Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Последняя стража - Шамай Голан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Закончив свою речь, комендант засунул руки в карманы и стал оглядываться. Хаймек почему-то решил, что комендант ищет его папу. Но тот уже растворился среди сотен работающих, чьи согнутые спины не отличались одна от другой. То, что комендант не нашел папу, нисколько не огорчило Хаймека, скорее наоборот. Дернув деда Ихиеля за рукав, мальчик сказал:

— Дедушка… я пойду к маме. Помогу ей…

— Иди, Хаймек, иди, — ласково отозвался старик и совсем не больно ущипнул его за щеку. — Иди. Может быть, там нет деревьев…

Но деревья были повсюду. Еще живые, они тянулись вершинами к солнцу. Спиленные, они лежали поперек любой тропы. Распиленные на части, они напоминали живые существа, подвергшиеся мучительной казни. Мальчику чудилось, что он видит отрубленные части тел: головы, руки, ноги, обнаженные, оскверненные, исковерканные. На древесных срезах, истекая смолистой слезой, круглились кольца. Мальчик знал уже, что эти кольца говорят о возрасте дерева и каждый год откладывает одно кольцо. Выбрав свежий пень потолще, Хаймек попробовал сосчитать, сколько же на нем этих колец. Не без труда досчитав до ста, он бросил это занятие. Ему стало страшно. Что это значит — сто колец? Неужели сто лет? Он вгляделся в огромный ствол и увидел в нем лицо, очень старое лицо: глаза, нос и, весь в морщинах, старческий лоб. Он отпрянул от поверженного великана и побежал прочь, пока не остановился на просторной вырубке. Здесь, отдельно от мужчин, работали женщины. Они работали на разделке, распиливая цельные стволы на отдельные чурбаки; где-то здесь должна была находиться и его мама. Вскоре его острый взгляд отыскал ее узкую спину. Внешне она ничем не отличалась от других распиловщиц. Она стояла, выставив вперед левую ногу и чуть согнув для лучшего упора колено. Левой рукой она толкала дальний конец пилы, после чего правая рука тянула пилу на себя. Все так работали. Куда ни погляди, словно сами собой двигались пилы: вперед-назад, вперед-назад… При каждом движении стальных зубьев дерево издавало мучительный вздох. «Хе-ах, — раздавалось слева и справа, — хе-ах…» Некоторое время Хаймек, как завороженный, стоял, смотрел и слушал. Потом, медленно ступая, подошел к маме, всем своим существом чувствуя движение пилы в теле поверженного исполина. В воздухе стоял какой-то звук, как если бы кто-то играл на стеклянных или серебряных струнах. Вжик-вжих… Ззинь-дзинь… В какой-то момент ему показалось, то он различает даже мамин отдельный голос… чего, разумеется, быть никак не могло, поскольку мама и на работе, да и дома последнее время целыми часами не произносила ни слова.

Подойдя вплотную, он осторожно потрогал согнутую спину.

— Мама, — сказал он, — дай я тебе помогу.

Мама медленно повернула к нему свое лицо, усыпанное свежими опилками, и мальчик увидел, что оно все мокрое от слез. Слезы просто, как вода в ручье, текли из маминых глаз, оставляя на ее лице борозды. Зубья пилы перестали на время исторгать из дерева охи и стоны, и теперь Хаймек слышал только мамин непрерывный плач. Сквозь слезы до мальчика донеслось:

— Хаймек… сынок…

Продолжить она не могла.

Чем мог он утешить ее? Хаймек собрался было рассказать ей о папе и коменданте, но слова намертво застряли у него в горле. После смерти Ханночки мама плакала непрерывно, и вряд ли ее интересовал сейчас комендант Еленин.

И Хаймек обратил свой взор на груду чурбаков. Забравшись на высокий пень, он поставил на них ноги. Здесь было все, что за этот день сумела напилить мама. Хаймек внимательно рассмотрел их. Толстые, но короткие, сантиметров по двадцать. Если как следует размахнуться… Поставить такой чурбак вон на тот пень, вот что надо. А еще лучше на другой, тот, что пониже. Рядом с козлами, на которых мама распиливала бревна, валялся острый топор с отполированным до блеска топорищем. Хаймек поставил небольшой чурбачок на низкий пень, взял в руки топор, прицелился. Р-р-аз! Неожиданно легко чурбак распался на две половины. Еще несколько сильных ударов превратили обе половины в груду поленьев.

И пошло… Изо всех сил махал Хаймек топором, все больше и больше громоздилась горка расколотых поленьев у ног мальчика, и он пожалел только, что не было у него с собой этого топора вчера, когда они с мамой ходили в дальнюю деревню за хлебом… Да, очень пожалел. И вот почему.

Переселенцам, особенно тем из них, что обосновались на «Ивановых островах», было строго-настрого запрещено покидать отведенную им для проживания и работы зону. Но Хаймек и его мама решили рискнуть, дойти до ближайшей, в четырех часах хода деревни, где испокон века в довольстве жили свободные русские люди, не страдавшие ни от морозов, от которых спасали их огромные, на полдома русские печи со специальными лежанками, ни от голода. Вот у них-то и собиралась мама обменять на еду единственную оставшуюся у нее от прежней жизни драгоценность — ее обручальное золотое кольцо. Папе этот путь — четыре часа в одну сторону, четыре — в другую — был не по силам, и с мамой пошел Хаймек. Дорога предстояла долгая, трудная и опасная. Охрана то и дело прочесывала близлежащие леса, волки тоже давали о себе знать.

Они вышли в дорогу сразу же после рабочего дня и лишь к полночи ступили на обратный путь. Мама шла впереди, перекинув мешок с хлебом через плечо за спину, Хаймек шел сзади, ступая след в след, обеими руками поддерживая восхитительно пахнувший груз. Во время ходьбы он не мог думать ни о чем, кроме как о минуте, когда они вернутся в свой барак и он вопьется зубами в толстый-претолстый ломоть свежевыпеченного хлеба, который так одуряюще пах сейчас на весь лес. Из всего, что им с мамой довелось увидеть в деревне, только этот запах и остался навсегда в его памяти. Только это да еще вьющиеся мамины волосы, которые в эту минуту касались его рук.

На полпути назад они ненадолго сели передохнуть. Прислонившись к двум сросшимся стволам, Хаймек прислушался. Слабый, но явственный шум стоял вокруг. Мальчик посмотрел вверх и сквозь переплетение ветвей увидел, как гаснут и вновь зажигаются далекие звезды. Он на минуту закрыл глаза и стал вслушиваться в усыпляющее бормотание леса. Сколько просидел он так, он не знал. Пришел в себя он от маминого прикосновения и ее голоса, который произнес:

— Хаймек… Хаймек… проснись!

Хаймек затряс головой, прогоняя сон.

— Нет… нет, мама… я не сплю…

И снова змейкой запетляла по лесу отчетливо различимая при свете луны тропинка. Внезапно мама остановилась и, обернувшись, произнесла:

— Как странно ходить без обручального кольца…

Это прозвучало как вопрос. Что мог ответить на это мальчик? Ему очень нравилось видеть на тонком мамином пальце это кольцо, которое она никогда не снимала. Иногда Хаймек, в шутку, пытался стащить его с маминого пальца, но безуспешно: кольцо словно вросло в мамину плоть настолько, что мальчику, по крайней мере до войны, с трудом удавалось его не то что снять — даже просто повернуть. Но когда семья оказалась на «Ивановых островах», Хаймеку достаточно было чуть послюнить кольцо — и оно само сползало с маминой руки, ставшей совсем-совсем прозрачной и худой. Если потереть кольцо о рубашку (а Хаймек часто делал это), оно вновь начинало ослепительно сверкать, а на костлявый мамин палец оно надевалось теперь без всякого усилия. По этому поводу мама горько шутила и поддразнивала папу. «Посмотри, Яков, — говорила она, — посмотри, пожалуйста, как твой сын надевает обручальное кольцо. Он делает это лучше, пожалуй, чем в свое время это делал ты…»

Когда она говорила так, щеки Хаймека пылали от гордости. Сердце его билось, и он готов был надевать это кольцо на мамин палец снова и снова. Но папа останавливал мальчика в его рвении, а маме говорил укоризненно:

— Фу, Ривочка. У евреев это не принято…

Мама, поглаживая палец, предавалась воспоминаниям:

— А ты помнишь, как мне вообще удалось сохранить это кольцо? Только потому, что на этой руке я держала Ханночку. Она… вот так она сидела… обнимая меня ручонками за шею… В этом месте мама обычно вставала и, вытирая слезы, выходила из комнаты.

Хаймек хорошо помнил тот случай, о котором говорила мама. Он только не знал, что он должен делать, когда мама, вот как сейчас, упоминала имя Ханночки. Ведь ее нет, она умерла, а папа сказал ему, что по еврейским законам умерших нельзя называть по имени…

Тем временем в лесу поднялся ветер и принялся раскачивать верхушки деревьев. Снова откуда-то издалека раздался протяжный вой. Теперь Хаймек пошел с мамой бок о бок. Внезапно он почувствовал, что продрог до костей.

— Мне холодно, — пожаловался он маме и прижался к ней, ища ответного тепла. Но руки у мамы были ледяные, и лицо тоже казалось застывшим от холода.

— Присядем, — попросил мальчик, — на минуточку…

И они сели. Хаймек тут же ткнулся в худые мамины колени. Глаза его закрылись сами собой. Нет, нет, сказал он себе твердо, он не будет спать. Он вот так… вот так только посидит с мамой… чуть-чуть посидит, и они… они пойдут… ведь у них теперь есть хлеб…

Постепенно все его тело охватило тепло. Он спал и видел кроны деревьев… видел, как низко они склоняются друг к другу, обнимаются, переплетаясь ветвями и закрывая сияющие в небе звезды и серебряный блеск луны. И луна, и звезды потихоньку опускались к спящему на коленях у матери мальчику, негромко окликая его по имени: «Ха-им, Ха-им…» Внезапно он понял, что среди лесных голосов он не различает голоса мамы. Испугавшись, он хотел позвать ее, но в этот момент обнаружил, что во рту у него ветка, которая шепнула ему: «А кольцо у меня… у меня…» — «Как же так?» — удивился Хаймек. Ветка ведь ничего не знала. Не знала и не могла знать, что кольцо они с мамой обменяли в деревне на несколько буханок хлеба. А ветки, одна за другой опускаясь к самому его лицу, вели себя все более и более дерзко, и среди них мальчик заметил несколько тех — их было, кажется, четыре, — что накануне папа отрубил от основного ствола своим острым топором. Теперь они ожили. И протянули к нему свои мохнатые лапы. А дотянувшись, начали вонзаться мальчику в тело. Он попытался оттолкнуть их, он закричал во весь голос, потому что понял: еще немного, и они проткнут его насквозь. Но голос вдруг охрип, прервался, исчез. Мальчик все ощущал наяву. Знал, что лежит, уткнувшись в мамины колени. Чувствовал тепло, исходившее от ее тела.

Но голоса своего он не слышал. А ведь он, Хаймек, кричал. Кричал что было сил. Куда же девался голос? Губы его повторяли одно и то же — мольбу о спасении. Это было под силу одному лишь человеку на свете — его маме. К ней он и обращал свой беззвучный крик, свою мольбу о помощи. «Мама, мама, мама! Спаси! Спаси меня… Ты ведь можешь это сделать… Если ты меня не разбудишь, мы погибнем вместе. Мохнатые ветки нацелились прямо в мое сердце. Ты ведь тоже знаешь, что это немцы. А в руках у них винтовочные стволы. Нет, это пилы. Ты же знаешь, какие у пил острые зубья. Немцы собираются перепилить меня, как бревно. Нет, нет, я не хочу. Я не дамся. Я не бревно».

И он отбивается от смертельной опасности, угрожающей ему во сне. А наяву он взмахивает затекшей рукой, упирается ногами в землю, упирается головой в мамин живот.

Мама почувствовала этот толчок. Не говоря ни слова, она просто погладила его по затылку, и мальчик проснулся. Охваченный сильнейшим страхом, он бросился маме на шею. Он обнимал ее, он ее целовал. Он прижался к ее груди так, словно навсегда хотел спрятаться там. Мама продолжала поглаживать голову мальчика. До тех пор, пока тот не перестал дрожать и не успокоился. А успокоившись, не рассказал ей про свой страшный сон.

— Деревья, — сказала мама, — деревья, которые мы пилим. Ветви, которые обрубаем. Их не надо бояться, Хаймек. Они не люди. Они ничего не могут с нами сделать, не могут причинить нам вреда. Не их нам надо бояться, — закончила она каким-то странным голосом.

Но Хаймек… он думал иначе. Эти деревья и эти ветви… они очень испугали его, и он должен был рассчитаться с этими растущими из земли палками за свой испуг.

Он мог сделать это теперь, когда в руках у него оказался топор. Вот вам! И вот! И вот еще! Он ставил на низенький, но широкий пень чурбаки, один за другим, замахивался топором. Р-р-раз! Блестит сталь, чурбак разваливается, летят щепки… Казалось, что пережитый накануне страх придает мальчику новые силы. Груда расколотых поленьев все выше и выше росла у его ног. Он отшвыривал их и ставил на пень новый чурбак. Он боролся со своим страхом. Убивал его. Побеждал его.

Он совсем не чувствовал усталости.

Мамина пила все пилила и пилила. Подошли двое мужчин. Они были мерщики и несли с собою мерку. Меркой был ящик с длинными ручками. Тут же к двум первым присоединился третий. Это был учетчик, ответственный за выполнение нормы. По сути, это был обыкновенный надзиратель. У него была голова, напоминавшая грушу. У груши были красные щеки и маленький закругленный подбородок. Увидев мужчин, мальчик опустил топор. Голос надзирателя прозвучал над его головой.

— Ну что, богатырь, устал?

«Нет, — хотел сказать Хаймек, — я совсем не устал». Но вместо этого поставил очередной чурбак.

Мужчины тем временем наполняли наколотыми поленьями мерный ящик. А наполнив, опрокинули его в широкую пасть вагонетки, стоявшей наготове на рельсах. Они проделывали эту свою работу снова и снова, в то время как учетчик-надзиратель ставил в свой блокнот какие-то значки, строго следя, чтобы ящик каждый раз был заполнен доверху. Хаймек тоже смотрел, как движется карандаш учетчика. Он уже знал: от этих пометок зависит количество еды, которую его семья получит в конце рабочего дня. Поэтому и он не отрывал глаза от мерного ящика. Более того, он читал все известные ему молитвы, которые должны были помочь этому прожорливому сооружению из досок наполниться еще и еще раз.

Но вот мужики подобрали все вчистую. Учетчик подвел в своем блокноте итог и объявил:

— Сегодня вы заработали четыреста грамм хлеба.

Мама отозвалась покорно:

— Большое спасибо, гражданин начальник…

Рабочие впряглись в вагонетку, наполненную поленьями, и покатили ее в сушильный цех на просушку.

Под сушилку было отведено огромное помещение, где поддоны с наколотыми дровами висели один под другим на специальных цепях, напоминая Хаймеку, прошмыгнувшему в щель между воротами, не то карусель, не то многослойное пирожное, которое его мама в незапамятные довоенные времена готовила к субботе.

В сушилке всегда было тепло. Едва только Хаймек оказался внутри, его стал одолевать сон. Он забрался на самый нижний поддон, чуть-чуть раздвинул поленья, устроился поудобнее и тут же задремал. Он видел ту, довоенную субботу и видел субботние пирожки, пироги и плетеные халы. Блестя коричневой корочкой, они сами выскакивали из печи. Печь была тут же, и в нее бросали поленья. Поленья подносили и подносили все те же двое рабочих, которые нагружали вагонетку. Каким образом они подкрались к нему, он так и не понял. Они схватили его за руки и за ноги и тоже собрались забросить его в пылающий печной зев. Хаймеку почему-то стало так обидно, что он открыл глаза и проснулся.

Но сон оказался явью! Двое рабочих и в самом деле держали его за руки и за ноги, только что обнаружив. При этом они ругались так, что Хаймек не понимал и половины произносимых ими слов. А что он мог сказать в свое оправдание?

И он сказал правду:

— Здесь так тепло и хорошо…

Мама уже металась по вырубке, не понимая, куда так внезапно исчез ее сын. Она поняла, где он был, увидев, что одежда на нем абсолютно сухая и даже теплая.

И ей Хаймек честно все рассказал.

— Иногда мне хочется быть поленом, — грустно сказала мама. — У полена есть надежда рано или поздно попасть в теплую сушилку и согреться. У людей такой надежды почти нет…

3.

По настоянию фельдшера «Ивановых островов» папу перевели с работ по лесоповалу в цех по заготовке кирпичей — эта работа почему-то считалась более легкой. Папа по-прежнему задыхался от кашля и выплевывал кровь. Но теперь он хотя бы работал под крышей. Хаймек часто, как только мог, приходил к нему и сидел под деревянным навесом, наблюдая, как огонь бросает кровавые отблески на папино лицо.

Папа объяснял:

— Это, Хаймек, печь обжига. Кирпичи находятся внутри. Самое главное — все время поддерживать там постоянную температуру, пока идет одна партия. Не то кирпичи выйдут разной прочности. Если температура будет недостаточной — кирпичи получатся полусырыми и будут разваливаться. Если же их держать в печи излишне долго — получатся перекаленными и хрупкими и легко будут колоться. Держать одну и ту же температуру — вот в чем была самая трудность. При том, что одна партия могла идти подряд трое суток.

Основная работа папы заключалась в подготовке сырья и формовке. Весь день, от восхода до первых звезд вечером он готовил материал для будущих кирпичей. Сначала с лопатой в руках в заранее выкопанной яме он смешивал песок и глину, поливая их водой. Потом, засучив штанины как можно выше, начинал месить то, что было в яме. Казалось бы, эта работа должна была бы казаться легкой — ходи и топчи. Папа ходил и топтал… Хаймек видел, как струйки пота текут у папы из-под волос по лицу и как проступают мокрые пятна у него на спине. Через какое-то время такого топтания папа начинал тяжело дышать, потом задыхался и снова выплевывал из легких кровавые сгустки. Время от времени папа останавливался, дыша, как загнанный конь. Отдышавшись, он снова начинал топтать мутную красноватую гущу.

Через некоторое время — час, два или три — наступала очередь формовки. Папа брал деревянную форму, посыпал ее сухим песком, заполнял раствором и разглаживал верх металлическим мастерком, а затем одним движением опрокидывал форму на длинную и широкую доску. Так получался еще один кирпич-сырец. К концу дня множество таких сырых кирпичей лежало длинными рядами в образцовом порядке, ожидая своей дальнейшей судьбы.

Папе его работа по производству кирпичей нравилась.

— Знаешь, что я делаю? — сказал он однажды Хаймеку. — Да простит меня Господь, я делаю то же, что когда-то делал Он. Я делаю что-то из ничего. Я создаю, ты понял? А кроме того, я нашел один секрет, — тут он понизил голос до шепота, — я открыл соединение.

От сверкающих, горящих отцовских глаз, от багровых отблесков огня на его лице Хаймек попятился. Что-то в открывшейся ему картине испугало его. В эти минуты папа был непохож сам на себя.

— Кирпичи! — возбужденно говорил он, надвигаясь на мальчика. — Кирпичи! Ты думаешь, здесь все так просто? Не-ет, это не просто. Совсем не просто, поверь. Кирпичи — это не просто кирпичи. Это части созидания. Если их соединить… если их вместе сложить… Это огромная сила!

Он подходил к мальчику вплотную и говорил ему прямо в ухо:

— Нет, это не просто кирпичи! Ты уже догадался, сын мой? Вижу, что догадался. Ты ведь у меня умница… Ага. Именно. Это — Голем! Ты знаешь, откуда немцы черпают свои силы? Из прямоугольной формы. Их Голем, которого они создают, — это прямоугольник. Вспомни, как они выглядели, когда вошли в город. Они были похожи на зеленые сырые кирпичи. Они выстроились прямоугольниками, и такими же были их каски и ранцы. В этом и заключался секрет их силы. Но я этот секрет разгадал. И знаешь, что теперь делаю я?

Он с силой схватил сына за плечо и стал трясти его, как трясут деревцо.

— Я… я… Я создал своего Голема! Который намного сильнее того, что есть у немцев. Ведь я сам вдуваю в него силу огня… и длится это три дня и три ночи!

Гигантская тень отца плясала на стене, его лицо металось у самого лица Хаймека, глаза горели, испачканные глиной ноги исполняли какой-то фантастический танец. Грязная рубаха болталась чуть ли не у коленей. Он говорил, говорил, говорил… Тощее тело отца дрожало, как в лихорадке, и лихорадочно сверкали его черные глаза, когда он то и дело хватал Хаймека то за плечо, то за руку, то притягивал к себе, то отталкивал прочь. При этом каждые две минуты он захлебывался слюной, которая летела во все стороны. «Понял? Ты понял, что я тебе говорю? — кричал он и снова тряс мальчика. — Всю глубину того, что я тебе объясняю, понял? Ясно тебе теперь?..»

И так это продолжалось до тех пор, пока Хаймек, отступая и отступая от напиравшего на него грудью отца, не запнулся обо что-то и не упал.

Он лежал на полу и плакал.

Похоже, только это отрезвило отца. Он замолчал и застыл, застыл и стоял так, в недоумении оглядываясь вокруг, как если бы вдруг попал в совершенно незнакомое ему место. Еще некоторое время, как бы по инерции, из его окровавленного рта вместе с пузырями падали наружу такие слова, как «Голем», «прямоугольники», «сила» и «соединение». Потом он умолк.

Потом прислушался.

Что-то до него стало доходить.

Рыдания сына, например.

Он стоял и вертел головой, как птица.

Он медленно приходил в себя. А потом, очнувшись, хлопнул себя ладонью по лбу и голосом, полным отчаяния, забормотал:

— Боже… я сошел с ума… что… я… наделал…

Наклонившись к лежащему на полу мальчику, он хотел поднять его, но Хаймек в ужасе стал отбиваться от него руками и ногами.

— Нет! — кричал он, даже не пытаясь сначала вытереть слезы. — Нет! Не трогай меня! Не трогай!..

Некоторое время отец не произносил ни слова. Потом опустился на какой-то ящик и заговорил. Он говорил так, словно размышлял вслух или разговаривал сам с собой. Но обращены его слова были к сыну.

— Да… да… Что это было… не знаю. Не знаю. Что за глупости я говорил? А? Я так полагаю: мною овладел дьявол. Это точно он — сатана, который хочет лишить меня разума. Подумать только… я мог… потерять свою душу. Кто виноват? Работа. Она во всем виновата, эта проклятая работа. Целый день я здесь один, один в этом лесу. Нет, кроме меня, никого и ничего, только печи для обжига, только глина и песок, только формы для кирпичей. Что я тут делаю, сынок, что и зачем? Остатками моих сил, кровавыми обрывками моих легких оплодотворяю я эту чужую землю. А зачем все это? — спрашиваю я небо. Какова цель? Ведь должна же она быть, эта цель… Каждое существо на свете приходит в этот мир для чего-то… самая слабая травинка для чего-то растет. А я? Пришел в этот мир, чтобы делать кирпичи? Каждую неделю приходит машина и забирает мои кирпичи. Нет, не кирпичи — творения моих рук и моих ног, моей спины и моего сердца… Моего дыхания… моей жизни… Забрали — и вот уже нет ничего. Будто я здесь ни при чем, будто это не мои дети, и не я их создал, а кто-то другой, и все, все напрасно… впустую…

Хаймек плакал, но все тише и тише. Время от времени по его тщедушному телу пробегала судорога. Кулаком он размазывал по лицу последние слезы. Папа продолжал говорить — то ли сыну, то ли себе самому. Печально. Спокойно. Негромко… Иногда еле слышно. Невольно Хаймек стал прислушиваться к папиным словам. Он всегда любил слушать, как папа говорит, как задумчиво рассуждает о многих вещах. С его папой тоже происходило что-то. Медленная, размеренная его речь сменялась вдруг болезненным криком, словно кто-то другой говорил и кричал изнутри вместо него. В какую-то минуту перепуганный мальчик решил вдруг, что его папа просто сошел с ума. В ушах у него гремели слова:

— Я… я… я… обязан… я обязан найти ясную цель. Найти и понять… И я нашел ее… нашел и понял. Это моя месть немцам… месть за все… В каждый кирпич вложил я ее, замаскировал, спрятал внутри… Это не просто ненависть. Это сила. Страшная разрушительная сила. Могучая, как Голем. Да, Голема я хотел создать. И наслать его на немцев.

Он замолчал, огляделся и после паузы продолжал почти что шепотом:

— Но понял я только сейчас. Это дьявол подстрекал меня. Теперь это совершенно ясно. Он хотел, чтобы именно я бросил вызов Всевышнему. Именно я — маленький благочестивый еврей. Для чего рождается человек? Разве не для страданий? В состоянии ли человек постигнуть слабыми своими мозгами замысел Бога? Того величайшего, который возвышает и низвергает, того, кто создает и вновь превращает созданное в глину и песок… в пыль… в ничто…

4.

Белая шелковая шаль, которую, не снимая, носила учительница, была похожа на ее лицо. А лицо всегда было печальным, и смотреть на него было грустно. Даже в день празднования годовщины Октября осталось оно таким же, хотя учительница и сказала, что сегодняшний день — праздничный, а в праздник все должны радоваться. Но не похоже было, что сама она радовалась. Про учительницу говорили, что она москвичка и что на «Ивановы острова» попала не по своей воле. Если так, то тогда понятной становилась ее грусть. Можно было предположить, что и шаль свою она тоже привезла из Москвы и потому настолько дорожит ею, что, считай, никогда и не снимает. Удивительно шла ей эта шаль, как-то по-особенному оттеняя восковое лицо и огромные голубые глаза. Не раз пытался Хаймек представить себе учительницу без шали, и каждый раз становилось ему стыдно, словно он хотел представить ее себе обнаженной. Ну, очень нравилась ему эта шаль, ее непонятная красота, ее скользкая белизна. И учительница очень ему нравилась. Особенно он любил вдыхать запах ее пышных, рассыпанных по плечам волос, любил смотреть на ее лицо, особенно когда оно вдруг заливалось густой краской. Волосы ее пахли замечательно — так пахнет хлеб, только что вынутый из печи. Всякий раз, когда можно было придумать на уроке подходящий предлог, Хаймек изо всех сил тянул вверх правую руку и умоляющим взглядом призывал обратить на него внимание. А когда учительница подходила, он непременно спрашивал ее о чем-нибудь, неважно о чем. Ну, о том, например, как ему правильнее написать букву «ш». Или «я». Или «ю». А когда она склонялась над ним, отвечая на вопрос, он старался украдкой потереться лицом о шелк ее замечательной шали, в то же время всем своим существом наслаждаясь ароматом ее свежевымытых волос. И какое непередаваемое наслаждение испытывал он, когда учительница касалась его руки своими красивыми белыми пальцами, показывая ему не только, как правильно пишется эта русская буква «ш», но и слово «шаль», начинающееся с той же буквы. Но если бы кто-нибудь спросил Хаймека, какая из букв русского алфавита нравится ему больше других, он без раздумья указал бы на букву «х». Он предпочитал ее всем остальным не только за то, что с нее начиналось его собственное имя, но и за то еще, что она очень была похожа на те козлы, на которых его мама пилила древесные стволы, разделывая их на чурбаки, которые он, Хаймек, своим топором превращал затем в поленья. Каким-то образом устойчивость этого приспособления для распиливания связывалась в его голове с устойчивостью имени Хаим.

Когда урок чистописания подошел к концу, учительница сказала:

— А теперь в честь праздника Октября пусть кто-нибудь прочтет революционное стихотворение.

Разумеется, среди взметнувшихся рук рука Хаймека была одной из первых. Но, очевидно, не самой первой. Потому что, оглядев класс, учительница сказала:

— Ну, Стефа… иди сюда…

Если бы Хаймек не усвоил твердо, что ругаться нехорошо, он обязательно выругался бы. Стефа… Вечно эта Стефа. Всем уже было ясно, что учительница выделяет ее.

«Эта Стефа — просто подлиза», — со всей несправедливостью семи своих лет подумал Хаймек, хотя в глубине души понимал, что это неправда. Просто Стефа много лучше других говорила по-русски. И голос у нее, не в пример многим, был чистый и звонкий. И вообще она была красавица.

— Стань на скамейку, — сказала учительница.

И, стоя на скамейке, звонким своим голосом Стефа прочитала замечательное революционное стихотворение, которое Хаймек, конечно же, знал наизусть ничуть не хуже, чем Стефа, а, может быть, даже и лучше. Стихотворение это было посвящено герою-пограничнику и его верному другу собаке. Эх, как бы прочитал сам Хаймек этот суровый и пронзительный рассказ о подвиге героя-чекиста! Но выпало это на долю девчонки Стефы. А разве девчонка, даже красивая, может понять, что такое пограничник, и что такое подвиг? Нет, нет и нет. А вот он, Хаймек…

Весь замерев, он слушал, как читает Стефа стихотворение. О храбром пограничнике, темной ночью охранявшем границу. Этим пограничником вполне мог быть он, Хаймек, — именно поэтому он представлял себе все так ясно. Он ощутил вокруг себя непроглядную ночь. Это он, Хаймек, лежит на снегу, сжимая в руках винтовку. Кругом так темно, что не видно буквально ничего. Но в этом нет беды. Потому что рядом с ним — испытанный и верный друг. Сторожевая собака. Уши торчком. Нос ловит запахи. Она вся настороже. Враг не пройдет! Внезапно из темноты доносятся какие-то звуки. Это враги! Враги революции. Коварные и злые! Они хотят перейти границу… Как бы не так! Ведь Хаймек на посту!..

«Сдавайся!» — кричат ему враги. Но Хаймек не сдастся. Никогда! И тут из темноты раздается подлый вражеский выстрел. Что это? Хаймек ранен. Пуля попала смельчаку в грудь! Он падает. Из его раны течет кровь. Что это значит? Что враги перейдут границу? Нет, не бывать этому. Хаймек шепчет верному другу на ухо: «Беги на заставу, предупреди товарищей». С полуслова понимает его пес. Собака исчезает во тьме. Враги в растерянности, они не знают, что делать. Вдруг раздается громовое «Ура!». Это друзья Хаймека спешат ему на помощь. Он спасен, он будет жить. А врагам так и не удается свершить свое гнусное дело…

Сильно, трогательно до слез и вместе с тем гневно звучит голос Стефы, читающей заключительные строки стихотворения:



Поделиться книгой:

На главную
Назад