Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Моя очень сладкая жизнь, или Марципановый мастер - Энн Ветемаа на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И я начал для интереса изучать содержимое сундуков. Там были красивые, узорчатые санные полости, а рядом совсем страшная старая рабочая одежда. Но вытащив полости, я вдруг наткнулся на таинственные предметы, назначения которых не мог понять: это были какие-то формы. Да, явно формы, из двух половин. Гипсовые. А изнутри покрытые каким-то блестящим серебристым веществом. Были формы, с помощью которых можно было лепить из влажного песка белок, лисиц и других зверей, было много формочек овощей и фруктов; а самые роскошные были довольно большие, многокилограммовые — с Вышгородом, и Толстой Маргаритой, и даже Кадриоргским дворцом. Чьи они? Вряд ли кто-то делал их для детей. Я зажмурился и понюхал одну — странный, какой-то чарующе сладкий запах… Какие-то стародавние времена возникли перед глазами… Я сердцем почувствовал, что наткнулся на нечто очень важное, что обязательно — только еще не знаю как — изменит мою жизнь.

И тут я вздрогнул: в дверях стоял дедушка. Я и не слышал его шагов по вообще-то скрипучей лестнице. Он стоял и смотрел на меня. Особенным долгим взглядом.

— Что это такое? И чьи они? — спросил я.

Дедушка долго молчал, потом почему-то вздохнул и произнес:

— Это вот твое собственное достояние…

— Как это мое?..

— Это долгий разговор. Но я знал, что от него не уйти. Ну, давай выгрузим твое добро, и потом я расскажу. Во втором сундуке тоже должно быть кое-что.

Из второго одежного сундука появились совсем другие сокровища, назначения которых я вообще не понял: большая фарфоровая ступка с мощным пестиком, потом еще какие-то металлические валики, крутить которые надо было ручкой. Вроде вальцевого станка. А с самого дна сундука появилось на белый свет несколько тетрадей, две-три книги — на немецком и русском, догадался я — и еще какие-то тоненькие книжки с картинками на толстой мелованной бумаге; типа каталогов.

Я не знал, о чем спрашивать, ждал, что дедушка сам все объяснит.

— Все это добро — чтобы делать марципан. А из марципана фигурки. Ты ведь знаешь, что такое марципан?

Конечно, я знал.

Дедушка сел на диван (его сидение теперь снимет с дивана проклятие, подумал я, потом и я смогу на нем сидеть).

— Теперь, парень, слушай меня внимательно! Видишь ли, я действительно твой дед, и твоя бабка — тоже настоящая бабушка. (К чему это он клонит?) И твоя мать Эльвина была моей дочерью… А вот твой отец, ну, нынешний отец, он мне сын, а тебе дядя, вот, значит, так…

— То есть мой отец не настоящий отец… А мама настоящая?

Такая новость пришибет кого угодно.

— Пошли-ка лучше в комнату. Там на стенах фотографии, вот и потолкуем.

Рядом с чердаком, как раз в той комнате, где я спал, над кроватью был целый ряд фотографий в золоченых рамках: там была моя молодая бабушка с высокой прической и дедушка с прической ежиком и остроконечными усами, причем у его галстука, который в ту пору носили на твердом белом воротнике, был непомерно большой узел. В старых книгах такие галстуки были у государственных мужей. А дальше шли их дети в разных возрастах — прямо целая галерея. Я знал, что большинство этих семейных фотографий сделал мой дедушка сам. Большая их часть была, между прочим, овальная. Я знал, что человек может сфотографировать и сам себя — для этого есть одно устройство, которое называют автоспуском. Он какое-то время жужжит, и за это время проворный фотограф успевает запрыгнуть на снимок.

Но, по всей видимости, сейчас все эти фотографии не имели для нас большого значения. Важен был один очень большой, в коричневых тонах фотопортрет, на котором стояли рядом трое — двое хозяйских сыновей и хозяйская дочка — совсем молоденькая, со светлой современной мальчишеской прической и лукавой улыбкой; о ней мне прежде говорили, что это моя умершая в молодости тетя Эльвина. Внезапная смерть от болезни сердца унесла от нас молодую женщину уже в двадцать три года. Так, значит, она и есть моя мать!

— Видишь, мальчик, эта моя дочь Эльвина и есть твоя настоящая мать… Мы звали ее Элли. Любимая дочь была, — вздохнул дедушка и закашлялся, будто в горле застряло что-то горькое. Потом он достал из портсигара самодельную папиросу из своего табака (того самого, который мы с Лизой сушили и в который мне нужно было для аромата собирать лепестки цветов) и закурил. Мои ноздри ясно выделили в табачном дыме медовый запах цветочков, собранных в нашей яме для песка.

А потом, постепенно — дедушка делал между фразами длинные паузы — я узнал… тайну своего рождения. Именно тайну — это не преувеличение какое.

— Все эти формы для марципана и прочее — имущество старых знаменитых Штуде… В первой половине прошлого века из Нарвы в Таллин приехал молодой немец — Георг Йоханн Штуде, из остзейского рода. Он купил себе возле церкви Святого Духа кондитерскую мастерскую, так их тогда именовали, и вскоре стал крупным фабрикантом сладостей и владельцем марципановой мастерской. Богатый и важный господин. Он твой предок по отцу кто его знает в каком поколении. Уже лет шестьдесят как в земле лежит. У Георга было двое сыновей: Георг Фердинанд и Александр Рейнгольд. Георг Фердинанд позже перенял от отца профессию и состояние, а второй сын вместе с братом создал ТОРГОВЫЙ ДОМ ГЕОРГ ШТУДЕ. Ну, а сын этого Георга Фердинанда и есть твой настоящий, кровный отец.

— А где же этот настоящий и подлинный отец находится сейчас? — естественно, поинтересовался я.

— Хотелось бы думать, что жив.

И вот выяснилась история моего рождения. Моя мать Эльвина после окончания торговой гимназии пошла на работу в компанию Штуде, там она познакомилась с моим отцом, и вскоре сыграли свадьбу.

— Она была девушка красивая и умная и по-немецки складно говорила. Штуде, конечно, и эстонский знали как следует, но хорошо ведь, если жена неплохо знает родной язык мужа. Устроили большую свадьбу, гостей назвали со всех концов света. У меня в нижней комнате еще сохранились кое-какие свадебные фотографии.

Понятно, что мне захотелось на них посмотреть.

Дальше я узнал, что дело приняло грустный оборот. Моя мать произвела меня на свет в одной частной клинике мальчиком здоровым (м-да, это я уже знал — история с летучей струйкой мочи), а сама, когда мне было семнадцать дней от роду, однажды ночью внезапно умерла от сердечной болезни — инфаркта, которого никто не ожидал. Семья и, конечно, моя мать должны были в самое ближайшее время ехать в Германию, они бывали там и раньше, в свадебном путешествии.

— В конце тридцатых годов Гитлер призвал остзейских немцев вместе с семьями в Германию. Твоему отцу непременно надо было ехать, потому что после предполагавшегося прихода русских его ждала либо смерть, либо Сибирь. Выхода у него не было никакого, он вынужден был уехать, но моему сыну, твоему нынешнему отцу, и его жене Агнес — тогда Бог еще не благословил их детьми, да и сейчас не благословил — пришла в голову мысль, дескать, пусть оставит ребенка им. А то как молодой мужчина отправится навстречу неизвестному будущему, с голодным грудным младенцем на руках. Они и просили, и убеждали Штуде, чтобы ребенка — тебя, то есть — оставили здесь. Они воспитают мальчика, дедушка с бабушкой помогут. А там видно будет. Ну, и тогда тебя усыновили, но с помощью умных адвокатов, с какими-то дополнительными условиями на будущее — эти бумаги спрятаны где-нибудь в секретном сейфе в Германии, или в Швеции, или бог знает в каком тайнике, — вдруг твой настоящий отец вскоре снова окажется в Эстонии при своих фабриках. Ведь надеялись, что жизнь вскоре опять войдет в нормальную колею; а вот видишь, до сих пор не вошла…

— А эти формы и всякие штуки?.. — спросил я.

— Ну, русским их оставлять не хотели. Я тогда сказал, что у меня хватит места, где их спрятать, да и кто додумается искать тут, в сельской глуши. Эта мысль очень понравилась твоему отцу. Он тогда посоветовался со своим отцом, твоим дедушкой, и тот решил, что пусть это остается в наследство его внуку. Остальное-то наследство — торговый дом и фабрики — он оставить не мог. К тому же было бы здорово, если бы в будущем мальчик вдруг захотел изучить вековую профессию их семьи.

И вот однажды ночью на грузовике привезли два здоровенных, по меньшей мере пудовых, мешка миндаля и большие целлофановые пакеты с сахарной пудрой — она страшно боится сырости, сразу сбивается комками — и еще штук семьдесят марципановых форм. Валики, ступки и книги тоже здесь спрятали; вот их ты теперь и нашел. Так что можешь поучиться — книги, вот они, если в самом деле захочешь попробовать делать лепехи из марципана (слово "лепехи" уже тогда оскорбляло мой слух). Но это, конечно, твое личное дело… Разрешение есть, а приказа, понятно, нету. Ну, пойдем в амбар, оглядишь свое добро…

Я растерялся от услышанного, но постарался овладеть собой и спокойно, по дедушкиному примеру, собирать слова во фразы. Со временем я вполне освоил этот навык:

— Дедушка, — начал я, — дай мне сначала прийти в себя от всех этих новостей. Человек, который узнает такое о своих отце и матери, когда опрокидывается весь его мир, не может ведь — если он, конечно, не совсем бессердечное существо — сразу кинуться перевешивать свои мешки с миндалем и пересчитывать добро. Это свидетельствовало бы о невероятной жадности, которой я у себя не нахожу, потому что не унаследовал ее от тебя и от бабушки… Теперь мне надо поразмыслить и о том, с каким лицом я теперь покажусь на глаза своим таллинским папе и маме. По-моему, они очень меня любят и всегда были мне хорошими родителями… И как здорово, что ты все-таки мой настоящий дедушка.

— Ну-у, да-а, — сказал на это дед. — Один из двух, конечно.

Он был несколько растерян.

И тогда мы вместе пошли вниз. Моя мать, которую я прежде считал тетей, была неожиданно для сельского ребенка узкой кости, судя по фотоснимку, девушкой как бы из благородного рода — эту фотографию я видел уже много лет, так что теперь мне, конечно, хотелось увидеть и фотографию своего отца. Своего папы из знаменитого рода Штуде.

Дедушка показал мне много снимков, но больше всего мне запомнилась фотография, которая была сделана, когда мой папа со своим отцом Георгом Фердинандом Штуде приехали к нам в село свататься. Их семья на роскошном "мерседесе", который заехал к нам во двор. Эта фотография была сильно увеличена. Но гораздо большее впечатление, чем мой папа, на меня произвел его отец.

Мой дед по отцу Георг Фердинанд Штуде, судя по фотоснимку, был могучий мужчина властного вида. Они с моим сельским дедом сидели рядом на скамье под кленом. Перед ними стоял круглый столик на одной точеной ножке — работы моего деда — (сейчас этот стол стоит на чердаке), — на нем красовалась здоровенно пузатая бутылка шампанского с серебряным горлышком.

Деды улыбались, держа в руках бокалы, которыми они вот-вот должны были чокнуться. Одна рука Георга Фердинанда импозантно лежала на бедре, а мой сельский дедушка держал свой бокал в руках как-то обреченно, будто по приказу; и во взгляде его была какая-то озабоченность: главное, чтобы из бокала не выплеснулось бы вдруг что-нибудь… А после того, как они чокнутся, он обязательно поклонится, словно ему оказали большую честь.

А вот улыбка старого Штуде — была совсем другой коленкор — с такой улыбкой господа ратманы (довелось видеть на картинках) открывали роскошные балы… Они тоже кланялись, но только целуя ручки дамам.

Должен признаться, что мой дед по матери, мой нынешний настоящий дедушка, который до сих пор был для меня неизменно высоким образцом (а в некоторой степени остается им и сейчас), поблек рядом с другим дедушкой во фраке, с орденами-медалями — и в шелковом цилиндре, как луна рядом с солнцем. Не только костюм моего сельского дедушки, нет, и он сам был каким-то слишком уж домотканым… И очень-очень разными были руки, державшие бокалы, это было ясно видно на снимке: у деревенского дедушки пальцы были узловатые и толстые, как водится — руки, делавшие крестьянскую и кузнечную работу. Зато у господина Георга Фердинанда рука была маленькая, белая. Будто из марципана… И на одном белом пальце маленькой руки этого большого господина был здоровенный перстень с печаткой.

Дед мой сельский, конечно, завидный был, состоятельный эстонский крестьянин, выкупил себе землю у графа Александра Кейзерлинга. И безусловно, первый человек на селе… А вот второй господин на этом самом фотоснимке был… ну как будто с другой планеты. Горожанин из древнего немецкого рода и промышленник. Все его предки были, надо думать, большие шишки, а мой сельский дед родился в мяэской бане в семье арендатора. Это бросалось в глаза — как ни крути! Разница была — ее ощущал каждый мой волосок. А я-то сам, со мной-то как? Какая половина во мне возьмет верх?

Лучше б мне не видеть эту фотографию! Конечно, я продолжал любить своего деда, но обожать… по крайней мере, как раньше, уже не мог. Я чувствовал, как что-то внутри у меня будто внезапно потянулось к тому чужому, роскошно одетому человеку; эти двое, конечно, родные мне по крови, но ведь даже цветок всегда поворачивается к солнцу. Это закон природы. И действует даже тогда, когда ты этого солнца, может, и не увидишь! Но еще одна деталь на снимке — и она сразу сделалась для меня очень важной — левое ухо у Георга Фердинанда было гораздо крупнее, чем правое. Мда-а… вот и с моими ушами то же самое…

Читателю может показаться даже странным, что я так подробно описываю своего фабриканта деда, а не настоящего отца.

Надо признаться, мой отец, породивший меня, увы, оставался (по меньшей мере, на фотографии) в тени своего отца Георга Фердинанда. Худощавый очкарик, он даже был ниже моей матери. Природа не дала ему внешности руководителя фирмы. Скорее бухгалтера. И к тому же, если вглядеться, у него была заячья губа, которую, правда, кажется, пробовали оперировать. Выходит, что даже развесистое генеалогическое древо помогает далеко не всякому. Странно, что такой неказистый человек вообще мог понравиться моей матери Эльвине. Рядом с моим таллинским отцом, архитектором, которого отныне я должен был считать дядей-отцом, — рядом с мужчиной, который почти ежевечерне ездил верхом в манеже, а по воскресеньям играл в теннис — мой истинный отец был, фи! — плюнуть и растереть…

Так-то оно так, но я, наверное, должен научиться любить и его, потому что если времена вдруг переменятся — ведь говорили, что Трумэн может начать войну с русскими, — тогда мой настоящий отец в один прекрасный день вернется сюда и я, возможно, когда-нибудь унаследую его состояние и титул фон (который, как говорят, остзейские немцы в Эстонии не очень-то любили использовать). И в таком случае будет справедливо и красиво, если я в глубине души все-таки буду любить этого человека — своего отца.

Но стоп! Мой отец бежал за границу… Поэтому, сразу подсказывает мне внутренний голос, такие мысли и чувства надо держать в тайне; а если возможно, то и совсем забыть. Потому что у нас сейчас совсем другие времена и другой государственный строй, чем тот, что был здесь, когда делались эти фотографии. У нас есть наше сплоченное правительство рабочих и крестьян, которым руководят товарищ Сталин и партия коммунистов. Сейчас каждая моя клеточка, пусть даже дворянская, должна прежде всего выучиться любить наше правительство и великую родину. Нужно всем сердцем прочувствовать красоту и глубину песни "Широка страна моя родная!", как наставляла нас в школе наша учительница пения… И, если вдуматься, она права. Знаменитые дедушки уж никак не научат нас любить эту песню. Но что-то во мне, очень-очень глубоко, все-таки осознавало, что даже мой дедушка Георг Фердинанд, которому наш нынешний строй должен был быть очень не по душе, в ответ на эту мою мысль мудро улыбнется с пониманием и одобрением: шустрый парнишка, из него выйдет толк, по-любому… При любом строе.

И все-таки мое отношение к предкам Штуде, которые явно были капиталистами, волновало меня еще в одном аспекте: как это может быть, что я в душе склонен вроде бы любоваться ими, сравниваю свое левое ухо с их ушами и вообще не стыжусь этого родства. От этой мысли сердце у меня как-то неопределенно заныло, а когда случается что-нибудь в таком роде, это самый верный сигнал — значит, я чувствую, что внутри у меня какая-то несуразица.

Я в очередной раз ловлю себя на попытке объяснить читателям нечто крайне трудно объяснимое — в моих решениях мною, действительно, руководила не робость и не своекорыстие; вы кладете цветочную луковицу в землю любой стороной, а она прорастает все-таки к солнцу, да, стеблем вверх. Можем ли мы ее в чем-то упрекнуть? Что она трусливая луковица, корыстная луковица? Отчего она не проращивает свой стебель к центральной точке земного шара? Нет, она так не делает — она ведет себя нормально!

Да, мне такие вещи яснее ясного. Но не всем. И одна из тех, кто не догоняет, — это моя милая Катарина — человек, не считаться с мнением которого я просто не могу. Тем более что я иногда разрешаю ей читать мои заметки. До обсуждения моей подруги и ее душевной жизни мы дойдем позже, но здесь, опережая события, я должен заметить: Катарина заявляет, что для нее свойственное мне мимикрирующее поведение невыно-с-с-с-имо. Именно так, с тремя "с"!

Такая реакция, введение в игру столь иррационального феномена "невыносимо" в высшей степени удивительно. Тем более что за (или под) всем необычным, в чем-то сюрповедением моей подруги я ощущаю здоровую логическую основу. Ведь так и должно быть: мужчины, у которых есть, как у меня, дар особенного видения мира, как правило, успешнее своих ограниченных соплеменников. А приспособляемость к жизни должна бы прежде всего привлекать женский пол как рожающий, творящий новую жизнь, охраняющий ее и за нее отвечающий! Это должно быть удостоено их серьезного одобрения. А тут на тебе! Это (по крайней мере, на словах) осуждают.

Но когда, выйдя из себя после этого свистошипения, я спрашиваю Катарину:

— Катарина, как ты вообще меня выносишь?! — то получаю очень странный, неожиданный очень ответ:

— Знаешь, многие вещи, которые мне вообще-то не должны нравиться, для меня и, я думаю, для многих женщин обладают какой-то особой притягательной силой.

А потом со смехом признается:

— Де-э-э… между прочим иногда мне нравится подходить к холодильнику и нюхать сыр с плесенью… Противно, но любопытно…

Что должен я, человек идеи, творческая личность, человек, который часто думает о Боге и потустороннем (и, кстати, никакие вонючие сыры в рот не берет!), обо всем этом думать?! Естественно, я глубоко задет и стараюсь успокаиваться сентенцией классиков: "Женщина, ты была и остаешься великой загадкой!"

* * *

Назад в прошлое!

После изучения фотографий мы с дедушкой пошли в амбар, в полу амбара был колодец с насосом, и из одного закрома из-под ржи и еще из-под тележных полостей дедушка вытащил на свет божий два по меньшей мере пудовых мешка миндальной муки — на них были какие-то ярлыки на итальянском языке; и пачек сахара получилась целая груда, все в водонепроницаемом целлофане. И под самый конец из закрома появился большой деревянный ящик.

— В нем пищевые краски. Не станешь же марципан красить малярными красками.

Я открыл ящик: три тюбика красной краски разных оттенков, потом еще синяя, и зеленая, и желтая, и, кажется, еще коричнево-лиловая.

— Ну, парень, если захочешь научиться делу, работы тебе хватит. Сперва пусть все это останется тут. А если ты в самом деле решишь что-нибудь попробовать, то получишь ключ у бабушки. И бери все, что потребуется, столько, сколько необходимо. Ах да… мне сказали, что когда миндаль закончится, можно в лесу собрать орехи.

Он повернул обратно к двери. И показался вроде чуть более сутулым, чем обычно. И я тоже почувствовал, что да, это вот он уходит от меня… Не вышло, как он надеялся, хозяина хутора из моего отца, то есть отчима, не выйдет и из меня.

Ну так и я не мог больше думать серьезно о крестьянской профессии, когда некоторое время спустя открыл один завещанный мне каталог на совершенно случайном месте и… увидел марципановый Олимп, которого с большим интересом разглядывал сам император всея Руси царь Николай II (если не ошибаюсь). Он смотрел на Олимп не как на кучу сладостей, а именно как на искусство. Я убежден, что и на Мону Лизу царь не смотрел бы по-другому.

Кто знает, может быть, моя миссия на этом свете в том и состоит, чтобы снова подарить миру утраченное, задвинутое на второй план искусство. К сожалению, в глазах большинства людей лепка и раскраска марципановых фигур низведены до сахарно-кондитерского производства. До работы, которую делают, прежде всего, на радость детям. Но для меня марципановое искусство — это нечто иное, гораздо более серьезное; уже тогда, когда я увидел первые завещанные мне формы, понюхал их и вдохнул ноздрями их сладкий запах вечности, я сделался зачарованным мальчиком, мальчиком, с первого взгляда влюбившимся в свое будущее искусство.

ПЕРВЫЕ ШАГИ НА ИЗБРАННОМ ПУТИ

Став владельцем ценного комплекта уникальных форм и будучи обеспечен к тому же расходными материалами, по крайней мере, на некоторое время, я стал вдохновенно учиться своему искусству.

Мне достались в наследство еще и две специальных книги, рекламные каталоги продукции (мне приятнее говорить "творчества") моих знаменитых предков Штуде того времени, которое имело огромный успех во многих домах, прежде всего в тогдашней России. Но наш товар развозили чуть ли не по всему свету — до самого Кейптауна, где тоже был наш магазин.

На свои крохотные карманные деньги я в качестве подсобного материала купил с десяток марципановых фигурок, чтобы перед глазами были и какие-нибудь вполне материальные образцы. Я, правда, довольно быстро понял, что эти купленные фигурки не имели никакой ценности — обычный рыночный товар, а не искусство. Но с чего-то надо было начать.

Так вот и начался первый период моей работы подмастерьем (если это слово вообще сюда подходит, ведь мастера-то у меня не было). Чтобы достичь хоть какого-то уровня мастерства — в известных мне пределах и, конечно, при тех возможностях, которые позволяли завещанные мне формы, — ушло примерно два лета. Поначалу я выучил технологию изготовления марципанового сырья (обычное соотношение миндаля и сахарной пудры, например, 1:1,2; что, разумеется, совсем не нужно помнить обычному читателю). Я мог бы здесь подробно описать, как перемалываются, вернее, перетираются в ступке исходные вещества до получения смеси верной консистенции (нужно добавить еще и немного сиропчику, чтобы сделать смесь пластичной), как берут и исследуют промежуточные пробы — все эти навыки надо прилежно тренировать, — но я думаю, что на этом этапе моего ученичества не стоит долго останавливаться. В конце концов, я пишу не учебник по марципановому искусству — что, конечно, тоже стоило бы сделать, — а как-никак свою художественно-философскую биографию. Приходите ко мне учиться, если искусство марципана заинтересует вас всерьез!

Не могу пройти мимо своих первых творческих переживаний. Я помню, как держал на ладони свое первое марципановое яблоко. С нежностью, умилением, восторгом — вот, удалось! Между прочим, не так-то просто схватить цветовые оттенки яблока — примером мне послужило осеннее полосатое. Я, конечно, понял, что поначалу сотворил довольно скромное произведение, но все же оно было мне мило. Потому что я ведь чувствовал, что стою в начале великого пути. И еще более важным и более определяющим было, пожалуй, то особенное ощущение, которым меня наэлектризовывало уже само прикосновение к марципановому сырью. Это наслаждение начиналось с кончиков пальцев, проникало и в мозг, и в сердце. Я ощущал, что марципан — это материал, предназначенный именно для меня! Ведь я возился и с гипсом, и с глиной, но ничего подобного не ощущал. И в то же время я знал, что в будущем непременно перерасту границы завещанных мне марципановых форм — красивой коллекции самой по себе — и, вольный творец, взмою, прямо как горный орел, в голубое поднебесье. Достаточно было взглянуть на столовую русских царей в Петергофе (с академической точностью нарисованной для обложки нашего — да, я говорю нашего! — каталога), чтобы увидеть, что можно сделать из марципана и каких высот можно достичь прилежной работой и большим талантом. Я уже в двух словах описывал этот шедевр, который привлек внимание царя.

Так вот, нашему взгляду открывается марципановый Олимп на мраморном пьедестале: Юпитер, Венера и окрыленный Меркурий о чем-то живо беседуют; у Юпитера один перст даже предупреждающе поднят вверх… А на их фоне суетится множество других, куда менее важных богов. Занимающихся именно тем, чего требует от них античная мифология. Но как мастерски они воплощены! Я знаю, что готовых форм для таких работ нет. Это уже не работа ремесленника, которая сама по себе тоже заслуживает уважения, — нет, это чистой воды высокое искусство. Мои предшественники делали ее, зная, что их работу сумеют сберечь. Они были уверены, что в царском семействе нет ненасытных сладкоежек, которые захотят немедленно слопать богов… Из завещанных мне печатных материалов можно было вычитать, что дважды в год наша фирма посылала в Петергоф человека, который освежал неизбежно тускнеющую раскраску марципановых фигурок и проходился кисточкой по всему Олимпу. Это творение своими руками изготовил один мой предшественник. Но как? Не знаю. Но смогу узнать!

Однако я не был, разумеется, настолько безголовым, чтобы тут же начать строить великие планы. Прежде всего нужно было достичь совершенства в малом.

Хорошо, что мне не надо было выбрасывать неудавшиеся работы. Просто весь процесс начинался заново — опять все в порошок, добавить немного сиропа, и снова к валикам. Иначе завещанных миндаля, сахара и сиропа мне хватило бы ненадолго. Особенно учитывая мое рвение. Помощниками в работе у меня были два немецких и один русский учебники. Без них я поначалу бы не справился; со словарем я переводил учебники по технологии на эстонский и набело переписывал своим красивым полукаллиграфическим почерком. Сейчас они уже слегка устарели, в противном случае я бы уже издал их.

Местом для работы в те далекие годы я выбрал пристройку к нашему хлеву, где моя благословенная, уже давно покойная бабушка варила картошку для свиней. Да, я работал рядом со свиньями, со свиньями, которые на сладкие запахи, исходящие из моей лаборатории, или заводика, или, можно смело сказать, из моего храма, реагировали возбужденным похрюкиваньем и воздевали к небу свои грязные пятачки — и верно, гамма ароматов моих творений очень уж сильно отличалась от вареной картошки!

Им, которые видели меня за работой, я, очевидно, являл собой довольно любопытное зрелище; я наверняка был похож на молодого вдохновенного алхимика, посвятившего себя изучению тайных, эзотерических учений, который неустанно трудится в поте лица своего, даже по ночам; за окном полная луна — небесный фонарь, в бледном свете которого время от времени мелькают призрачные летучие мыши, их в наших краях было много; вокруг меня котлы и котелки, барабаны, весы, тигли, колбы, ложки; стоит в мастерской и маленький чистенький столик для книг, словарей и общих тетрадей, покрытый белоснежной скатерочкой. Столик, за которым я записываю свои заметки. (Самая толстая тетрадь — большого формата, с коленкоровым переплетом — носила, между прочим, увеселительно-ласкательное название: МОЙ ВАХТЕННЫЙ ЖУРНАЛ.) Можете быть уверены: если б кто-то захотел подглядеть, я бы его и не заметил — настолько безраздельно я отдавался искусству.

А иногда ночью я выходил из своей марципановой мастерской, садился на скамейку под старым кленом и смотрел на звезды. И невольно мне приходило на ум, до чего не похожи мир обычного селянина и мой. То, что я испытывал при этом, не было чувством превосходства, скорее, грустным чувством одиночества: наши мысли так же далеки друг от друга, как небо от земли. Селянин возит навоз, беспокоится об урожае, я забочусь о том, чтобы марципан не пожелтел, тогда я никак не смогу придать своей Белоснежке тот неземной, далекий от телесного матово-белесый тон, который так характерен для мадонн Фра Анжелико.

Кто-нибудь удивится, почему я выбрал для своей марципановой мастерской такое непоэтическое место. В этом выборе была, конечно, задняя мысль: мой умный дед, отлично знающий самые низменные стороны человеческой натуры, сразу отверг мою первую мысль — перебраться в зерносушилку. Он предвидел, что как только над трубой зерносушилки завидят плывущую кудель дыма, тут же появятся любопытные, потому что зерносушилку используют только ранней осенью. И сразу моя таинственная работа и мое необычное состояние привлекут нежелательное внимание, и по какому-нибудь доносу я и вообще могу остаться без них. А из помещения, где изо дня в день варят картошку свиньям, дым и пар валят во всякое время года. И никаких подозрений. Поскольку бабушка и в самом деле варила в этом помещении еду свиньям, то мне для занятий моим искусством — искусством, к обучению которому беспрестанно побуждала текущая в моих жилах кровь знаменитых Штуде, кровь потомственной сладкой династии — оставались как раз вечерние часы и ночь. Так что я в ту пору был вроде какого-нибудь рижника-стражника. Пожалуй, только с той разницей, что его заботливая бабуля не уговаривает каждый вечер закончить наконец работу и лечь в постель.

О, как я ждал летних каникул в школьные годы! С конца мая до сентября я был сам себе хозяин и мог полностью отдаться искусству. Дед, до тех пор, пока он еще был у нас, к моей работе относился хорошо. У меня он встает перед глазами, всегда в черном костюме деревенской шерсти, всегда с цепочкой от хронометра на жилете, на пороге моей марципановой мастерской. Он держит своими большими задубелыми пальцами хрупкую марципановую бабочку, которую я только что закончил раскрашивать. Прототип — бабочку-крапивни-цу — я нашел в TIERLEBEN Брэма, эти книги были в дедушкиной библиотеке (факт, который, во всяком случае, бросает теплый отсвет на его жажду знаний). Дедушка уважительно произносит:

— Эта бабочка, парень, у тебя хорошо получилась. Я тут днями видал, как раз такая сидела на окне нашей уборной… — Он откашливается и добавля-

ет: — Всякое ремесло прокормит, если знаешь в нем толк!

Так-то оно так. Только на миг я задумался, как бы выразил все это дедушка Георг Фердинанд… Но ведь сказанное было истинной правдой — несколько лет спустя моя работа уже приносила мне кое-какой доход. Заинтересовался сельский лавочник. Уж как он их продавал и проводил через свои бухгалтерские книги, понятия не имею. Этот ловкий предприниматель обеспечивал меня сахаром, который мне приходилось перемалывать самому. Но, разумеется, мое искусство было для меня чем-то гораздо большим, чем только источником дохода. Ведь и стихотворец не только из-за денег говорит с нами гекзаметром.

Естественно, я очень много думал и о месте марципанового искусства среди других искусств. И в Таллине, учась уже в средней школе. Долго сидел, уставившись вдаль, особенно в вечерние и ночные часы. Когда я размышлял так, подперев щеку рукой, мне частенько доводилось слышать, как одни за другими часы на городских башнях возвещали начало полночного часа. А затем я слышал еще и все три, друг за другом следом, одиночных удара. Когда я отодвигал занавеску, окна в стоявших поблизости домах были уже по большей части темными.

Иной раз я сердился на самого себя: если ты так много рассуждаешь, то веришь ли сам, что твое искусство — истинное искусство?! Твой деревенский дед вряд ли ломал голову над тем, искусство ли фотография. Ему это было неважно! У него был фотоаппарат и темная комната, где он работал. (Все больше фотографии с конфирмации, свадеб и похорон.) И он был правильный человек. А мое сердце все никак не успокаивалось. Почему многие не хотят признавать мое занятие истинным искусством? И что же отделяет марципановые шедевры от плодов других искусств? Недолгий век? Но ведь и полотна тускнеют, а деревянные скульптуры постепенно пожирают насекомые. Да и более крепкие материалы не вечны: даже у Венеры Милосской руки гавкнулись, остались одни обрубки. Она вроде и сама как бы стыдливо улыбается этому… Нет, время ничего не решает! Искусство живет вне времени. И вот как раз марципановое искусство своеобразным способом защищено от разрушающего воздействия времени: его продукт раньше или позже съедят! Ни тебе распада, ни гниения, ни упадка!

Таковы были ребяческие, но и великие мысли молодого человека. Мысли очарованного мальчика. Но в основе своей правильные, и я по сей день остаюсь им верен. Когда я недавно, уже в золотом среднем возрасте мужчины, следил за тибетскими монахами, которые в Таллине, на улице Харью с величайшим тщанием создавали на газоне песчаную мандалу — великолепные, филигранные орнаменты из мельчайшего крашеного песка, — то в этих монахах я узрел своих братьев. Они трепетно делали свое дело, зная, что, закончив его, они уйдут и сотрут щеточками в море плоды своего великого труда… Да может ли быть что-нибудь более возвышенное? Sic transit gloria mundi.

* * *

Да, как уже сказано, больше всего я мог заниматься марципановым искусством в сельском доме. Позже, уже преуспев в своей области, наварив за лето достаточно марципанового сырья, я мог заниматься отливанием и раскраской фигурок и в городской квартире. Отец и мать терпели это, хотя отец охотнее увидел бы во мне продолжателя его занятий — архитектора. И то, и другое — пространственные искусства, успокаивал я его. Моя добрейшая мама, к сожалению, социальная, а не биологическая, в глубине души и невзирая на то, в общем враждебное вере время, жаждала, чтобы я стал пастором. Естественно, занятия теологией не были запрещены напрочь — настолько глупых руководителей государства не бывает — и ее можно было изучать в консистории. Во мне была, и сейчас есть, подобающая должности пастора серьезность, и голос у меня красивый и звучный (с бархатным оттенком), и взгляд моих златокарих очей как раз такой, какой подходит мыслящему о вечном.

Мне и самому по нраву профессия священнослужителя, особенно католического священника — мои отношения к женщинам, наверное, особенно после того, как я рассказал об известной Лизе, не нуждаются в комментариях: я буквально мечтал о затворничестве и безопасности, а их как раз и предлагает жизнь свободного, не обремененного семейными обязанностями мужчины. Но в то же время я вполне отчетливо понимал, что тот, кто хочет заниматься изящными искусствами, не должен связывать себя с церковью; даже если бы получалось совместить две ипостаси (например, знаменитый пианист и композитор Ференц Лист по профессии был духовным лицом — аббатом), в наше время пастор не пробился бы в выставочные залы со своими работами. (Правда, и мне до настоящего времени не удавалось выставить свое творчество в действительно солидных местах — не считая, пожалуй, двух авторских выставок в кафе МАЙАСМОКК.) Но в ту пору я еще не знал, что наши чиновники от искусства носят шоры…

Но лучше вернемся туда, где мы прервались, — в годы ученичества.

Как уже сказано, вскоре я уже совершенно овладел своей профессией. Естественно, наступило время, когда я понял, что если не хочу выродиться в простого ремесленника, то должен совершенствоваться. Моей первой вольной композицией стал наш Калевипоэг. Затем я смоделировал по картине Шишкина его знаменитых трех медведей. Но это были все-таки детские работы.

С шестнадцати лет я ставил себе уже более высокие цели. Я понял, что нужно обогащать и утончать традиционную гамму цветов марципановго искусства. У меня в квартире появились взятые в библиотеке книги по искусству. О, какие восхитительные часы провел я, погрузившись в классику. Особенно мне понравилось раннее Возрождение — XIV и XV веков. Известная детскость, кажется, очень даже характерна для марципанового искусства.

Я вполне уверен, что далекий от искусства читатель и не подумает как следует углубиться в описания моего ученичества, и сомнительно, чтобы тупо глобализирующуюся публику заинтересовали мои знаменитые образцы. Но мне до этого нет никакого дела! Человек пишет — и в автобиографии тем более — то, что считает нужным!

Итак, яркие, сверкающие тона репродукций фресок монаха Анжелико (1387–1455) излучали благоговение, этот человек имел смелость обильно использовать в своих работах золото. Понятно, что, во многом свойственный

эстонцам приходско-хуторской дух недовольства и скупердяйства осудил бы этакое мотовство, однако, в моем представлении, богатство и вера не противоречат друг другу. Скорее они пребывают в гармоничном согласии: величественность Ватикана всегда зачаровывала мой дух, чарует и сейчас. (И я смею думать, что она не чужда и духу Кремля, я имею в виду именно вершину пирамиды.) Нн-да, как бы там ни было, а в искусстве марципана золото все-таки не используют…

Чистых тонов Фра Анжелико трудно достичь пищевыми красками, но после того, как я научился варить и белоснежный марципан, добавляя вещества, которые здесь называть все-таки не буду (поскольку могу их запатентовать), мне почти удалось уловить палитру мастера. Между прочим, у великого монаха я научился не только цветам, готическая стройность его мужчин — да, тело, какое-то тело должно быть, но оно не имеет превалирующего значения и существует лишь как временный приют духа — всегда была для меня образцом прекрасного; а лица написанных мастером мадонн — высшая самоуглубленность на грани священной простоты. Этот особый, кажущийся рядовому зрителю, пожалуй, даже глуповатым, облик характерен и для многих произведений раннего периода моего творчества. Это период, который я полушутя назвал бы периодом Святой Простоватости. Но можно ведь выразиться и красивее — на всех выписанных Фра Анжелико лицах выражено величайшее изумление по тому поводу, что они есть и что Великий Дух создал нечто столь удивительное, как мир. Итак, охарактеризовав их как Святое Удивление, я бы не погрешил против истины.

Созданное в эпоху раннего средневековья это апофеоз немого, но освещенного оцепенения и статики — люди словно бы узрели раскрывающуюся небесную твердь, но еще не знают, что предпринять. Но мне приходилось изображать и животных. Их стоило воплощать в манере Паоло Учелло (1397–1475); этот живописец вообще один из сильнейших анималистов в истории; его мускулистые, застывшие в сложных позах скаковые лошади воздают хвалу глубокому знанию анатомии животных. Пластической анатомией должен владеть, конечно, каждый подлинный марципановый скульптор, но, исходя из своеобразия материала, мы все-таки не можем поставить перед собой столь высокие задачи. Нам приходится работать на уровне большего обобщения.

Открытия были и в более поздних эпохах. Бедный еврей Шагал, который покорил Париж в прошлом веке, вдохновил меня на создание лошадей с грустными глазами; "одолжил" я у него и парочку гусей и одного, почему-то зеленолицего скрипача. А полюбить экзотические цветы меня побудил начавший с увлечением писать в пенсионном возрасте банковский чиновник Анри Руссо — отец примитивизма. (Не путать с философом и энциклопедистом, которого наказывала его прелестная учительница; кстати, его честное описание своих мальчишеских лет поддержало и меня в написании страниц, мягко говоря, несвойстсвенных эстонскому мировосприятию.) Однако передать все настроения материал, с которым я работаю, очевидно, все-таки не позволяет. В этом смысле у меня вызывает недоумение широко известное и многими любимое полотно де Кирико "Грусть и таинственность и улицы". Я вылепил дома, и улицу, и девушку с разлетающимися волосами, которая толкает велосипед (велосипед вылепить не просто!), но чего-то все равно не хватило…

Как видите, мой художественный кругозор уже тогда был довольно широк. Что даже нетипично для эпохи. И опасно, между прочим, как вскоре выяснится.

ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ (ОЧЕНЬ БЕГЛО)



Поделиться книгой:

На главную
Назад