О Петроградской боевой организации не было бы так много написано, если бы в ней не фигурировал поэт Николай Гумилев, бывший муж Анны Ахматовой. Монархист и противник большевизма, Гумилев при этом читал лекции в Пролеткульте, был председателем Петроградской секции Всероссийского союза поэтов и членом редколлегии «Всемирной литературы» — государственного издательства, возглавляемого Максимом Горьким. Гумилева арестовали в ночь на 5 августа, а через три недели он был расстрелян. 1 сентября «Петроградская правда» сообщила о казни всех членов мифической «боевой организации», состоявшей из 61 человека. Гумилева обвинили в том, что он «активно содействовал составлению прокламаций контрреволюционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, кадровых офицеров». Такова была цена письменного обещания Агранова.
Несмотря на политические убеждения Гумилева — которых он ни от кого не скрывал, — ничто не говорит о том, что он принимал участие в каком-либо заговоре. Протоколы допросов составлены путано и безграмотно; через семьдесят лет, в 1991 году, приговор будет отменен Верховным судом СССР.
О том, что процесс против Петроградской боевой организации основывался не на конкретных обвинениях, а был возбужден исключительно с целью основать прецедент, свидетельствует такой факт: той же ночью, что и Гумилев, был арестован другой представитель интеллигенции, придерживавшийся совсем иных политических взглядов, — Николай Пунин. Здесь судьба воистину проявила иронию, поскольку Пунин в первом номере «Искусства коммуны» в декабре 1918 года высказал о Гумилеве мнение, граничившее с доносом:
Признаюсь, я лично чувствовал себя бодрым и светлым в течение всего этого года отчасти потому, что перестали писать, или, по крайней мере, печататься, некоторые «критики» и читаться некоторые «поэты» (Гумилев, напр.). И вдруг я встречаюсь с ними в «советских кругах». <…> Этому воскрешению я в конечном итоге не удивлен. Для меня это одна из бесчисленных проявлений неусыпной реакции, которая то там, то здесь нет, нет да и подымет свою битую голову.
В отличие от Гумилева, Пунина выпустили. Освобождение произошло после того, как Луначарского осведомили о случившемся жена Пунина и Осип, чья работа в ЧК в данном случае возымела свое действие. Пунина выпустили — и через два года он сошелся с Анной Ахматовой, первой женой убитого Гумилева..
Казнь Гумилева была первым убийством писателя в Советской России и, разумеется, вызвала шок не только у единомышленников казненного. Убив Гумилева, власть продемонстрировала не просто презрение к человеческой жизни, но и свое отношение к интеллектуальной свободе и художественному творчеству. Сигнал интеллигенции был дан недвусмысленный: обойдемся без вас.
Свидетельств о реакции Маяковского на смерть Гумилева нет, но сам факт казни коллеги-писателя должен был его потрясти. Несмотря на различие политических убеждений, Маяковский ценил поэзию Гумилева, а в 1921 году это имя приобрело для него новую актуальность, не столько из-за самого Гумилева, сколько из-за его бывшей жены. Несколькими месяцами ранее Корней Чуковский опубликовал статью «Ахматова и Маяковский», в которой два поэта противопоставлялись как два полюса: Ахматова — это «бережливая наследница всех драгоценнейших дореволюционных богатств русской словесной литературы», ей свойственна «душевная изысканность» — она дается «человеку веками культурных традиций»; а Маяковский — дитя революционной эпохи с ее лозунгами, криком и экстазом; стихи Ахматовой вымерены, как поэзия Пушкина, а у Маяковского каждое слово — гипербола, преувеличение. Чуковский одинаково любил обоих, для него вопроса — Ахматова или Маяковский — не существовало, их видение реальности дополняло друг друга.
Вопреки тому, что Ахматова была его поэтическим антиподом, Маяковскому всегда нравились ее стихи, которые он часто цитировал (особенно когда бывал в подавленном настроении), — а эссе Чуковского неожиданно соединило их имена. Естественно, что после смерти Гумилева мысли Маяковского были обращены к Ахматовой — особенно когда до него дошли слухи о том, что она покончила с собой от горя. «Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимей, — писала Марина Цветаева Ахматовой в сентябре. — Скажу Вам, что единственным — с моего ведома — Вашим другом (друг — действие!) — среди поэтов оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу „Кафе поэтов“.
В отличие от многих поэтов-символистов своего поколения, Блок видел в революционных бурях 1917 года нечто позитивное. Его политические взгляды были достаточно неопределенными, и революцию он воспринимал прежде всего как природную стихию, как очистительную грозу. Ход истории изменился, и сопротивляться революции означало бы сопротивляться истории. Его поддержка большевиков была результатом такого взгляда на историю. Даже когда собственные крестьяне сожгли его библиотеку в родовом имении, он воспринял это как историческую закономерность. Зимой 1918 года Блок опубликовал в газете «Знамя труда» поэму «Двенадцать» — оду революции, в которой двенадцать оборванцев/красноармейцев/апостолов шествуют по городу, ведомые не кем иным, как Иисусом Христом. Хотя выбор образа вождя свидетельствует о неоднозначном отношении поэта к революции, не избалованная поддержкой интеллигенции советская власть постаралась максимально использовать авторитет Блока: его избрали в состав множества комитетов и организаций, и он работал в ТЕО, театральной секции Наркомпроса.
В первые годы революции Блоку еще казалось, что он слышит музыку истории, и он активно следил за ее развитием, но впоследствии он осознал действительное положение вещей, и в январе 1921-го диагностировал положение поэта в России следующим образом: «
Через несколько месяцев Блок тяжело заболел. Заболевание носило как физический, так и психический характер. От голода и лишений он физически ослаб, его мучили астма, цинга и сердечные недомогания. Нервная система была настолько расшатана, что в какой-то момент он чуть не потерял рассудок. Таким образом, можно сказать, что смерть наступила по «естественным причинам», но эти причины были обусловлены определенной исторической и социальной ситуацией. Из документов, рассекреченных только в 1995 году, явствует, что смерть поэта можно было предотвратить или, по крайней мере, отодвинуть — если бы высшее партийное руководство того пожелало.
Узнав о тяжелом состоянии Блока, Горький связался с Луначарским и попросил его через ЦК партии немедленно устроить поэта в санаторий в Финляндию. С такой же просьбой к Ленину обратилась Петроградская секция Союза писателей. Ленин оставил обращения без ответа, а в письме, которое пришло из ЦК через две недели, было сказано, что вместо того, чтобы отправлять в санаторий, следует «улучшить продовольственное положение А. А. Блока». В конце июня иностранный отдел ЧК сообщил, что поводов позволять Блоку поездку за границу нет. После этого Луначарский напрямую обратился к Ленину с протестом против такого отношения к «несомненно самому талантливому и наиболее нам симпатизирующему из известных поэтов». В тот же день Вячеслав Менжинский, второй человек в ЧК, доложил Ленину: «Блок натура поэтическая; произведет на него дурное впечатление какая-нибудь история, и он совершенно естественно будет писать стихи против нас. По-моему, выпускать не стоит, а устроить Блоку хорошие условия где-нибудь в санатории». Политбюро последовало рекомендации Менжинского.
Но Луначарский и Горький не сдались, и Ленин, ранее возражавший против отъезда Блока, передумал и проголосовал «за». Супруге поэта, однако, разрешения на выезд не дали; политбюро было прекрасно осведомлено о том, что Блок слишком болен, чтобы путешествовать одному, но если он все-таки поедет, хорошо бы оставить ее в заложницах. Горький и Луначарский упорствовали, и наконец жене позволили выезд. Решение датировано 5 августа. Через два дня Блок скончался — в возрасте сорока лет.
«Через него непрерывной струей шла какая-то бесконечная песня, — писал в дневнике Чуковский. — Двадцать лет с 1898 по 1918. И потом он остановился — и тотчас же стал умирать. Его песня была его жизнью. Кончилась песня, и кончился он». Маяковский отозвался на смерть Блока некрологом, в котором хвалил его поэтическое мастерство и подчеркнул его политическую двойственность. В самом начале революции он встретил Блока на улице. На вопрос, как он относится к революции, Блок ответил «хорошо», добавив: «У меня в деревне библиотеку сожгли». «Славить ли это хорошо или стенать над пожарищем, — Блок в своей поэзии не выбрал». Некролог был напечатан в бюллетене «Агит-РОСТА», который почти никто не читал.
Смерть Блока знаменовала конец великой русской поэтической традиции, начатой за сто лет до этого Пушкиным, но и конец времени надежд и чаяний, связанных с революциями 1917 года, — и начало новой эры, когда граждане будут жить милостью партии и правительства. Царский режим запрещал книги, большевики выбрали более эффективный метод: избавиться от авторов. Советская Россия была новым типом государства, где вопрос об отправке в финский санаторий умирающего человека решался правительством, то есть коммунистической партией.
Горький и Ленин
Когда заболел Блок, Горький делал все, чтобы помочь ему, но в случае с Гумилевым он остался пассивным. Не потому что поверил в справедливость обвинений, а потому что долгая и безрезультатная борьба за Блока наглядно продемонстрировала: Ленин и его товарищи по партии презирают те гуманистические идеалы, которые отстаивал Горький, и сам он в любой момент может оказаться в опале.
В первые годы после Октябрьской революции Горький резко критиковал политику большевиков, а когда осенью 1918 года он решил поддержать их в борьбе с белой армией, награды последовали незамедлительно: Горького сделали руководителем издательства «Всемирная литература», куда он смог приглашать на работу писателей, страдавших от голода и лишений, в том числе Гумилева и Блока. Ему также поручили председательство в Комиссии по улучшению быта ученых, в задачи которой входило распределение продуктов питания и одежды среди нуждающихся. В последующие годы он играл роль посредника между интеллигенцией и властью и был своего рода альтернативным министром культуры — этого положения он достиг благодаря многолетнему знакомству с Лениным.
Летом 1918 года у Горького отняли газету «Новая жизнь», а вместе с ней и возможность публично нападать на большевиков, но он с прежней силой продолжал критиковать их политику, особенно в отношении интеллигенции, — теперь в форме писем. В 1919–1921 годах Горький направил Ленину и другим партийным работникам бесчисленное множество обращений с просьбой выпустить на свободу арестованных писателей и ученых. В его большой петроградской квартире находили убежище многие из тех, кого преследовала власть, — от писателей и деятелей науки до великих князей. Когда в сентябре 1919 года были арестованы десять видных ученых, Горький тотчас обратился с протестом к Ленину:
Что значит этот прием самозащиты, кроме выражения отчаяния, сознания слабости или — наконец — желания мести за нашу собственную бездарность?
Я решительно протестую против этой тактики, которая поражает мозг народа, и без того достаточно нищего духовно.
Знаю, что Вы скажете обычные слова: «политическая борьба», «кто не с нами — против нас», «нейтральные люди — опасны» и прочее. <…>
Я становлюсь на их сторону и предпочитаю арест и тюремное заключение участию — хотя бы молчаливому — в истреблении лучших, ценнейших сил русского народа. Для меня стало ясно, что «красные» такие же враги народа, как и «белые».
Устный комментарий Ленина гласил, что Горький «как был ребенком в политике, так и остался». Ленин утверждал, что аресты правильны и необходимы. И далее: «Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно».
Несмотря на непримиримость Ленина, обращения Горького и других не были тщетными — многих ученых выпустили на свободу. Долог список тех, кого Горький спас от ареста, тюрьмы и смерти в эти годы. По словам Федора Шаляпина, труд во спасение преследуемых соотечественников «был главным смыслом его жизни в первый период большевизма». В борьбе, которая тогда шла между Горьким и Лениным, обе стороны опробовали границы возможного. Скольких еще можно арестовать и казнить? Скольких можно спасти?
После Кронштадтского восстания и последовавшего за ним усиления политического террора положение Горького стало наконец невозможным. Писатель с международной славой, сравнимой лишь с известностью Толстого, постоянно критикующий власть, неугоден любому политику, и в наименьшей степени — самодержцу. К тому же Горький не скрывал своих взглядов и действий, напротив, — поскольку многие интеллектуалы скептически относились к его контактам с властями, он делал все, чтобы о его доброй воле узнали; процитированное выше письмо, например, распространялось в списках и было опубликовано в пражской эмигрантской газете. Такое внимание, разумеется, подрывало престиж Ленина, чего он не мог дозволить.
Если постоянные протесты Горького угрожали авторитету Ленина, то Ленин в свою очередь делал все, чтобы уменьшить влияние Горького. Вопиющий пример тому — цинизм, с которым вождь использовал репутацию Горького летом 1921 года в связи с постигшим страну голодом.
Голод был результатом небывало засушливой осени 1920 года, но положение еще усугубилось сельскохозяйственной политикой большевиков, согласно которой «излишки» продовольствия у крестьянских хозяйств подлежали конфискации. Поскольку о масштабном перепроизводстве речь не шла почти никогда и у крестьян конфисковывали запасы, необходимые для пропитания и посевов, наступила неизбежная катастрофа. Наиболее тяжелой ситуация была в черноземном Поволжье, но пострадали также Донецкий бассейн и южная Украина. Производство зерна в этих областях до революции достигало 20 миллионов тонн в год, а в 1921 году оно сократилось до 2,9 миллиона. Убедившись в невозможности решить проблему силовыми методами, политическое руководство не знало, что делать дальше. Прессе запретили писать о неурожае, и официально проблему игнорировали. Несмотря на случаи каннибализма и на то, что миллионы крестьян оккупировали железнодорожные станции в надежде спастись от голода в других частях страны, до середины июля власти отказывались признавать факты.
Открытое признание голода означало бы крах экономической политики большевиков, поэтому правительство решило действовать не напрямую. 13 июля Горький (с одобрения Ленина) опубликовал призыв о помощи жертвам голода, а спустя неделю правительство разрешило учредить добровольную негосударственную организацию — Всероссийский общественный комитет помощи голодающим, сокращенно Помгол. В состав комитета вошли Горький и два других писателя — Алексей Толстой и Борис Зайцев, а также несколько ученых, в том числе профессор Сергей Ольденбург, один из тех, кого арестовали в 1919 году и кому Горький помог выйти на свободу. Сенсацией стало участие в работе комитета министра Временного правительства Сергея Прокоповича и его жены Екатерины Кусковой, а также лидера кадетской партии Николая Кишкина. Эти люди содействовали легитимизации комитета и сбору помощи за границей. (Чтобы убедиться, что первая российская добровольная организация не позволит себе политических вольностей, ее на всякий случай доукомплектовали «ячейкой» из двенадцати высокопоставленных коммунистов, в том числе Львом Каменевым.)
Горький и комитет обратились с призывом о помощи ко всему миру. Анатоль Франс, Герберт Уэллс, Джон Голсуорси, Эптон Синклер и другие писатели с мировой известностью отозвались на призыв Горького. На обращение Горького откликнулся Международный Красный Крест, которым руководил Фритьоф Нансен, а также министр торговли США Герберт Гувер, руководитель ARA (American Relief Administration — Американская администрация помощи), организации, созданной для распределения продуктов питания и лекарств в послевоенной Европе. Гувер, однако, поставил два условия: предоставить организации самостоятельность и выпустить из советских тюрем всех американских граждан. В письме политбюро Ленин писал, что «надо наказать Гувера,
Как только подписали договор, членов комитета арестовали, а Ленин обратился к газетам с призывом «изо всех сил их высмеивать и травить не реже одного раза в неделю в течение двух месяцев». «Аресты здесь ужасающие. Сотнями арестуют, — писал Горький жене 24 августа, — весь город гудел от автомобилей ЧК». Самого Горького также подвергли обыску и допросу.
До этих событий тяжело больной Горький не прислушивался к товарищеской рекомендации Ленина уехать за границ и позаботиться о собственном здоровье. «Бы меня не торопите с отъездом, — писал он Ленину в июле, — да и вообще предоставьте мне побольше свободы действий». Но потом умер Блок, казнили Гумилева и предали Помгол. Натолкнувшись в Кремле на Каменева, Горький сказал ему со слезами на глазах: «Вы сделали меня провокатором». 16 октября 1921 года Горький покинул Россию. Ленин не хотел оставлять его в стране, но враг и потенциальный лидер крупной эмигрантской колонии ему тоже нужен не был. Поэтому официально Горький уехал как представитель Советской России: ему поручили сбор продовольствия, медикаментов и средств для голодавшей родины. Это был, по словам Аркадия Ваксберга, «и удобный предлог, и реальное, притом очень нужное дело». Как на это ни посмотри, это еще одно проявление двойственности характера Горького — того, что Владислав Ходасевич называл его «крайне запутанным отношением к правде и лжи».
Смерть Блока, расстрел Гумилева, роспуск Помгола… «Тот август — рубеж, — вспоминала Нина Берберова, — все, что было после <…> было только продолжением этого августа».
Тоска по Западу 1922
Процесс с Госиздатом в связи с «Мистерией-буфф» в августе — сентябре 1921 года со всей очевидностью показал, что усилия Маяковского убедить власть и партийных чиновников в своем поэтическом величии оказались напрасны. Вследствие этого он сделал вывод, что ему необходимо искать другие возможности для публикации своих произведений. Поскольку в издательской области нэп еще не получил широкого распространения, альтернативой становилась заграница. О «бегстве» Маяковского свидетельствует, с одной стороны, тот факт, что он отправлял свои произведения в Прагу (с Якобсоном) и Читу (Чужаку), а с другой — намерение уехать на Дальний Восток для воссоединения с товарищами-футуристами.
Поездка на Дальний Восток не состоялась. Зато Лили в начале октября 1921 года уехала в Ригу. Помимо естественного желания впервые за восемь лет оказаться за границей и какое-то время пожить нормальной «буржуазной» жизнью, у нее было еще несколько причин, среди которых — желание навестить мать, проживавшую у своего брата Лео по адресу Кэнфилд-гарденз, 90, в Западном Хампстеде, лондонском районе, где жили многие евреи-иммигранты. Но получить английскую визу в Москве было невозможно, поскольку между Англией и Советской Республикой отсутствовали дипломатические отношения. Решение ехать в Англию через Латвию (а не, например, Эстонию) объяснялось тем, что там у Лили жила родня: в Риге родилась ее мать и по-прежнему жила ее тетушка, Эльза Гиршберг. Однако поездка преследовала еще одну, не менее важную, цель: Лили хотела найти издателя, готового издать произведения Маяковского. В Латвии давно существовала большая русская колония, численность которой существенно увеличилась после Октябрьской революции.
Лили в Риге
Несмотря на то что по окончании Гражданской войны политическая обстановка несколько стабилизировалась, советские граждане не могли покидать страну свободно, то есть без разрешения ЧК — случай с Блоком служит тому трагическим подтверждением. Обычные туристические поездки, которые могли себе позволить подданные царя, были ушедшей в прошлое роскошью. Однако нежелание советской власти выпускать своих граждан было лишь частью проблемы: большинство других стран их не впускало. Чтобы Лили смогла въехать в Латвию, понадобились поэтому специальные меры: ее сделали сотрудницей дипломатического представительства Советской России в латвийской столице.
Это показывает, что у Бриков и Маяковского были хорошие связи в Комиссариате иностранных дел, несмотря на конфликты последнего с бюрократией. Никого не принимали на службу в торговое представительство Советской России без одобрения сверху. В чем бы ни заключалась функция Лили при миссии (если таковая была), положение давало ей явные льготы, в частности возможность пользоваться курьерской почтой. Это было важно не только потому, что обычная почта работала плохо, но и потому, что цензура — как в Латвии, так и в России — перлюстрировала все письма. Поскольку почти вся корреспонденция с Москвой шла исключительно по дипломатическим каналам, три с половиной месяца, проведенные Лили в Риге, на редкость хорошо задокументированы: хотя многие письма так и не доходили до адресатов, сохранилось целых пятьдесят восемь единиц. Тем же путем она посылала своим «зверикам» — как она называла Осипа и Маяковского — продукты питания, одежду и деньги.
Курьерская почта также позволяла ей не терять связи с матерью, которая работала в советской торговой фирме в Лондоне. Во время Гражданской войны и поддерживаемой англичанами интервенции торговля между Советской Россией и Великобританией (как и с большинством других стран) была свернута, однако после прекращения военных действий и замораживания планов мировой революции обе страны были заинтересованы в возобновлении торговых связей: советское государство крайне нуждалось в товарах, а переживавшая экономический кризис Великобритания видела здесь возможность для создания новых рабочих мест. В октябре 1920 года был основан Аркос (Всероссийское кооперативное общество — All Russian Cooperative Society), а в марте 1921 года страны подписали торговый договор. Договор означал, что Советская Россия признана de facto, а глава торгового представительства, видный дипломат Леонид Красин, который вел переговоры по договору, на практике выполнял функции советского посла в Великобритании.
Аркос, размещенный в одном здании с советским торговым представительством по адресу улица Мургейт, по убеждению британской разведки, был зонтичной организацией для сделок, которые нельзя провести открыто, в частности закупок для нужд Красной армии. Однако в Аркосе служили не только коммунисты; среди беспартийных была, к примеру, мать Лили, которая работала здесь с самого начала и, помимо выполнения конторских обязанностей, регулярно развлекала сотрудников игрой на рояле. Скорее всего, она получила это место благодаря московским знакомствам Осипа и Маяковского — в частности, с писателем и журналистом Михаилом Левидовым, сотрудником газет Горького и заведующим иностранным отделом РОСТА, в этот период работавшим корреспондентом телеграфного агентства в Лондоне.
Работа матери в Аркосе и ее знакомство с Красиным позволили Лили надеяться, что получение английской визы окажется формальностью. Но на всякий случай она попросила Эльзу оформить ей въездную визу и во Францию. Когда выяснилось, что никто из них помочь не может, Маяковский попытался устроить ей служебную командировку из Москвы. РАБИС (профсоюз работников искусств) просил Комиссариат внешней торговли организовать служебную поездку «художницы» Лили Брик в Лондон, где она намеревалась посетить выставку кустарного искусства и изучить условия для культурного обмена. Наркомвнешторг в свою очередь обратился по телеграфу к Красину с просьбой одобрить «перевод сотрудницы отделения Риге художницы Брик Лондон». Но, несмотря на все эти усилия, за почти четыре месяца пребывания Лили в Риге сделать ничего не удалось.
Почему Лили так стремилась в Лондон, где раньше никогда не была? Если она хотела повидать мать, то с тем же успехом они могли встретиться в Берлине, куда легче было получить визу. Туда же без проблем могла приехать и Эльза. Учитывая натянутые отношения между матерью и дочерью, трудно понять то рвение, с которым Лили стремилась в Лондон. Просто желание путешествовать и жажда новых впечатлений? В некоторых письмах она говорит и о поездке в Вену, город, с которым у нее тоже не было очевидной связи.
Может быть, Лили не оставила совсем мысли об эмиграции? Тогда Лондон был бы привлекательным вариантом, поскольку там ей было где жить.
Уезжая из России, Елена Юльевна, по-видимому, вывезла с собой какие-то ценности, — ее посылки с одеждой и деньгами Лили в Ригу и Осипу в Москву свидетельствуют о том, что она не была без средств. О том, что мысли об эмиграции не были чужды Лили, следует из письма от 6 ноября 1921 года, в котором она уверяет Маяковского в обратном: «Не грусти, мой Щеник! Не забуду тебя — вернусь обязательно». А может быть, желание поехать в Лондон диктовалось совсем другими соображениями: дядю Лео в конце 1920 года приговорили к пяти годам тюрьмы за подделку бумаг, что должно было стать тяжелым ударом для матери…
В Риге Лили остановилась в гостинице «Бельвю», в небольшом номере на солнечной стороне. Период, предшествовавший поездке, был, по-видимому, связан с серьезной нервной нагрузкой, и в нескольких письмах она уверяет, что теперь чувствует себя лучше. Она общается с родственниками, но быстро обзаводится знакомыми и даже поклонниками. Соблюдая «верность», она явно озабочена тем, что Маяковский может вести себя иначе:
Любимый мой щеник! Не плачь из-за меня! Я тебя ужасно крепко и навсегда люблю! Приеду непременно! Приехала бы сейчас если бы не было стыдно. Жди меня!
Не изменяй!!!
Я ужасно боюсь этого. Я верна тебе
Я очень отдохнула нервами. Приеду добрая.
Супружеская верность Лили свойственна не была. Но во время разлуки осенью 1921 года она искренне боится потерять Маяковского. «Напиши честно, — уговаривает она его, — тебе не легче живется иногда без меня? — Никто не мучает? Не капризничает? Не треплет твои и без того трепатые нервишки? Люблю тебя, Щенит! Ты мой? Тебе больше никто не нужен? Я совсем твоя, родной мой детик!» Но при этом порой она не может не выпускать когти, как в случае, когда до нее дошли слухи о том, что Маяковский напился «до рвоты» и был замечен «в нежных позах» вместе с «младшей Гинзбург»:
Через две недели я буду в Москве и сделаю по отношению к тебе вид что я ни о чем не знаю. Но
Дошедшая до Лили «чушь фантастическая» повергает Маяковского в отчаяние, и он уверяет ее, что все его отношения «не выходят из пределов балдежа».
Кроме того, он нашел новую бильярдную и времени на дам у него не остается, добавляет он шутя. В целом переписка дышит любовью, гармонией и добродушным юмором. В своих письмах Лили обращается либо к Маяковскому, либо к своим «мальчикам» и «зверикам» вместе. «Веду себя безупречно! Любите! Не забывайте! Не изменяйте! Пишите обо всем! Ужасно ваша до смерти Киса-Лиля [рисунок кошки]. Целую все лапики, чес, переносик, хвостик, кустик, шарики» [рисунок кошки]. «Целую! — начинает она очередное послание. — Милые! любимые! родные! светики! солнышки! котятики! щенятики! Любите меня! Не изменяйте! А то я вам все лапки оборву!!» В одном письме она обращается прямо к Осипу, ругая его за то, что он не пишет: «Сволочной котенок! Опять ты не пишешь! Как тебе без меня живется? Мне без тебя очень плохо! Совсем у-у-у! пришел. Во всей Риге котятиков нету! Щенков много а кисов нет! Беда!» Она целует его «хвостик» и подписывается «твоя жена». Ее недовольство было оправданным: за некоторыми исключениями Осип не принимает участия в переписке, разве что в виде предмета чувств Лили и Маяковского.
Лили получает деньги от матери из Лондона и Миши Гринкруга из Берлина — и от Маяковского из Москвы, на духи. Сама она регулярно шлет в Москву посылки курьерской почтой — Маяковскому, Осипу и Леве Гринкругу. Продукты: сельдь, овсяную кашу, чай, кофе, какао, шоколад, сахар, муку, сало, конфеты и гаванские сигары. И практичные вещи: подтяжки для носков, костюмные ткани, бритвы и резиновые чашки. Маяковский заказывал ей также резиновую «таз-ванну» — он отказывался пользоваться гостиничными удобствами и всегда устанавливал в номере собственную походную ванну — но такую Лили достать не смогла.
МАФ
Первое время в Риге Лили была занята оформлением поездки в Лондон. Но как только становится ясно, что поездка не состоится, она целиком посвящает себя второй цели своего путешествия: пропаганде поэзии Маяковского. В русскоязычной газете «Новый путь», издававшейся советским торговым представительством, в октябре — ноябре печатаются две статьи о современной русской литературе, первая из них — о Маяковском. Статьи подписаны Л. Б. — даже если нет доказательств, что за инициалами скрывается именно Лили, публикация этих статей во время ее пребывания в Риге неслучайна. У Маяковского и его соратников в Риге была огневая поддержка в лице Григория Винокура, который работал в торговом представительстве. Винокур, молодой филолог из Москвы, попавший в Ригу так же, как Роман Якобсон в Ревель, в течение года опубликовал две положительные статьи в газете о Маяковском, одна из них — рецензия на «150 000 000».
Лили также вступает в контакт с представителями рижского авангарда и знакомится с еврейским поэтом-футуристом Б. Лившицем, секретарем «Арбейтергейм» — еврейского культурного центра, близкого латвийской компартии. Лившиц переводит поэму «Человек» на идиш и, по словам Лили, работает над большой статьей о Маяковском. «Заставили меня читать им „Флейту“ и сошли с ума от восторга». Вероятно, вдохновленная этими контактами Лили загорелась идеей напечатать новый тираж «Флейты-позвоночника» в Риге. «Хочу отпечатать „Флейту“ здесь, — пишет она Маяковскому в конце октября. —
Маяковский принял предложение стать представителем издательства с энтузиазмом и немедленно связался с Комиссариатом внешней торговли, где к инициативе отнеслись положительно. Из-за бумажного дефицита в России международное сотрудничество подобного рода становилось распространенным — Госиздат тоже печатал книги за границей и потом ввозил их в Россию. Поскольку разрешение на импорт выдавал Госиздат, Маяковский опасался обструкций, но вопрос решился положительно благодаря Луначарскому, чьей помощью они немедленно заручились.
Оценив потенциал проекта, Маяковский и Осип решили не только просить разрешение на ввоз, но и зарегистрировать новое издательство, чтобы таким образом создать «комфутуризму» платформу в Москве. 28 ноября 1921 года правительство издало декрет, разрешивший в соответствии с принципами нэпа создание частных и кооперативных книгоиздательств. В тот же день Маяковский и Осип подали Луначарскому заявление о создании книжного издательства МАФ (Московская — в будущем международная — ассоциация футуристов). «Цель издательства, — писалось в докладной записке, — издание журнала, сборников, монографий, собраний сочинений, учебников и пр., посвященных пропаганде основ грядущего коммунистического искусства и демонстрации сделанного на этом пути. Учитывая ряд затруднений, связанных с печатанием наших книг в России, мы будем издаваться за границей, вывозя и распространяя издания в РСФСР. Издательство организуется на частные средства». Среди авторов, которых издательство предполагало издавать, назывались Пастернак, Маяковский и Хлебников.
Несмотря на поддержку Луначарского, рижский проект не состоялся. Маяковский получил аванс в иностранной валюте в Москве, но далее дело не пошло, поскольку Зив, как выяснилось, прежде всего был заинтересован в том, чтобы заработать на больших тиражах учебников по физике и математике. Издание футуристических произведений было лишь способом заручиться получением подобных заказов. «Для издателя главное — прибыль! — сообщала Лили в начале декабря. — Лучше всего — заказы на учебники от правительства». Но путь к заказам учебной литературы шел через Надежду Константиновну Крупскую, и здесь Маяковский был беспомощен. Крупская так же отрицательно относилась к футуристам, как и ее супруг, — в статье, опубликованной в «Правде» в феврале 1921 года, она определила их творчество как проявление «худших элементов старого искусства» и «ощущений <…> крайне ненормальных, искаженных».
Лили и Ленин
Пока Лили находилась в Риге, жизнь в Москве шла своим чередом, без особых событий. Маяковский принимает участие в нескольких публичных дискуссиях о современной литературе и один раз выступает вместе с давними коллегами-футуристами Крученых, Каменским и Хлебниковым — последний даже жил у них в Водопьяном переулке несколько недель в отсутствие Лили. Осип и Маяковский иногда выходят, но, по уверению Маяковского, у них есть только одна тема для разговоров: «единственный
В течение осени и зимы Маяковский продолжает писать и рисовать агитплакаты на злободневные темы: «Вот что говорил Ленин на съезде политпросветов…», «Вот о помощи голодающим отчет», «Опыт новой экономической политики показал, что мы на верном пути» и пр. Но вскоре он получает заказ иного рода: «Напиши
Как можно предположить, несмотря на муки творчества, к возвращению Лили в начале февраля 1922 года поэма была закончена. Сочинение стихов для Лили Маяковский считал самым надежным — возможно, единственным — способом заручиться ее любовью, и он знал, что лучшего подарка к ее возвращению не найти. В конце марта в качестве первой книги издательства МАФ вышла поэма «Люблю» с посвящением Л. Ю.Б.
«Люблю» значительно короче, чем «Флейта-позвоночник» и «Облако в штанах», а также менее сложна. Поэма начинается привычным для Маяковского замечанием о любви как о заложнице жизни, быта: «Любовь любому рожденному дадена, — / но между служб, / доходов / и прочего / со дня на день / очерствевает сердечная почва». Любовь можно купить, но ее не покупает тот, кто, подобно поэту, не властен над собственным сердцем. От его гипертрофированных чувств в страхе «шарахаются» женщины. И вдруг появляется она — «ты» — Лили, которая видит суть — не замученного, рычащего великана, а «просто мальчика». Она берет его сердце и играет с ним, «как девочка мячиком»: «Должно, укротительница. / Должно, из зверинца!» — кричат другие женщины, но Маяковский ликует:
Возвращаясь к «ней», поэт возвращается домой:
«Люблю», пожалуй, самое светлое произведение Маяковского, переполненное любовью и оптимизмом, свободное от мрачности и мыслей о самоубийстве. В поэме отражается счастливый и гармоничный период отношений с Лили, один из самых бесконфликтных за всю их совместную жизнь. «Маяковский часто говорил об этой поэме, что это вещь „зрелая“, — вероятно, ему показалось, что поэма написана спокойно-повествовательно, о счастливой любви», — писала Лили. Другое дело, что ощущение счастья и гармонии частично могло быть результатом того, что в этот период они жили врозь.
Публикация поэмы совпала с концом важного этапа в литературном и художественном творчестве Маяковского: в феврале 1922 года он сделал последний плакат для РОСТА. Завершился агитационный период русской политики, теперь жизнь протекала в условиях нэпа. Кроме этого, кардинально изменилась ситуация на издательском фронте, что дало писателям новые возможности заработать. Как результат декрета от 28 ноября 1921 года в течение 1922-го в стране были зарегистрированы не менее двухсот частных и кооперативных издательств, из которых семьдесят функционировали активно. Для Маяковского это означало независимость от Госиздата и возможность печататься у других издателей. Однако важнее экономических факторов было чисто политическое вмешательство в его жизнь, и в этот раз совершенное Лениным.
Пятого марта в правительственной газете «Известия» было опубликовано стихотворение Маяковского «Прозаседавшиеся» — остроумная и свирепая атака на все растущую бюрократизацию советской системы. Товарищ Иван Ваныч с коллегами теперь заседают так часто, что для того, чтобы всюду успеть, им нужно физически раздвоиться:
В конце стихотворения Маяковский мечтает об обществе, в котором не было бы заседаний:
На следующий день, выступая на коммунистической фракции Всероссийского съезда металлистов, Ленин сказал: «Вчера я случайно прочитал в „Известиях“ стихотворение Маяковского на политическую тему. Я не принадлежу к поклонникам его поэтического таланта, хотя вполне признаю свою некомпетентность в этой области. Но давно я не испытывал такого удовольствия с точки зрения политической и административной. В своем стихотворении он вдрызг высмеивает заседания и издевается над коммунистами, что они все заседают и перезаседают. Не знаю насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно».
Если критика Лениным поэмы «150 000 000» сделала Маяковского персоной нон-грата в глазах чиновников, руководивших культурой, то положительный отзыв о «Прозаседавшихся» возымел обратный эффект. Для поэта, который не хотел ничего другого, как служить революции, реакция Ленина стала настоящим подарком. Маяковский правильно понял этот политический сигнал: уже через два дня он напечатал в «Известиях» еще одно стихотворение на ту же тему — «Бюрократиада». Раньше правительственный орган публиковал его стихи лишь спорадически, теперь же за короткое время увидели свет шесть новых стихотворений.«…Только после того, как Ленин отметил меня, только тогда „Известия“ стали меня печатать», — комментировал Маяковский этот факт. Эффект от похвалы Ленина был на самом деле таким огромным, что, как писал Николай Асеев в письме дальневосточным футуристам, «покрывает все литсобытия» в Москве, в том числе и публикацию недавно обнаруженной рукописи Достоевского «Исповедь Ставрогина».
Одновременно все это выглядело унизительно, поскольку Маяковский был поставлен — и поставил себя — в положение, при котором он попадал в зависимость от милости вождя. Понимал ли он это? И понимал ли, какую девальвацию его таланта — и репутации поэта — означало сочинение подобных произведений? Другие понимали. Среди тех, кого беспокоило движение Маяковского в направлении потребительского искусства и политической лояльности, были Пастернак и Мандельштам.
Как уже говорилось, Пастернак высоко ценил Маяковского, но, прочитав «нетворческие» «150 000 000», почувствовал, что ему «впервые нечего было сказать ему». В стихотворной надписи Маяковскому на книге «Сестра моя — жизнь» в 1922 году он спрашивает, почему тот предпочел расходовать свой дар на проблемы совнархоза, бюджетный баланс и пр.:
Осип Мандельштам, который относился к революции, к шуму времени неоднозначно, но скорее положительно, в статье, написанной той же весной, точно уловил дилемму Маяковского: «Экстенсивное расширение площади под поэзию, разумеется, идет за счет интенсивности, содержательности, поэтической культуры». И далее: «Обращаться в стихах к совершенно поэтически неподготовленному слушателю столь же неблагодарная задача, как попытаться усесться на кол». Поэзия, лишенная своей поэтической культуры, перестает быть поэзией. По мнению Мандельштама, Маяковский — поэт, чьи стихи отличаются техническим мастерством и насыщены гиперболической метафорикой. «Поэтому совершенно напрасно Маяковский обедняет самого себя», — сделал вывод Мандельштам — формулировкой, которую спустя восемь лет сам Маяковский будет варьировать словами о том, что он «наступил на горло собственной песне».
Маяковский, разумеется, знал, что трудно быть поэтом масс, не отказавшись от поэтического качества, и тем не менее он был искренен в своем стремлении отдать свой талант народу, со всеми вытекающими отсюда последствиями в смысле упрощения формы и содержания. И, несмотря на то что он подавлял свои лирические импульсы, осталось достаточно много воздуха в горле, чтобы писать блестящую любовную лирику. На самом деле, историко-эпические произведения чередовались с лирическими на протяжении всей его творческой жизни, как бы для внутреннего равновесия: он нуждался и в первом и во втором. За «Облаком в штанах» (1915) последовала «Война и мир», написанная в 1916–1917 годы, потом «Человек» (1917), после чего «Мистерия-буфф» (1918) и «150 000 000» (1920–1921), поэма, за которой последовала, в свою очередь, «Люблю» (1922).
Опять Рига
1 мая 1922 года в Водопьяном переулке был устроен «торжественный прием» в честь Анатолия Луначарского. Обсуждался футуризм и отношения между «вечным» искусством и современностью. «Нападали на Луначарского все, он только откусывался», — вспоминал Николай Асеев. Что внушило им такую дерзость — мнение Ленина о стихотворении «Прозаседавшиеся»? Несмотря на нападки, Луначарский признал, что «в этой комнате сейчас собрано все наиболее яркое и певучее нашего поколения». Из поэтов, помимо Маяковского и Асеева, были также Пастернак и Хлебников.
Лили на встрече не присутствовала. В середине апреля она снова уехала в Ригу в надежде заключить договор с Зивом. Едва приехав, она отправила «зверикам» в Москву сандалии, немецкие газеты, ноты и книги; Осипу очки с запасными стеклами, Маяковскому и Леве Гринкругу — игральные карты; шоколад, консервы и ликер, которыми следовало поделиться с домработницей Аннушкой, Ритой Райт (их общей подругой, которая прошлым летом перевела на немецкий «Мистерию-буфф») и Асеевым с женой. «Была несколько раз в кино, один раз в цирке, один раз в театре. Скука смертная! Ничего не удается! Материи в долг не дают!! Денег тоже не дают!! <…> Вообще — не везет! В комнате у меня отвратительно!»
Зив потерял интерес к сделке, и Лили надеялась вернуться в Москву уже 6 мая. Но вместо этого 2 мая, на следующий день после приема в честь Луначарского, в Ригу отбыл Маяковский, которому Лили организовала выступления в латышской столице. Это было вообще его первое заграничное путешествие. Официально он уехал как представитель Наркомпроса — таким образом, благодаря Луначарскому, у Лили и Маяковского появилась возможность провести вместе девять дней в рижской гостинице «Бельвю».
Маяковский должен был выступить с публичным докладом, но антисоветски настроенные латышские власти выступление запретили. Кроме того, полиция конфисковала весь тираж поэмы «Люблю», напечатанный «Арбайтергейм» во время визита Маяковского. Неудачи эти породили, с одной стороны, ироничное, но однобокое стихотворение о «демократии» и «свободе слова» в Латвийской республике, а с другой — хвалебные отзывы, в интервью, об отношении к поэту советской власти: «Советская власть, несмотря на трудности и непонимание моего творчества, оказала массу ценных услуг, помогла. Нигде, никогда я не мог иметь такой поддержки».
Лондон
Лето 1922 года снова провели в Пушкине, в четвертый раз подряд. Образ жизни остался прежним. Вставали рано, завтракали на веранде: свежий хлеб и яйца, которые жарила и подавала Аннушка. В те дни, когда Маяковский не уезжал в город, он брал маленькую записную книжку и шел в лес: так же, как дома он шагал по комнате, бормоча стихотворные строки, теперь он отбивал ритм на тропинках и полянах. Если не писал стихи, то собирал грибы. Когда шел дождь, время проводили за игрой в карты или шахматы. Если Осип был увлечен шахматной партией с кем-либо из гостей, Маяковский (который в шахматы не играл) отчаянно набрасывался на Риту, проводившую лето с ними. Но карты Рита не любила, и Маяковский предлагал играть во что угодно, лишь бы играть. Если Рита проигрывала, ей приходилось целую неделю мыть бритву Маяковского. Ипохондрик Маяковский брился каждое утро — и в поездках, и когда торопился, но никогда не использовал грязную бритву…
В августе привычный ритм нарушился отъездом Лили в Берлин. В апреле этого же года между Германией и Советской Россией были установлены дипломатические отношения, что значительно упростило поездки для советских граждан. В Берлине Лили общалась с Левой Гринкругом, приехавшим навестить братьев. Она вела беззаботную жизнь, выбирала платья и купила «чудесное кожаное пальто». Поскольку она заботилась, как всегда, и о своих близких — Осип и Маяковский получили элегантные рубашки и галстуки, а Рита бархатную шляпу, — то деньги вскоре закончились.
Пока Лили развлекалась в Берлине в обществе Левы и других московских друзей, Осип и Маяковским тоже не скучали, так же как и во время ее рижской поездки. Если в присутствии Лили по воскресеньям их обычно навещали ближайшие друзья, семь-восемь человек, то теперь по выходным на даче собиралось столько народа, что Маяковский порой не знал, кто есть кто, а Аннушка в отчаянии рвала на себе волосы.
Предполагалось, что Осип и Маяковский последуют за Лили в Берлин. 15 августа она отправляет им нужные документы и пишет: если они сообщат в немецком посольстве, что они больны и что им нужно ехать на курорт Бад-Киссинген, то «вам должны очень скоро выдать визы». «Болезнь» была придумана для того, чтобы упростить бюрократическую процедуру, — ни о каком санатории речь не шла, что понятно из следующей фразы в письме Лили: «По дороге в Киссинген вы остановитесь в Берлине, где вам дадут возможность жить столько, сколько вам будет нужно». По какой-то причине запланированная на начало сентября поездка в Берлин была отложена, и Маяковский и Осип уехали только спустя месяц, через Эстонию; с немецкими визами проблем, очевидно, не возникло, но для того, чтобы они смогли въехать в Эстонию, их официально сделали «техническим персоналом» советской дипломатической миссии в Ревеле.
За это время Лили успела навестить мать в Англии: въезд в страну стал возможным после того, как 19 августа Лили официально приняли на службу в советское торговое представительство в Лондоне. Это была первая за четыре года встреча с Еленой Юльевной, последний раз они виделись в июле 1918-го. «Завтра приезжает Эльза — интересно», — пишет Лили из Лондона в конце августа с поразительной сдержанностью. О том, как прошло воссоединение, ничего не известно. Однако нет причин думать, что мать смирилась с необычными отношениями Лили и Маяковского, которые к этому времени стали и литературным, и общественным фактом. Что касается младшей дочери, то и здесь ситуация могла бы быть более благополучной: прожив год на Таити, Андре и Эльза вернулись в Париж, где в конце 1921 года разъехались. После этого Эльза переехала к матери в Лондон и поступила на работу в архитектурную фирму, но зарабатывала так мало, что ей, по ее собственным словам, не хватало даже на губную помаду. Причиной переезда в Лондон был, однако, не только неудавшийся брак, но и то, что мать нуждалась в поддержке после ареста брата.