— Да, сейчас время показало, что платить за все придется.
— За что же платить?
По лицу Кондратьева скользнула усмешка.
— Это требует большого разговора. Продолжайте лучше вот то, о чем вы говорили.
— Мне все равно, но будьте снисходительны к моей наивности. Кондратьев скосил глаза:
— Ну уж что вы, что вы! Все это лишнее. Если говорить серьезно, я сам кое- чего не знаю. Задача в том, чтобы понять, что и зачем.
— Тогда, если хотите, продолжу краткий обзор.
— Ну, давайте!
— Вот еще о событиях в Палестине.
— О событиях в Палестине? — Кондратьев повернул голову и привстал на уровне моего плеча. Замахал кому-то, приглашая к нам в угол. И вот пробирается к нам новое для меня лицо.
— Вы еще не знакомы? — спросил с улыбкой Кондратьев. Познакомьтесь — доктор Домье… Присаживайтесь, доктор. Я думаю, что вас всегда интересуют события в Палестине, о которых расскажет нам наш новый товарищ. Доктор как-то хорошо, приветливо посмотрел на меня. Он выглядит на все пятьдесят. Лоб изборожден глубокими морщинами, а в глазах сверкают умные смешинки. У него необыкновенно выразительное лицо.
— Вы меня не поняли. По сегодняшним событиям ничего сверхсенсационного не расскажу. Германские и итальянские агенты ведут подрывную работу; там тоже уже есть фашисты. Они завозят оружие, создают повстанческие отряды… В Берлине, как я читал в «Правде», находится центр пан-арабской организации.
Доктор Домье совсем близко смотрит мне в глаза. Но вот он повернул свой строгий профиль на Кондратьева. Кондратьев молча улыбается.
— Ты имеешь лишь то, что видят глаза твои, — проговорил мягким голосом доктор Домье.
— Куда это вы заворачиваете? — спросил Кондратьев, глядя на доктора с улыбкой.
— Я чувствую, что мне следует рассказать одну историю, которая описана в Библии.
— Ну, давайте, доктор, говорите.
Доктор поглядел на Кондратьева, провел рукой по голове:
— Есть люди, вроде вас, которые мыслят по очень простой схеме, — опять скажете, что все библейские истории — басни, выдумки разные…
— Ну, ну, давайте, рассказывайте, обращайте в свою веру.
— Отчего бы и не обратить?.. Ладно, нужно к себе… я, признаться, устаю от таких разговоров.
Доктор встал и направился к своему месту, а Кондратьев выставил грудь:
— Мы с ним тысячу раз вот так говорили; упрямый, просто сил нет… Хочу еще вас спросить: ну, а что в театрах нового?
— Ничего нового… Мейерхольда закрыли.
— Закрыли театр Мейерхольда? Да ну!… Когда?
— В январе этого года… В декабре прошлого года появилась в «Правде» разгромная статья Керженцева, а через двадцать дней театр закрыли.
Очень интересно. Попросил бы рассказать.
Да что тут рассказывать. Многие не любили его за беспокойный характер. И конце концов все его тревоги и искания были не по их мерке. Я только хотел увидеть его, подойти я сказать какие-то слова, но не решился. Ну, я написал письмо Сталину, и в тот же вечер отправил по почте. Что вы написали? Я просил защитить Мейерхольда. Кондратьев посмотрел на меня:
— Трогательный факт. Пусть наивно, но сам факт. Да, очень интересно. Вижу, куда они жмут. Вот увидите, они его врагом объявят.
Кто «они»?
— Вы не знаете, кто? — Кондратьев придвинулся ближе.
— Пусть вас не удивляет… в один присест не ответишь. Об этом надо поговорить. Так вроде и вижу их всех перед собой.
Теперь глаза открыты… с большим, правда, опозданием. Знаете, сложный вопрос; вопрос, так сказать, сердца… Они — мы с вами… То есть, — как?
— Да, да, как ни странно, мы с вами и окружающие нас. Часто под видом добра творим зло, и очень разнообразно… Пускай даже бессознательно, нисколько не меняет существа дела. На каком-то этапе мы потеряли чувство контроля. (лучилось нечто такое, о чем люди не смели говорить, но в то же время в какой-то степени чувствовали.
А я ничего не знал, а если и чувствовал, то очень слабо. Вот мы с вами, видите, какие наивные, — усмехнулся Кондратьев, — время ж ему научит. Вот сейчас здесь перечитывал «Воскресенье» Толстого. Я сейчас покажу вам этот текст.
Он потянулся к стенке, в головах разыскал книгу и снова придвинулся ко мне. Открыл книгу и начал про себя читать.
— Простите, что перебиваю… я хотел спросить: здесь разрешают книги?
— Дают много книг и. хорошие книги, просто счастье, на десять дней сорок книг на камеру, а потом меняют. (Торопясь, перелистывает страницы) — Сейчас, сейчас, секунду. (Наконец, видимо, нашел то, что нужно) — Угу, ну вот: «Несмотря на то, что Новодворов был очень уважаем всеми революционерами, несмотря на то, то он был очень учен и считался очень умным, Нехлюдов причислял его к тем революционерам, которые, будучи по своим нравственным качествам ниже среднего уровня, были гораздо ниже его. Умственные силы этого человека — его числитель — были большие; но мнение его о себе — его знаменатель — было несоизмеримо огромно и давно уже переросло его умственные силы… „Вот вам Толстой! — воскликнул Кондратьев, — каков старик?..“
А вот дальше: „Вся революционная деятельность Новодворова, несмотря на то, что он умел красноречиво объяснять ее очень убедительными доводами, представлялась Нехлюдову основанной только на тщеславии, желании первенствовать перед людьми.“
Вот умница старик?! „Желание первенствовать перед людьми!“ Вот так!..
Ну, дальше: „Сначала, благодаря своей способности усваивать чужие мысли и точно передавать их, он в период учения, в среде учащихся, где эта способность высоко ценится, имел первенство и он был удовлетворен. Но когда он получил диплом и первенство это прекратилось, он вдруг, чтобы получить первенство в новой среде, совершенно переменил свои взгляды и из постепенца-либерала сделался красным народовольцем. Благодаря отсутствию в его характере свойств нравственных и эстетических, которые вызывают сомнения и колебания, он очень скоро занял в революционном мире удовлетворявшее его самолюбие положение руководителя партии…“ Ну, скажите, что это такое? Какое сходство, а?
— Но вы же читали раньше?
— Читал и не замечал. Да, не замечал.
Ну, буду продолжать: „Раз избрав направление, Новодворов уже никогда не сомневался и не колебался, и потому был уверен, что никогда не ошибался. Все ему казалось необыкновенно просто, ясно, несомненно. И, при узости и односторонности его взгляда, все действительно было очень просто и ясно, и нужно было только, как он говорил, быть логичным. Самоуверенность его была так велика, что она могла только отталкивать от себя людей, или подчинять себе. А так как деятельность его происходила среди очень молодых людей, принимавших его безграничную самоуверенность за глубокомыслие и мудрость, то большинство подчинялось ему, и он имел успех в революционных кругах“.
— Вы смотрите, как получается? Какое же поразительное сходство! Ну, а наш- то тип похлеще все же, чем Новодворов, а? Это очень интересно. Хотите, прочту вам еще?
— Хочу.
— Ну, вот еще несколько пророческих слов: „Товарищи уважали его за смелость и решительность, но не любили. Он же никого не любил и ко всем выдающимся людям относился как к соперникам и охотно поступил бы с ними, как старые самцы-обезьяны поступают с молодыми, если бы мог. Он вырвал бы весь ум, все способности у других людей, только бы они не мешали проявлению его способностей. Он относился хорошо только к людям, преклонявшимся перед ним“.
— Пророчество, — шепчет Кондратьев. — Да, этих людей без сердца нам нелегко было понять. Кажется, нет такой страницы в истории, чтобы в известный момент не появился тип вроде Новодворова.
— Вы думаете, что все это до такой степени цинично?
— Прежде я этого не думал…
Кондратьев пододвинулся ко мне совсем вплотную и почти в самое ухо зашептал:
— Очень просто делать людям добро и не делать им гадостей. Л вот негодяи гонятся за личной славой… Шарлатанство!
Бесстыдство, прикрытое фиговым листком… Сам не знаю, чем он нас ослепил. Ну, скажите, какой триумф — при помощи масс ловко сесть им же на спину? Весьма удачный экземпляр! Именно в этом смысле проявил самые незаурядные способности. Не доверяли фракционерам — болтунам, пустозвонам, ну, а гот он — прямой мужик, железо, да и фамилия у него такая, что можно доверить. Дело в верных руках. И что же? Со всей, так сказать, прямолинейностью очень хорошо усвоил схоластику. Вдобавок — простой и понятный для всех язык. Например: „Расширяем ли мы фактически демократию в деревне? Да, расширяем. Есть ли это уступка крестьянству? Безусловно есть. Велика ли эта уступка и укладывается ли она в конституцию нашей страны?
— Уступка тут, я думаю, не очень велика, и она ни на йоту не меняет нашу конституцию“. Хлестко, не правда ли?
— Какая у вас память!
— Да, природа меня не обидела…
Итак, на основе его личных указаний наконец-то стало все ясно и просто, как и куда двигаться… Между прочим, курьезная вещь, цитирует направо и налево Ленина и Маркса и полностью на них плюет. Куда более по душе оказался старик Макиавелли. Этого, наверняка, добросовестно штудировал. А Грозный и Петр с их заплечных дел мастерами тоже пригодились, выплыли на свет божий! Одним словом, до абсурда дожили… Без особого напряжения метко разит врага: в любую минуту любой и каждый может быть обвинен в подрыве основ. Подбирается, как змея, а нож всегда вкладывает в чужие руки…
— Товарищ Кондратьев!…
— Ну что вы, что вы, — боитесь? Не бойтесь. Здесь все быстро прозревают, а в следственном корпусе мало интересуются тем, что мы думаем. Из этого суп не сваришь, потому что правдой можно поперхнуться. Теперь, более, чем когда-нибудь, они нуждаются в уголовщине, в детективе. Надо развернуть фантастическую историю. Мы уже знаем, как это делается: подойдет человек к следовательскому столу, возьмет ручку и напишет: „Признаюсь, что я старый шпик, завербованный царской охранкой…“ Или еще так: „Я вредитель- монархист, диверсант, участник троцкистского центра, фашист, ненавижу лютой ненавистью советскую власть“…
Да вот вы сами убедитесь в ближайшем будущем. Одним словом, гениальный человек в смысле будоражения фантазии… Такой гениальностью угостил, что волосы дыбом становятся. Здорово. Да?
— Да, тут есть от чего в отчаянье придти. Только. больно трудно сразу понять.
— Да, да, взять вдруг сразу и поверить. А попробуйте рассказать там, на воле, или, например, если бы пришлось, — на открытом суде. Кто бы стал слушать, а? Кто поверит?… Любой на вас ополчится. Или случись невероятное — выпустили вас на свободу. Ну и что? Самым близким, родным расскажете. Ну, не назовут троцкистским охвостьем, но недоверчиво покачают головой и по-родственному посоветуют беречь себя, молчать… Доверяют ему настолько, что в лучшем случае сочтут вас спятившим с ума… \ — А среди близких к нему людей нет ни одного, кто бы раскусил, в чем суть дела? i
— Не сомневаюсь, что есть, и должны раскусить вблизи. Давно спала с него] пелена непогрешимости, и фрукт предстал в чистом виде, во всем, так сказать, I гранатно-красном соке, но теперь слишком поздно… власть вся в его руках… И притом у двуличного всегда больше преимуществ, чем у честных людей…; Многие из них ушли на тот свет, многие идут на фальшь. Вы посмотрите, как; не покладая рук, постепенно, всех почти методически выжил. Просачивались! слухи, но кто мог поверить, боялись даже подумать.
— Это верно, я и сейчас с трудом верю, что все это наяву.
— Не верите, да? Вот именно… Насчет того, чтобы поверить, действительно трудно. Раз человек имеет возможность дотронуться, а человек, простите за такое сравнение, животное любопытное, — и тут же, чтобы прямо — раз! и разложили перед ним, и разжевали, и конец, чтобы никаких сомнений, тогда да, поверите, не так ли?
— Смеетесь надо мной?
— Смеюсь? Над вами?.. Да что вы!.. Когда даже Барбюс увидел в нем идеал человечности. Ну, так после этого разобраться?! Разберись-ка! „Человек с головой ученого, с лицом рабочего, в одежде простого солдата“. Во как здорово, правда? Ну, и далее, припоминаю еще и такое: „его открытая сердечность“, „его доброта“…. Во как! Также и еще кое-какие характерные черточки добряка: „его веселость“, „он смеется, как ребенок“, „он отец и старший брат, действительно склонившийся над тобой“, „вы не знали его, а он знал вас, думал о вас“… Какой пассаж, неправда ли? Это я Барбюса на память цитировал.
— Я понимаю.
— Вот, понимаете? Ну, и довольно шуток. Я далек от мысли, что человек с такой душой и таким умом как Барбюс погрешил против своей совести. Здесь псе дело в том, что наблюдает человек, что он видит, как сопоставляет положение вещей. А как же? Здесь уже не теория, а Париж. И он вот смотрит: Париж очень хорош весною — все в цветах, все благоухает. Сколько удовольствия — описать невозможно. Идут всевозможные операции. Все не обнять. Да, да… Богачи, сигары, коньяк „Наполеон“. Так запросто, шик, блеск, полуголые девицы в обнимку с распутными стариками поднимают ноги выше головы Теперь представьте в этом антураже коммуниста Барбюса. Чего же еще наглядней нужно? Иной наш человек порой читает, слышит об этом, и как-то безо всякой, так сказать, демагогии, как-то непонятно все это ему, вроде на другой планете… И точно, другая планета и другие люди с другими представлениями о долге. Сквозь всех нас проходит нить, объединяющая нас в едином чувстве: наша великая цель. Теперь представьте себе, как может Барбюс усомниться, что во главе таких людей не тот человек… А те, кто разобрались, задумаются — ведь в такой момент разоблачение его равносильно нашей гибели… Ну, хватит, давайте прогуляемся по камере…
— Странно, — сказал он, слезая с нар, — почему Добряк не выпускает на прогулку? Давно пора! А вы, может, еще поспите, а? Ведь не выспались.
Я остался на нарах. Спит вблизи меня Сергей Иванович, обхватив жилистыми ручонками вместо подушки вещевой мешок.
Кондратьев засеменил по камере. Мне не хочется ни о чем думать. Закрыл глаза. Сплошной гул голосов. Доносятся обрывки фраз. Каждый свое:
— Тот болван сидит, дюжина карандашей, не приглашает сесть… Неприятно?
— Неприятно…
— Э, Вася, и хваленый Яков Аркадьевич громил…
— Кого?
— Да Вавилова.
— Чего ты на меня смотришь?
— Да, да, да! Именно так: если за столом сидят шесть комиссаров, что под столом? — Двенадцать колен Израиля.
— Нет, послушайте, с той стороны лай собак, целый хор.
— Собак?
— Какая редкость — лай собак!..
— Они говорят: у нас есть свои соображения.
— Они скажут: знаете что, идите вы к…
— Но тоже в двух словах нельзя сказать… Я не знаю, что такое хорошо…
— Вообще, да…
— Вот про князя Мышкина мне хотелось сказать: он не показался вам наивным?
— Не показался.
— Но точно вы не можете сказать?
— Не могу.
— Но страдания должны какой-то предел иметь, или бесконечно?
— Не знаю.
— Вам не кажется, что через дверь все слышно?
— Ну, и пусть.
— Но может быть потому, что в тот момент, когда вы читаете, важно не то, что вы читаете, а то, что вы произносите, то есть, как вы произносите… Чувствуется, что какая-то мелодия нарастает…
— В июле еще по Москве гулял…
— После кто-то сказал, что он был в Испании…
— Думаю, пока еще здесь…
— А не во внутренней?
— Думаю, что нет…