Мартов хлеб
И вот деревянные желтые ставни растворяются.
Какой-то парень сует голову в оконце и щурится на солнце. Сразу видно, что парень с удовольствием совсем бы высунул голову наружу, да только толщенная стена не дает. Парень такого возраста, когда дяденьки говорят «юнец», а мальчишки, когда играют в лунки и у них нет времени разглядывать, того и гляди скажут «дяденька». Итак, парень просовывает радостную кошачью рожицу в окно и щурится на солнышке. У парня ярко-рыжие, под горшок остриженные волосы и курносый, веснушчатый нос со смешным, острым кончиком. И когда он убирает из окошка голову и открывает глаза, то очень ясно видно, какие они у него зеленые и шельмовские.
Но парень тут же исчезает, и в замочной скважине аптечной двери скрежещет ключ, дверь широко распахивается, и парень выбегает на площадь. Со всех трех окон аптеки он снимает тяжелые железные перекладины и отворяет ставни. Потом бежит обратно в аптеку, утро нового рабочего дня здесь наступило.
Свет в аптеку проникает сквозь крохотные оконные стекла в свинцовых рамах; как горсть сверкающей рыбьей чешуи он падает на плитняковый пол, до блеска истертый ногами, на прилавки и настенные панели темного дуба. Большие утренние солнечные зайчики прыгают по светлым сводам потолка, на которых мерцают удивительные картины, изображающие мужчин и женщин в старинных драпированных одеждах, и совсем обычные дома с островерхими крышами, и гирлянды — да-да: на треугольных сводах нарисованы в виде арок смешные рамки, как будто сделанные из сплющенных цветов, засушенных в пергаментных книгах. А теперь вот под разрисованными сводами, из полумрака, у стен возникли полки, как будто перед ними раздвинулись серые занавески, и солнышко опять отыскало на этих полках свои вчерашние игрушки и как только может ими забавляется. Ох, такого несметного количества игрушек, как здесь, ему в самом деле нигде больше не найти, ни в целом городе, ни даже в других заморских странах. Здесь на полках десятками, нет, сотнями стоят в ряд бутылёчки и флаконы, банки и склянки, миски и плошки, горшочки и кадочки. И притом какие! Одни из тяжелого зеленого, а другие из легкого желтого стекла. Третьи, четвертые и пятые — из обожженной глины с беловатой или сливово-коричневой, или ярко-синей глазурью. А в них, разумеется, пятнадцать сортов жидкостей и тридцать разных отваров, и семьдесят мазей, и тому подобное. А в ящиках прилавка (это уже по запаху издалека чувствуешь) чудесный порошок индийских чайных листьев, и редчайший из редких аравийский кофе, и перец, и лавровый лист, и корица, и сушеные лягушачьи лапки, и рубины, и мелко истолченные тараканы.
Но, как уже сказано, наступило утро рабочего дня. И аптекарский ученик Март, тот самый парень, который открыл в аптеке окна, уже занят вовсю: он нанизывает на веревку сушеные лягушачьи лапки, чтобы отнести их на чердак как следует проветрить. Он только и делает, что лапку с большого каменного блюда — хвать! И тонкую веревку между сухожилиями — фьють! А тут как раз по скрипучей лестнице из своей квартиры спускается в аптеку мастер Иохан. Острые носы его башмаков такие длинные, что на лестнице пыль стоит столбом, и половина ее садится на его короткую черную пелерину.
Мастер громко чихает — апчхи! Апчхи, апчхи! И ученик Март поспешно говорит ему:
— Доброе утро, мастер!
Мастер сопит, он видит, что парень уже тут как тут, за работой, и сушеные лягушачьи лапки в его проворных руках одна за другой оказываются на веревке и всё умножаются. А ведь сушеные лягушачьи лапки — надежное лекарство против двадцати семи совсем различных болезней, поэтому дорогой и весьма доходный медикамент.
Мастер Иохан надевает на свой большой синий с красными прожилками нос колеса окуляров в черной раме толщиной с гусеницу и раскрывает аптекарский мемориал[7] в тяжелом кожаном переплете.
— Ммм… Март, сегодня нам нужно смешать три порции шалфейной мази. Чтобы к наступлению осенних дождей у нас в банках был запас снадобья от ревматизма. Кроме того, нам нужно сварить шестьдесят кварт[8] кларета[9]. Для питейного дома господ членов гильдии[10] на день поминовения усопших. А кларету ведь и постоять немного требуется. И еще нам нужно — а-а-а-пчхи! — нужно в ступке растолочь в порошок двенадцать унций[11] рубинов. Для эликсира от малокровия. Тебе ведь известно, что это — особо ответственная работа.
Разумеется, Марту известно, насколько ответственна эта работа. И кроме того, ему известно, что когда мастер говорит: «Нам нужно сделать то-то и то-то», это значит, что делать, само собой понятно, должен Март. Причем мастер либо стоит рядом, смотрит и учит, причитает и сопит. Либо совсем уходит прочь — в гавань, поглядеть чужеземные корабли, какие травы и пряности, какие сверх удивительные вещи они, может случиться, привезли. Либо — к больным. К таким, которые слишком важные, чтобы их собственным домочадцам приходить за приготовленным лекарством, но все же недостаточно важные для того, чтобы, идя к ним, брать с собой Марта, помощника, и подручного, и на побегушках мальчика, словом, famulus'a, как это зовется по-латыни, и которого мастеру непременно нужно брать с собой, когда он хочет произвести сильное впечатление и своей личностью, и своим искусством врачевания. В таких домах Март нужен мастеру главным образом для того, чтобы у постели больного говорить с ним по-латыни. Всё ради того же самого сильного впечатления.
—
Что же касается размельчения рубинов, то особая важность этой работы Марту известна уже давно.
Да это и неудивительно. Если даже один-единственный лот[13] этих чудесных кроваво-красных и кроветворящих драгоценных камней самого мелкого и дешевого сорта стоит целых двадцать рижских марок серебром, или иначе — столько же, сколько четыре быка самого могучего веса!
— Смешаем и эту шалфейную мазь, — говорит Март, — и сварим этот кларет. И растолчем эти рубины. Пусть только мастер позволит мне прежде в один миг нанизать на веревку еще триста лягушачьих лапок. Чтобы с одним делом покончить.
— Мньмньмньм, — говорит мастер Иохан, — а сколько у тебя сегодня уже нанизано?
— Триста уже на веревке.
— Мньмньм. Только побыстрее.
И Март нанизывает лягушачьи лапки — туда-сюда, туда-сюда! И мастер записывает в аптекарский мемориал невероятно скрипучим гусиным пером: «Anno Domini MCDXLI. Sept. XXI DC pediculi ranularum», что значит: «Год Господний 1441, 21 сентября, шестьсот лягушачьих лапок».
Беспокойная сентябрьская пчела, которую привлекли в аптеку всевозможные удивительные запахи, уже облетела все нарисованные в гирлянде на потолке цветы и, разочарованная, жужжа летает по полкам с горшками, в которых хранится и анис, и корица, и цукаты, и имбирь; теперь она начинает разглядывать плотно закрытые крышки.
В это самое мгновенье на площади перед аптекой послышались быстрые и в то же время шаркающие шаги. Как будто у идущего не было времени как следует надеть на ноги башмаки. Вот шаги уже на лестнице, и дверной колокольчик говорит своим звонким голосом:
— Теретиритрилль![14]
Запыхавшийся клиент входит в аптеку.
Мастер Иохан мгновенно узнает вошедшего, так же как и Март. Потому что даже в таком невероятно большом городе, как Таллинн, в котором почти семь тысяч жителей, домашних слуг ратманов[15] знают в лицо в каждом деловом месте, не говоря уже про аптеку, которая выполняет обязанности почти что докторского дома. Потому что настоящий доктор в этом огромном городе в году Господнем 1441 как раз и не живет. Итак, мастер Иохан спрашивает:
— Ну-ну-ну? Чего это Юрген так торопится, что даже дух перевести не может? Уж не случилось ли чего с ратманом Капле?
— Истинная правда — да, именно с ним самим, — задыхается Юрген, похожий на испуганного тюленя, — еще вчера вечером. У ратмана болит живот. У ратмана крестец дергает. Всё тело ратмана изнывает. И что всего хуже: желчь ударила ратману в голову! Не иначе. Так что он только и делает, что ворчит да брюзжит, и, лежа в кровати, по своему обыкновению, швыряет всё, что под руку попадется, — суповые миски, и пивные кружки, и бревиары,[16] и подсвечники — домочадцам в голову. Значит, конечно же, не госпоже и не барышне, а само собой, мне, и служанкам, и дворнику…
— А нам-то что до всего этого? — спрашивает мастер Иохан, будто не понимая, в чем дело. Марту, во всяком случае, давно уже всё ясно. Да наверно, и мастеру тоже, но почему-то мастер иной раз словно намеренно делает вид, что не понимает.
— Вам?! — восклицает Юрген, и даже рот остается разинутым. — А кому же еще до этого есть дело, Господи помилуй?! Если господин Калле за вами меня послал! Чтобы вы тут же пришли и выяснили,
— Ах, вот оно что, — говорит мастер Иохан, будто даже сокрушаясь, что помешали какому-то очень важному его занятию. — Мньмньмньм. Видно уж придется из христианской любви к ближнему свою работу оставить недоделанной. Хотя это может принести нам большой убыток. Ох, какой большой убыток! Пусть только Юрген в толк возьмет: ведь нам приходится в нашей рабочей комнате, или лаборатории, на половине приостановить толчение рубинов! И хоть Юрген нас очень торопит к ратману, а все же следовало бы тончайшим пуховым перышком собрать рубиновую муку, только на это ушло бы ужасно много времени. Так что приходится оставить порошок в ступке, несмотря на то, что он такой дорогой.
А если за это время в комнате сквозить начнет и драгоценная пыль улетит в трубу — что тогда?! Тогда придется нам за счет этой самой трубы записать такую огромную сумму, что Боже упаси!
А с кого же нам в этом случает требовать возмещения убытка? А?
Ну да ладно. Во имя христианской любви к ближнему. Будем уповать на Господа Бога, что на это время он попридержит ветер. А теперь Юрген, наверно, не откажется прополоснуть испуг и спешку глотком кларета. Не так ли?
И вот мастер Иохан уже наливает Юргену из зеленого графина — буль-буль-буль — полный свинцовый бокальчик, а Юрген уже раздувает ноздри от пахнущего гвоздикой и мускатом знаменитого напитка ратушной аптеки, — пьет бокальчик до дна и, причмокивая, говорит:
— Вот это по мне, ей-богу, как глоток свежей воды загнанному в мыло псу. И с вашим кларетом, мастер Иохан, даже нельзя сравнивать все эти трактирные пойла… Вашей марки вино с ними рядом, как вино Спасителя — с бражками язычников.
Но мастер говорит:
— Мартинус, возьми наши инструменты и поспешим!
И вот они идут. Мастер Иохан самый первый — на носу с сине-красными прожилками колеса окуляров в черной оправе, толщиной с гусеницу, — а за ним, по пятам, Март — через плечо на ремне шкатулка с инструментами, — и самым последним шаркает башмаками Юрген с тюленьим лицом. А у Юргена, оттого что хозяин аптеки сразу же с ним пошел и тем самым спасает его голову от ратманских пивных кружек и подсвечников, — у Юргена от всего этого и, особенно, еще после бокальчика кларета так хорошо на душе, что ему от всего сердца хочется немножко поугодничать перед мастером.
— Послушайте, господин мастер, — спрашивает запыхавшийся Юрген, едва поспевая за ними, — как же в этой красивой песенке поется, которую в городе в честь вашей снадобницы[17] сложили? Если только я правильно помню:
— Ведь так, не правда ли?
— Так. Именно так, — с готовностью подтверждает мастер Иохан и даже сам вместе с Юргеном охотно мурлычет:
На свете долго будет жить!
— А дальше так, — Юрген громко поет:
И мастер Иохан важно горланит:
От насморка и всех зараз!
И как только мастер пропел «насморка» и уже собирается перейти к «за-араз» — он вдруг зажмуривает глаза и разевает рот — как будто намеревается заорать и только ждет, пока ему дадут на то разрешение. Он запрокидывает дрожащую голову, очевидно, получает разрешение и заканчивает, но только не «за-араз», а вовсе «за-аа-пч-хии!»
АПЧХИ-И-И!
Так, что освещенные утренним солнышком песочные белые и светло-серые шершавые стены отзываются: аааааа! Так, что желтые и ржаво-красные осенние листья летят через фронтоны домов — пчхи-ии! — и вертятся вокруг зеленых — медных и серых — свинцовых башен. Так, что встречные отскакивают в сторону и говорят:
— Ой-ой-ой-ой, а ведь и мастер Иохан заработал себе насморк!
Но мастер Иохан вытирает нос тыльной стороной руки, потому что у него в самом деле страшный насморк (а до того времени, когда даже такие важные лица, как аптекари, начнут пользоваться носовым платком, пройдет еще сто лет). Да, он вытирает тыльной стороной руки свой насморочный нос и с весьма кислым лицом через плечо говорит Юргену:
— Хватит! Вставь затычку!
Юрген еще за мгновенье до того уже чувствует, будто что-то неладно, но все еще не понимает, что же именно. Во всяком случае, от испуга он совсем замыкает рот.
Так они и маршируют по утреннему городу. Мимо высоких стен, узких окон, дугообразных, как брови, дверей, плитняковых лестниц, мимо плит с гербами и узорами. Вверху, над башенками церквей, огромное синее небо. Внизу, среди конского навоза, булыжников и сора, в веселых утренних лужах синие пятна неба.
А утро такое великолепное и отрадное, что Март испытывает сильный соблазн, ужасно сильный соблазн, попробовать — стерпит или не стерпит мастер, если до конца пропеть ходячую про их снадобницу песенку… И Март тихонько начинает тянуть:
И поскольку на эти сомнительно звучащие строчки, несмотря на свой насморк, хозяин только разок громче шмыгнул и знай себе шагает, Март уже ни о чем не беспокоится и полным голосом поет:
О да, Март мог бы нам кое-что поведать о том, какие едкие, терпкие, горькие, приторные, скользкие, крепкие, сильные, злые у них лекарства. Даже больше, чем самые перелеченные мастером Йоханом больные. Потому что, хотя всем им пришлось принимать в больших количествах различные снадобья, но каждый из них принимал то одно, то другое, то третье. А Март, истинная правда, только из чистого любопытства лизнул языком каждое из этих зелий: ящеричные язычки, порошок мумий и даже муку жженого собачьего кала. Хотя, может быть, и совсем-совсем чуточку.
И в это время мастер Иохан ставит ногу особенно четко. Очевидно, он хочет шагом своим подтвердить, что всё, о чем здесь говорится, чистая правда. Кстати сказать, против того, что в песне, например, поется про талеры, ни одна душа наверняка не станет возражать. Потому что сказано совершенно честно и без всяких обиняков: несите, мол, к нам в мошну золотые талеры! Значит, можно думать, что всё, что за талеры делается, будет сделано так же честно и без всяких обиняков, то есть составленные лекарственные смеси, ну и там всё прочее. Однако дальше петь Марту на этот раз не приходится, ибо они уже пришли. Решительным шагом поднимается мастер Иохан по чисто выметенным ступенькам в дом к господину Калле на улице Мюйривахе, и госпожа Калле самолично встречает его в высоких дверях.
Это тучная госпожа с весьма важным лицом, или — если говорить прямо — старая карга со злющими глазами. На ней роскошное зеленое бархатное платье, по нескольку фунтов серебра на шее и запястьях, а на пальцах так даже и золото (ибо до повеления, которое ограничивает великолепие даже ратманских супруг, опять-таки должна пройти еще добрая сотня лет).
Кланяясь госпоже, мастер Иохан превращается в такой крюк, что Марту за его спиной кланяться уже и ни к чему, в ответ госпожа только кивает, и то больше подбородком, чем головой, и возвещает:
— Нет, здоровье ратмана нисколько не улучшилось. Живот у него болит. Крестец у него дергает. Всё его тело изнывает. — Но про то, что желчь ударила ратману в голову и что он подсвечники и суповые миски домочадцам в голову швыряет, про это госпожа мастеру не говорит.
И они торопливо входят в дом, и мастер снова кланяется, на этот раз уже ратману, и опять так же низко, и Март опять обходится без поклона. Ратман возлежит на великолепной кровати с балдахином, она стоит в большой горнице прямо под мышкой у лестницы, ведущей в верхние комнаты. На ратмане ночная рубашка тонкого льняного полотна, но лицо — мрачнее мрачного. Усы у него пестрые, с проседью, взъерошенные и колючие, и он едва замечает поклон мастера Иохана.
— Да-да-да! У меня болит живот. Как будто грозовые тучи вертятся вокруг пупка. Крестец у меня дергает. Как будто у меня между спиной и задницей целая тачка горячих углей из кузницы, и будто кто-то время от времени прокалывает это место огненными железными прутьями. Всё мое тело изнывает. Будто я не таллиннский ратман вот уже девятнадцать лет, а всего-навсего мешок забродившего козьего дерьма. Прежде всего я хочу, чтобы ты по моему описанию сказал мне, чем я болен.
Разумеется, для того и призвали сюда мастера Иохана. Итак, он музыкально тянет в нос то самое, для чего в эстонском языке нет пристойного названия, и начинает:
— Высокочтимый и уважаемый государь мой, благодетель и повелитель! Как солнце древней медицинской науки — Гиппократ, так и ее луна — Гален, и тем более, в позднейшее время — звездное небо медицинского искусства, как (что общеизвестно) называют лекарский факультет университета в Падуе…
Но мы-то ведь не станем его слушать. Даже ратман его не слушает. Даже ратманша его не слушает. Не говоря уже о Марте. Однако речь мастера, хоть она и не нужна никому, дело заранее предусмотренное. Доктор (или тот, кто вместо него выполняет докторские обязанности) или какой хочешь иной чиновник, который выполняет какие угодно другие важные обязанности, должен ведь выложить лекарские (или там какие другие) основы своей мудрости перед теми, кого он лечит или о ком несет заботу. Или должен, по крайней мере, иметь возможность их выложить, если у него есть основание полагать, что в противном случае его не примут достаточно всерьез.
— Гиппократ и Гален и весь лекарский факультет Падуанского университета при таких признаках предполагают… — Ну да, то, и то, и то, и то. — А теперь по всем правилам науки приступим к установлению, с чем
А, кстати говоря, что в это время делает Мартинус?
Ой-ой-ой… В то время, когда мастер Иохан произносит свою речь, в большой горнице ратмана происходит одно весьма знаменательное событие. Разумеется, сначала даже в мыслях нет, что это событие сколько-нибудь знаменательное. Именно в это самое время сверху по дубовой лестнице спорхнула хозяйская дочь, барышня Матильда. Славная девушка-козочка, у которой (во всяком случае, в ту пору) нет ни папенькиной брюзгливой важности на лице, ни маменькиного серебра на шее. Только на кончике носа три веснушки и ярко-синие глаза. Ее сиреневое платье раскачивается, как крупный колокольчик. И вот она стоит у папенькиной постели рядом с маменькой. Так что маменька между дочерью и Мартом в точности, как безмолвная крепостная башня.
Когда мастер говорит: Da mihi агсат теат, Март, конечно, подает ему шкатулку с инструментами и прежде — бряк-звяк — расстегивает ремни и отпирает ее. Только в это самое время взгляд Мартовых зеленых глаз устремляется в сторону госпожи ратманши и пытается — и перед ней и за ней — поймать синие глаза барышни Матильды. Потому что разок или даже два они только что уже встретились с его зелеными. Так что шкатулку с инструментами Март подает мастеру, в сущности, так сказать, затылком. А если бы у Марта была борода, если бы у него была настоящая борода настоящего мужчины, прекрасная, широкая, как лист, борода моряка, она сейчас у всех на глазах просто бы раздвоилась: и одна половина листа живо устремилась бы к мастеру и ратману, а вторая непременно реяла бы возле башнеподобной ратманши, стремясь к Матильде. Но у Марта еще нет бороды. Только рыжеватый пушок на верхней губе. Да и тот не очень-то заметен.
Не считая тех случаев, когда на него упадет солнечный луч. Как вот сейчас. Сквозь свинцовую решетку окна большой горницы солнышко разрисовывает предметы и людей, и кажется, будто все они попали в странную, густую и нежную рыбачью сеть, а солнышко отбирает из пестрого улова отдельные предметы и заставляет их вспыхивать сверкающими точечками. Кстати, локоны Матильды уже у левого уха Марта, а его пушок — у ее открытого ротика, как бы говорящего — ой! И ни один из них никак не может оторваться от сверкающих точечек на другом — пусть маменька Калле, эта толстая сторожевая башня, стоит тут между ратманской барышней и аптекарским учеником.
— Мньмньмньм, — говорит мастер Иохан у постели ратмана. —
— Мньмньмньмньм. Благодаря нашей великой учености из того, что в данной колбе, булькая, обнаруживает свои тайны на сите солнечных лучей, мы яснее ясного видим, что это — желчные страдания. Они мучают нашего дорогого повелителя и благодетеля. Это нежелание желтой желчи быть в обществе черной желчи и противодействие черной желчи, не желающей признавать своего равенства с желтой. Это — взаимное возмущение желчи внутри нашего дорогого повелителя и благодетеля. И мне надлежит остеречь вас: ежели этого не лечить самыми действенными снадобьями, то дело может дойти даже до того, что оба мятежника, вспенившись, бросятся в голову нашему дорогому повелителю и благодетелю, в силу чего может случиться, что наш благодетель, вопреки своей большой доброте и совершенно против своего желания, начнет швырять тяжелыми предметами в домочадцев.
Ратман сопит и бурчит:
— Вовсе не против своего желания, а именно по своему желанию. Мхм.
Но ратманша говорит:
— Мастер прав. И поскольку эти суповые миски и подсвечники, которыми швыряли здесь в нашу служанку, Юргена и дворника, пролетали весьма близко от моего носа, я требую, чтобы для ратмана как можно быстрее было составлено самое действенное снадобье.
Говорит и при этом берет Матильду за самый кончик подбородка, подобного райскому яблочку, и уже в третий раз отворачивает ее личико от аптекарского парня: вот так, чтобы не смотрела на него! На своего отца и отца города смотреть положено! Марту госпожа Калле пальцев в лицо не сует. Нет, не сует. Ибо Март не позволяет себе большего, чем только почтительно пялить глаза на ратманскую барышню. Что каждому городскому парнишке должно быть дозволено и что даже, в известной мере, желательно. Но ратманской барышне стр-р-рожай-ше запрещается неподобающим образом кокетливо-игриво смотреть парнишке в глаза. Фуй!
— Мньмньмньм, — говорит мастер Иохан, — самое действенное снадобье. Ясно. Самое действенное снадобье. Вообще самое действенное средство, какое только можно найти на земле среди прочих великих открытий врачебного искусства. Ясно. В данном случае и в настоящем казусе это, — здесь мастер Иохан делает торжественную паузу, и его насморочный, да и сам по себе довольно высокий голос сползает по нотной лестнице на несколько почтительных ступенек пониже, и он произносит с хрипом и сипом, будто из-за полузакрытой двери погреба, — mitridaatsium! Да. Это чудо-лекарство, которое полторы тысячи лет тому назад составил сам армянский царь Митридат[20]. Из пятидесяти четырех самых едких юрканийских растений и самых скользких понтийских морских животных и прочих чудес!
— Хоть митридатсиум, хоть тидриматсиум, мне всё равно, — ворчит ратман, — главное, чтоб он навёл порядок у меня в животе, чтоб огонь в заднице у меня потушил, чтоб мое настроение исправил. Да-да-да… Я твой разговор с первых слов понял, ты собираешься за это зелье хорошо с меня содрать. Пусть так. Я не стану скупиться. Заплачу сколько спросишь. Но только ты этой своей отравы намешай как следует, навалом. Чтобы хватило. Потому что я, как ты видишь, не какой-нибудь тщедушный заморыш. Тело у меня из себя видное, авантажное [21], зелья ему тоже нужно подходящую порцию. И во-вторых, я хочу быть уверен, что ты не подсунешь мне какой-нибудь ядовитой дряни. А что дашь мне настоящее царское лекарство. Поэтому: сколько я сам должен его съесть, столько и ты вместе со мной его сглотаешь.
— Ой-ой-ой, сверхуважаемый повелитель и благодетель, — поясняет мастер Иохан, — для моего кармана это лекарство в самом деле недоступно дорогое!
— Я заплачу, — говорит ратман, — как за то, что я сам должен проглотить, так и за то, что ты переведешь.
— Мньмньмньмньмньм, — тянет мастер, — мой повелитель и благодетель больше чем великодушен… Но взгляните, у меня как раз обратная вашей беда. Да-а! У вас в теле обоюдное возмущение желтой и черной желчи и непримиримое их кипение. И поэтому митридатсиум вам полезен. А у меня желтая и черная желчь как раз чрезмерно гладко ладят между собой. У меня они в великом примирении все время разжижают одна другую. И поэтому, если я по приказу моего благодетеля должен буду есть митридатсиум, у меня он сразу же вызовет, по меньшей мере, судороги. В самом лучшем случае — страшнейшие судороги.
— Ладно, — говорит ратман Калле. И поскольку сейчас он не обсуждает в магистрате городские дела, а у себя дома решает, что нужно для его здоровья, то решает толково, просто и быстро. — Ладно, я не хочу, чтоб тебя схватили судороги или чтоб ты отправился на тот свет. Но и того меньше я хочу, чтобы это произошло со мной. Поэтому не согласен я без всякой поруки, одному небу известно, какое дерьмо глотать. Ergo[22]: ровно столько, сколько нужно съесть мне, пусть съест со мной вместе этот твой ученик!