов вонючую воду к дощатым домишкам еврейской бедноты.
Но пестрым население византийской столицы было еще и в другом смысле. Здесь обитали люди разных занятий, разных профессий. Оставим в стороне богачей и аристократов, живших в отгородившихся от улицы усадьбах с внутренним двориком, разъезжавших на конях и мулах, покрытых дорогими попонами. Оставим в стороне священников, чиновников, профессиональных ораторов, учителей, — конечно, не из этих социальных разрядов составлялась уличная толпа Константинополя. Ее основное ядро — производственные профессии: ремесленники, торговцы, рыбаки, матросы, грузчики — все эти бесчисленные и безвестные люди, обстраивавшие, снабжавшие, одевавшие, кормившие византийскую столицу, изготовлявшие оружие, ювелирные изделия, шелковые ткани для дворца и придворных, чеканившие монету, смолившие корабли. Одни из столичных мастеров были полноправными владельцами мастерских-эргастириев, другие — наймитами, далеко не каждый день имевшими работу.
Немалую долю в константинопольской толпе составляли земледельцы. Часть из них работала на полях и в садах в черте города и возле городских стен; кое-кто обладал крошечными поместьями, предоставленными заботе одного-двух рабов или наймитов, куда хозяева являлись только осенью, чтобы принять участие в уборке урожая.
Велико было и число монахов в византийской столице. Константинопольские монастыри исчислялись десятками, если не сотнями. Одни монахи жили затворниками, другие выходили за ворота обители и вмешивались в будничную жизнь.
Как всегда в большом средневековом городе, в Константинополе было много нищих, не имевших твердого заработка, питавшихся случайными подачками, милостыней церкви или частных лиц. Под аркадами мраморных портиков нищие находили защиту от непогоды, летом даже ночевали там, а зимой дрожали на холодных чердаках и заходили погреться в мастерскую стекловара или кузнеца.
Большой средневековый город, Константинополь питал корчмарей и виноторговцев, публичных женщин, цирковых акробатов, фокусников, дрессировщиков зверей — особую категорию лиц, занятых развлечением городской толпы. И уж, конечно, находили в нем свое место и завсегдатаи питейных заведений и профессиональные воры, которым благоприятствовала теснота узких улочек на окраинах, ночью погружавшихся в кромешную тьму (уличного освещения еще не существовало).
На самой низкой из общественных ступеней стояли те, кого византийцы по старому образцу называли рабами. Часть из них — военнопленные или невольники, привезенные иноземными купцами; другие попадали в рабство, продавая свою свободу. Рабство изменило характер в сравнении с римской эпохой: следов больших рабовладельческих латифундий в Византии нельзя найти. Если рабы были заняты в производстве, то главным образом в качестве пастухов или ремесленных мастеров (да и то далеко не во всех ремеслах), обычная же их функция — домашняя служба, которая ставила невольника лицом к лицу с господином и способствовала беспощадному унижению человеческого достоинства. Если домашнему рабу и удавалось заслужить господскую милость, то это достигалось обычно угодничеством, доносом, коварством — иными словами, растлением личности.
У всех этих разрядов и категорий, отличавшихся друг от друга достатком и привычками, языком и верой, было то общее, что Константинополь, южный город, жил на улице. Лавки и мастерские были открыты для каждого прохожего, а многие ремесленники работали под открытым небом. Мастерские размещались по всей Месе, и даже храм Св. Софии был окружен эргастириями, изготовлявшими свечи, и лавками скорняков. Товары выставлялись перед лавками, развешивались на стенах, многими из них торговали вразнос, с лотков. Купцы сидели на улице. На улице рыбаки чистили и жарили только недавно выловленную рыбу. В открытых портиках велись научные беседы, шли школьные занятия, разворачивались религиозные диспуты. Люди слонялись по улицам, пустевшим только в полдень, в обеденную пору, а те, кто посостоятельнее, смотрели на забавные уличные сценки с плоских кровель своих домов.
Обитатели Константинополя любили улицу, но еще больше любили они ипподром. После запрещения гладиаторских боев зрелища ипподрома стали излюбленным развлечением самых широких слоев константинопольского населения — от императоров до нищих, живущих подаянием, или грузчиков на столичных причалах.
Константинопольский ипподром — грандиозное сооружение, располагавшееся в непосредственной близости от храма Св. Софии и Большого дворца. Длинная арена была окружена трибунами, поднимавшимися на субструктурах. При Константине I скамьи были еще деревянными, но затем их заменили каменные ряды, число которых достигало 30 или 40. На ипподром с разных сторон вело несколько ворот. Посредине арены стояли парадные монументы, из которых три остаются до нынешних дней на своих местах: бронзовая Змеиная колонна, вывезенная из Дельфов, обелиск, прибывший из Египта в царствование Феодосия I, и колонна, сложенная из каменных глыб, сооружение которой приписывается Константину VII Багрянородному (913–959). Достигающая 32 м в высоту колонна была некогда обшита бронзовыми плитками, содранными и переплавленными еще в Средние века.
Ипподром был местом цирковых представлений: здесь можно было любоваться акробатами или дрессированными медведями; здесь же выставляли пленников со всего света, одетых в чужеземные костюмы. Но главное зрелище, давшее имя всему сооружению и до какой-то степени определявшее лицо праздничного Константинополя, — это ристания, бег колесниц.
Константинопольцы унаследовали от Рима разделение на четыре спортивные «факции» — цирковые партии, отличавшиеся своими цветами — голубые, зеленые, белые и алые, из которых две первые, соперничавшие между собой, были особенно влиятельными. Колесницы принадлежали факциям, были украшены их цветами, и зрелище превращалось в состязание факций, прежде всего зеленых и голубых. Колесницы — по сигналу — вылетали из ворот и мчались вокруг арены, под рев своих болельщиков на трибунах, иногда задевая одна за другую, иногда переворачиваясь на повороте.
Церковь сперва неодобрительно относилась к ристаниям — она опасалась соперничества, боялась, что богослужению христиане могут предпочесть ипподром. Но постепенно она примирилась с жестоким и буйным зрелищем, постаралась поставить его под покровительство Христа и Богородицы. Перед началом состязаний колесничий направлялись в храм, зажигали свечи, принимали причастие — ибо было неясно не только кто победит, но и все ли соперники придут живыми к концу борьбы. И когда покрытые пеной кони несли хрупкие экипажи вокруг обелисков и колонн, с трибун возносились молитвы Троице и Богородице, ибо константинопольцы были твердо убеждены, что в конечном счете Бог дарует победу.
Когда-то, в VI и VII вв., цирковые факции были политическими клубами. Они могли выражать оппозицию правительству, требовать низложения ненавистного чиновника. Императоры заискивали перед партиями цирка: одни поддерживали зеленых, другие опирались на голубых. Со временем, однако, цирковая оппозиция была подавлена, и факции превратились в парадные и чисто спортивные организации: помимо проведения ристаний, они должны были участвовать в торжественных выходах императоров, приветствуя государя официально-радостными кликами.
Уличная жизнь средневековых городов также далека от внешней благочинности буржуазного города, как ее облик — от подчеркнутой прилизанности и чистоты городских центров Европы нового времени. Лужи, колдобины, ямы, полные нечистот, помои, которые выплескивались на улицу, тесно жавшиеся друг к другу строения — и вписывающаяся в эту грязь и антисанитарию пестрая, возбудимая, вспыльчивая константинопольская толпа. Не только представления на ипподроме, где соперничество факций особенно подогревало страсти, легко переходили в драку, в побоище, в мятеж, но и на улицах насмешки, озорные песенки, безобидные шутки часто сменялись озлобленными выкриками, позорящими прозвищами, площадной бранью. Не помогало вмешательство стражников. Внезапно начинали лететь гнилые фрукты, камни, сыпались побои. Улица подхватывала, усугубляла, разжигала всякие эмоции и страсти. Сочувствие к несправедливо обиженному могло вырваться в стихийный бунт — но та же толпа могла оказаться безжалостной, сжигая дома, разрушая имущество, обрекая людей — и виноватых, и невиновных, ибо когда и кому было судить на улице? — на мучительные страдания, на самосуд. Толпа могла быть на редкость храброй, готовой без оружия ринуться на обнаженные мечи, но внезапно ей овладевал страх, она разбегалась, ища убежища и становясь легкой добычей преследователей. Толпа могла покоряться традиции, склоняться перед императорскими изображениями, раболепно восхвалять правителей, но та же толпа бесстрашно сокрушала вчерашние авторитеты и уничтожала недавних кумиров.
Конечно, сказывался южный темперамент. Конечно, давало себя знать и ненормальное питание: византийцы — кроме богатых людей — ели плохо, ограничиваясь обычно одной трапезой в день, да и то состоявшей из хлеба — ячменного или пшеничного, вареных овощей или рыбы и непременно вина. Воздержание превозносилось как добродетель, а обжор подвергали осмеянию. Обычно голодные и к тому же то больше, то меньше пьяные (вино было неважным, с привкусом гипса, но стоило дешево), обитатели константинопольской улицы легко меняли свое настроение, свои привязанности и антипатии. Но вряд ли эта «подвижность» константинопольской толпы объяснима одним темпераментом южан и скудностью питания или обилием вина в их ежедневном рационе. Нельзя ли предположить, что в ней проявилась и общая специфика социальной структуры Византийской империи?
Византийское общество отличало то, что социологи называют вертикальной динамикой; оно не было закрытым обществом, разделенным на строго очерченные сословия, на разграниченные непроходимым барьером социальные группы. Патрицианских родов, наследственной аристократии крови в Византии долгое время не было, и еще в IX-Х вв. бывший конюх или бывший матрос мог при благоприятном стечении обстоятельств достигнуть императорского трона. Только с X в. начинают по существу формироваться аристократические семьи, удерживавшие в своих руках на протяжении нескольких поколений не только богатство, но и высшие административные должности. С конца XI в. именно эта аристократия, связанная перекрестными браками, образует опору правления Комнинов.
Но консолидация элиты даже в XII в. оказывается ограниченной, незавершенной. Внешне это проявляется в, казалось бы, незначительным факте: хотя обычай носить фамильное имя (патроним) начинает утверждаться в Византии примерно на рубеже X и XI в., строгой наследственности патронимов не было, и сын мог носить фамилию не только отца, но и матери или даже бабки по материнской линии. Длительность существования знатных родов была невелика: немногие держались дольше столетия, и соответственно частыми были случаи вознесения «из низов» и, наоборот, катастрофического падения. Короче говоря, социальный статус в Византии не обладал той стабильностью, которая отличала средневековые государства Западной Европы.
Дуализм византийской социальной структуры, ее нестабильная стабильность проступали в противоречивой трактовке правового положения разных социальных разрядов. С одной стороны, византийское право, опираясь на раннехристианские принципы, провозглашало принцип всеобщего равенства, с другой — оно само нарушало этот принцип, устанавливая зависимость характера и размера уголовного наказания от общественного статуса преступника. Конечно, на практике различие между каким-нибудь чиновником, сыном чиновника и владельцем поместья близ Константинополя, ездившим на арабском скакуне и ежедневно лицезревшим императора, и наймитом-землекопом, живущим случайным заработком, было еще больше. В XII в. элита, правящая верхушка, явным образом стремилась к превращению в закрытое сословие, и браки ее представителей с выходцами из других разрядов наталкивались на непреодолимые препятствия.
И все-таки возможность внезапного взлета и столь же внезапного падения всегда стояла перед византийцем, создавая атмосферу социальной нестабильности, сопутствующую вертикальной подвижности общества. Социальная нестабильность византийского общества проявлялась еще и в другом обстоятельстве — в относительной непрочности социальных связей.
Человек западного Средневековья немыслим вне развитой системы социальных связей. Эти связи — как горизонтальные, так и вертикальные. Первые обнимают взаимоотношения внутри коллектива, осознающего себя социальным единством, будь то сельская община, цех, городская коммуна или монастырь. Вторые — личные связи, возникающие между лицами разных социальных уровней, как, например, вассалитет или патронат, и превращающиеся подчас в сложную иерархическую систему.
Вся эта система социальных связей если и существовала в Византии, то в значительно менее развитой форме.
Вертикальные связи формировались в Византии по преимуществу в так называемых этериях — «дружинах», группировавшихся вокруг какого-либо влиятельного вельможи. Разумеется, участие в этерии давало известные материальные и социальные привилегии, но еще в XII в. «частная служба» трактовалась обычно как рабство или наймитство и казалась не достойной свободного человека. Принадлежность к этерии лишь изредка подкреплялась земельными пожалованиями, понятие личной верности оставалось шатким, а сама этерия — довольно рыхлым, малоустойчивым институтом, участники которого легко оставляли своего «господина и друга». Настоящей феодальной иерархии Византии XII в. не знала, несмотря на наличие тенденций к ее образованию.
Западная Европа возвела в принцип иерархическое строение общества: каждый человек (в идеале) должен был иметь своего сеньора, по отношению к которому он являлся вассалом и соответственно держателем земли. Вассал обязан был службой сеньору, сеньор — покровительством. Византиец, напротив, рассматривал себя не как чьего-либо вассала, но как подданного (в официальной терминологии — раба) императора.
Средневековые институты горизонтальных связей (сельская община и ремесленный цех) сложились и в Византии, но они были здесь более рыхлыми (менее сплоченными), чем на Западе. Сельская община реализовала свои права не как единый коллектив, ведущий совместное хозяйство, но как совокупность соседей, каждый из которых независимо трудился на своем индивидуальном наделе и пользовался известными правами по отношению к соседнему участку. Крестьянские наделы, окруженные рвом, тыном, а то и кирпичной стеной, никогда не поступали в общинный передел и не подчинялись принудительному севообороту. Права византийских общинников конституировались как совладение родственников или как привилегии соседей, которым разрешалось собирать каштаны или косить сено на соседской земле и которые имели право предпочтительной покупки (протимисис) на соседский надел. Об общинности государство обычно вспоминало в связи с потребностями круговой поруки, когда деревня должна была выдать преступника или обеспечить своевременную уплату налогов.
Настоящий средневековый цех в Византии так и не создался, хотя подобные цехам организации известны здесь с IX–X вв., когда на Западе еще ничего подобного не существовало. Но византийская торгово-ремесленная коллегия («систима» или «соматион»), подобно сельской общине, — совокупность независимых эргастириев, где семья мастера ведет свое хозяйство с помощью одного-двух наемных работников или рабов. Общие экономические и административные интересы коллегии ничтожны, а ее зависимость от государства велика. Не коллегиальные старосты, а государственные чиновники регламентировали деятельность эргастириев в X в., проверяли качество продукции и соблюдение указанных хозяйственных норм. Видимо, большую экономическую роль, чем систимы и соматионы, играли кратковременные и по личной воли создаваемые сообщества мастеров и купцов. К тому же, по всей видимости, в XII в., когда на Западе начинает оформляться цеховой строй, константинопольские коллегии, даже столь рыхлые, какими они были, и то сходят со сцены.
И византийский город, несмотря на его экономическое процветание в XI–XII вв., не сделался подобием западной коммуны.
Население византийских городов состояло из разрозненных, юридически не сцементированных элементов. В городах обитали чиновники и монахи, учителя и ораторы, купцы и ремесленники, владельцы пригородных садов и нив, наймиты и нищие — но единой правовой категории «горожанин» Византия не знала. Соответственно обитатели византийских городов не приобрели сознания своей общности и не вытеснили с городской территории ни светских сеньоров, ни монастыри, владевшие здесь домами, мельницами и мастерскими. Город оставался и резиденцией епископа. Наконец, византийскому городу не было суждено вырваться из-под руки могущественного государства: именно в городах размещались канцелярии наместников фем — представителей императорской администрации, в городах функционировал императорский суд.
Слабость корпоративности — одна из характернейших черт византийского общественного склада. Она очень отчетливо проступает в специфике византийского монашества, в его «индивидуализме», в том, что можно было бы назвать рыхлостью монастырской организации.
По сообщению русского путешественника Антония, при Мануиле I действовало 14 тысяч монастырей. Византийские обители были невелики: они насчитывали в среднем 10–12 монахов. В большом столичном монастыре Пантократора братия состояла из 80 человек. Физический труд считался обязанностью византийских монахов, тогда как на Западе, с его гораздо более четким социальным членением, уже на рубеже VIII–IX вв. монахам были запрещены сельскохозяйственные работы. Но, разумеется, византийский монастырь XI–XII вв. — не трудовая община, и труд остается на периферии деятельности братии, для которой основное — размышления о Божестве и церковный обряд. Монастырь живет доходами от зависимых крестьян, императорскими пожалованиями, благотворительностью знатных лиц.
Обитель XI–XII вв., если судить по монастырским уставам, — общежительная, или, коль скорее пользоваться греческим термином, киновийная. Относительной слабости корпоративных начал в реальных общественных отношениях соответствовала тенденция к общежительности в религиозном идеале византийской общины — в монастыре. Но монашеская сплоченность в XII в. — лишь идеал. Современник Андроника Комнина Феодор Вальсамон, видный церковный деятель и знаток церковного права, писал, что киновия до его времени практически не сохранилась: монахи мужских обителей не живут общежительно, и только в женских киновиях сохраняется совместная трапеза и совместные дормитории (спальни). И что в данной связи особенно интересно, Вальсамон противопоставляет византийские порядки латинским: на Западе, говорит он, монахи и едят, и спят совместно.
В теории византийская киновия представляла собой идеальное единство, основанное на принципах нестяжательства и равенства. На практике же монах вопреки принципу нестяжательства мог иметь личное имущество и даже передавать его по завещанию.
Не соблюдался и идеал равенства. В византийских монастырях сложились общественные градации двоякого рода. Одни носили специфически монастырский характер: они обусловливались сроком монашеского служения, формами монастырской деятельности, местом в управлении обителью. Одни иноки были заняты в богослужении, другие — в монастырском хозяйстве. Братия разделялась также по «возрастному» принципу, на великосхимников, иноков малой схимы и рясофоров-послушников.
Подобные градации не сводились только к «чести», к формам приветствия, к месту за монастырской трапезой или на монастырском кладбище, где игуменам принадлежали особые ряды, а великосхимников хоронили отдельно от рядовых монахов. Общественным градациям соответствовали и материальные привилегии: монахи разных категорий получали ругу разного размера и разные суммы на приобретение одежды.
Помимо специфически монастырских градаций, в обителях удерживалось и социальное членение, унаследованное от мирских связей. Вельможи, постригавшиеся в монахи, сохраняли в монастыре слуг, особые помещения и особое питание.
Монастырь не представлял собой того идеального содружества, того «ангельского сообщества», каким он представлялся теоретикам византийского монашества. Монастырские уставы полны страха перед монашескими возмущениями, постоянно твердят о нарушении внутреннего мира, о столкновениях братьев и их злопамятстве.
Если на Западе XI–XII столетия были эпохой формирования монастырских конгрегации и орденов, то византийское монашество не создало ничего подобного. В принципе здесь существовало единое «монашеское сословие», а на деле каждый монастырь являлся изолированной от других общиной, вступавшей время от времени в договорные отношения с другими общинами-монастырями или в территориальные объединения («конфедерации»), напоминавшие своей рыхлостью византийскую сельскую общину. Наиболее известной конфедерацией была группа афонских монастырей, имевших элементы общего управления, — однако все монастыри Афонской горы были автономны и управлялись собственными уставами. На заседании совета игумены крупнейших обителей пользовались большим весом, нежели прот — глава общинной администрации.
Внутренней рыхлости монастырской организации соответствовало и то общественное положение, которое монастыри занимали в системе Византийского государства. В монастырских уставах и жалованных грамотах монастырям стоят широковещательные формулы, провозглашающие независимость монастырей от царской власти, от церковной или вельможной администрации. На самом деле, однако, формулы эти оставались словами, а административная свобода и экономическая независимость монастырей были весьма ограниченными. Да иначе и не могло быть — ведь у византийских обителей не было той мощной экономической базы, какой обладали монастыри на Западе, — монастырское землевладение в Византии отличалось гораздо более скромными масштабами. Здесь государство определяло многим монастырям так называемые солемнии — ежегодные выдачи деньгами или зерном. Получение подобных дотаций заставляло монахов отчетливо ощущать свою материальную зависимость от государства. В отличие от западных монастырей византийские обители не пользовались судебным иммунитетом (независимостью от судебных властей и юрисдикцией над зависимым населением), — самое большое, на что могли рассчитывать византийские монахи, это освобождение из-под компетенции провинциальных властей и подчинение императорскому суду. Они, правда, получали иногда податные привилегии, так называемую экскуссию, т. е. освобождение от ряда поборов, но византийская экскуссия рассматривалась не как право, но как царская милость, и в любой момент могла быть отнята или пересмотрена. Императоры и патриархи широко практиковали пожалование монастырей (обычно на ограниченный срок) под патронат частных лиц или церковных учреждений; патроны (в византийской терминологии харистикарии) распоряжались монастырским имуществом.
Итак, индивидуализм византийского монашества, как индивидуализм византийской общественной жизни вообще, не означал свободы, даже в средневековом смысле: монастырь не пользовался корпоративной независимостью.
Человек в средневековой Западной Европе выступал прежде всего как член устойчивой корпорации, занимающий отведенное место в феодальной иерархической системе, тогда как византиец был свободным от корпоративности, но в своей свободе — рабом государства.
В этих условиях общественная жизнь неминуемо приобретает тенденцию самоограничения — она сосредоточивается в рамках самой элементарной социальной клеточки, в самой малой из малых групп — в семье.
Особенности семейных отношений в Византийской империи обнаруживаются отчетливее всего при сопоставлении их с формами античной римской семьи. Конечно, на практике тысячи и тысячи римских и византийских семей прожили одинаковую — то счастливую, то несчастливую — жизнь, но самая трактовка семьи в Риме и в Византии была принципиально различной. Римлянин мыслил себя (даже в последние века существования Римской империи, когда старые связи стали иллюзорными, воображаемыми) прежде всего гражданином, членом муниципия, которому принадлежали все имущественные, политические и культурные интересы свободного человека, во всяком случае свободного мужчины. Бани-термы, которые были своего рода клубом, маленький муниципальный театр — место совместных развлечений горожан, булевтерий — открытый зал заседаний совета, доступного для каждого (во всяком случае, для каждого состоятельного) гражданина, базилика — крытые торговые ряды, — все это объединяло людей, обладавших к тому же общей (городской) собственностью и сообща решавших вопросы городского налогового обложения и городских развлечений. Неудивительно, что римляне (по крайней мере, до III в. н. э.) нередко отдавали при жизни и оставляли по завещанию своему муниципию значительные денежные суммы.
Семья в этих условиях оказывалась институтом, существующим где-то на периферии социальной жизни, функционально ограниченным, связанным почти исключительно с продолжением рода и воспитанием младенцев. Легко создаваемая, римская семья могла быть разрушена по простому желанию сторон, без каких-либо формальных актов. Она не предполагала имущественной общности — собственность мужа и жены оставалась раздельной, помимо некоторой суммы, создаваемой из равноценных частей, вносимых обеими сторонами. Кроме полноправного брака, закон допускал существование конкубината — союза, основанного на физической близости, но дававшего сторонам лишь ограниченные права. Половая неверность, если и встречала моральное осуждение (да и то весьма ограниченное), во всяком случае не имела никаких правовых последствий. Короче говоря, римские семейные связи были рыхлыми, непрочными.
Распад муниципального строя в Западной Римской империи сопровождался упрочением других институтов, которые осуществляли сплочение социальных групп. Семья выступала лишь одной из многих форм общественных связей, да и сама она до известной степени растворялась в гентильной (родовой) организации и в общественно-конструируемых группах, поскольку цеховые подмастерья, слуги, бедные родственники обретали какое-то место в семье, расширяя ее границы до неопределенности.
В Византии, напротив, с самого начала осуществляется упрочение семьи. Можно задумываться над источниками византийского семейного права. Их можно искать в седой патриархальности древнегреческих семейных отношений, впрочем, основательно забытых к эпохе Поздней Римской империи. С большим основанием можно допускать влияние христианства, воспринявшего древнееврейские патриархальные устои. По-видимому, восточные семейно-брачные обычаи вообще сказывались на перестройке византийского семейного права. Все это верно и вместе с тем недостаточно. Самое существенное заключается в том, что общественные условия Византийской империи, где античная муниципальная корпоративность умерла, а феодальная корпоративность западноевропейского типа не сложилась, где человек оказывался безнадежно одиноким перед всемогущим государством, — эти общественные условия делали укрепления семьи социальной потребностью.
Прежде всего здесь формализуется заключение брака. Еще в VI в. византийцы вступали в брак без каких-либо формальностей, по одному только согласию сторон, как это предполагалось нормами римского права. Но уже от середины IX в. сохранился любопытный документ, не только позволяющий видеть изменение порядков в сопоставлении с ранневизантийским периодом, но и обнаруживающий, что Византия пошла гораздо скорее Запада по пути формализации бракосочетания. Папа Николай I (858–867), отвечая на вопросы болгарского царя Бориса, намеревавшегося принять христианство, писал между прочим об отличии средневековой римской и константинопольской практики: тогда как греки объявляют грехом брак, заключенный вне церкви, сограждане папы сохраняли принцип «брачного согласия» в качестве достаточного условия для создания семьи.
В Древнем Риме помолвка была простым обещанием вступить в брак. В Византии и она была формализована — прежде всего благодаря тому, что сопровождалась внесением залога. Это, возможно, вытекало из восточного представления о браке-покупке; залог, во всяком случае, придавал помолвке ту обязательность, какой она не обладала в римском праве. Помолвка превратилась затем в составную часть брачной процедуры, а законодательством Алексея I была практически приравнена к браку.
Византийцы могли вступать в брак рано: девушки с 12, юноши с 14 лет. Помолвка заключалась значительно раньше, и нет поэтому ничего удивительного, что невесту выбирал не жених, а его родители, руководствуясь своими, часто им одним понятными соображениями или попросту обращаясь к посредничеству профессиональных и полупрофессиональных свах. В день свадьбы (это было воскресенье) невеста надевала любимые украшения, белый с золотом наряд и красила волосы в рыжеватый цвет. Закрыв лицо покрывалом, она ожидала жениха в своей комнате, украшенной цветами. Он приходил под вечер, осматривал приданое, снимал покрывало с невесты и нередко только в этот воскресный вечер впервые видел ту, которая должна была стать его подругой на всю жизнь. Свадебная процессия выходила из дома с факелами (было уже темно), в сопровождении музыкантов, родственников и друзей (они бросали яблоки и розы в жениха и невесту) и направлялась в церковь. Здесь осуществлялась самая важная часть церемонии, без которой, как писал папа Николай I, греки считали сожительство грехом, а не браком: священник совершал бракосочетание. Он спрашивал, добровольно ли жених и невеста вступают в брак и венчал их, надевая им на головы венцы — металлические или сплетенные из ветвей мирта и лавра. Когда церемония венчания завершалась, подходили родственники, целовали венки, обнимали молодоженов, подносили подарки и по обычаю желали им долголетия и счастья. И снова, покинув церковь, свадьба двигалась веселой и шумной процессией — на этот раз в дом зятя, где всех ждал свадебный пир.
Конечно, не каждому было под силу устроить богатую свадьбу. В большом городе Константинополе, полном роскоши и нищеты, в IV в. было возведено на форуме Константина специальное здание Нимфей, или Дом бракосочетаний, где вступали в брак бедняки, не имевшие собственных жилищ. В V в. он сгорел.
Источники молчат о том, было ли позднее восстановлено это полезное сооружение.
Параллельно с формализацией бракосочетания увеличивается количество препятствий к заключению брака. В Византии было запрещено вступать в брак с родственниками в седьмой степени, тогда как по римскому праву подобное родство не считалось помехой; православным было запрещено вступать в брак с еретиками и евреями; браки с мусульманами, которые на практике были нередкими, тем не менее решительно осуждались церковным правом.
Конкубинат приравняли к полноправному браку уже в VIII в., а после окончательного утверждения принципа формального (церковного) бракосочетания конкубинатные отношения становились невозможными. Многоженство было категорически запрещено (в Риме оно подвергалось лишь моральному, но не юридическому осуждению). Нарушение супружеской верности каралось усечением носа, а любовника, застигнутого в постели жены, оскорбленный супруг имел право убить.
Расторжение брака, которое вплоть до конца VI в. осуществлялось просто по добровольному согласию, по взаимной договоренности, было затем осложнено. Уже в VIII в. устанавливается, что развод допустим только при определенных условиях, перечисленных в законе: прелюбодеяние жены, импотенция мужа, злоумышление одного супруга против другого. В XI в. развод по взаимной договоренности объявлялся противозаконным, если только он не сопровождался уходом обоих супругов в монастырь. Византийский брак сделался в принципе нерасторжимым.
Римское право не создавало препятствий для человека, желающего вступить в новый брак, — византийское право, напротив, не допускало второй брак после развода и только терпело его после смерти супруга, — на человека же, вступающего в третий брак, налагалось церковное наказание.
Имущественные связи внутри семьи также стали более прочными. Имущество супругов трактовалось византийским правом как слитое, и независимость имущественных прав супругов, утвердившаяся при императоре Юстиниане I (527–656), с течением времени исчезла.
Казалось бы, византийцы и в самом деле видели в семье устойчивое начало, столь отличающееся от нестабильности всей их общественной жизни. Недаром византийское право восхваляло брак как великий и ценный дар Божий, и даже человек, избранный епископом, не мог занять этот пост, если жена не давала согласия развестись с ним и уйти в монастырь. Но противоречивость византийской действительности отчетливо проступала в том, что идеализируя брак, византийцы вместе с тем идеализировали и его противоположность — добродетель целомудрия и безбрачие.
А бок о бок с идеализацией безбрачия развивается представление, будто семья — ничто в сравнении с государственными интересами. По распоряжению императора брак, этот великий и ценный дар Божий, мог быть без колебаний расторгнут. Имущественная стабильность семьи оказывалась крайне шаткой, и после смерти главы семьи — даже если он принадлежал к чиновным и зажиточным кругам — его потомки нередко оставались в бедственном положении: дело не только в том, что семья лишалась жалованья, которое подчас составляло основной источник ее благополучия, но и имущество умершего — во всяком случае, его значительная часть — конфисковалось казной. Вместе с тем государство рассматривало членов семьи как связанных круговой порукой и осуществляло принцип взаимной ответственности близких родственников за преступления. Брат мог быть арестован за проступки брата, мать — за дела сына. Так автаркическая замкнутость семьи, ее тенденция к упрочению внутренних, «индивидуалистических» связей растворяется во «всеобщем», во всепоглощающей общности, в государстве.
Как всякое средневековое общество, византийское было расколото на множество разрядов — но специфической его особенностью выступал индивидуализм, отсутствие внутренней сплоченности социальных разрядов. Византийский индивидуализм без свободы, разрозненность — социальная, этническая, религиозная — без корпоративной или вассальной сплоченности, — все это способствовало нарастанию атмосферы нестабильности и взаимного недоверия и, в частности, той «подвижности», которая отличала византийскую толпу.
Итак, пестрая толпа, недавно еще бродившая по улицам или сидевшая в портиках, в корчмах, на крышах домов, толпа, многоязычная и разнородная, сбежалась на площадь Августеон, окружила храм Св. Софии и стала ждать, что повлечет за собой поступок Исаака Ангела. Никто, впрочем, не сомневался, что его ждет наказание; все думали, говорит Хониат, что еще до захода солнца Андроник схватит Исаака, и всем было интересно, какую новую казнь измыслит этот искуснейший человекоубийца.
Странно это или, может быть, наоборот, естественно, но убийство Айохристофорита вызвало растерянность властей. Видимо, к автоматизму террора привыкли не только его жертвы, но и его исполнители. Аресты и казни стали столь же будничными, как и взимание налогов. Сопротивление, оказанное одному из первых приспешников тирана, оказалось совершенно неожиданным. Аппарат, привыкший повторять те же самые действия, не знал, как реагировать, — он замер. Ни один стражник с секирой, ни один жезлоносец, облаченный в царский цвет — пурпур, не появился у Великого храма. Пользуясь общей сумятицей, в церковь Св. Софии пробрались родственники убийцы: его дядя Иоанн Дука и сын этого Дуки, тоже носивший имя Исаак. Не потому они это сделали, замечает Хониат, что были соучастниками расправы с Айохристофоритом, но потому что знали, что им не уйти от гнева императора, недавно издавшего указ об ответственности родственников за государственных преступников. Они знали, что тюрьмы Константинополя полны людьми, вся вина которых — в том, что они братья, дядья или племянники лиц, объявленных врагами Андроника.
Ну а где же пребывал тот, чьим именем совершались все эти расправы, хозяин Айохристофорита? По случайному стечению обстоятельств Андроника в тот вечер не было в городе, он находился в предместьях Константинополя.
…С момента основания Константинополя местом обитания императора служил так называемый Большой дворец. Правда, императоры из династии Комнинов подолгу жили в другом дворце, во Влахернском, на северо-западе города, но и в их царствование Большой дворец оставался средоточием и символом Византийской империи.
Если храм Св. Софии в общем и целом сохранился, то от Большого дворца уцелели лишь скудные руины, и мы обязаны своими сведениями о нем главным образом описаниям средневековых авторов, среди которых наиболее существенное принадлежит императору Константину VII Багрянородному. Оно называется «О церемониях императорского двора» и содержит рассказы о парадных процессиях и приемах, происходивших в разных залах Большого дворца. Однако сколь ни подробно описание Константина VII, сколь ни разнообразны другие письменные свидетельства о палатах византийских императоров, картина, которую удается восстановить, довольно схематична и спорна: дело не только в том, что повествовательные источники по самой своей природе лишены топографической точности, а археологические раскопки в центре современного Стамбула, в местности, к тому же занятой мечетью султана Ахмета, поневоле должны быть ограниченными, и они позволяют определить лишь редкие опорные пункты, — помимо этого нужно учитывать, что Большой дворец постоянно перестраивался, новые здания возникали на месте разрушенных или сгоревших, отчего картина, естественно, усложняется еще больше.
Большой дворец — обширный комплекс зал, служб, церквей, садов, переходов — примыкал южной своей стороной к морским стенам Константинополя, а на востоке, севере и западе был отделен от города собственной линией укреплений. Общие размеры этого комплекса, спускавшегося террасами к морю, исчисляются разными учеными по-разному: от 100 до 400 тыс. кв. м.
Вход в Большой дворец вел с Месы или с площади Августеон через так называемую Халку, Бронзовые ворота. На самом деле она была не просто воротами, но прямоугольной залой с колоннами и аркадами, на которых покоился центральный купол. Стены украшали разноцветные мраморы и мозаики, изображавшие победы Юстиниана I (527–656), а посредине мраморного пола возвышался так называемый порфирный пуп — еще один символ срединности византийской столицы. Халка была подлинным музеем: здесь разместили статуи императоров, царских родственников, полководцев, а против входа повесили четыре головы Горгоны, вывезенные из эфесского храма богини Артемиды. Мрачное порождение языческой мифологии, Горгона, по-видимому, должна была стать защитницей дворца христианского государя.
Халка служила входом во дворец великой империи, и ее пышность словно вводила в это величие, но вместе с тем Халка отделяла, отгораживала внутренний мир Большого дворца от кипучей и опасной жизни Августеона и Месы. Поэтому Халка, естественно, соединялась с помещениями византийской гвардии, несшей охрану дворца.
Весь комплекс Большого дворца может быть разделен на три основные части.
В северной части дворцовой территории, неподалеку от Халки, были выстроены палаты, носившие название Магнавра. Мы уже знаем, что Магнавра была связана закрытыми переходами с храмом Св. Софии, позволявшими императору проходить в мутатории, минуя площадь Августеон. С IX в. Магнавра служила одной из важнейших приемных зал византийского государя. Здесь был поставлен так называемый «трон Соломона», который с помощью скрытого механизма мог подниматься и опускаться: покуда иноземные послы падали ниц у ног императора, трон внезапно возносился ввысь и владыка Византии, казалось, парил в небесах. Трон помещался в «конхе» — раковине, сводчатом помещении, напоминавшем алтарную абсиду христианского храма. У его подножия лежали два позолоченных льва, которые могли бить хвостом, разевать пасть и шевелить языком, издавая при этом грозный рык. На бронзовых позолоченных деревьях пели механические птицы. Перед конхой простиралось длинное помещение, неф, отделенный колоннами от боковых проходов и освещенный семью канделябрами, укрепленными на медных цепях. Стены были завешены шелковыми тканями, пол застлан персидскими коврами, и два серебряных органа наполняли музыкой неф, куда вводили «варварских» послов, изумленно взиравших на чудеса, творимые в конхе.
Магнавра и примыкавшие к ней здания — в том числе построенный Константином Сенат (византийцы обычно называли это учреждение синклитом) и Священный кладезь, прикрытый, согласно преданию, крышкой того колодца, возле которого, по евангелию, Христос беседовал с самаритянкой, — были окружены садами и террасами, украшенными статуями императоров.
В противоположном, юго-западном, углу Большого дворца, у самого моря, располагались палаты, носившие имя Вуколеонт, которое, возможно, происходило от стоявшей поблизости мраморной статуи — льва, терзающего быка (по-гречески эти животные соответственно именуются «леон» и «кус»). Палаты Вуколеонта состояли из двух помещений, верхнего и нижнего, остатки которого, возможно, сохранились в так называемом «Доме Юстиниана», который на самом деле не старше VII в. К палатам вела мраморная лестница от дворцовой гавани, также называвшейся Вуколеонт. Двойной мол охранял гавань от ветров любого направления. Палаты были надежно укреплены, но византийские историки рассказывают, как жена императора Никифора II Фоки (963–969) подняла ночью в корзине через крепостную стену заговорщиков, покончивших с государем, давно уже потерявшим и популярность, и любовь супруги. Самые надежные стены не спасли его от убийц.
По-видимому, поблизости от Вуколеонта, на высокой террасе особые стражи-диэтарии зажигали большой фонарь, именовавшийся, подобно знаменитому маяку в Александрии, Фаросом. Он служил не только для освещения моря, но и для передачи огневых и дымовых сигналов. Рядом с маяком помещалась церковь Фаросской Божьей Матери.
К этой же группе дворцовых строений относится и Порфирная, или Багряная, палата. Это было квадратное в плане здание, увенчанное пирамидой и облицованное внутри плитками порфира, давшего, несомненно, название этим покоям. Багряная палата имела специальное назначение: здесь императрицы рожали своих сыновей и дочерей, получавших поэтому прозвище багрянородных. Багрянородными были, следовательно, те дети византийских государей, которые родились уже после того, как их отец занял царский трон. Те же императоры, которые появились на свет до воцарения их отца, и тем более те, чьи отцы никогда не сидели на престоле, не пользовались правом на почетный эпитет багрянородного.
Но Багряная палата оказывалась не только свидетельницей рождения будущих царей. 15 августа 797 г. в Багряной палате был ослеплен император Константин VI (780–797), ослеплен по приказу его матери Ирины, которая родила его в тех же самых покоях. Византийский историк Феофан уверяет, что после столь великого преступления солнце затмилось и 17 дней не было видно его лучей, так что корабли в море сбивались с дороги, и все утверждали, что солнце помрачилось из-за ослепления государя. Впрочем, и солнце, подобно подданным Константина VI, примирилось с его ослеплением и раньше или позже вновь начало проливать животворящий свет на равнины и горы империи, — если даже не считать легендой и вымыслом наставительное замечание Феофана.
Третья, центральная часть Большого дворца включала в себя наиболее значительные сооружения.
Западные палаты центральной части назывались Дафна. Построенная еще при Константине I, Дафна представляла собой целую систему строений, портиков, террас и садов. Ряд переходов связывал Дафну с Халкой и помещениями гвардейских частей, и на этом пути находилась парадная обеденная зала — Трибунал девятнадцати лож, где участники трапезы возлежали на античный манер, хотя в обычное время византийцы уже предпочитали есть сидя. Император обедал за золотым столом, и еду подавали ему на золотой посуде. Поблизости от Трибунала находился ряд административных помещений: Сакелла, где хранилась часть государственной казны, залы для заседаний и приемов.
Но Дафна была связана не только с официальным входом, ведущим на Августеон или Месу, — по специальной лестнице отсюда можно было пройти на Кафисму, царскую ложу на ипподроме, где императоры сидели во время ристаний и где им не раз приходилось наблюдать взрыв народного недовольства, выслушивать требования толпы и давать щедрые обещания, которые затем далеко не всегда выполнялись. Поблизости от Дафны, по-видимому, находилась высокая башня, называвшаяся Кентинарий; она прикрывала вход с ипподрома в Большой дворец.
К югу от Дафны лежал Хрисотриклин, Золотой зал, который во времена Константина Багрянородного служил центром дворцовой жизни. Это было большое помещение, восьмиугольное в плане, перекрытое куполом, в котором было прорезано шестнадцать окон. Построенный в VI в., Хрисотриклин напоминал церковные сооружения своего времени, особенно константинопольский храм Сергия и Вакха, сохранившийся до наших дней. Сходство усиливалось благодаря наличию в Хрисотриклине конхи, в которой (как это было и в Магнавре) размещался императорский трон; и как бы повторяя его, мозаика на своде конхи представляла Христа сидящим на троне.
Рядом с Хрисотриклином находилась парадная зала, украшенная мозаиками и мраморными плитками. Она была построена в 694 г. при императоре Юстиниане II Безносом (685–695 и вторично 705–711) и в его честь была названа триклином Юстиниана. Она служила для парадных приемов, и в частности, именно здесь, в триклине Юстиниана, византийский император принимал впоследствии русскую княгиню Ольгу.
Недавние раскопки, проводившиеся в районе Большого дворца, обнаружили остатки раннесредневекового здания, где абсида была воздвигнута на мощных субконструкциях и значительно возвышалась над остальной частью здания. Перед зданием находился сад, со всех четырех сторон окруженный мраморными аркадами. Сохранившиеся мозаичные полы представляют буколические сцены — осликов, домашнюю птицу, детей со зверюшками, а рядом — зверей, терзающих и пожирающих друг друга. Датировка мозаичных полов колеблется между серединой VI и концом VII столетия, и в соответствии с этим их относят то к Хрисотриклину, то к триклину Юстиниана.
Центральные залы были окружены всевозможными помещениями. По-видимому, к востоку от них император Василий I (867–886) выстроил Новую церковь. Рядом находился Циканистрий — поле для игры в мяч. Близ ипподрома и бань Зевксиппа работали государственные шелкоткацкие мастерские. Имелся в Большом дворце и собственный ипподром, отличный от публичного ипподрома, лежавшего к северу от дворца.
Как ни странно, на территории Большого дворца были и тюрьмы — по меньшей мере, пять или шесть. Одна из них помещалась у самого входа и называлась, как и самый вход, Халка. Другая располагалась к северо-востоку от Халки, ближе к баням Зевксиппа, и называлась Нумера, потому что в этой части дворца была казарма гвардейских частей, именовавшихся нумерами. Нумера считались одним из самых строгих узилищ: заключенных содержали там в цепях.
Здесь, в этом сложном и самостоятельном мире, протекала жизнь главы византийского государства, официальным титулом которого было василевс и автократор ромеев, т. е. царь и самодержец римлян. Официальной стороной этой жизни были императорские приемы и выходы, известные нам по уже упомянутому описанию Константина Багрянородного. Они сосредоточивались в его время в Хрисотриклине, в тронной зале, расположенной в непосредственной близости от внутренних покоев василевса.
В первом часу дня по византийскому счету времени, т. е. в седьмом часу утра по нашему, сразу же после заутрени, начиналась сложная процедура отпирания входов в многочисленные палаты Большого дворца, сопровождавшаяся публичным переодеванием высших дворцовых служителей, которые снимали партикулярное платье и облачались в служебное одеяние — скарамангий. Царские спальничии брали в ризнице императорский скарамангий и клали его на скамью перед серебряными дверьми, соединявшими Золотую палату с царским покоем. Тем временем сановники собирались на ипподроме, чтобы оттуда проследовать через ряд переходов в Юстинианов триклин или в соседний зал — Лавсиак. Допуск сановников внутрь дворца совершался в определенной последовательности, и занимали они места в палатах в соответствии со строгой иерархией рангов; при появлении высших чинов младшие сановники должны были вставать со своих мест и приветствовать их.
В семь часов, когда всем чиновникам надлежало уже занять отведенные им скамьи, один из придворных служащих, примикирий диэтариев, подходил к серебряным дверям и трижды стучал в них. Тотчас же двери распахивались и спальничии вносили царский скарамангий во внутренние покои. Надев его, василевс выходил в Хрисотриклин и прежде всего произносил молитву перед иконой Христа в конхе Золотой палаты. Затем он садился в золоченое кресло, рядом с пустующим троном, предназначенным для самого Христа, и приказывал ввести к нему логофета дрома, одного из высших чинов государства, ведавшего иностранными делами и почтой. От одного придворного к другому передавался этот приказ государя, каждый день проделывали они предназначенный путь по дворцовым залам — сперва в одну сторону, за логофетом, после в другую, ведя логофета в Хрисотриклин. Логофет приветствовал царя и после того докладывал ему о важнейших событиях в империи.
Помимо логофета, василевс принимал препозита, вельможу, ведавшего придворными обрядами, и некоторых других должностных лиц. К девяти часам прием заканчивался. Дворцовый ключарь, гремя ключами, направлялся к собравшимся в Юстиниановой палате и в Лавсиаке чиновникам, в то время как другой придворный, силентиарий, возглашал: «Повелите!» (т. е. «Извольте покинуть дворец») — указывал этим словом, что церемония окончена и что после двухчасового торжественного сидения чиновники могут расходиться по домам — до вечернего приема.