Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сумасшедший корабль - Ольга Форш на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но одновременно, желая юноше обогащения, себе лично автор искал проверки в занимавшей его мысли о преодолении картинной плоскости действительностью пространственной. В переносе на искусство слова это будет как раз тем первым опытом посильного «взрывания пограничных столбов времени», которому автор предается в настоящей работе «Сумасшедший Корабль».

Дорогой автор, только что внутренно посмеявшись над Доливой, волновался. Из всех «кроликов» — никому не в обиду будь сказано, автор далек от высокомерия, он охвачен профессионализмом — данный юноша был ему кролик наилучший, как свободный от культур эстетических. Он был — драгоценная целина, притом не глуп и склонен к эмоциям.

Если истина для грядущего художественного восприятия — новый пространственный реализм, то, думалось автору, именно его этот свежий, новый зритель воспримет. Автор юношу забросал предложением отрывочным.

— В том, что сейчас вы увидите, не найти, как у Рафаэля, в себе замкнутой объединенности, завершаемой круглой линией, словом, обрамление до формулы. Ну, в переносе на слово — того, чем богаты рассказы Тургенева, повести Белкина, ну, «Тамань»… понимаете?..

— Ни черта, — честно сознался юноша.

Автор обежал юношу с другой стороны — как бы предполагая, что второму уху будет доступнее смысл его слов. Впереди уже краснела громада мятлевского дома, и автор заторопился воздействовать по-иному, примерами.

— Вот, скажем, Серов. В конце жизни, ища «картинности», он пытался воскресить миф. Но старым историзмом он мифа не воскресил, он в «Навзикае» лишь дал живописный намек. А Петров-Водкин превратил намек в реальность своим «Красным конем».

— Что за буза, — прервал юноша, — красных лошадей не бывает.

— Может, вам пояснит лучше меня знаменитейший учитель живописи Чистяков. Про коня этого он говорил: «Я сам рыжего коня в детстве всегда видал красным. Думал — он прямо с солнца. А в детстве все видишь и сильней, и верней, да беда — сказать не умеешь. А вот если кто научился работать да одновременно может опять одуреть, как маленький, тот только художник и есть». Поняли?

— Чудаковато. Валяйте повеселей.

Валять уже было некогда. Пришли в залу. Автор закружил, как Фаустов пудель вокруг своего пленника, не подпуская его сразу к картине.

— Здесь, видите ли, композиция разбита, центр взорван. Здесь при первом взгляде та же тревога, как на незнакомой громадной площади, с которой еще не знаешь, как себя связать. Но поймите главное: этот художник уже не хочет давать картинную плоскость в прежнем смысле по той простой причине, что его картинная плоскость — пространство. Здесь чувство вселенского не ограничено. Подойдите, смотрите.

— Ну что же, — сказал юноша. — Прежде всего, здоровенные яблоки. Определенно антоновка. Уж куда ни глянь — об их яркости помнишь.

— Как раз то, что нужно, — восхитился автор. — Об яркости этого желтого цвета помнишь. Но это в музыке — тон, в литературе — ритм. Есть, есть. Не правда ли, ни красные, ни синие пятна рубах парней и юбок баб, разбросанных по картине, как васильки, и во ржи алый мак этой звонкости желтого не убивают? Обратите внимание, поскольку картина может быть передана словом. Это именно полдень. Это не символическое, а реальное, но еще мало знакомое зрение. Это когда жизнь предстанет вдруг, во всем ее обхвате.

— Что-то даже много нагорожено. И все сразу — и родился, и помер, и мать дите кормит…

— Великолепно, именно все сразу. Но это же не искусственная наивность, это уже вовсе не стиль, это, пожалуй, сам Эйнштейн…

На большом полотне дорога перехвачена холмами. Выбегая из-за холмов, она расширяется в треугольную площадку. На площадке несут в синем гробу хозяина. Выше женщины, внизу — мать с ребенком, кто-то спящий, он и она с ведрами. Вы понимаете — полдень. Все под солнцем. Жизнь каждого сгармонизована с жизнью земли — с лужайками, кустами, далями синей реки, желтизною песков. Хотя неба здесь нет, но небо чувствуешь над головой, беспредельным, как и горизонты, потому что все ощущается как происходящее на пространстве сферическом…

— Вы только вовлекаетесь в замысел художника, — приставал автор к юноше, — и вы не можете не быть взволнованы космической непрерывностью жизни, стирающей самый смысл слова «время». Ну, поняли вы что-нибудь?

— Что я, не русский? — сказал, тоскуя, юноша. — Только зачем это вы тычете в синее, а зовете зеленым, и наоборот?

Автор проверил юношу и воскликнул в свою очередь:

— Нет! Это вы наоборот… это вы.

Бедный умученный автором юноша был дальтонист.

Гармония соотношений, художником данная, на него влиять не могла. И, не охваченный тем, что привносило в картину искусство, он в картине Рубенса увидал голый факт, в картине «Полдень» — одну антоновку…

Автор еще раз проверил картину «Полдень» в самом центре Пиренеев, у так называемого цирка Гаварни.

Это плоскогорье у самой вершины снежных хребтов. Его обступили восходящим амфитеатром грандиозные скалы-террасы. Неподалеку, в вечных льдах, брешь, как вырезанный в камне громадный зубец. По легенде, Роланд здесь ударил мечом, чтоб разбить его, но не отдавать неверным. Из ледников Гаварни могучей струей вниз падает пышный водопад. Он, дважды ударяясь о скалы, наконец прыгает в бездну уже не водной струей, а как если бы великан из гигантского пульверизатора его выдул нежным вуалем из искр, не колеблемым ветром и преломляющим радугу. Из вечных льдов Пиренеев течет бурный Гав. Как на картине Айвазовского, у него вымышленный колорит зелено-бирюзовой голубизны и прозрачность стекла. И камни. Вокруг каждого ткет бурливый поток белую пряжу. Вода, подмывая деревья, то растекается сеткою мелких ручьев, то собирается в полноводный студеный канал цвета темного изумруда.

Восходят из долины к террасам англичане, аббаты, экскурсии и ослы. Все существует, не скрытое горизонтами, и кажется построенным, как «Полдень», в бесперспективном китайском письме.

Ослы коварно шагают по самому краю, то и дело впадая в недвижное безразличие. Ослов мальчики тянут за хвост. Они кричат и идут. На ослах, в особом седле ящиком, сидят грузно испанки, а испанцы со свистулькой в кулаке идут по камням напрямик, к одинокой горе, чтобы высвистать узкохвостую птичку Тото.

Мы шли за одним из испанцев, все не теряя из поля зрения ослов, людей, водопад и Гав, и перед собой увидели горы: Пик-дю-Миди, Эстазу, Марборе… Одна — розовая между прочих лиловых, в очень странных извивах, сказать, змеи-гиганты, сползая с вершины к подножью, оттиснула навеки свои очертания на камнях.

Еще одиночка гора. Под ней белой пеной взбесился ручей. Голубейший ручей и узенький месяц, турецкий. Здесь, на лужайке из одних желтых цветов, хороши были бы игры златорогих оленей. Здесь отдохнул бы несчастный французский поэт, написавший о том, как он хотел не мыслить, не чувствовать, пожить просто, как скот, в стране желтой, без грубой яркой зелени.

Здесь остановились и мы. Испанец — с глиняной свистулькой в руках. Среди безмолвия гор он нежнейше высвистнул такт и замер. Безмолвие. Испанец опять и опять. И вдруг из кустарника повторил кто-то в точности. Подождал и прибавил еще такт от себя: фью, фью… фью.

— Тото, — прошептал нам испанец, — Тото!

Мы добрый час пребывали в горах, на космическом пиршестве. Наш испанец высвистывал птичке, зажмурив в блаженстве глаза. Из кустов, упоенная солнцем и воздухом, птичка свистала ответно с прибавкой: фью-фью. И вдруг птичка умолкла.

— Устала Тото, — подмигнул нам испанец на куст и стал чистить свистульку.

В это время из кустов вышел испанец другой, с такой же свистулькой, как у нашего. Оба потемнели, как туча, но вдруг сразу поняли, что взаимного умысла не было, что, попавшись, поймали друг друга. Они шляпы приподняли и галантно раскланялись.

Однако довольно пейзажных экскурсов.

Перед издательством обязательство взято нами главным делом на фабулу. Спешим перейти к теме «Олькин».

Конечно, существенней тема «Сохатый», тем более что его пробег в эрмитажных пространствах был уже возвещен и «сигнализировал» между строк — происшествие чрезвычайное.

Но, увлекшись птичкой Тото, за пространствами мы утратили профессиональное чувство места, так что для законной меры этой волны можем взять только Олькина. К тому же его поучительным эпизодом действительно закончен был день назидательной элоквенции Доливы, и эпизод показателен, как образчик воздействий морали.

Писательница Долива приставала давно к Олькину, чтобы он прочел «Демона». Олькин высокомерился. Он-де «назад озираться не может», и поэзия началась для него с его собственной первой книжки. Вообще мысль знакомства с классиками угнетала Олькина как угроза отнятия его мужской силы и ценности.

И вдруг поздно вечером Олькин, лихорадочно постучав, вошел к Доливе, крепко зажав поднятый воротник пиджака у самой шеи руками, как сконфуженный, неудавшийся висельник, и сказал погребально:

— Ну, радуйтесь. Я только что выслушал всего «Демона». Это произведение… замечательно. И есть строчки там… совершенно мои. Но прежде всего дайте мне что-нибудь вроде галстуха. Ведь я там принужден был оставить даже манжеты…

Действительно, Олькин был без своих гремучих змей и их белокаменного возглавления.

— Где вы оставили ваше имущество, — спросила с изумлением Долива, — и почему именно эта утрата совпадает с услышанным наконец вами «Демоном»?

— Еще бы не совпадает, — понурился Олькин, — они остались под постелью, когда я был в шкафу.

И Олькин рассказал или, быть может, тут же создал, пусть считается, как ему будет удобней, страничку Совдекамерона.

Будучи филантропом, Олькин нанес визит осиротевшей гражданке, едва ее муж уехал в командировку. Но только что Олькин освободился от аксессуаров, стеснявших движения, как в двери стал бить кулаком внезапно раздумавший муж. Не отличаясь инвенцией, по древнейшему ритуалу, дама поспешно затиснула Олькина в платяной шкаф, а его штиблеты и каменные эрзацы рубашки поспешным размахом загнала под постель.

Муж, дав какое-то объяснение по поводу несостоявшейся поездки, желая развеселить жену, из-за псевдомигрени впавшую в псевдомеланхолию, стал вслух ей читать со школьной скамьи ему любезного «Демона».

Олькин в шкафу от безумного страха всех попадавших в его положение, спасаясь чихнуть и икнуть, превратился в напряженнейший слух. Сначала он делал усилия. Лермонтовский стих был ему беден после стиха своего. Но потом он втянулся и уже без корыстных сравнений в первый раз в жизни стал наслаждаться вдохновением чужим.

Вдруг чтение резко кончилось. Пауза. И неузнаваемый в ярости голос мужа сказал:

— Где ты его спрятала, негодяйка?

Оказывается, между злоключением Тамары и Демона муж забросил окурок и горящую спичку под постель. Целлулоидные манжеты Олькина вспыхнули. При иллюминации муж узрел и штиблеты. Скоро Олькин обнаружен был весь. В одних носках он слетел с лестницы, чехословацкие штиблеты ему были пущены вслед, но мелкие трофеи остались. Однако же «Демон» прослушан был Олькиным до конца.

Волна пятая

— «По твоему мнению, из-за того, что ты добродетелен, на земле не должно быть ни вкусных пирожных, ни сладкого вина?» Так говорит шут у Шекспира, и деликатней закончить вам мои возражения я не могу, — сказал спутник француз.

Ему автор ответил цитатой классика русского, менее изящной, но не лишенной наблюдательности и смысла: «Клопы на том только основании и могут жить счастливо, что не догадываются о своем запахе».

— Довольно. На этом покончим взаимную защиту родины своей и укоризну чужой. Благодаря достаточной вооруженности в области эрудиции, исколов друг друга рапирами чужого творчества, но не оскорбив лично, мы сказали, в сущности, все, что нам сказать было надо. Умолкнем…

Правду сказать, мы умолкли еще потому, что нам предстоял страшный спуск среди громадных камней первозданного хаоса. Камни эти держались на одной точке, тронь — качнутся и загремят. «Игра гигантов» — справедливо именуется эта местность. На каждом шагу нарисован предупреждающий тормоз — борона со словом Virage9. Скалы так близко к краю, что по тропке, бегущей у пропасти, проезд только для одного отокара. И разрешается он в совершенно безоблачный день.

— Иначе здесь свергаются, — сказал шофер и, утешая, прибавил: — Смерть мгновенна.

Однако на этот раз нас пронесло. Через четверть часа мы увидели, мчась по ровнейшей дороге, всю цепь Пиренеев. Таяли горы в туманах. Из розовозакатных переходили в лиловые. Горы обрадованы были вечерним покоем, освобожденьем от туристов, гидов, ослов.

Только докатимся к горизонту, дорога опять, как гигантская катушка, откатит ярко-желтую нить в бесконечность.

На одной из остановок к перегруженному пассажирами автомобилю прицепился шоферов кум, и, держась на одних бицепсах, под свист ветра и скорость езды он стал трещать о завтрашнем празднике в деревне Мамэ.

Нам деревня была прекрасно знакома. Мы жили неподалеку и нередко ходили туда, чтобы — не скроем — купить себе местный корм свиней — кукурузу. Из французов ее никто тут не ест по деликатности пищеварения, нас же с лангустов тянуло к «капусте». И всякий раз старик, подававший нам початки, осведомлялся:

— Ну, как ваш поросеночек? Небось разжирел? Я не сквалыжник, кладу ему лучшее, как на выставку.

Не желая в глазах старика ронять нашу нацию, мы любезно ему отвечали, что поросеночек ему хрюкнул мерси!

Ну, словом, дорога в деревню и сама деревня Мамэ были по соседству, и понятно наше внимание, когда, понизив голос, кум стал ткать гнусный замысел для загубления прелестной девушки Барб Кайе.

И девушку эту мы знали, и ее наивную историю любви. У нее на войне пропал жених. Все сроки его возвращения, казалось, прошли, и жадные родители требовали, чтобы она вышла за лионского богача. В ответ на упорный отказ они объявили, что если дочь ничего не хочет сделать для них, то и они, в свою очередь, ее перестанут кормить. Гордая девушка ушла, и хотя родители, одумавшись, ее умоляли вернуться, нанялась к соседу в батрачки. В деревне ее считали полоумной, но уважали. Нам же Барб призналась, что хотела бы родиться гражданкой страны I’URSS10, где женщина свободна. Мы готовились оказать ей содействие на отъезд, как вдруг из болтовни случайно пристегнувшегося шоферова кума узнали, что жених Барб вернулся и находится в Бордо, где его только что видел кум. Еще узнали мы, что кум метит сам жениться на измученной работой и одиночеством девушке, которую великодушно любит, несмотря на то, что она, как уничижительно выразился он, «обкромсалась», то есть остригла волосы, что в далекой от Парижа деревне еще было не принято.

На это шофер, не переставая мчать нас по железной дороге, разъярился:

— В наше время проститутки старались подражать приличным, а теперь наоборот…

Кум, уставши висеть на бицепсах, прервал:

— Итак, завтра на празднике ты передай, что жених ее хоть и нашелся, но не один, а с женой и ребенком. Конечно, это неправда, но ведь скоро может стать правдой.

Шофер захохотал:

— Дело наживное!

— А жениху я сказал и почище — что Барб стала просто гулящей. Не так-то он теперь сюда поторопится, чтобы ее увидать. Как белуга ревел. А тем временем я горячий момент подхвачу. И — вот тебе мой патрон, святой Тома, — она мне в отчаянии не откажет. Ну, по рукам?

— Три шипучего!

— Хватит двух.

Кум ловко соскочил и, довольный, исчез, пропив, как он был уверен, судьбу милой Барб. Мы же въехали в городок.

Мы с волнением рассказали все нами услышанное о судьбе Барб французу, с которым пикировались недавно цитатами. Он пожал плечами и сказал:

— Велика важность, за кого именно выйдет девица из деревни Мамэ. Вы лучше обратите внимание на этот вот дом. Здесь жил знаменитый дьявольский дипломат Талейран.

Француз, как гурман-эрудит, заговорил о Талейране, а мы думали о том, какая жалость, что судьба нашего приятеля Сохатого никак не может сомкнуться хотя бы с судьбой милой Барб, и почему вообще романтики не совпадают… Но эрудит так увлекся, что голос его разогнал наши мысли.

— …Талейран чуть было не вышел в люди при Луи Восемнадцатом. Но герцогиня Ангулемская воскликнула: «Он вотировал смерть моего отца». Талейран свою карьеру отложил, но, чего не успел при Реставрации, он нагнал при республике как пострадавший при монархии. Умирая, он все торговался с клерикалами, подписывать или нет ему покаяние, чтобы вернуться опять в лоно церкви. Все тянул в надежде, что выздоровеет, и тогда, понимаете, это бы его не устроило… Наконец, совсем уже при смерти, подписал, чтобы быть похороненным с особой помпой. Изумительно, что он умудрился быть любимым даже народом. Лишь через пятьдесят лет после его смерти открылось, что он был прекрупнейший жулик, предатель, на постоянном содержании у Англии. Это был горбун, сверкавший умом…

По непредвиденным обстоятельствам мы на праздник в деревню Мамэ поехали не с утра, как хотели, а лишь к вечеру. Идти было нам мимо речки Пики. Захлебываясь от быстроты белой пеной, она, ворча, ворочала крупные камни, и после такого дождя, какой здесь был вчера, в ней было, конечно, купаться нельзя. Охранял чистоту ее горной лазури высокостильный запрет мэра города. Он был напечатан большими готическими буквами на белой доске и гласил:

«О, не бросайте нечистот в ложе Пики!»

И еще романтичнее возглавляло ее бег четверостишие Ростана, подписанное под его же мраморным бюстом, поставленным туземцу-поэту у самых горных вод согражданами:

Luchon, ville des eaux courantes, Ou mon enfance avait son toit, L’amour des eaux transparentes Me vient decidement de toi11.

Крыши из аспидных досок, горы и сады. Площадка средь гор. Над огромным дубовым столом шатер из зеленых ветвей и цветочных гирлянд. Перед музыкантами общий пюпитр с тетрадками нот, так что сидят как бы на плечах друг у друга, — корнет-а-пистон, труба, барабан. Деревенцы с мрачнейшими лицами, подобно нашим чухонцам на мостах своих деревень, толкутся на площадке в фокстроте. Они качают бедрами, в необыкновенном арабеске изогнув правую руку, обнимают стан дамы. Они все в шапочках страны басков, разрумянены вином. Тяжкими ступами топчутся с ними женщины. Мрачное однообразие лиц, как и у финнов, — здесь хороший тон. На вопрос наш, почему не слыхать смеха, старик нам ответил:

— У нас в горах зубоскалов не любят.

Свой праздник устроили здесь и каскады. Одни бросались вниз круто. Прошлогодний ельник сыпался им вдогонку. Каскады разбивались о камни и, наплакав целое озеро, уже без гнева, мелкими ручейками, обгоняя друг друга, мчались взапуски по разбитым аспидным доскам, покрывавшим грунт. Казалось, школьники всего мира, наскучив учиться, их тут разбили со зла. Другие каскады жемчужили чуть видной дымкой. А то просто плакала тихими каплями вся скала.

Женщины в необыкновенного цвета шелках, с продольными яркими полосами, были как конфеты с начинкой. Две-три пары съездили в Париж и танцевали как там — в вязаных пальто с фальшивым мехом из шерсти. Испанка продавала «муки родителей» — остроумие интернациональное: «свинью» и «тещин язык». Усевшись над оркестром, дети невыносимо пищали, вторя музыке. Тут же шло состязание в «кольцо» и «бутылку». На кону дюжина шипучки, а участникам розданы большие медные кольца. Надо изловчиться все их накинуть на шейку бутылки. Вышли деревня против деревни. Победителю бесконечный играли туш, а счастливая его подруга, краснея и надуваясь от гордости, надменно оглядывала товарок. Что перед нею Жорж Санд?

Сказать кстати, Жорж Санд в романтической позе, чуть склонив голову, восхищавшую стольких современников, сидит в аллее Люксембургского сада. Этот наклон ее головы — любимое место отдыха толстых серых птичек, побольше, чем наши воробьи. Они всегда прилетают к ней парами с каким-нибудь куском и клюют наперебой, долбя ее в темя. Позавтракав на Жорж Санд, летят птицы прямехонько к бюсту Верлена, чтобы на просторную, удобную его лысину… ну, просто напачкать. Вот и памятник заслужили, вот и слава. Avis12 честолюбцам. И лови миг, немудрящие жизнелюбцы.

Восхищаясь победителями «бутылочных горл» и их половинами, автор увидел в темной расщелине между двух скал в глубокой задумчивости Барб Кайе. Он к ней подошел и без длинных предисловий сказал:

— Простите, что позволю себе вмешательство в вашу жизнь, но случай привел меня узнать то, чего не знаете вы.

И автор рассказал все, что наболтал гнусный кум в ухо шоферу.

Девушка, сверх ожидания, не оказалась потрясенной.

— Я так и думала, что этот Тома все наврал, — сказала она до странности без возмущения, с бледной улыбкой. — Я понимаю, что вы хотели мне оказать дружескую услугу, но знаете, для меня все уже поздно. Я слишком мало жила сама и слишком насмотрелась, как у нас живут люди. Если б я могла попробовать что-нибудь совершенно новое…

— Это вполне вам возможно. Поедемте вместе.

Барб качнула головой:

— У вас очень холодно. У вас белый медведь…

Больше она решительно говорить не хотела и заспешила к коровам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад