По лесу в разных местах еще слышалась стрельба, а на бугорке у первого поворота дороги, где зеленела небольшая веселая полянка, солдаты молча копали большую братскую могилу.
Батов закурил сигарету и пошел туда, где собирались все.
Полк оставался полноценной единицей. Батальоны, роты и взводы — все было на своих местах, но едва ли насчитается теперь хоть третья часть личного состава, положенного по штату.
— Батов! — увидев взводного, позвал командир батальона. — Принимай роту.
— Как так? — удивился Батов.
— Святая наивность! — вмиг ощетинился Котов.
Подойдя ближе к могиле, Батов понял все: на краю могилы рядом с Дьячковым и Сорокиным, будто задремав на минутку, лежал старший лейтенант Седых. Лицо чистое, строгое, чуть подернутое бледностью. Вася Валиахметов хлопотал около него: поправлял гимнастерку, разглаживал погоны ладонью, укладывал светлые волосы, словно собирал его на последний парад и все это имело какое-то очень важное значение. Потом он повернулся к Дьячкову и с ним начал проделывать то же самое.
Батову стало трудно дышать, горло сдавили спазмы, вот-вот покатятся слезы. Отвернулся и лицом к лицу столкнулся с Грохотало.
— Осиротели мы, Алеша, — выговорил он, плохо владея голосом. — Целый взвод вместе с командиром... И ротный наш, Иван Гаврилович...
Грохотало сжал зубы так, что на щеках резко обозначились желваки, шагнул к краю могилы.
Зина Белоногова сидела возле мужа. Она уже не плакала громко, как вначале, там, на дороге, а смотрела широко открытыми глазами равнодушно и бессмысленно. Слезы текли по воспаленным щекам. Она их не вытирала и, видимо, даже не ощущала.
...Переселилась походная застава на новое место почти целиком. Только Жаринов, пожалуй, один и остался, да и он — неизвестно в каком состоянии отправлен в санбат.
Отзвучали короткие прощальные речи, грохнул троекратный залп — знак особой воинской почести. И снова полк идет на запад, оставив красноглинистый холм земли.
21
— Эй вы, славяне! — крикнул Боже-Мой в соседнюю пулеметную ячейку. — Кто знает, какое завтра число?
— Первое, — послышалось оттуда.
— То-то вот и есть, что — первое. Праздник великий, а у нас никто и в ус не дует.
С тех пор, как погиб его друг, Боже-Мой заметно изменился: шутить стал редко, посуровел.
— Ты давай закапывайся поглубже, — посоветовал ему Оспин, — если не хочешь, чтобы к празднику тебя самого закопали.
Еще солнце не закатилось, когда полк, выбив из небольшой деревушки фашистов, занял ее. Эта убогая деревня стояла на совершенно голой местности. С юго-запада на северо-восток за окраиной протекала крошечная речка. Гитлеровцы отступили за нее. На противоположном берегу начинался густой лес. В нем-то и закрепился противник, поливая оттуда пулеметным и автоматным огнем.
Командир батальона приказал Батову занять позиции на пологом склоне открытого берега. Пришлось выкатывать пулеметы по-пластунски, лежа копать ячейки, а потом углублять их. До заката солнца солдаты успели закопаться в полный рост.
Земля здесь влажная, мягкая. Режется, как масло. Ни камушка, ни гальки — только копай. И солдаты так усердно занялись окопами, что даже на сильный огонь немцев отвечали редко.
— Давай, фриц, вваливай в белый свет, как в копейку, — приговаривал Боже-Мой, старательно выгребая землю из ниши, — все равно патроны девать некуда. Утром бежать легче будет.
Батов решил прощупать фашистов и приказал открыть огонь из всех пулеметов. Шуму наделали много, немцы несколько приутихли. А минут через десять оттуда опять послышалась отчаянная трескотня.
Так продолжалось часов до одиннадцати. Потом стрельба затихла и в половине двенадцатого прекратилась вовсе. Стало тихо-тихо. Ни огня, ни звука на том берегу.
— Видать, натешились, — говорил Крысанов. — Чать, и поспать маненечко надо.
Пулеметная рота одна охраняла полк с этой стороны. Батов, назначив часовых, остальным разрешил спать. Привалившись к сырой стенке окопа, он уткнулся лицом в ладони и тоже попытался задремать.
— Ну, чего ты тут маешься, товарищ лейтенант? — увещевал командира Боже-Мой. — Шел бы к старшине, отдохнул бы как следует в деревне. Делать тут нечего.
Батов лег в ходе сообщения и задремал, как иногда человек дремлет на посту — при малейшим тревожном звуке он будет на ногах...
Немцы молчали. Батов, лежа на дне окопа вниз, лицом, все-таки уснул и не заметил, как наступил рассвет.
Утром обстановка совершенно изменилась, как может она меняться только на фронте. Из-за речки немцы ушли, зато в тыл полка, с юго-запада, прорвалась другая группа. Там ее встретили пулеметчики третьего батальона.
Володя Грохотало бежал из деревни по зеленому скату берега к позициям роты и чем больше приближался к ним, тем больше недоумевал: все как на ладони видно, пулеметы стоят по местам, а людей — ни одного. Загадка объяснилась, когда он заглянул в окоп. Солдаты чинно сидели в ячейках и, налив вино во что только можно налить его в данных условиях, поздравляли друг друга с великим праздником.
— Прекратить безобразие! — закричал сверху Грохотало.
Батов, услышав его голос, вскочил и тоже увидел картину празднования Первого мая. Солдаты поспешно свернули свой праздничный «стол». Грохотало передал приказ командира батальона — немедленно менять позиции, выходить на юго-западную окраину деревни.
Пулеметы на катках двинулись на новое место. Грохотало бежал впереди, указывая путь расчетам. Батов помогал солдатам выбираться из траншеи и отправлял их вслед за бегущими по косогору. Последний пулемет подхватили Чадов и Усинский. Чадов вполголоса ругался. Батов не сразу понял, чем он недоволен. Но, когда заглянул на дно крайней ячейки, все прояснилось.
Там, немного побледневший, спокойно спал Боже-Мой. Лейтенант спрыгнул в окоп, толкнул его. Боже-Мой повернулся со спины на бок, сладко причмокнул губами, для удобства подложил под щеку ладонь и снова закрыл приоткрывшиеся веки. Батов начал сильно трясти солдата за плечо. Не помогло. Приподнял, посадил, привалил, как плохо связанный сноп, к стенке окопа. И это не помогло. Голова валилась набок, ни руки, ни ноги не повиновались.
В нише для пулеметных коробок стояла каска, наполненная водой. Батов снял пилотку с Чуплакова и окатил его. Боже-Мой поежился, чихнул несколько раз кряду, приоткрыл глаза. Однако двигаться не мог, а только промямлил какое-то невразумительное ругательство.
Тогда Батов подхватил солдата и, напрягшись, выкинул из окопа. Потом выбрался сам, взвалил Чуплакова, как мешок, через плечо и зашагал туда же, куда ушла вся рота. Нести не очень далеко, но метров за двадцать до новых позиций Батов попал в зону огня. Обозлился, сбросил с себя Чуплакова и готов был избить его, но вовремя опомнился: с ним хоть что сейчас делай.
— Вася! — позвал Батов и свалился в яму у крайнего пулемета.
— Я слушаюсь, товарищ лейтенант, — отозвался Валиахметов. — Чего надо?
Людей не хватало, и Валиахметов действовал теперь в пулеметном расчете, а обязанности связного и ординарца выполнял, как говорится, по совместительству.
— Беги к старшине — пусть заберет этого черта на повозку... Еле донес... В глазах темно...
— Слушаюсь, — вскочил Вася и побежал по открытому месту в деревню. По пути он упрятал Чуплакова от пуль за небольшой бугорок.
Бой был коротким. Основные силы фашистской группы, наскочив на шестьдесят третий полк, повернули на северо-запад и поспешно отошли, оставив небольшой заслон для прикрытия. Через полчаса, частью уничтожив, частью рассеяв врага, полк был снова в пути.
Шагая в строю, Батов все еще не мот уразуметь, как случилось, что солдаты устроили выпивку в окопе. Когда они ходили за вином, когда принесли воды?.. Вернее всего, что вино заранее с собой захватили. И все обошлось благополучно, только Боже-Мой оказался невменяемым.
Подумав об этом, Батов забеспокоился о состоянии Чуплакова и толкнул в бок шедшего рядом Грохотало.
— Сходи, Володя, посмотри, что с ним там делается. Может, у Верочки попросить какого-нибудь снадобья, чтобы дурь из него скорее выбить.
— Нет, — засмеялся тот, — уж к Верочке ты обращайся сам. Что-то я замечаю, последнее время она возле тебя так и тает. Да и ты перед ней, вроде как перед иконой, только что не крестишься... А посмотреть — это я сейчас, мигом.
Ничего не таил от Володи Алеша, но о Верочке пока не заговаривал, потому что и сам не понимал толком своего отношения к ней. Как человек, укушенный когда-то змеей, боится потом и ужа́, так и Батов все еще не мог забыть урока, полученного от Лиды.
Володя выскочил из строя, дождался обоза. Боже-Мой, развалившись в повозке, издали увидел Грохотало и виновато запел:
— Замолчи! — прицыкнул на него Грохотало, увидев, что от хвоста обоза едет Крюков. Хотел было накинуть на Чуплакова брезент, чтобы спрятать от глаз начальства, но было поздно.
— Что, ранен? — спросил, подъезжая, Крюков. — Почему не направлен в санбат? Почему...
— Да не ранен я, — ляпнул заплетающимся языком Боже-Мой, хотя майор обращался не к нему. — Так я просто... хвораю.
— Что-о? — всполошился Крюков, догадавшись о причине «болезни» Чуплакова, и, спрыгнув с коня, приблизился к повозке, потребовал:
— А ну-ка, дыхни на меня, любезный!
Это его «любезный» прозвучало оскорбительно, как ругательство.
— Не стану я на тебя дышать, товарищ майор.
— Это почему же, позволь узнать?
— Скоро домой поедем, женюсь — на родную жену надышаться успею...
— Праздничек справляете, так сказэть! — грозно прикрикнул Крюков. Грохотало, шагая возле повозки сзади Крюкова, подавал Чуплакову знаки, чтобы тот не болтал лишнего.
— Старшина! — позвал Крюков. — Где старшина пульроты?
— Я — старшина пульроты, — отозвался Полянов с повозки, идущей впереди по соседству.
— На кухню его, так сказэть, на ночь! Слышите?
— Слушаюсь.
— В этой роте всегда больше всего безобразий, — ворчал Крюков, ставя ногу в стремя. — Распустил вас комбат!
— Вот как ловко девки пляшут — по четыре в ряд! — хохотнул Боже-Мой вслед Крюкову. — Я напился, а он комбата виноватит.
— Да, маловато наболтал ты на свою шею, — усмехнулся Володя. — А нам с Алешей он при случае обязательно, припомнит.
— Да ведь навоз-от, он шибко долго горит, ежели его поджечь, — глубокомысленно изрек Боже-Мой. — Чадит здорово, а сталь на нем не сваришь — жару-то нету!
— На кухне тебе делать нечего, — сказал Полянов, — а вот отсыпайся-ка лучше, да ночью — на пост.
— Мне хоть куда, — беспечно согласился Боже-Мой (однако после разговора с Крюковым он заметно потрезвел). — Мне хоть куда, только бы не от этого майора наказание принимать: у него желчь во рту, ему все горько, куда ни глянет. Знал бы он, что хуже всякого наказания совесть грызет меня перед товарищами, а пуще всего — перед лейтенантом нашим: ведь моложе всех он нас, а ему же и воспитывать таких дураков, как я.
— Раньше надо было об этом думать, — недовольно заметил Володя.
— Да я что, нарочно, что ли, напился-то? — горячо оправдывался Боже-Мой. — Вот хоть убей — не знаю, как это вышло. Пил, будто воду, ее, проклятую. Ни в одном глазу вроде не замутило... После дружка, понятно, тужил я во все эти дни. И побасенки немилы мне стали. А тут ребята говорят, будто я вновь народился. Наплел им столько, что животы у которых заболели со смеху.
— Хватит, — оборвал Грохотало. — Спи, да еще не вздумай чего-нибудь отмочить. — И пошел, обгоняя, повозку.
— Что-о ты! — протянул вдогонку Боже-Мой. — Да скажи лейтенанту-то, извиняется, мол, в глаза глянуть стыдно.
22
Когда-то в школе, и не так уж давно, лет пять назад, Батов и его одноклассники изучали немецкий язык. Но всех интересовал один и тот же вопрос: с кем разговаривать на этом языке, если вокруг на тысячи километров нет, может быть, ни одного немца? Двойки в дневнике по этому предмету никого не огорчали: все равно никогда в жизни не пригодится и позабудется.
И слова — Берлин, Одер, Эльба — воспринимались как книжные, ничего общего с жизнью не имеющие.
Но тогда им было только по четырнадцать лет. В этом возрасте весь мир, кроме своей деревни, кажется загадочным, манящим. И если бы тогда какой-нибудь пророк по секрету сообщил, что через пять лет и немцы, и Германия, и Одер, и Эльба — все это будет так же близко и ощутимо, как школьный дневник с двойкой или пятеркой по немецкому, Батов, наверно, посмеялся бы такой «шутке». А теперь и школа, и дневник, и тогдашние мысли казались далекой сказкой, которую можно вспомнить, но вернуться или хотя бы приблизиться к ней невозможно.
С захватом Гребова полк вышел на Эльбу. Город недавно бомбили американцы, во многих местах еще дымились развалины. Примечательно, что почти все здешние жители остались на месте, никуда не бежали. Они выходили из подвалов, присматривались к советским солдатам.
На многих уцелевших домах развевались белые флаги. Хорошо сохранившиеся кварталы перемежались с развалинами. Какой-то художник взгромоздился на груды битого кирпича и, стоя перед этюдником, набрасывал очертания разрушенной фабрики с живописно расколотой трубой и в прах разнесенной крышей. Он часто отходил от этюдника, пятясь по кирпичам, и, дойдя до раскладного стула, на котором висел его пиджак и лежали краски, сдвигал на затылок соломенную шляпу, поправлял большие очки и, подперев рукой остренькую бородку, долго всматривался в очертания развалин, сравнивая их с линиями на своем наброске.
Фашистской армии как таковой больше не существовало. Она растворилась в поверженной стране, как соль растворяется в воде, — нигде нет и всюду есть. Многие части, поспешно откатившись на запад, сдавались союзным войскам. Разрозненные и вконец потрепанные воинские формирования, захваченные в Гребове, тут же разоружались, и солдаты получали полное право отправляться по домам.
После взятия города стрелковым подразделениям было дано новое, не совсем обычное задание — стать заставами на берегу Эльбы. Роты разошлись по указанным пунктам, а офицеров, до командиров рот включительно, Уралов собрал на совещание.
В мрачном низком зале Батов сидел среди офицеров своего батальона и никак не мог освоиться с мыслью, что война, собственно, кончена, что впереди не подстерегают опасные неожиданности, что командир полка ставит перед офицерами уже «мирную» задачу.
— Кто изучал немецкий язык? — спросил Уралов. — Кто хоть когда-нибудь знакомился с этим языком в школе или другом учебном заведении?
Около половины присутствующих подняли руки. Вторая половина — люди более старшего возраста — никакого касательства к изучению немецкого языка не имели.
— А кто из вас знает немецкий язык? Кто может говорить по-немецки?
Сначала не поднялось ни одной руки. Потом, робко оглядываясь, невысоко поднял руку батальонный фельдшер Пикус. По рядам прокатился смешок. Уралов, покачав головой, посоветовал приниматься за эту нелегкую, но необходимую науку, потому что многие из присутствующих, видимо, после войны останутся в Германии. До сих пор приходилось говорить с захватчиком на языке оружия — теперь нужен другой метод общения.
Очень странно было все это слышать, так как никогда раньше Батов не задумывался, что с ним будет после войны, и еще потому, что война все-таки не окончена. Правда, армия дошла до Эльбы и уперлась в американцев, но ведь никто не объявлял об окончании войны. Где-то она еще идет, где-то льется кровь...
И все же с совещания Батов ушел с таким настроением, будто война уже кончилась. По небу легко плыли прозрачные облака. Они, даже набегая на солнце, не омрачали яркого дня, а придавали ему еще большую торжественность, праздничность, рассеивая прямые солнечные лучи и пропуская ровный мягкий свет.
Облака так увлекли Батова, что он, зазевавшись, набрел на кучу книг, почему-то выброшенных прямо на тротуар. Среди многих разорванных, измятых, запачканных томов и брошюр привлекла внимание одна — новая, чистая, в белом кожаном переплете, с тиснеными золотом буквами названия.
— «Mein Kampf», — прочел вслух Батов, еще не коснувшись ее, и, подогреваемый любопытством, осторожно, брезгливо, словно змеиную выползину, поднял книгу. Так вот она какая! О бредовых ее идеях много писали и говорили в военные годы. Полистал. Бумага отличная, шрифт крупный, годный для любого читателя, и много цветных рисунков.
Батова поразил тот простой факт, что, оказывается, самые отвратительные идеи можно заключить вот в такую привлекательную обложку. Ему захотелось на досуге внимательно просмотреть всю книгу, и он не бросил ее обратно в кучу, а взял с собой.
Батов шел к берегу Эльбы, время от времени посматривая на чудесное майское небо и удивляясь, что именно оттуда, с этого ласкового неба изредка падают некрупные капельки дождя. Они, эти капли, не могли намочить, а только как бы напоминали, что не всегда бывает небо таким веселым — могут на нем появиться и черные тучи, и гроза может разразиться. Над Эльбой стоял невообразимый шум и гам. Правый берег усыпан нашими солдатами, левый — американскими. Те и другие кричат, в воздух летят пилотки, фуражки. Люди на обоих берегах салютуют друг другу выстрелами из карабинов и автоматов, над рекой то и дело взмывают разноцветные ракеты.
Чтобы лучше видеть все это, Батов поднялся на мост и остановился у самого края, опершись на перила. С нашего берега кто-то прыгнул в воду и поплыл поперек реки. С другой стороны тоже поплыл человек. Они встретились на середине реки, пожали друг другу руки и потянули каждый в свою сторону, приглашая к себе.
Но вот оба поплыли к нашему берегу. В толпе ожидающих замелькала алюминиевая баклажка. Пловцов выхватили из воды и с ходу вручили по кружке. Американца окружили, ему пожимали руки. Крик, шум.
А в Эльбе уже появилось много пловцов с той и другой стороны. Дождавшись первого советского солдата, американцы подхватили его на руки, качнули несколько раз, поставили в круг, угостили, и снова он начал летать над головами союзников.
Люди на разных берегах Эльбы, не понимая языка, хорошо понимали чувства друг друга...
Батов услышал громкий разговор на противоположном конце моста. К молодому американскому офицеру, охранявшему вход на мост, подошли еще двое. Один в черных очках, полный, видимо, старший, сердито кричал на молодого, возмущенно показывал на солдат в реке и на берегу и не очень вежливо подталкивал распекаемого офицера к перилам...
— Алеша! — вдруг послышалось снизу.