Мой вежливый спич растрогал Базлыкова. Он залепетал благодарности, принялся оправдываться, корить себя и в приливе горячих чувств решил облагодетельствовать — подарить икону Христа Спасителя. Вот ведь как! Всегда у нас и всё получается неистребимо по-русски: выпиваем, размягчаемся, теплеем друг к другу, примагничиваемся, после чего обязательно хочется сотворить что-то незабываемое; и доброта наша безгранична, а зачастую и безрассудна. Так было и в данном случае. Я принялся отказываться, а он — упрямо настаивать.
— Николай Рустемович, ну нельзя же так! — убеждал я его. — Икона, наверняка, дорого стоит. Может быть, я бы и купил её, будь у меня достаточно денег.
— Нет, я её теперь не продаю. Я дарю её тебе. Изволь принять!
— Николай, — упрямился я, — уймись, пожалуйста. Не унижай меня. Если бы я хотел её купить, то нашёл бы денег.
Мы с ним то переходили на «ты», то возвращались к вежливому «вы».
— Как это «не унижай»? Я дарю. Дарю тебе! Пусть она чуть шелушится… Думаешь, облезет? Не-е, — помотал он указательным пальцем на размах полукруга, раскачиваясь всем тренированным корпусом. — Согласен: можно отреставрировать. Но ценность её, думаешь, в серебряном окладе? Не-е… Иконописное исполнение на высоком уровне. Мастер писал! Смотри, какие тёмные тона… Христос будто из ночи является. Будто из чёрной, космической вечности. Он уже слился с ней… Ну, почти слился… Это ведь «Тайная вечеря»! Только тут Христос сам по себе. Он изображен без учеников, без апостолов. Видишь, едва проступающий круглый хлеб? И серебряный кубок с вином, чёрно-матовый? А кубок как бы центр в серебряном чёрно-матовом окладе. Смотри… Смотри! Написанное кистью и настоящее серебро не различишь. Мастер писал!
Он задумался, вдохновенный своим проникновением в иконописную суть.
— Но всё это обрамление… Как бы сказать? — он подыскивал точные слова. — Да! Оно, то есть обрамление, подчёркивает… ага! светлый лик Христа. Поднятый к Нему, к Отцу Небесному. Видишь, сколько в Его взгляде страдания? Недоумения! И смирения. А почему? Да ведь Он уже знает свою долю, уже произнесено об этом… Да, о Голгофе. А вокруг лика — смотри! — три аквамарина. Остался, правда, один. Но было-то три звезды! А что это значит? Божественное триединство.
Он умолк. Глаза увлажнились, и просветлённые слезинки скатились по щекам.
— Ты, Николай, так вдохновенно и поэтически описал икону, — проговорил я растроганно, — что не посмею теперь не то что взять её в подарок, но даже и купить. Ты ведь для себя её приобрёл! Разве не так?
— Так-то оно так, да только не сохранится она у меня, — тоскливо вздохнул он. — Удивляюсь, что этот деятель не обратил на неё внимания. А если бы углядел, — и Базлыков как-то странно, рыдающе кхакнул, — несдобровать бы мне. Он бы тогда вознамерился не в Пушкина стрелять, а в меня.
— Отчего же так?
— Этого я не открою, — твёрдо заявил он. — Нет, никогда. А потому, прошу вас, примите мой дар от чистого сердца. Прошу вас… Да, прошу вас, спасите эту икону.
Бог ты мой, думалось мне, в мгновение Базлыков протрезвел и… тут же перешёл на «вы». До чего же, до какой крайности бывает переменчив русский человек! Как никто другой в мире! Вот же и подглазья его очистились от алкогольного темного налёта, а глаза, омытые слезами, сделались прозрачными, цвета небесной голубизны, будто те же звёздные аквамарины. Поразительно! Я спросил:
— А почему всё-таки надо спасать икону? От кого? От этого самого Силкина? Разве он…
— Сколько у вас есть при себе денег? — вдруг нервно перебил Базлыков.
— Ну где-то… думаю, чуть больше…
— Неважно! Берите! Она всегда будет вас спасать. — И добавил проникновенно: — И всегда удивлять!
— Ну уж вы скажите…
— Поверьте! Я убеждён: она вам предназначена. Именно вам!
— Но я совсем не думал ни о какой иконе, — сопротивлялся я. — Ведь мой главный интерес, вы же знаете, — книги. Я только ради них и заглянул.
— Знаю, знаю, — нетерпеливо отмахнулся он. — Но смотрите, что на обороте иконы написано…
— Как, там есть надпись?! — поразился я. — Значит, она точно датирована? Это любопытно.
— Безусловно. Пушкинская эпоха. Я даже поёживаюсь, представляя, как князь Сергей Михайлович Голицын обсуждает со столбовым дворянином Александром Сергеевичем Пушкиным вопрос венчания с Натальей Гончаровой в его домовой церкви. Да, в домовой церкви Пречистенского дворца на Волхонке.
— Неужели? — удивлялся я. — Оказывается, вы тоже книгочей?
— Нет, не я, а моя жена Оля. Она учительница русского языка и литературы. Восторженно влюблена в Пушкина. Он для неё как святой, и будто бы до сих пор живой!
— И вы хотите лишиться такой иконы? Даже задумали продать её словакам!
— Нет, словакам икона не нужна. Их бы заинтересовал, как я уже говорил, только серебряный оклад. Впрочем, и в этом я сильно грешен. Но такой уж казусный выдался день. Всё тороплюсь самоликвидироваться. До наезда Ордыбьева. Грешен! Грешен! — повторял он покаянно. — Однако вы надпись прочтите. В ней немало загадочного. Хотя вроде бы абсолютно проста. Но меня, — продолжал он, снимая икону со стеллажа, — другое смущает… не знаю даже, как точнее выразиться. Но когда я к ней прикасаюсь, то мне кажется, — и он остановил движение поднятых рук, оглянувшись на меня, — будто она тёплая, будто тепло излучает. Не поверите, я ощущаю какие-то живительные токи.
Он быстро взял её и, словно обжёгшись, тут же положил на стеклянную витрину. Торопливо продолжал:
— Наверное, потому, что мне сразу представляется сиятельный князь. Этакий холенный московский вельможа. Туз в орденах. Да, да, и это правда — будто оживает! Мистика какая-то.
И вот в моих руках живительная икона Христа Спасителя, уже приготовившегося к Голгофе. Но ни тепла, ни внутренней дрожи от прикосновения к ней я не испытывал. Наоборот: почувствовал прохладу серебра да тяжесть морёного дерева. Мне даже кажется кощунственным такое признание. Кроме того, вблизи иконопись выглядела болезненно омертвелой, и не только из-за страдательной боли Христа, слезно воздевшего лик в запредельные выси с мучительным вопрошанием к Отцу Небесному обо всём неправедном и нечестивом на земле, а главное — за что? Да, за что Ты решил погубить Сына в земной юдоли? Но нет, не из-за этого, а прежде всего из-за угасших, потемневших красок меж обнажившихся сколов грунтовки, из-за проржавелых, обломанных гвоздиков, чуть держащих оклад. На обратной, глянцево гладкой стороне иконы прекрасно сохранилась почти в первозданности каллиграфическая надпись фиолетовыми чернилами — с нажимами и волосковыми завитушками, выведенная гусиным пером:
Ничего особенно загадочного в надписи я не углядел. Ну, может быть, упоминание «второго брака» некоего И. Д. Чесенкова, да, пожалуй, название села на английский манер — Винстрнское. Что ж, судя по всему, И. Д. Чесенков являлся одним из окрестных приятелей князя, был вдовцом и вступал во «второй брак». Сам же С. М. Голицын, вероятно, был англоманом, раз держал при себе англичанина Джона Рамсея Возгрина, а значит, был и либералом-западником. Для меня же после победы лукавой либеральной революции в злополучном августе 1991-го года всякое, даже случайное, упоминание о низкопоклонничестве перед Западом вызывало аллергию. Я даже вновь подумал, что нечего мне брать эту икону, лучше отказаться, хотя бы по той причине, что, мол, с деньгами совсем туго. И как только возникли подобные мысли, я вдруг почувствовал… поверите ли, жар в руках! Более того, меня обожгло необъяснимое, непонятное волнение, и я выронил икону на стеклянную витрину; отпрянул, испугавшись, что брызнут колющие осколки, но витрина не разбилась.
Базлыков вежливо, понимающе улыбнулся:
— Горячо? — И убеждённо, односложно произнёс: — Берите! Она действительно вам предназначена.
Теперь уже я не сопротивлялся.
Глава вторая
Сиятельный несчастливец
Ни на каких картах село Винстрнское не обозначено, даже на самых крупномасштабных. Нет его и на губернской карте прошлого века. Однако всюду присутствуют Гольцы, расположенные чуть в стороне от одной из возвратных излучин Оки. Именно в этих местах находилось и обширное голицынское имение, о чём сообщается в многотомном труде «Россiя», созданном под началом великого географа и знаменитого путешественника П. П. Семёнова-Тяньшанского.
Конечно, туда надо было съездить. Но прежде, решил я, следует разобраться с самим князем Сергеем Михайловичем Голицыным. Когда принялся разбираться, то часто и невольно восклицалось: «Боже, какая странная, незадавшаяся судьба!» По-человечески просто несчастливая… Хотя являлся одним из богатейших людей Российской империи. А вот, оказывается, несметные богатства не помогают человеку быть удачливым и счастливым.
Князь С. М. Голицын владел поместьями повсюду в России. Сотнями десятин земли, тысячами крестьянских душ… Миллионные доходы, великолепные дворцы в Москве и Санкт-Петербурге, конные заводы и ситцевые фабрики, каменоломни и копи, речной парусный флот — да разве всё перечислишь! И, безусловно, — золото, бриллианты, фарфор, гобелены, картины известных мастеров, исторические фолианты, книги изящной словесности на всех европейских языках… Его имения по-другому и не определишь, как только очаги культуры, светочи любомудрия. Они, словно мерцающие огни, призрачно сверкали на беспредельных просторах тёмной, безграмотной, придавленной крепостной неволей России.
Сергей Михайлович Голицын, несмотря на определенные достоинства характера, по убеждениям был твердолобым крепостником, следовательно, консервативным, непримиримым к либеральным веяниям эпохи. Из-за таких вельмож, как он, Россия и жила постоянно на грани потрясений и бунтов. Неизбежность революционного краха предощущалась ещё при его жизни — в царствования венценосных братьев Александра и Николая Павловичей…
Князя можно считать холостяком, хотя и был он обвенчанным. Император Павел Первый, определил ему невесту — красавицу и умницу Евдокию Измайлову, тоже из знаменитого московского рода. Двадцатипятилетний Голицын был в восторге от принудительного брака. Но ни самодержавный властелин, ни, тем более, молодой князь не подозревали, что подобные браки, как правило, оборачиваются несчастиями. К тому же князь Голицын не отличался ни внешней привлекательностью, ни глубоким умом, а потому самонадеянная, своенравная невеста прямо из-под венца уехала в родной дом, и только строгие наставления старших вынудили её смириться с вздорной волей Павла Петровича. Вскоре молодожёны отправились в свадебное путешествие в Европу, хотя и взбаламученную наполеоновскими войнами, однако филистерски спокойную, и прожили там больше года, в основном в Дрездене, — в этом
Двадцатилетняя Евдокия Измайлова в тот же день заявила растерянному мужу, что считает себя свободной, а их брак незаконным, и, влекомая очистительной бурей века, умчалась в Париж.
Потомственный Гедеминович, из литовского великокняжеского рода, князь Сергей Михайлович Голицын, оскорбленный донельзя, униженный, как раб, незаметно вернулся в Москву и скрылся в родовом подмосковном имении, в Кузьминках. Он надеялся, что заносчивая супруга одумается, оценит его благоразумие и вернётся к нему.
Да, она вернулась в Россию, но не к нему и не в Москву. Она не только не любила его, не только не уважала, а открыто презирала — как тупого бездельника: трусоватого и мелко тщеславного.
Евдокия Ивановна Измайлова, оставаясь княгиней Голицыной, обосновалась в столице, в Санкт-Петербурге, где купила дом на Миллионной улице, рядом с императорским Зимним дворцом. Там она устроила ночной вольнолюбивый салон. Всю ночь горели свечи в доме молодой и своенравной княгини. В светских кругах Петербурга её прозвали «принцессой ноктюрн» («ночной княгиней»).
Отчего была такая экстравагантность? А оттого, оказывается, что ещё в детстве цыганка предсказала ей раннюю смерть ночью. И впечатлительная Евдокия Измайлова, княгиня Голицына, решила встречать костлявую бесстрашно — лицом в лицо.
Её салон посещали Жуковский, Батюшков, Вяземский, братья Тургеневы, а в дальнейшем, после окончания Лицея, и юный Пушкин. С Евдокией Ивановной у него установились близкие, доверительные отношения. Он посвятил ей оду «Вольность». Они тогда придерживались одинаковых убеждений — об отмене крепостного права, о необходимости конституции, об ограничении самодержавия, о народном просвещении, о пагубности церковных оков и о многом другом. Они также одинаково смотрели в глубь русской истории, любя её такой, какой Бог послал.
Однако вернёмся назад, к самому началу девятнадцатого столетия, к её бегству в Париж. При всём, при том… да, при всём, при том Пушкин не являлся в её жизни главным лицом, вернее, героем её романа и судьбы в целом. Так вот, покинув Дрезден, где оставался незадачливый муж, Евдокия Измайлова, княгиня Голицына, прискакала в революционный Париж. Там она познакомилась с братьями Долгорукими, Петром и Михаилом, блестящими офицерами из свиты нового императора Александра Первого, посланными им во Францию приглядывать за Наполеоном. Это были Рюриковичи, прямые потомки святого князя Михаила Всеволодовича Черниговского.
Беглянка влюбилась в младшего из братьев, в Михаила. Но страсть их расцвела только в Петербурге — после Аустерлица. В том знаменитом сражении полковник Михаил Петрович Долгорукий был тяжело ранен в грудь. За проявленные в бою мужество и сообразительность император лично наградил его золотой шпагой с надписью «За храбрость».
Евдокия Голицына самозабвенно любила храброго князя, и любовь у них была взаимной. Они во всём совпадали, составляя, ну что ли, единое целое. Он, как и она, увлекался математикой и философией, государственным строительством и политикой, отдавая этим занятиям всё свободное время. Но в бурную эпоху наполеоновских войн князь Долгорукий в первую очередь мыслил себя боевым офицером.
В следующей кровопролитной битве при Прейсиш-Эйлау в Восточной Пруссии полковник Долгорукий — и вновь за храбрость! — был награждён орденом Святого Георгия и произведён в генералы. По утверждениям современников, молодой Рюрикович сиял одной из ярких звёзд на военном небосклоне.
Был он полной противоположностью мужу Евдокии Ивановны, князю С. М. Голицыну, — вельможному увальню, полностью равнодушному к государственным нововведениям, более того, по мере возможностей препятствующему им; бесконечно далёкому от точных наук и философии, особенно позитивизма; а кроме того, избегавшему, как чёрт ладана, рискованной военной карьеры из-за страха быть убитым, да и вообще из-за походных тягот и всяческих неудобств. Однако и он отличался нескрываемым тщеславием, желал, чтобы его хвалили, награждали, а потому выбрал для себя попечительскую стезю, благо был несусветно богат, — почётную и достойную, всегда у всех на виду, и главное: без всякого риска!
В 1807 году Евдокия Ивановна потребовала от мужа расторжения принудительного брака. И ей, и князю Михаилу Долгорукому хотелось и перед Богом, и перед людьми быть законными мужем и женой, а не восприниматься как тайные любовники. Мстительный князь Голицын наотрез отказал в разводе. Он сладострастно крушил возможное счастье возлюбленных, рассчитываясь за прошлые унижения и обиды.
Этот мстительный удар, как теперь говорят, ниже пояса оказался роковым. Презирая великосветские пересуды, лицемерное сочувствие и подлые домыслы; страдая от безысходности церковного брачного тупика, двадцатисемилетний генерал Михаил Долгорукий напросился в очередную военную кампанию на русско-шведской войне, где был убит шальным снарядом в августе 1808 года…
Наверное, Евдокия Измайлова и Михаил Долгорукий были самим Всевышним предназначены друг другу… А вообще-то, очень странно, что эта шекспировского накала страсть, точнее трагедия, хорошо известная в литературных и светских кругах Петербурга, в дальнейшем никак не отразилась в отечественной словесности. Впрочем, ничего удивительного в этом нет: каждая человеческая жизнь — или драматический, или трагический сюжет, а всё описать невозможно!
Евдокия Ивановна так и осталась никем — не женой, не вдовой, а именно «принцессой ноктюрн». Может быть такую «раннюю смерть» предсказывала ей цыганка? Как бы пояснее выразиться?.. Разве вот так:
По завещанию её похоронили в Александро-Невской лавре рядом с князем Михаилом Петровичем Долгоруким. Видимо, и в самом деле им было предназначено венчание на небесах.
Икона Христа Спасителя с надписью подвигла меня разобраться в судьбе Сергея Михайловича Голицина и неведомого Ивана Даниловича Чесенкова. Я чрезвычайно этим увлёкся, и многое узнал, но только о сиятельном князе. Однако сейчас мне вдруг подумалось, что исторические подробности вас могут утомить. Мол, с какой стати столько места уделяю не очень симпатичному князю Голицыну? Его своевольной супруге? Мол, какое, в конце концов, имеет отношение ко всему происходящему Пушкин?
Ну-у, Пушкин всегда и во всём уместен! Хотя бы своим стихотворением, взятым в эпиграф. Кстати, при его жизни оно оставалось неизвестным — в черновой тетради, из-за одного лишь не найденного слова, — а после его смерти повторяется чуть ли не каждым поколением русских людей. Повторяется всегда, когда речь заходит об Отечестве! И я его повторю, только теперь с тем самым — казалось бы! — не найденным им словом, которое, — не сомневаюсь! — он бы обязательно нашёл, если бы вернулся к этому стихотворению в черновой тетради. Вообще-то, мне верится, что он знал это слово, но искал иное, высшее по смыслу. Безукоризненность его вкуса — притча во языцех. Но я цитирую с логической вставкой:
Каждый раз вдумываясь в чудодейственный смысл сказанного, постигаешь поразительную глубину его, пушкинского, проникновения в сущности человеческого бытия; и ещё — небесную подсказку! Вдумайтесь:
… родное пепелище… Ух!
… отеческие гробы… Казалось бы, сумеречная, пугающая мистика, а ведь вникнув, — какой свет! Какая нераздельность наших отеческих родовых судеб! Абсолютное единство, единение…
… животворящая святыня… Ей-богу, лучше не скажешь! И никто после Пушкина не сказал! А ведь это святая мудрость: Бог и Разум! А соединённые вместе — Жизнь!..
… земля была б без них мертва… А это уже апофеоз! Да, апофеоз земной, человеческой жизни. Потому что иначе —
И самое главное — любовь! Без любви к родному пепелищу, отеческим гробам земля — как планета, как среда обитания —
Всё, конечно, так; именно так… Ай да Пушкин!
Однако вернёмся к князю Голицыну, потому что, не обрисовав эту фигуру, обстоятельства его жизни и его окружения, просто не удастся объяснить дальнейшие события.
Мне пришлось просмотреть и перечитать воспоминания и дневники той эпохи и даже заглянуть в голицынские архивы, пока наконец-то не обозначилась ситуация июля 1820 года и не ожили нужные мне люди — сам сиятельный князь, престарелый англичанин Джон Рамсй Возгрн, бывший четверть века управляющим приокского имения баронессы Строгановой, матери князя, незадолго до того умершей и сделавшей сына ещё более богатым — только денежного дохода прибавилось на 300 тысяч рублей! — и крепостной конторщик, безукоризненно владевший тремя европейскими языками — английским, французским и немецким, а также обученный и многим другим премудростям, Иван Данилович Чесенков.
В жаркую макушку лета спокойного, ничем не примечательного 1820 года князь Голицын порешил лицезреть свои новые владения и отправился в
О, какое это было плавание!
Глава третья
Плавание по России,
или Притча о второй женитьбе
Элегантный парусник, белый, как июльское облако, с княжеским штандартом на грот-мачте выглядел сказочным. Тихие ветр нежно круглили его паруса, но по течению он нёсся безоглядно, и казалось, будто парит на крыльях. Ох, как хороши, как в самом деле крылаты были его грот-марсели и грот-стаксели, кливеры и фоки, а корабельный бушприт напоминал костяной клюв буревестника.
За ним совершенно не поспевал палубный бот с челядью и припасами, у которого к тому же на носу грозно тяжелилась чугунная пушечка. Только ночными весельными усилиями — слава Богу, не успевали затухать вечерние зори, как возгорались утренние — удавалось нагонять летящий по волнам парусник.
Потребовалось всего-то два дня, чтобы долететь до села Винстернского в серединном течении Оки у возвратной излучины с огромными валунами, где, углубив заводь и выложив её булыжником, Джон Возгрин устроил белокаменный причал. Встречать суверена вывалил весь подневольный люд — от мала до велика; выстроился вдоль луговой дороги, убегающей от пристани к белому барскому дому на взгорье; к церкви с трехъярусной колокольней, откуда на всю окскую пойму раздавался радостный колокольный звон.
Усадьбу на английский манер окружал вольный ландшафтный парк, спускавшийся в приречные луга, и всё это вместе называлось Винстернское. Да, по желанию многолетнего матушкиного управителя англичанина Джона Рамсея Возгрина, кем до самой смерти она не переставала восхищаться.
Избяное же скопление под соломенными крышами в обширном ополье именовалось Гольцами. За конным двором через ложбину на опушке вековой дубравы имелось ещё поселение — тянулся ряд изб, куда селили конторских и частью дворовых, и называлась эта улица-порядье Дубровкой.
Там и проживал талантливый самоучка, знаток трёх языков, грамотей, каллиграф, книгочей и очень исполнительный, рассудительный конторщик Иван сын Данилов Чесенков. Видимо, фамилия-прозвище «чесенков» происходила от определения «чесный», от одобрительного — «чесняк», перевоплотившись в конце концов в мягко-восхитительное: чесенков! Вполне вероятно…
Был он бездетным вдовцом, лет сорока. Женила его Баронесса — так дворовые между собой называли княгиню Голицыну — на своей постельничей девке, заболевшей страшной болезнью (похоже, раком), и почти десять лет он покорно, терпеливо за ней ухаживал. Баронесса же, ещё в юности, приставила его к англичанину, зная необыкновенную способность Ваньк перенимать чужие языки, отчего, между прочим, Джон Возгрин так и не научился свободно изъясняться по-русски.
Возгрин с Чесенковым были неразлучной парой и вместе выглядели достаточно смешно: Джон — громадный мужчина с львиной, рыжей головой, с мощными ручищами в золотистой шерсти, гладкобритый, но с пышными бакенбардами, всегда красиво, авантажно одетый; с широким, монументальным шагом — весь мощь, сила, неутомимость. И полная ему противоположность Ванёк Чесенков: в затасканном сюртучке или простой холщевой рубахе; маленький, с острой козлиной бородкой, рано облысевший, худющий — в чём только и душа держалась? Однако двужильный, вроде бы ни нервные, ни физические перегрузки ему неведомы, и, хотя на погляд жалок, но его васильковые глаза постоянно излучали не свет даже, а восторженное сияние.
Редкий человечишка: в бедности — аккуратен, в делах — точен и неутомим, более даже, чем сам английский геркулес Возгрин. Наверное, потому-то и дружили они, и никогда не ссорились — целую четверть века!
Кроме того, удивительным качеством наделила его природа: много знал, а будто бы ни о чём и не ведал. Только со своим англичанином бывал порой откровенным, а так — рот на замке. Наверное, всё же от своей крепостной неволи. Весь — подчинение и исполнительность. И как не тормошил его душу во всём вольнолюбивый Возгрин, никак и ничем не мог расшевелить.
Управляющий догадывался, что со смертью благодетельницы (а когда-то на берегах Темзы и возлюбленной, впрочем, как и в первые годы на берегах Оки, пока старый князь не запретил княгине появляться в Винстернском), — да, не сомневался, что его русская эпопея завершилась, и единственное, о чём он мечтал напоследок, — добиться освобождения своего угнетённого друга. Тем более, по его же настоянию Чесенков наконец-то надумал жениться, и избранница его была молода и красива. Престарелый англичанин искренне желал, чтобы дети неразлучного друга родились свободными.
Сиятельный князь возжелал выслушать доклад управляющего без отсрочки — утром следующего дня. Но сразу вышла незадача: сам он был слаб в английском, а Джон Возгрин изъяснялся по-русски через пень-колоду, не знал ни бельмеса по-французски и ни бе, ни ме по-немецки, и вот пришлось звать крепостного человечка, конторщика Чесенкова.
Это раздосадовало князя, но больше его раздражал сам англичанин — своей величественностью, независимой манерой держаться, говорить на равных, будто он лорд, да ещё и на всякие вольные темы, демонстрируя познания и убеждения, которые ему, владетельному суверену, были совершенно не к чему, а тем более, не к чему выглядело упрямое желание Возгрина изъясниться с ним о вреде крепостной зависимости, причём через самого раба!
Князь не только высокомерно презирал заносчивого англичанина, о давней интимной связи которого с матушкой был наслышан, но с огромным усилием усмирял в себе злость, гнев и раздражение. Однако, как великосветский лицедей, он владел искусством никак не показывать своего истинного отношения. Он просто перестал слушать Возгрина, решив, что по отплытии вручит ему расчётный лист и надменно откажется от дальнейших услуг.
А вот этот конторщик Чесенков, его подневольный человечек, был ему чем-то симпатичен, даже вызывал неподдельное любопытство. Но не тем, что умел изъясняться, читать и писать на трёх языках, вернее, на четырёх, включая и родной русский, — подобные встречались и в других княжеских имениях, — а тем, что обстоятельства его жизни во многом совпадали с его собственными: он был принудительно и несчастливо женат.
Наверное, именно в Винстернском князь Голицын впервые засомневался в том, что мщение наречённой императором Павлом Первым супруге было правильным. Ведь дай он ей развод, то и сам бы стал свободным, мог бы вступить во второй брак, как этот жалкий крепостной вдовец, и выбрать бы себе такую же юную, непорочную невесту, естественно, из своего круга. Пожалуй, встреча с трепетно напуганным конторщиком отложила в душе князя самый яркий след за всё пышное
Но вернёмся к его разговору с Джоном Возгрином. Восхищаясь, как старательно и точно излагает галиматью этого английского павиана его крепостной человечек, князь Сергей Михайлович Голицын небрежно перебил того, заговорив по-французски, как привык на светских раутах или в том же московском… Английском клубе! И его поразило, как не вздрогнув, не изменив обречённого выражения лица, Чесенков без запинки перевёл им сказанное на английский. Эта игра сиятельству понравилась, и он даже повеселел. А произнёс он следующее:
— Месье Вос-хрин (князь специально исказил фамилию англичанина, чтобы унизить), хватит читать мне нотации. Меня не волнуют ни ваши экономические, ни позитивистские теории. Я не поклонник Адама Смита и французских моралистов. Наш разговор будет более полезным, если я поставлю вам вопросы, а вы изволите ясно и коротко отвечать. Хотя я и сомневаюсь, что вы умеете кратко излагать свои мысли, мистер Вос-хрен. — Тут он усилил оскорбительность в произношении фамилии управляющего, и об этой своей ловкости князь Голицын в дальнейшем любил рассказывать на московских балах внимающим слушателям. — Да, мистер Вос-хрен! — недовольно воскликнул он по-русски. — В любом случае вы меня уже утомили.
— Задавайте вопросы, ваше сиятельство, — нахмурился большой, импозантный Возгрин. Добавил по-русски с корявым произношением: — Как говорят ваш народ, хрен редька не сласче.
Нахмурился и князь. Он не подозревал, что управляющий совсем не плохо понимает по-русски, хотя и говорит туговато. Но и обрадовался, прежде всего тому, что этот заносчивый английский павиан уловил, как он его ловко поддел и унизил: мол, хрен ты заморский!