— Видел. На рассвете сегодня. Четверых с автоматами. Пятый, видимо, в кустах сидел, наблюдал. Один из них фляжки водой наполнял. Может, две, а может, три. На всю братву. Но то, что не одну, — точно.
— Германцы? Или Красная Армия?
— Камуфляжи немецкие. Автоматы тоже.
— Тогда, Сашок, вот что. — Иван Степаныч перекинул на полок вожжи и кивнул на сенной сарай. — Автомат лежит вверху, справа от лестницы, на жердях. К нему два запасных рожка. Пелагеин автомат. Она с ним пришла. Оставайся на хуторе. Покарауль. Дети пускай дома посидят. В лес их не отпускайте. Я один поеду. Но стрельбу тут не начинай. Если что, уводи в лес. К вырубкам. А там я вас встрену. Там сообразим, как дальше быть. Но ты поосторожнее, может, это мужик к Анюше пришел. Проведать ее. Пеши были? Или на лошадях?
— Лошадей не видел.
— Ну, может, он и есть.
Воронцов поднялся по лестнице на верх сенника, пощупал на жердях. Под клоком сена действительно лежал немецкий автомат. Он нащупал его холодную ребристую рукоятку и потянул на себя. Автомат был разряжен. Там же, на жердях под сеном, он нашел брезентовый подсумок с двумя полными и одним полупустым рожком.
То, что это был автомат Пелагеи и что она последней держала его в руках, старательно укладывала в подсумок запасные магазины, застегивала клапаны, — эта мысль мгновенной дрожью охватила Воронцова. Он даже понюхал брезент, словно стараясь уловить запах ее рук. Но плотная материя пахла металлом и сеном. Ничего от Пелагеи здесь не осталось. Разве что аккуратно застегнутые клапаны подсумка.
Глава вторая
Младший лейтенант Нелюбин открыл глаза и увидел, что по груди его, по разодранной гимнастерке, ползет божья коровка. Старательно семенит легкими, хрупкими лапками, спеша куда-то по своим делам, осторожно перебирается через махры разорванных осколками ниток, через комочки земли и обрывки травы. Глянцевито поблескивает на солнце ее оранжевая в черных точках спинка. И вся она удивительно опрятная, нездешняя, как пулька от новенького автоматного патрона, показалась ему видением. Куда ж это она, ектыть, торопится, подумал младший лейтенант Нелюбин. Но тут же сознание вернуло ему то, что произошло несколько минут назад. Он приподнял голову. Снаряд разорвался левее, на взгорочке. Еще дымились лохматые комья земли вокруг небольшой продолговатой воронки. И прямо возле нее виднелись чьи-то ботинки и автомат с оборванным ремнем и без диска. Нелюбин узнал этот автомат. Узнал и ботинки, ладно, со знанием дела подбитые медными подковками, выточенными из затыльника снарядной гильзы. Сержант Григорьев, командир первого отделения. А где взвод? Взвод, видимо, отошел. Откатился назад. Как и вчера, трижды. Каждый раз с большими потерями. С такими же вот ботинками, раскиданными взрывами возле свежих воронок… С божьими коровками…
Ротный гнал их на высотку. Проклятая, обмотанная колючей проволокой в несколько рядов, напичканная пулеметами и минометами, она дыбилась впереди двумя пологими холмами, за которыми виднелся еще один, более высокий, почти обрывистый, откуда и вели огонь пулеметы. Там немцы обжились основательно, отрыв блиндажи, отсечные линии траншей и окопов в глубине. Туда они отходили в случае артналетов, а потом так же быстро занимали передовую линию и встречали атакующих огнем. Там они имели не только минометы, но и «скрипачи», и полевые гаубицы, и ПТО. И наши танки теперь сюда вряд ли сунутся. Три дня назад сунулись. Полезли, ектыть, в лоб, напролом, без разведки. Как всегда. И сразу же попали под огонь противотанковой батареи. Правда, польза от них таки все же была: порвали проволочные заграждения, растащили столбы и колья по всей лощине и по взгорью. Там, на подъеме, их и начали бить болванками и фугасами. Один, легкий, выгоревший, со сбитой башней и закопченными бортами, до сих пор стоял в лощинке перед траншеей взвода. Два других тракторами ночью успели отбуксировать в тыл. Подвели тросы и утянули. Это была единственная атака роты с танковым усилением. Ротный материл танкистов и артиллеристов, которые не подавили огневые точки, хотя за несколько часов до начала атаки командиры стрелковых взводов отметили на карте все пулеметы, а также направления, откуда бьют орудия и минометы. То ли боги войны пожалели снарядов, то ли снарядов у них не было вовсе, но артподготовка оказалась жидкой. И танки немцы пожгли в первые же минуты боя.
А сегодня подняли без танков.
Все эти дни младшему лейтенанту Нелюбину везло. Несколько раз мины рвались совсем близко. Однажды, когда почти добежал до первой траншеи, под ноги шлепнулась штоковая граната, кувыркнулась, как поддетый битой «чижик», откатилась к связному, и тот отбросил ее прочь. Связного спустя несколько минут убило осколком мины. Нелюбин даже поблагодарить его не успел. А ведь тот жизнь ему спас. Свою тоже, но, как оказалось, ненадолго. Неделю назад их маршевая рота сменила здесь, под Зайцевой Горой, стрелковый батальон, в котором к тому времени едва ли насчитывался взвод. А теперь и их пора было менять, потому что в атаку поднимать стало некого. И батальон, и их маршевая, все они лежали теперь на взгорке. Трупы на жаре за несколько часов раздувало, и в траншее нечем было дышать. Трупный запах, казалось, проник всюду, даже в землю, пропитав ее через невидимые поры на несколько метров в глубину. Однажды, одурев от этого смрада, Нелюбин отрыл в своем окопе нишу и сунул туда, в свежую глину, голову, чтобы вдохнуть и подержать в себе ту земляную свежесть. Но и там воняло трупом. Проклятая высота. Она вся пропахла мертвечиной. Какая ж ты, ектыть, Зайцева Гора? Зайцы живут в чистом месте. А тут… Вот как война загадила пространство, с отчаянием думал он.
И вот, выходит, что отбегался по склону Зайцевой Горы и он, командир стрелкового взвода младший лейтенант Нелюбин. Ну и слава тебе Господи, подумал он с отчаянием, еще не зная, чем все это кончится. Хоть в госпитале полежу. В тишине. В покое. Куда ж меня? Он приподнял голову. В висках гудело, как во время танковой атаки. Пошевелил рукой, ногой. Пока одними пальцами. Но вроде все цело. Не только пальцы, а и руки слушаются. Туда-сюда ими поворочал, пошаркал по сухой, пыльной земле, изрезанной танковыми гусеницами и осколками снарядов. Живой. А подняться нету сил. Значит, какая-то важная жила порвана, догадался он, только пока не понятно, какая именно.
Божья коровка забралась на медаль, переползла на колодку, остановилась и попробовала взлететь. Открыла роговицы подкрылков, вздрогнула, затрепетала коричневыми, прозрачными, как слюда, крылышками. Но не улетела. Или что-то у нее не вышло. Или передумала. А может, тоже ранена, повредила крыло или что-нибудь важное в своем организме. Много ли ей надо. Вот и ползает теперь по мне, как по мертвому камню, подумал Нелюбин и пожалел Божью тварь: эх ты, козявка… И тут только обратил внимание на то, что орденская лента на колодке тоже распорота и держится на честном слове, может, всего на одной нитке, до которой осколок не достал. И тут непорядок, заволновался Нелюбин: так я вовсе награду потеряю. Может, и булавку повредило. Надо было перед атакой в карман все сложить. Завернуть в носовой платок и прибрать подальше. Ведь всегда так делал. Медаль, она — что? А ничего. Железка, хоть и серебряная, так говорят. Жизнь за нее у смерти не выкупишь. В голодную минуту заместо сухаря даже не съешь. И вряд ли что за нее выменяешь. Но другого солдату за его работу, терпение и муки по уставу не положено. Значит, медаль надо беречь. Как оружие и иной шанцевый инструмент, который в солдатском деле просто необходим. И тут же спохватился, глядя, как божья коровка карабкается по махрам распоротой и, конечно же, испорченной орденской ленты, стал корить себя вот какими раздумьями: эх, Кондрат, Кондрат, всю жизнь ты о материальном пекся, имущество пуще живого берег, за утерянную обойму патронов, за фляжку или котелок солдата со свету готов был сжить. Оно так. И — правильно. Тем же уставом — бережь надежней прибытка — и колхоз держал. Но человек-то не железка, и ценность его жизни никак невозможно ставить в один ряд с ценностью вещи, даже самой что ни есть нужной и дорогой. Оказывается-то, Кондратушка, не в хомутах и закромах вся-то человеческая суть, не в них, какой бы нужностью ни награждал их Господь и как бы ни завивались вокруг них обстоятельства жизни. Не в трудоднях суть живого человека. Даже такого черноземельного крестьянина, каким был он, Кондратий Герасимович Нелюбин. А в чем же тогда? Вот лежит он, бывший довоенный председатель колхоза, отец троих детей, а теперь командир стрелкового взвода, которому совсем недавно присвоили первое офицерское звание младший лейтенант, валяется посреди исковерканной земли, сам похожий на кусок дерна и на всю окрестную изуродованную и ни на что теперь не гожую землю. Лежит с кубарями в петлицах, которые, может, уже и ни к чему ему в этой жизни. Из всех, кого не миновали здесь пули и осколки, видать, только один живой. Еще дышит. Еще не потерял способность соображать. Еще может, если захочет, заплакать о себе. Остальные… Где они, остальные? Должно быть, ушли. То ли вперед, то ли назад, за сухой ручей. И никому он уже не нужен. Разве только одной войне. Да и той, должно быть, уже в тягость его затянувшаяся жизнь. Придут ли за ним живые? И кто придет, если это и случится? Свои? Немцы? Свои, видать, думают, что убит. Так же, как и сержант Григорьев. Эх, жалко Григорьева. Хороший был командир отделения. Надежный сержант во взводе — это, считай, три бойца плюсом. А что тогда сейчас самое важное? Да то, что ты, Кондрат, еще живой. Может, только один и остался здесь, живой, на изувеченной, набрякшей кровью, как талой водой, и нашпигованной железом земле. А если живой, то ты еще командир взвода. Ведь от должности тебя никто не освобождал. Не было такого приказа. И звания никто не лишал.
Божья коровка еще потопталась по махрам распоротой орденской ленточки, раскрыла роговицы, проворно выбросила крылышки и взлетела. И понесло ее ветром куда-то в сторону сухого ручья, к лощине, за которой они, может, час-другой назад, а может, всего-то несколько минут начинали атаку. И опять он остался один со своими мыслями и горькими сомнениями.
Немцы-то в любом случае придут, размышлял он. Чтобы обыскать. Забрать из карманов документы, письма. Нелюбин вспомнил, как не раз в отбитых траншеях находили своих товарищей, захваченных немцами накануне во время боя или ночью уведенных прямо из окопов: лежали с вывернутыми карманами, а рядом вытряхнутые «сидора». И зачем им мои письма? Был бы я, размышлял младший лейтенант Нелюбин, генерал или хотя бы командир батальона. Какой им интерес в том, что именно, какие дорогие для меня слова я своей Настасье Никитичне пропишу? Тем более что и писать-то ему еще некуда. Нелюбичи и все деревни на Острике оккупированы. До Настасьи Никитичны и Анюты еще дойти надо. Траншею до них прокопать. А уж потом письма им писать и ответные дорогие треугольнички хранить в своих карманах, чтобы потом, когда случится тихая минутка, молча, укромно их перечитывать и, может, даже целовать. А что, когда рядом бабы нет, можно и письмо ее поцеловать. Ведь это ж ее письмо, ее рученькой написанное и ему с надеждой посланное… Но пока нет у него никаких писем. Да разве ж они, немцы, знают про это? Все равно приползут. И он вспомнил, как смотрели на него немецкие автоматчики на реке Шане, когда он лежал, смертельно раненный, и умирал на галечной косе у самой воды. Что было в их глазах? А ничего. Не разглядел он в тех глазах ни жалости, ни злобы.
Он подтянул правую руку. Рука послушалась. Хотя тут же это его движение отдалось во всем теле протяжной ноющей болью. Значит, тело живое, если болит. Невелико утешение, но и оно в радость. Он вспомнил, что на ремне висела граната Ф-1. И теперь надо было заклинать судьбу, чтобы граната оказалась на месте. А то ведь возьмут голыми руками. Как Мартына на гулянье. И нечем от них будет оборониться. Сантиметр за сантиметром он подтягивал руку к нужному месту, к ремню. Там, возле пряжки, должна висеть на скобе граната. Так «феньки» носить было опасно: перетрется проволочка чеки или разогнется ненароком усик, и упадет граната под ноги, сработает взрыватель. Молодым бойцам из пополнения Нелюбин приказывал носить гранаты в карманах или гранатных сумках. Сам же в бой ходил так, с «фенькой» на ремне. И, глядя на него, вешали на пояса ручные гранаты и другие «старики».
Рука доползла-таки до ремня. Уморилась, вспотела, как задохлая лошаденка в борозде, но таки дотянулась до пряжки и вскоре нащупала ребристый бок гранаты, гладкий карандашик взрывателя, скобу чеки и кольцо. Все на месте. Слава богу. Хоть что-то цело. Теперь он не один. Граната была теплой, как свежее яичко в гнезде. Видать, солнце нагрело. Вот и хорошо. Хоть одно ладно, с удовлетворением подумал он и откинул голову, чтобы отдышаться и дать отдохнуть руке. Потому что внезапная усталость стала томить его тело, болезненной вяжущей истомой проникая всюду, во все части и клеточки его покуда еще живого тела. Он испугался, что и правая рука окажется во власти этой внезапной немощи, и сжал пальцы в кулак, тут же снова разжал и опять сжал. Рука слушалась. Хотя снова вспотела. Снова ей досталась тяжелая работа. Ничего, ничего, милая, уговаривал ее Нелюбин, потрудись, хоть ты у меня послужи, пост не бросай, а то пропадем.
Как бы ни шумело в ушах, как бы ни рвало перепонки воспоминанием взрыва, а Нелюбин все же уловил посторонние звуки, которые возникли вдруг где-то там, возле снарядной воронки, где лежал убитый отделенный. Звуки издавал человек. Кто-то полз к нему. Недолго ж я их ждал, подумал Нелюбин и почувствовал, как легкость и неведомо откуда взявшаяся сила переполняют его тело. Так всегда бывало перед боем. И поэтому он не испугался. Он знал, что рано или поздно немцы придут. Он положил руку с гранатой на грудь, зубами разогнул усики и ухватился за кольцо. В какое-то короткое мгновение вспышка памяти вернула ему издалека прошлого лица двух дорогих ему женщин, сыновей, дочери, потом еще одной женщины, генерала, сидевшего под сосной с пистолетом в руках… Генерал был еще жив, еще смотрел на свой пистолет, еще не поднес дуло к виску… Нет, ектыть, не пойду к ним в плен и я, подумал Нелюбин, глядя на своего генерала: генерал поднял пистолет, вот сейчас раздастся выстрел, и Нелюбин, дождавшись его, как приказа действовать, рванет зубами и свое кольцо…
— Взводный! Товарищ младший лейтенант! — услышал он знакомый голос.
Не может быть, подумал он, узнавая голос командира первого отделения. А может, все уже произошло? И генерал выстрелил себе в висок, и он, младший лейтенант Нелюбин, выдернул свою чеку? И сержант Григорьев окликает его душу на небесах? Вот молодец отделенный, хороший командир, и тут меня не бросает… На хороших товарищей Нелюбину на войне всегда везло. Но всех их либо убивало, либо разносило по госпиталям, либо он их терял рано или поздно на кривых и обрывистых дорогах войны. Зота, Васяку, Иванка, курсанта Воронцова, других. Может, кого тут встрену, мелькнула нечаянная радость. Вот Григорьев уже нашелся. И тут я не один. И тут взвод соберется. Не так, выходит, что и страшно… И куда мы теперь полетим, думал он уже не спеша, уже не тормоша свою правую руку. В ад или в рай? Нет, бывает же какое-то время, до ада, до Страшного суда, когда душа вольно летает над землей, по всему родному простору. И новая радость озарила его: в Нелюбичи, на Острик, в первую очередь надо слетать, там побывать, родню навестить, Настасью Никитичну, Анюту и Варю. Хоть со стороны на них, родимых сиротинушек, глянуть. А потом куда? В ад или в рай? В рай вроде не за что, нагрешил много, накуролесил и с бабами, и так, по моральной части и по материальной тоже. Проживи тут по совести, по заповедям… То то надо ухватить, то там успеть, то родне помочь, то товарищу, то самому в игольное ушко пролезть изловчиться… Так что в рай вряд ли определят. Но и в ад его не за что. За что его на сковородке жарить? Никого он не предавал. Товарища в беде не бросал. Приказ всегда исполнял до последней возможности. Устав чтил беспрекословно. Так что не за что его в ад. И зачем-то вспомнился Гордон: вот уж этот-то и там, пожалуй, выкрутится. А Фаина Ростиславна в рай попадет — это уж Бог урядит по ее заслугам. Скольким она жизни спасла, себя не жалела, от стола не отходила, исковерканные наши тела, грязные и вшивые, от железа всякого, постороннего, очищала, нитками специальными зашивала… Это ж должно ей в зачет пойти. Обязательно должно. Вот говорили лекторы и прочие активисты-агитаторы, что ничего на небе нет, никакого Бога, ни его архангелов. А мы ж с Григорьевым летим куда-то… И никто нам не страшен, словно нас уже охраняют эти самые архангелы. Которым тоже никто не страшен.
Солнце наклонилось за полудни, длиннее стали тени берез и осин, подул прохладный ветер, утаскивая тяжелый трупный запах за сухой ручей в сторону болота. Стало легче дышать. И уже не подступали к горлу спазмы и не выворачивало горькой слюной.
Сержант Григорьев, раненный в левую руку и наскоро перевязавший себя прямо поверх гимнастерки, кое-как затащил своего взводного в лес. И как раз вовремя. Немцы пошли в контратаку. Молча. Без артподготовки и стрельбы. Числом до роты. С тремя легкими и одним средним танком. А следом катили, толкали вперед легкую пушчонку, волокли на плечах ящики со снарядами. То, что они собрались атаковать, сержант Григорьев понял еще там, возле воронки: заметил, как выползли из кустов саперы и начали срезать с кольев проволоку и растаскивать завалы. Быстро проделали проходы и — назад. Только трава заколыхалась. Вот бы пулемет, подумал он, наблюдая за ними. Но не только что пулемета, а и автомата у них со взводным не было. Автомат, искореженный взрывом, валялся возле воронки. Винтовка сержанта Григорьева оказалась пуста. Да и окажись в ней патроны — что он, с одной-то винтовкой, против изготовившейся к атаке роты? По ширине и количеству проходов можно было без труда определить, какая атака готовится. Взвода, роты или батальона. Гранату, которую он осторожно высвободил из крепких пальцев взводного, до заграждений, пожалуй, не добросить. Пока лежал без сознания, потерял много крови, а с нею и сил. А теперь еще предстояло выбираться со взводным на плечах. Так что тут не до стрельбы. И не до немцев. Все равно проволоку они уже срезали. И их одинокая граната ничего не изменит. А их, затаившихся здесь, на нейтралке, выдаст.
Он перекинул через голову ремень винтовки, поднял обмякшее тело взводного и потащил его к лесу. Назад, к сухому ручью, в сторону своей траншеи идти было опасно. Наверняка за нейтральной полосой уже наблюдали снайперы. Так что по прямой уйти они им не дадут. Но здесь их пока закрывали кусты. Лощиной, скатившись с пригорка, они вскоре незаметно добрались до осинника. Там и затаились.
Сержант зарядил винтовку новой обоймой. Замерев, они ждали своей участи. Взводный лежал на спине. С трудом он держал голову, чтобы хоть что-то видеть — там, за кустами, где открывалась поляна, где вольно гуляло жаркое заполуденное солнце и легкий ветерок поколыхивал верхушки трав, уцелевших от огня и осколков. Он толкнул Григорьева. Тот обернулся.
— Не вздумай стрелять, — промычал он. Губы спеклись, как будто по губам полчаса назад его и били до полусмерти.
Григорьев кивнул.
— Может, не заметят.
Немецкие цепи прошли по склону вниз. Пролязгали их танки. Но стрельбы не было слыхать и минуту спустя, и больше. Как будто наши отошли без боя. Или некому там уже было отходить и биться. Подождав еще немного, Нелюбин и Григорьев отползли глубже в лес. Нелюбина мутило, во рту накапливалась горькая, с рвотным привкусом слюна, и он сплевывал ее, и вслед за слюной его выворачивало.
— У тебя, похоже, контузия, — кивнул ему Григорьев. — Полежать тебе надо. Слышь, взводный?
— Тошнит…
— Это и есть контузия.
— В груди ломит. Как все одно осколок там…
Нелюбин мотнул головой. Он уже сам кое-как управлялся со своим телом. Но быстро уставал. Ноги подгибались, как будто ему под коленками подрезали жилы, но не до конца, так что еще можно было где трюшком, а где на карачках передвигаться в нужном направлении. Вот жизнь, жалел себя, как мог, Нелюбин, что ж это за распроклятая такая жизнь… Контужен — не ранен. Кровью не истеку, все же радовался он своему теперешнему состоянию. Но, с другой стороны, контузия бывает и похуже ранения. Он вспомнил курсанта Воронцова и то, как тот порою дергал головой и, замерев вдруг, болезненно морщился. Жаловался, что стекло битое в ушах звенит, покоя нет. А главное, вот что плохо: в госпиталь с контузией не направляют. Слюни не текут — оставайся в своей траншее и воюй дальше… Тем более ему, взводному, рассчитывать на отправку в госпиталь бессмысленно еще и потому, что в роте остался только один штатный командир взвода — он. Лейтенантов побило еще в первой атаке. Молодые, глупые. Понеслись со своими наганами впереди цепи, и их, сперва одного, потом другого… Как это произошло, Нелюбин видел хорошо. Вот и его, видать, похоронили уже. Если от взвода еще кто-то и остался, то наверняка отполз к траншее. Теперь сидят там, обираются, с винтовок глину счищают и кровь, перекличку делают. И то — вряд ли. Кому там теперь перекличку делать? Если только сам ротный придет, чтобы обложить уцелевших матюгами.
— Григорьев, ты автомата моего не видел?
— Что, потерял?
— Потерял, не потерял… Видишь, нету автомата.
— Ну и хрен с ним. Видать, разбило. Мина возле тебя хряпнула. Так что ты, товарищ младший лейтенант, у нас заговоренный. Вот выберемся к своим, сто грамм мне своих отдашь.
— Отдам, Григорьев. Отдам, дорогой ты мой. Только бы выбраться. Только бы не попасться им в руки.
О том, что Нелюбин был в плену, в роте знали. Некоторые даже недобро косились. За спиной он иногда слышал нехороший шепоток или, наоборот, напряженное молчание. Терпел. Куда деваться, в драку же не полезешь, свое доказывать. Да и что докажешь? Что в плен в два счета любой может попасть? От тюрьмы да от сумы, как говорят… Но младшего лейтенанта ему все же присвоили. Таки зачли курсы. Не зря учился. Хотя, признаться, на учебу как таковую пришлось мало времени. Некогда было учиться. Армия наступала, и курсантов армейских курсов младших лейтенантов бросали на разные участки фронта: то чтобы закрыть немецкий прорыв, то, когда началось общее наступление, чтобы усилить свой. Приказ на него в полк пришел в конце мая. Но долго его не объявляли, и какое-то время он командовал взводом в звании старшины. Видать, проверяли. Ротный помалкивал, хотя старшина ему как-то обмолвился: так, мол, и так, приказ, говорят, пришел, и в других ротах даже старшие сержанты сменили «секеля» на кубари, а он все носит довоенные петлицы. Но спустя несколько дней ротный сказал, что не его это воля — офицерское звание присваивать своему взводному, жди, мол, начальству виднее, проверяют… Ладно, думал он все это время, поглядывая на молоденьких лейтенантов, и в старшинах похожу. Все равно вон, и лейтенантам сапог яловых, с добротной двухрядной подошвой, не выдали, в кирзачах траншею топчут. Но раз как-то вернулся он со своим взводом из боевого охранения, а возле землянки стоит посыльной из штаба полка. «Нелюбин, тебя батя к себе зовет». Батей в полку звали только одного человека — подполковника Колчина. Доложился ротному, пошел. Шел он тогда в тыловую деревню, где стоял штаб полка, и ни о чем хорошем не думал. Неделей раньше у него во взводе случилось ЧП: ночью из траншеи исчез боец. То ли немцы утащили, то ли сам ушел. От ротного ему уже попало. Комбат тоже отматерил. А теперь вот и к командиру полка волокут… Но подполковник Колчин, грузный дядька примерно его, Нелюбина, лет, посмотрел на него весело и сказал: «Нелюбин? А почему небритый?» Пришлось сказать, что взвод в полном составе только что вернулся из боевого охранения. «Никого не потеряли, товарищ младший лейтенант?» Услышав о потерях, старшина Нелюбин чуть не присел, но когда комполка обратился «товарищ младший лейтенант», он невольно оглянулся, предполагая, что подполковник Колчин спросил о возможных потерях кого-то все же другого, а не его, старшину Нелюбина. «Вам, — вдруг повторил подполковник Колчин, — младший лейтенант Нелюбин, еще и медаль пришла. И надо бы вручить ее вам перед строем. Но завтра наступление. Не до построений». Вот так он вернулся во взвод с кубарями в петлицах и новенькой медалью «За отвагу».
А теперь колодку медали царапнуло осколком. Взвод куда-то пропал. Автомат разбило. И надо было думать о том, как поскорее отсюда выбраться к своим, за сухой ручей, чтобы еще и звания не потерять, и должности, и человеческого достоинства.
— А ты, взводный, говорят, уже был в плену? — вдруг спросил Григорьев, будто читая по его лицу.
— Был. Мне, Григорьев, этим полозом уже по шее терто…
— А что как попадемся? А, младший лейтенант? — И посмотрел на свою винтовку. — Ну что мы, с одной винтовкой, против их силы?
— Тихо, парень. Тихо. — Нелюбин, вдруг почувствовав, что его сержант дрогнул, и похлопал его по плечу. — Ничего, ничего. Пересидим тут. Главное, не высовываться пока. Винтовка… У нас, Григорьев, граната еще есть. Не возьмут они нас.
— Ты что? Взорвать нас хочешь?
— Да нет. Это я так. — И Нелюбин, превозмогая боль и тошноту, которая все еще крутила его изнутри, невесело засмеялся. Нет, взорвать себя… Вряд ли он это сможет сделать. Или все же сможет? А, Кондрат, допытывался он у себя. Сможешь чеку выдернуть? Ладно, ладно, рано пока об этом… Надо выбираться…
Глава третья
После госпиталя Радовскому дали недельный отпуск. И он решил поехать в Смоленск и там растратить эту в общем-то недолгую радость. Анна считалась пропавшей без вести. В донесении в графе без вести пропавшие он так и написал: радистка, сержант Анна Витальевна Литовцева… Расставание с нею томило, угнетало. Как она там? Сроки уже подходят. Не сегодня завтра должна родить. Все ли там сделают как надо? Бросил на произвол судьбы. Надо было просто увезти в тыл, устроить в хорошем госпитале, чтобы родила под присмотром врача. Но тогда… Уж лучше так: пропала без вести. Надо выдержать и это. Не подавать виду. Пропала — почти погибла. А главное — выбыла из списков. В тыловом же Смоленске предстояло кое-кого повидать. Отыскался однополчанин. Двадцать два года назад, в ноябре, они вместе уходили на перегруженном пароходе из Крыма. Вместе голодали и мерзли в Галлиполи, в тоскливой Кутепии, где каждый день кто-нибудь умирал или стрелялся от безысходности. Потом, в Сербии, их пути разошлись. И вот снова оба оказались здесь, в России, на родине.
В Смоленске, в комендатуре, Радовскому выдали ордер на комнату в небольшой гостинице, построенной, по всей вероятности, большевиками. И вечером в ресторане в центре города он встретил штабс-капитана Зимина в черном мундире оберштурмфюрера СС. С ним за столиком сидели еще двое. Зимин обнял бывшего однополчанина и тут же представил своим друзьям. Те были в штатском.
— Андрей Константинович фон Сиверс, — представил Зимин высокого господина средних лет в сером коверкотовом костюме, в осанке которого явно чувствовалась офицерская выправка. — Вильфрид Карлович Штрик-Штрикфельд. А это, господа, Георгий Алексеевич Радовский, мой боевой товарищ, с кем вместе… не только из одного котелка, но и голодали. Я уже вам рассказывал о наших злоключениях. Но теперь, слава господу, мы снова в России, в своем благословенном Отечестве, на своей земле.
Зимин наполнил рюмки. Все встали.
— За Россию, господа! За единую и неделимую!
Сиверс и Штрик-Штрикфельд были из прибалтийских немцев. Оба с января 1941 года, когда дивизии вермахта накапливались в Польше для предстоящего июньского броска на восток, состояли на службе при главном штабе фельдмаршала фон Бока. Затем, когда фон Бок был смещен с поста командующего группой армий «Центр» за провал операции «Тайфун» и неудачи под Москвой, а на его место Гитлер назначил командующего 4-й полевой армией фельдмаршала фон Клюге, человека более послушного и гибкого, перебрались в штаб Верховного командования сухопутных сил (ОКХ). В разговоре не раз упоминалось имя Рейнхарда Гелена. Как нетрудно было понять, оберст Гелен способствовал их переводу непосредственно под его подчинение и покровительство.
— Георгий! — тряс хмельной головой Зимин. — Тут такое дело завернулось! Хорошо, что мы встретились. Вид у тебя слегка потрепанный, ну да ничего. С сегодняшнего дня я ставлю тебя на довольствие. Откормлю, подлечу. Есть свои люди в госпитале. У нас здесь, в Смоленске, везде теперь есть свои люди.
— Хорошо вы тут устроились, — суховато усмехнулся Радовский, и все, сидевшие за столом, несмотря на изрядную степень опьянения, насторожились.
— Ты что-нибудь слышал о Русском освободительном комитете? — Зимин сделал предупреждающий жест рукой и посмотрел на Сиверса и Штрик-Штрикфельда. — Господа, за Георгия Алексеевича Радовского я ручаюсь головой.
Они снова выпили. Теперь — за Русскую освободительную армию. Коньяк развязал языки, и вот уже разговор потек вольнее, свободнее.
— Если в ставке фюрера в самое ближайшее время не возобладает здравый ум и если немецкие генералы не поймут наконец, что сил ни вермахта, ни потенциала Германии, ни даже объединенной под немецкими штыками Европы недостаточно даже для взятия Москвы, то крах, господа, наступит гораздо раньше. Я думаю, уже следующей зимой. Большевики будут атаковать зимой. Зимой это у них лучше получается.
— Да, пожалуй, — заметил кто-то, — французов тоже зимой гнали.
Эта параллель несколько смутила остальных. Но вскоре разговор продолжился с прежним жаром.
— Подбросят еще несколько десятков свежих дивизий, насытят линию фронта тяжелой техникой и вооружением… А так называемые партизанские бесчинства?
— Об этом, господа, нам, пожалуй, лучше расскажет Георгий Алексеевич. — Сиверс внимательно посмотрел на Радовского, сделал едва заметный поклон. — Вы, как я понял из рассказа Вадима Дмитриевича, были ранены в районе Дорогобужа при ликвидации партизанских баз. Вот и поделитесь своими наблюдениями, что же происходит в лесах по нашу сторону фронта?
— Фраза
Штрик-Штрикфельд напрягся. Сиверс снова вежливо кивнул. Очевидно, то, о чем сейчас говорил Радовский, каким-то образом ложилось на их разногласия.
— И сил полиции, и немецкой, и нашей, здесь недостаточно. Потому что никакими силами эту стихию уже, кажется, невозможно удержать в рамках так называемого нового порядка. Вы, должно быть, знаете, сколько штатных дивизий, в том числе и танковых, штабу Клюге пришлось снять с передовой и перебросить под Вязьму и Дорогобуж. Сопротивление будет разрастаться по принципу снежного кома. Но самое неприятное — это то, что стихия народного возмущения против бесчинств германских солдат постепенно принимает черты, я бы сказал, политического движения сопротивления.
— Что вы имеете в виду?
— Сталин перебрасывает в партизанские районы командиров и комиссаров, специалистов подрывного дела, диверсионные десантные группы. И усилия большевиков, надо это признать уже фактом, дают свои плоды. Сталин, через своих партизанских комиссаров, контролирует уже основные районы и самые многочисленные формирования противника по эту сторону фронта.
— Большевики выбросили еще одну козырную карту, — пьяно мотнул головой Зимин и молча махнул до дна очередную рюмку. — Они провозгласили эту войну Великой Отечественной. Если так дальше пойдет, то Восточный фронт окажется между молотом и наковальней. С одной стороны — полнокровные сибирские дивизии, вооруженные тяжелыми танками и реактивными минометами. С другой — партизанские формирования. Они уже сегодня объединяются в полки и бригады. Где гарантия, что завтра они не заполучат тяжелую технику и достаточное количество обычного стрелкового вооружения и боеприпасов и не выстроятся колоннами за нашими спинами?
— Отечественная война — это не просто звучит. Это волнует. И не только нервы, а более глубокие материи. И каждого человека, и всего общества в целом. Это объединяет.
— Что ж, они в чем-то, очень важном, пожалуй, самом важном, правы, — заметил Сиверс. — Тогда, в восемьсот двенадцатом, французы… Теперь — германцы. А говорят, Сталин приказал ввести погоны, а своих генералов награждает орденами Кутузова и Суворова? Искренне он это делает или нет, но этому горцу в уме не откажешь. И русский характер он чувствует тонко. Совдепия превращается в Россию. Да, да, господа.
— Заметьте, господа, что все это — на фоне разнузданной нацистской политики на оккупированных землях. — Сиверс отодвинул от Зимина графин с водкой. — Прав, трижды прав был Наполеон, когда сказал, что, выступая против мощной державы, можно выиграть битву, но не войну.
— У Сталина ничего не выйдет. Все это: и ордена, погоны, — делается не искренне, а под давлением обстоятельств.
— Фюрера обстоятельства тоже не милуют, но он пока остается глух и слеп к тому, что уже очевидно.
— А кто-то, господа, день и ночь твердил, что Совдепия — это колосс на глиняных ногах, что стоит толкнуть его, этого глиняного истукана, и… А тут толкнули под Минском, толкнули под Бродами, толкнули под Киевом и Брянском, и — что?! Под Москвой обосрались в худые и тонкие подштанники.
— Русский народ… Русский человек… Фюреру нужно было не с самолета исследовать русские просторы, а хотя бы в рядах его наступающей пехоты. И разговаривать с русскими людьми, которые в первые летние недели встречали германцев как освободителей, не как с недочеловеками, а как союзниками по борьбе против режима Сталина.
— Увы, господа, пруссаки никогда не проявляли большого искусства в умении общения с другими народами. А уж нацисты тем более. Уже в Австрии и Чехии это было очевидным. Австрияки, и те куда более человечны и умны. — Мысли, которые смело высказывал Сиверс, разделял и Радовский. Но разделяет ли их кто-нибудь там, наверху, в Ставке Гитлера, где определяется вся стратегия ведения войны на Востоке?
— Вы видели, что творится в лагерях для военнопленных? — Зимин грохнул по столу кулаком. — Сотнями ежедневно вывозят на телегах во рвы. Неделю тому ездил в Рославль. Люди доведены до крайней степени физического истощения, до полной потери человеческого облика. Из них уже невозможно сделать солдат, которые на смерть пойдут за дело освободительной идеи. Не-воз-мож-но! Их нужно год откармливать! Чтобы они имели нормальный человеческий вес. Лечить не только от дистрофии, но и психику.
— Немцы рассуждают примерно так: русских на сорок миллионов больше, чем нужно, и они должны исчезнуть. Этот бред я слышал совсем недавно из уст одного оберста из штаба фон Клюге. — Это снова сказал Сиверс.
— В морду бы за такие слова.
— Зимой, под Наро-Фоминском и Можайском, именно это и произошло.
— Да, господа, — сказал Радовский, глядя на Сиверса, — для немцев все это — Восточный фронт. Всего лишь Восточный фронт. Просторы, где маневрируют танковые и пехотные дивизии вермахта и СС. А для нас — Родина.
— В декабре я был при штабе фон Бока, — вскинул подбородок Штрик-Штрикфельд. — Однажды фельдмаршал сказал: здесь, под Москвой, мы либо выиграем, либо безвозвратно проиграем войну. Так что там вполне отдают себе отчет в том, что на самом деле происходит здесь, и в войсках, и по обе стороны немецких и русских линий.
— Да, с уходом фон Бока многие наши надежды рухнули.
— Ничего, господа, ничего. Настанет, настанет и наш час. Русский освободительный комитет готов, после некоторых предварительных мероприятий организационного характера, поднять население против режима Сталина. По некоторым предварительным оценкам, под ружье уже завтра мы сможем поставить армию в один миллион солдат. Вот аргумент, с которым Берлин вынужден будет считаться!
Радовский узнал из этого разговора, что условием русской стороны является следующее: признание границ 1939 года, равноправное положение русского народа и образование независимого русского национального правительства на демократической основе. А это означало самое главное — конец войне.
На следующий день Вадим Зимин рассказал, что в середине июля группа армий «Север» разгромила в «котле» русскую 2-ю ударную армию Волховского фронта, при этом германский патруль захватил в плен командующего этой армией и заместителя командующего войсками Волховского фронта генерал-лейтенанта РККА Андрея Андреевича Власова. Власов — фигура среди большевиков, в особенности в армейских кругах, влиятельная. Недавно от него получено согласие о сотрудничестве. Именно он возглавит Русскую освободительную армию. Сейчас ведется усиленная работа по созданию структуры будущей армии. Смоленский комитет возглавляет эту работу.
— Власов? Я слышал, он тоже из большевиков?
— Имеет орден Ленина. В гражданскую, кажется, командовал полком.
— Да, красный генерал из крестьянских сыновей. И это сейчас не должно нас смущать. Гитлер склонен к тому, что Русское освободительное движение должен возглавить человек из народа.
— Под Москвой, в период самых жестоких боев, командовал 20-й армией и успешно наступал.
— А какая роль отводится нам? Будем состоять при экс-красных командирах военспецами?
— Пусть даже так. На первых порах. Но если все пойдет на лад и эти прусские безумцы прекратят отговаривать фюрера от радикального шага навстречу русской идее, уже к зиме немецкие войска будут отведены на линию тридцать девятого года. Россия без большевиков и Сталина! Демократическое правительство! Георгий, могли ль мы с тобой мечтать об этом?! Там, на турецком берегу, когда пуля в рот казалась универсальным средством от всех болезней, терзавших нас. А потом… потом, друг мой, разберемся и с пруссаками.
— Ты наивный человек, Вадим. Немцы никогда не оставят захваченной территории. Ни-ког-да! Они ведь и воюют не против Красной Армии, а за территорию. Чтобы расположиться на ней хозяевами. Облокотившись при этом на наши головы. Вот что происходит в действительности. Доказательства — на каждом шагу.
— И все-таки у них нет другого выхода, как призвать на помощь нас, русских. У них сейчас некомплект в дивизиях до семи тысяч человек. Где они их возьмут? Так что скоро, совсем скоро ворота концлагерей будут распахнуты — на восток! И в бой мы пойдем не в этой вот форме, и не с нашивками «ОСТ», а в русских шинелях и гимнастерках. Дайте время.
Радовский засмеялся.
— Давай лучше выпьем, — предложил он. — За мое новое назначение.
— Ты получил новое назначение?
— Да. Буду формировать новую роту. Приказ о моем назначении и новых полномочиях подписан.