Владимир Голяховский
Русский доктор в Америке
История успеха
Моей дорогой Ирине, с которой мы вместе — на богатство и бедность, на лучшее и на худшее, на жизнь и на смерть.
Предисловие к русскому изданию
Как в одной капле воды может отражаться все небо, так и одна личная история может служить каплей, отражающей исторические события. Поэтому я решаюсь рассказать о том, как в 1970-х годах эмигрировал в Америку из Советской России.
Начало того массового исхода было общественным и историческим чудом, как легендарный библейский исход евреев из Египта. «Железный занавес» коммунизма тогда впервые слегка приподнялся, и на нас повеяла живительная струйка свободы. Но одно дело было почуять ветер свободы издалека, а другое — полностью в нее погрузиться. Американская свобода оказалась нам чужой: с другим языковым, политическим, экономическим и культурным фоном. В Библии сказано, что Моисей сорок лет водил свой народ по пустыне, чтобы новые народившиеся поколения были готовы к свободе. В наш динамический век всё происходит намного быстрей. Зато нам и тяжелей было внедряться в абсолютно новый мир. Иммиграция — это путь преодоления трудностей в экстремальных условиях чуждого окружения. За свою свободу мы платили дорогой ценой мучительного к ней приспособления.
История в наше стремительное время быстро убегает вперёд. Русским людям нового периода, жителям XXI века, уже многое неизвестно из того, что происходило с нами — первой волной тех беженцев от коммунистического отчаяния. Для них я и описал, что было со мной и другими, что видел и пережил, вырвавшись на свободу.
Эта книга была впервые издана на английском языке в Нью-Йорке, в 1986-м, и была продолжением первой книги моих воспоминаний «Русский доктор», изданной тоже на английском в Нью-Йорке в 1984-м. Обе переиздавались в разных странах, но русских изданий до сих пор не было: тогда шла холодная война и никакие сведения о жизни иммигрантов в Америке не пропускались в Россию. По прошествии пятнадцати лет я предоставляю русскому читателю обновлённый и дополненный вариант — взгляд издали на то, что происходило с нами четверть века назад.
Свобода — лучший дар общества человеку, но завоевать свободу бывает нелегко.
Предисловие к американскому изданию
Жителю Советской России переселиться в Соединённые Штаты — это всё равно, что обитателю морских глубин оказаться на горной вершине. Чтобы ему выжить в новых условиях, надо заново приспособиться ко всему, самому перемениться настолько, что это равноценно новому существованию, второй жизни. Да ещё если бы этот процесс переселения совершался медленно, постепенно. А в наш стремительный век это всего-навсего перелёт через океан на Боинге-747. Когда же успеть перемениться?
Я был одним из 250 тысяч сыновей советского народа, которым удалось совершить исход из «коммунистического рая» в 1970-х годах. О том, что по-настоящему это был и том, как мы оттуда вырвались, я рассказал в своих воспоминаниях «Русский доктор».
Но ведь должен же быть где-нибудь рай на земле! И вот, вместе с другими, мы приехали искать его в Америке. Первые же столкновения с новой действительностью вызывали в нас стресс, трагедии непонимания и комедии ошибок. Внутри нас происходила психологическая драма столкновения двух миров: глубины прошлого ещё продолжали давить, а разряженный воздух новых вершин уже начал пьянить. Особенно остро это ощутимо в Нью-Йорке, в котором даже многие урождённые американцы из тихих уголков чувствуют себя подавленно и неуютно.
На примере истории моей семьи и наблюдений над другими иммигрантами я рассказываю в этой книге, как происходила адаптация и чего она нам стоила. Наверно, нет иммигрантов, менее приспособленных к американской гонке жизни, чем выходцы из России. Но тем трагичней, смешней и интересней эта история.
Все события, факты и обрисовки людей в ней — действительные. Я изменил только некоторые обстоятельства и имена. Пусть никто не пытается узнавать знакомых среди персонажей моих воспоминаний: ведь все мы, люди, только капли в океане людской истории, а человеческие судьбы — это бушующие волны того океана. Капля от капли ничем не отличается, хотя бури событий разносят их в разные стороны, как и нас с вами.
Ну, а нашли ли мы в Америке то, что искали, — рай? Заранее могу только сказать, что сначала мы должны были пройти через чистилище. Остальное — в книге.
Как это началось
…Мелодия эмиграции неизбежна в стране, где общественность всегда проигрывала все бои.
— Эмигрировать из Советского Союза? Ты что: шутишь или ты с ума сошёл?
— Ни то и ни другое. Я действительно думаю уехать навсегда.
— Не понимаю. Просто не понимаю! Тебе только сорок шесть лет, а ты уже давно профессор хирургии, заведуешь кафедрой в Московском медицинском институте. Ты получаешь большую зарплату. У тебя патенты со всего мира на хирургические изобретения. Ты член Союза писателей, живёшь в привилегированном писательском доме, в трёхкомнатной квартире. У тебя автомобиль и гараж. Чего тебе не хватает?
— Воздуха. Мне не хватает воздуха свободы. Чем выше я поднимаюсь по ступеням служебной лестницы, тем больше я должен зависеть от коммунистов. Я у них в зависимости, потому что я беспартийный и много раз отказывался вступать в их партию. Не хочу больше жить здесь. Ни мне, ни моему сыну здесь нет будущего.
— Но ты же так упорно работал, чтобы достичь всего этого своим трудом.
— Да, достиг. А теперь — теряю. Коммунисты травят меня за то, что я захотел уволить одного из них, дурака и бездельника. Уже год они пишут на меня анонимные письма во все высокие партийные инстанции, обвиняют меня в идеологической отсталости, в низкопоклонстве перед Западом, в том, что я оперирую западными инструментами.
— Ну, это ерунда — стандартные обвинения. Перетерпи, отступись. Они отвяжутся.
— Нет, на меня повели настоящую травлю, как на волка. Это у них называется линия партии. Ко мне присылали много проверяющих комиссий, и все признавали мою работу хорошей. Тогда они подослали ещё одну, от парткома, из отборных махровых консерваторов и антисемитов.
— Но у тебя ведь русская мать, ты наполовину русский.
— Для них нет наполовину русских. Если отец еврей, то и сын наполовину еврей. Все знают, какие ничтожества мои противники, каждый по отдельности. Но вместе они имеют силу. И они чуют: кто не с ними, тот против них. А я не с ними. В том-то и дело, что мне противно быть с ними.
— Ну, слушай, если так — поменяй работу. Ты и на новом месте сможешь показать себя.
— Сдаться им? Если я и поменяю работу, там ведь тоже будут надзиратели-коммунисты. Они над нами везде.
— Но заявлять о желании эмигрировать — это же почти самоубийство. КГБ тебя не выпустит, ты слишком заметная личность. Ты станешь отказником, и это пятно останется с тобой на всю жизнь. И тебя уже ни на какую работу не примут, кроме самой низкой. Подумай трезво, без эмоций.
— Я думаю, всё время думаю. Я устал и я оскорблён. И я хочу уехать в Америку.
— В Америку?! На что там можно рассчитывать? Думаешь опять стать профессором?
— Профессором? Нет, конечно. Я знаю, что мне придётся проходить обычный американский путь: начать с самого низа, может быть, с санитарской работы.
— Ты… станешь санитаром?! Ну, ты даёшь!..
— Я хочу свободы, а за свободу надо платить. Но я, конечно, не собираюсь умереть американским санитаром. Думаю, всё-таки сумею опять стать доктором, поднимусь до чего-нибудь и в Америке.
Разговор с близким другом происходил у меня дома, в Москве, в 1976 году. Мы сидели в моём кабинете, на мягких креслах финского гарнитура, по стенам стояли красивые полки с собранной мной богатой библиотекой, мы пили армянский коньяк, который дарили мне благодарные за операции пациенты. И обстановка, и условия моей жизни были самые привилегированные по стандартам той жизни. Это было за пятнадцать лет до падения коммунизма и развала Советского Союза, и тогда никто не мог предсказать, какие великие изменения наступят вскоре на русской земле. Мы их тогда не ждали.
В той
Мы принадлежали к поколению московских интеллигентов, которые долго страдали, прямо или косвенно, в ожидании социальных улучшений для всего советского общества. Мы были детьми тех, кого сотнями тысяч арестовывали, мучили и убивали коммунистические опричники КГБ; наши отцы и братья, и даже некоторые из нас самих, были победителями в недавней Отечественной войне и заслужили для своих людей лучшую жизнь. Нам хотелось, чтобы кончилась эпоха засилья партии с её абсурдной пропагандой, в которую никто не верил, чтобы прекратилась алогичная холодная война с Западом, забиравшая все силы и ресурсы страны. Коммунисты сдавливали горло страны, а мы хотели свободы и лучшей жизни и — отчаялись ждать.
Мы с Ириной не «преклонялись перед Западом», с которым и не были знакомы. Один только раз ездили мы в Югославию, по протекции министра внутренних дел, моего пациента. Но мы были то, что называлось антисоветчики, и наш 19-летний сын, студент-медик, вырастал под этим влиянием. Деньги я успешно зарабатывал хирургией и публикацией стихов, но только самых аполитичных — для детей (свои антисоветские я прятал в стол). И за это я был «допущен в умеренно-благополучную ничтожно-покорную жизнь», как писал Солженицын. Но вот, совершенно неожиданно и неоправданно, меня стали выживать с работы. Не в моём характере было сдаваться, я привык — достигать. И я решил, что если
Хотя я не был верующим, но читал Библию и любил библейские мифы — великие темы интеллектуальной истории человека. Я находил в них много практической мудрости. В одном из них праведный старик Ной, живший среди распутников и безобразников, услышал Голос, велевший ему строить ковчег. Ной не знал, чей голос, и не знал, зачем его строить. Но послушался и построил ковчег. И поэтому спасся от потопа, насланного на грешную землю. И вот я стал думать: атака на меня — это ведь тоже как голос-сигнал мне! Надо уметь слушать Голос — надо уезжать и спасаться.
У Ирины был ещё один, свой взгляд на наше желание уехать. С чисто женской практичностью она мне много раз говорила: «В один прекрасный момент советская власть может запретить евреям уезжать — крышка захлопнется, как в мышеловке. И мы окажемся запертыми внутри.
Если ты решил, что нам есть смысл уезжать отсюда, что ты сможешь пробиться в Америке, то надо бежать — и чем скорей, тем лучше. К тому же наш сын постоянно слышит эти разговоры и растёт в атмосфере ненависти к советской власти. Ты подумал, что будет с ним, если нам не удасться уехать? Нет, нам необходимо скорей вырываться отсюда».
И она была права: чем скорей, тем лучше.
Я написал в Бельгию, моей двоюродной тётке Зине. В завуалированных выражениях я просил её организовать от кого-нибудь приглашение переехать в Израиль. В ту пору многие еврейские семьи получали оттуда приглашения от настоящих или выдуманных родственников. С начала 1970-х годов советская власть разрешила выезд, но только евреям и только в Израиль — для воссоединения семей. Не то, чтобы они так заботились о еврейских семьях, это был их вынужденный политический компромисс: по закону конгрессменов Джексона и Ваника, Союзу давалось право закупки американского зерна — и статус most-favored-nation — в обмен на разрешение выезда евреям. Очевидно, американское зерно коммунистам было нужней, чем их евреи. Мы не хотели в Израиль, мы собирались в Америку.
Америка казалась страной мечты. Её и называют Country of Opportunities — страна возможностей. Даже Наполеон после своего поражения собирался уехать в Америку. Я тоже проиграл и тоже хотел в Америку.
Я слышал, что врачам там приходилось трудно: они должны сдавать сложные экзамены, а потом несколько лет заново специализироваться. Не всем это удавалось, главным препятствием был, конечно, языковый барьер. Ирина и наш сын знали английский, а я не знал ни слова. Но я верил в Америку и верил в себя.
Хождение по мукам
Осенью я уволился из института и вышел из Союза писателей. Невероятно горько было отказываться от завоёванного положения, сердце моё ныло и разрывалось. Чтобы не быть безработным и не получить обвинение в тунеядстве, я поступил на работу в маленькую поликлинику, в ветхом покосившемся домике в глубине захламлённого мусором двора на Петровке. После двадцати лет интенсивной и сложной хирургической работы, после управления клиникой, после того, как я был членом нескольких важных учёных советов, я принимал амбулаторных больных в тесном кабинетике и делал работу, которую вполне мог делать начинающий доктор. Это было громадным падением, я томился и страдал каждый день.
Конечно же, на новой работе я скрывал свои планы и старался избегать общения с сослуживцами. Если кто выражал удивление моим добровольным падением, я неохотно и туманно объяснял, что это временно, что собираюсь перейти на новую академическую работу.
В моём положении лучше было сторониться людей, да и настроение было не для общения — я занят был собиранием любой возможной информации о том, что же нас ожидает и предстоит нам в иммиграции.
Однажды дома раздался телефонный звонок, звонил секретарь Союза писателей Феликс Кузнецов, с которым у меня были неплохие отношения:
— Слушай, тут какая-то провокация: прислали по почте твой членский билет Союза, с письмом об отъезде в Израиль. Я не могу поверить, что это правда, и велел задержать твое формальное исключение. Скажи, ты не терял билет, или, может, у тебя его выкрали? Мы тогда закроем это дело: недруги есть у всех — они могли сделать эту провокацию.
— Нет, это не провокация, я сам отослал билет и написал письмо.
В ответ — молчание, а потом щелкнула повешенная им телефонная трубка. И вскоре пошли по Союзу писателей слухи: Голяховский уезжает в Израиль!.. Поскольку мы жили в писательском кооперативном доме, я почувствовал «прелесть» существования изгоем общества: многие перестали со мной здороваться, при встрече опускали головы и отводили глаза. Были среди них и мои бывшие пациенты, которые прежде стремились пожать руку и заглянуть в глаза. Лишь немногие, увидев меня около дома, останавливались и заговаривали.
Как-то столкнулся я лицом к лицу с Булатом Окуджавой. Я любил Булата, незадолго перед той встречей он был у нас с гитарой и пел свои знаменитые песни, в том числе и «Все поразъехались… Володя Васильев и Боря Мссерер, вот кто остались еще в СССР». Я написал ему дружескую эпиграмму:
Уж его-то советская власть закаляла — постоянными гонениями и исключениями (прямо как в старые времена закаляли булатные мечи и кинжалы). Теперь, у нашего подъезда, он задержал мою руку в своей и грустно сказал:
— Я слышал, ты собрался уезжать.
— Да, собираюсь, — на всякий случай я решил не затягивать беседу на улице, нас могли увидеть вместе и потом донести на него: «якшается с предателем Голяховским».
— Не увидимся, значит, — Булат еше крепче сжал мою руку.
Другой смелый поэт и юморист, Яков Костюковский, увидев меня, ободряюще сказал:
— Ну, в тебе я уверен — ты и там не пропадешь. Я довольно много бывал за границей и встречался там с уехавшими отсюда. Почти все как-то устраиваются. По моим наблюдениям, кто здесь не был дерьмом — и там пробивается. Держись.
Смелей всех был мой сосед прозаик Василий Аксёнов. С ним мы свободно беседовали на глазах у всех, стоя или гуляя возле дома. Умный мужик, он сам догадался, что я собираюсь в Америку, и подолгу рассказывал мне о своих двух поездках туда. Меня это интересовало и подбадривало. Он улыбался задумчиво и говорил в усы: «Врачи там живут богаааато», — растягивая это слово с удовольствием.
(Мы потом встретились с ним в Нью-Йорке, когда в 1980-х годах его самого насильно выставили из Советского Союза за издание «Метрополя». Обнимая меня, Аксёнов улыбался в усы: «Ну, вот, я же тебе говорил…»)
Как-то раз зашёл в мой кабинетик хирург Михаил Цалюк, высокий и красивый еврей.
Он был секретарём партийной организации поликлиники, и я сразу насторожился. А он потом зашёл ешё и ещё раз, мягко и ненавязчиво рассказывал, что он фронтовик, был с начала войны командиром взвода разведки, ранен три раза. И как-то незаметно вставил, что собирает лома еврейскую музыку. И мы постепенно разговорились. Миша был то, что можно назвать коммунист-сионист: днём вёл партийные собрания, а по вечерам изучал еврейскую историю и по радио, через глушение, интересовался делами в Израиле. И, в конце концов, он пригласил нас с Ириной домой — на еврейскую фаршированную рыбу, которую вкусно готовила его жена Броня. Мы разговорились по душам, и я поведал ему о наших планах.
— Я догадывался, — улыбнулся он. — С чего бы профессору переходить в нашу вшивую поликлинику? Ну, я тебе тоже признаюсь: мы с Броней собираемся в Израиль.
Теперь у меня появился на работе друг-единомышленник, и стало легче отсиживать там скучные часы. И вот однажды в моём почтовом ящике белел толстый конверт из Израиля — приглашение от какой-то будто бы моей тётушки. Она писала, что жить без меня и моего отца не может и хочет с нами воссоединиться, а потому просит советское правительство не препятствовать нашему с семьями выезду. Кто она была и как нашла нас, об этом я мог только догадываться.
И я засел сочинять легенду об этой «тётушке»: мы с отцом так её любим, что никак не можем без неё жить и очень просим отпустить нас к ней в Израиль. Родственные связи КГБ не проверял, то ли потому, что это было слишком сложно, то ли потому, что знали: все евреи — родственники. Скорей всего, им было наплевать, лишь бы только в эмиграцию не стремились люди с допусками к секретным документам или ненавидимые властью диссиденты.
Советские анкеты — это одна из самых изощрённых форм издевательства над личностью: сотни вопросов о предках, о родственниках, о выездах за границу, о наградах и взысканиях и ещё чёрт знает о чём… Теперь мне нужно было заполнять анкеты на каждого члена семьи и собирать бесчисленные документы, выписки и справки. И я понуро таскался в разные конторы, сидел часами в очередях в тёмных и грязных коридорах, которые не изменились со времён Достоевского. Дождавшись очереди, я просил и убеждал неприязненно настроенных канцеляристов, доказывал, уговаривал, тайком подсовывал им мелкие подарки-взятки.
Когда у меня было высокое положение и влиятельные пациенты, передо мной раскрывались все двери, меня встречали с улыбкой. Теперь я никого не мог просить о помощи и претендовать на внимание не мог: по сути, я был уже никто. Ах, как это угнетало! Дома я стал заниматься английским с Ириной, читать сказки для самых маленьких. Весело, конечно, в 47 лет! Она к тому времени ушла с работы из научного института биологии, сидела дома и переживала за меня. Ещё больше мы переживали, что может стать с нашим сыном, если нам откажут. Его сразу выгонят из института, забреют в армию, а там будут бить и мучать, как сына отказника… Надо было иметь много душевных сил, чтобы выдержать это напряжение: падение в настоящем и неизвестность в будущем. Да и думы о переселении в новый мир стариков-родителей тоже беспокоили: как они всё это перенесут и выдержат?
И вот я принёс оформленные бумаги к чиновнице ОВИРа. Она узнала меня по прежнему выезду за границу с высокой протекцией.
— Что это вы, доктор, то в Югославию, а то в Израиль? — с улыбкой.
— Да так, знаете, хочу воссоединиться с моей любимой тётушкой.
— Ага, понимаю, — резко взяла бумаги, улыбка исчезла.
И потянулись дни и ночи нашего с Ириной беспокойного ожидания «разрешения свыше». Мой друг Норберт Магазаник получил отказ, это нас напугало. Мы расстроились за них и стали ещё больше опасаться за себя.
Многим тогда отказывали без объяснения причин, особенно интеллектуалам, хотя именно интеллектуалы и были поперёк горла власти, но не стоило искать логику в Советской России. Образовалась большая группа «отказников» — диссидентов и близких к ним. Кое-кто из них жил в наших писательских кооперативных домах, мы были с ними близко знакомы. У них устраивали обыски, взламывали паркет. Их судили и ссылали. Одного моего соседа, переводчика Костю Богатырёва, убили дома ударом бутылки по голове. Я прибежал на крики, но было уже поздно оказывать помощь.
Если бы всесильные агенты поднялись на три этажа выше и, не ломая пол, открыли ящик моего стола, они нашли бы в нём мои антисоветские стихи. Может, меня и не убили бы, но я легко мог поехать не на Запад, а на Восток — в Сибирь. Вот некоторые из них:
К 100-летию Ленина в СССР была возрождена традиция «Великого почина» — коммунистических субботников, бесплатной работы. Ленин в 1921-м первым носил бревно в Кремле.
21 августа 1968 года, день вторжения советских войск в Чехословакию.
К 150-летию восстания декабристов. Цитаты из Пушкина и из допросов декабристов.
Я был одинок и тосковал по общению с друзьями. А они стали меня избегать, как прокажённого: каждый подавший заявление на эмиграцию немедленно становился изгоем общества — желание уехать было почти равносильно измене Родине. Все хорошо знали пример осуждённого «за измену» Анатолия Щаранского, вся «вина» которого была в желании уехать. Друзья боялись со мной встречаться. При постоянной слежке, в атмосфере доносов дежурящих в подъездах лифтёрш на приходящих ко мне могла пасть тень. И тот мой друг, с которым я разговаривал год назад, тоже перестал мне звонить — телефон мог прослушиваться. Не желая навредить ни ему, ни другим, и я не звонил. Однажды поздно вечером всё-таки раздался звонок того друга:
— Слушай, я говорю из автомата, — приглушённо: — Хочу забежать.
— Конечно, заходи, — я обрадовался и приготовил остаток коньяка.
Но пришёл он не скоро, объяснил:
— Не хотел ставить машину возле твоего дома, запарковался в нескольких кварталах отсюда, поэтому и задержался.
— Я понимаю. Лучше быть осторожным.
— Ну как — получил разрешение?
— Всё ещё жду, скоро год уже.
Разговор не клеился, друг был какой-то неспокойный, точно боялся, что сейчас придут и арестуют меня, а он попадётся вместе со мной. Не так мы разговаривали все тридцать лет нашей дружбы, наступила между нами какая-то полоса отчуждения. Я понимал его опасения, но в душе страдал, чувствуя себя униженным и оскорблённым не только властью, но и отчуждением друзей. Это было типично советское, русское явление. Сто пятьдесят лет назад Ф.Тютчев писал: