Пользы это, впрочем, заговорщикам не принесло: 17–18 марта 1921 года (пятидесятилетие казни парижских коммунаров!) войска М. Н. Тухачевского разгромили Кронштадт, начались аресты, и руководители ПБО ушли в глухое подполье. Всякие контакты поэта с ними вновь прервались. "Стороной я услыхал, что Гумилев весьма далеко отходит от контрреволюционных взглядов. Я к нему больше не обращался, как и Шведов и Герман, и поэтических прокламаций нам не пришлось ожидать", — свидетельствует В. Н. Таганцев[100].
Практический опыт "конспиративной работы" внушил Гумилеву скептическое отношение ко всякой подобной деятельности в РСФСР. "Накануне своего ареста, — вспоминает В. И. Немирович-Данченко, — он еще раз заговорил о неизбежности уйти из России.
— Ждать нечего. Ни переворота не будет, ни Термидора. Эти каторжники крепко захватили власть. Они опираются на две армии: красную и армию шпионов. И вторая гораздо многочисленнее первой. Я удивляюсь тем, кто составляет сейчас заговоры… Слепцы, они играют в руки провокации. Я не трус. Борьба моя стихия, но на работу в тайных организациях я бы теперь не пошел"[101].
X
В первые недели после подавления Кронштадтского восстания (конец марта — начало мая 1921 года) Гумилев, по-видимому, ожидал скорого ареста. Человек деятельный, он не сидел сложа руки и попытался предпринять некоторые предварительные меры, чтобы предупредить действия чекистов и оставить себе пути к отступлению. Поэт тщательно перебрал свой архив и библиотеку в квартире на Преображенской, 5, "вычищая" все возможные улики[102], и старался не ночевать по месту прописки, перебравшись в общежитие Дома Искусств[103]. А. А. Ахматова вспоминала, как, встретившись с ней весной 1921 года в очереди за продуктами в Комиссии по улучшению быта ученых (КУБУ), Гумилев "говорил <…> о своем желании уехать за границу и сказал, что не уезжает только из-за семьи"[104].
В семье поэта действительно в это время были неурядицы: его молодая жена Анна Николаевна Гумилева-Энгельгардт, жившая с маленькой дочкой Леной в голодные зимы 1919–1920 и 1920–1921 годов у свекрови в Бежецке, поссорилась с сестрой Гумилева, А. С. Сверчковой (тоже бежечанкой) и теперь забрасывала мужа ужасными письмами о том, что она повесится или отравится, если останется в Бежецке[105]. Разумеется, семейные ссоры всегда происходят некстати, но эта поставила Гумилева просто в отчаянное положение!
И тем не менее он, очень расстроенный, вынужден был 20 мая 1921 года забрать жену и дочь в Петроград. Однако в квартире на Преображенской двухлетняя Леночка Гумилева провела не более суток; 22 мая поэт отвез дочь в детский дом, которым в это время заведовала жена М. Л. Лозинского Татьяна Борисовна Лозинская (урожденная Шапирова, 1885–1955) и который тогда, на летние месяцы, выезжал в Парголово (пригород Петрограда).
Как это понятно сейчас, желание поэта немедленно пристроить двухлетнюю Лену под надежный присмотр за город, было вызвано, прежде всего, сознанием нависшей опасности.
30 мая 1921 года при попытке перейти финскую границу был убит руководитель Петроградской боевой организации Ю. П. Герман (Голубь), а 5 июня — арестован непосредственный "конспиративный начальник" Гумилева профессор В. Н. Таганцев.
Весь июнь Гумилев, вместе со штабом Немитца, расквартированном в вагоне адмиральского поезда, проводит в Севастополе. Здесь он прочел три лекции о поэзии, нанес визит бывшей теще И. Э. Горенко, познакомился с лейтенантом С. А. Колбасьевым (в недалеком будущем — выдающимся писателем-маринистом) и, пользуясь случаем, издал в военной типографии сборник стихов "Шатер" — свою последнюю прижизненную книгу. На флагманском миноносце, вместе с Павловым и Колбасьевым, поэт участвовал в инспекционных поездках вице-адмирала, в частности — в Феодосию, где он в портовой конторе неожиданно встретился и помирился со своим давним "заклятым другом" М. А. Волошиным[109]. В конце месяца штабной поезд Немитца отбыл из Севастополя в Ростов-на-Дону[110], а оттуда — в Москву, куда прибыл 2 июля 1921 года.
Начало "московских дней" (2–6 июля) подробно описано в воспоминаниях поэтессы О. А. Мочаловой (ставшей героиней мимолетного любовного романа поэта). О. А. Мочалова, случайно встретившая Гумилева в кафе "Домино" (Тверская улица, 18) и на два последующих дня ставшая его спутницей в прогулках по Москве, помимо рассказа о собственно "любовной истории"[111] приводит в воспоминаниях многочисленные высказывания, ярко передающие настроение поэта после путешествия по разрушенной Гражданской войной южной России и перед возвращением в "послекронштадтский", "нэповский" Петроград:
— Что делать дальше? Стать ученым, литературоведом, археологом, переводчиком. Нельзя — только писать стихи…[112]
Описывает Мочалова и прием у бывшего хозяина арт-кабаре "Бродячая собака" Б. К. Пронина в его московской квартире в доме № 9 по Крестовоздвиженскому переулку, где, помимо Гумилева был <Федор> Сологуб, тихий и затягивающий в омут своей тишины"[113]. После этого между Гумилевым и Мочаловой произошла ссора, и она не пошла на его творческий вечер в московском Союзе поэтов, который состоялся на следующий день, 5 июля. Однако этот вечер подробно описан И. В. Одоевцевой (которая, правда, ошибочно называет его "вечером во Дворце Искусств"), По ее свидетельству, Гумилев читал стихотворения "Душа и тело", "Молитва мастеров", "Перстень", "Либерия", "Персидская миниатюра":
Особого успеха у весьма малочисленной и в основном имажинистской аудитории Гумилев не имел. Зато после завершения вечера произошла фантастическая встреча, упоминание о которой имеется в стихотворении "Мои читатели":
Этим человеком был Яков Григорьевич Блюмкин, левый эсер, заведовавший в 1918 году секретным отделом по борьбе с контрреволюцией ВЧК, в прошлом — убийца германского посла графа Мирбаха (что послужило сигналом к началу восстания левых эсеров), а в недалеком будущем — невольный соучастник убийства С. А. Есенина в гостинице "Англетер".
После вечера в Союзе поэтов Гумилев, Одоевцева, Сологуб и А. Н. Чеботаревская (о О. Н. Мочаловой Одоевцева не упоминает) вновь пошли к Пронину, где состоялся спор Гумилева и Сологуба "о бессмертии". Затем Гумилев проводил Одоевцеву до Басманной улицы, где она гостила у брата, а на следующее утро уехал в Петроград[114].
7 июля 1921 года Гумилев был в Петрограде. По словам Г. В. Иванова, он вернулся "загоревший, отдохнувший, полный планов и надежд. Он был доволен и поездкой, и новыми стихами, и работой с учениками-студентами. Ощущение полноты жизни, расцвета, зрелости, удачи, которое испытывал в последние дни своей жизни Гумилев, сказалось, между прочим, в заглавии, которое он тогда придумал для своей будущей книги: "Посередине странствия земного"[115]. Все события его последнего, неполного петербургского месяца перед арестом как будто свидетельствуют о том, насколько далеко отошел он от политической борьбы.
Едва ступив на невские берега, Гумилев развивает бурную деятельность по организации в помещениях Петроградского отделения Всероссийского Союза поэтов в Доме Мурузи на Литейном проспекте особого Клуба поэтов, по образу ставшей к 1921 году уже легендарной петербургской "Бродячей собаки" и еще вполне активных в то время имажинистских московских литературных кафе. Клуб поэтов открылся 11 июля, одновременно с "Литературным особняком" Б. К. Пронина на Арбате (очевидно, по взаимной договоренности). До начала августа Гумилев бывал в клубе едва ли не ежедневно и в конце концов настоял на передаче руководства заведением "Цеху поэтов" (читай — ему, Гумилеву, лично). Решение об этом было принято на общем собрании Петроградского отделения Всероссийского Союза поэтов в воскресенье 24 июля, а уже в понедельник, 25-го, Гумилев встречал приехавшего по его приглашению из Ростова-на-Дону режиссера С. М. Горелика, с которым начинает хлопотать о переводе в Петроград труппы ростовской "Театральной мастерской". Речь шла об организации на базе Клуба поэтов нового театра миниатюр, директором которого должен был стать сам Гумилев!
В июле поэт сдает в типографию рукопись очередного поэтического сборника "Огненный столп" (он появится на прилавках петроградских книжных магазинов едва ли не в самый день расстрела "таганцевцев" на Ржевском полигоне!) и заключает договор с издательством "Всемирная литература" на перевод романа Альфреда де Мюссе "Исповедь сына века". К этому времени у него на руках уже имеются как минимум три других издательских договора — с "Мыслью", "Петрополисом" и ревельским "Библиофилом"…
Все говорит о том, что он ощущает себя именно "посередине странствия земного". Познакомившись 27 июля на вечере в Клубе поэтов с юной поэтессой Ниной Берберовой, он, тут же влюбившись, 2 августа показывает ей чистую тетрадь в черном переплете, на первой странице которой было написано посвященное Берберовой стихотворение:
Н. Н. Берберова вспоминала: "Пойду теперь писать стихи про вас", — сказал он мне на прощанье. Я вошла в ворота дома, зная, что он стоит и смотрит мне вслед. Переломив себя, я остановилась, обернулась к нему и сказала просто и спокойно: "Спасибо вам, Николай Степанович"[116].
Черная тетрадь Берберовой так и осталась навсегда чистой — с единственной, первой заполненной страницей…
Единственное событие, нарушающее абсолютную внешнюю безмятежность этих июльских дней Гумилева (как будто бы ПБО, "кронштадтских воззваний" и февральских митингов на Трубочном заводе в его судьбе и не было вовсе!), произошло в первые дни после возвращения поэта из крымской поездки, 8 или 9 июля. "А<нна> А<хматова> рассказывает, что Николай Степанович был у нее в последний раз в <19>21 году, приблизительно за 2 дня до вечера "Petropolis’a"[117]. А.А. жила тогда на Сергиевской <дом № 7>, во 2 этаже[118] <…> А. А. сидит у окна и вдруг слышит голос: "Аня!" (Когда к А.А. приходили, всегда звали ее со двора, иначе к ней было не попасть, потому что А.А. должна была, чтоб открыть дверь, пройти внутренним ходом в 3-й этаж и пропустить посетителя через квартиру 3-го этажа). <…> Взглянула в окно — увидела Николая Степановича и Георгия Иванова. Впустила их к себе. Николай Степанович (это была первая встреча с А. А. после приезда Николая Степановича из Крыма) рассказал А.А о встрече с Инной Эразмовной <Горенко>, с сестрой А.А., о смерти брата А.А. — Андрея Андреевича… И<нну> Э<размовну> и сестру <Ахматовой Ию> Николай Степанович увидел в Крыму. <…> Звал на вечер в Доме Мурузи. А.А. отказалась, сказала, что она вообще не хочет выступать, потому что у нее после смерти брата совсем не такое настроение. Что в вечере Петрополиса она будет участвовать только потому, что обещала это, а зачем ей идти в Дом Мурузи, где люди веселиться будут и где ее никто не ждет… Николай Степанович был очень сух и холоден с А.А… Упрекал ее, что она нигде не хочет выступать <…> А.А. повела Николая Степановича и Г. Иванова не через 3-й этаж, а к темной (потайной прежде) винтовой лестнице, по которой можно было прямо из квартиры выйти на улицу. Лестница была совсем темная, и когда Николай Степанович стал спускаться по ней, А.А. сказала: "По такой лестнице только на казнь ходить…"[119].
XI
На последние дни перед арестом приходится еще один — третий и последний — "всплеск конспиративной активности" Гумилева, внезапный и загадочный.
Член редколлегии издательства "Всемирная литература" профессор Б. П. Сильверсан, эмигрировав в Финляндию, вспоминал, что в конце июля 1921 года Гумилев обратился к нему с предложением вступить в руководимую им секцию некоей подпольной организации: "…Он предложил мне вступить в эту организацию, причем ему нужно было сперва мое принципиальное согласие (каковое я незамедлительно и от всей души ему дал), а за этим должно было последовать мое фактическое вступление в организацию: предполагалось, между прочим, воспользоваться моей тайной связью с Финляндией, т. е. предполагал это, по-видимому, пока только Гумилев; он сообщил мне тогда, что организация состоит из пятерок, членов каждой пятерки знает только ее глава, а эти главы известны только одному Таганцеву; вследствие летних арестов в этих пятерках оказались пробелы, и Гумилев стремился к их заполнению, он говорил мне также, что разветвления заговора весьма многочисленные и захватывают влиятельные круги Красной Армии; он был чрезвычайно конспиративен и взял с меня честное слово, что я о его предложении не скажу никому <…> Из его слов я заключил также, что он составлял все прокламации и вообще ведал пропагандой в Красной Армии…"[120].
С точно таким же предложением Гумилев ранее обращался и к Георгию Иванову, который, в отличие от Б. П. Сильверсана, от участия в "пятерке Гумилева" отказался. "…Когда арестовали Таганцева, — писал Г. В. Иванов, — и пошли слухи, что раскрыт большой заговор, я Гумилева спросил: не та ли это организация, к которой он имел касательство? Он улыбнулся:
— Почем же я знаю? Я только винтик в большом механизме. Мое дело держать мое колесико. Больше мне ничего не известно.
— Но если вдруг это твое начальство арестовано, ведь могут схватить и тебя.
— Невозможно, — покачал он головой. — Мое имя знают только два человека, которым я верю, как самому себе"[121].
Ясно, что Гумилев имел в виду В. Н. Таганцева и В. Г. Шведова (Ю. П. Герман, напоминаем, был убит 30 мая, и слухи об этом ходили в Петрограде). Но вот зачем вдруг ему понадобилось в конце июля 1921 года "заполнять пробелы в пятерках" — мы можем только догадываться.
Виделся ли Гумилев с В. Г. Шведовым, который все это время также оставался на свободе и был убит при аресте на конспиративной квартире в Петрограде в тот
Или Гумилев получил некую информацию, побудившую его к возобновлению работы с "пятерками", по каким-то иным, так и оставшимися неизвестными каналам?[122]
Все эти вопросы остаются без ответа.
По-видимому, Гумилев
Как явствует из следственного заключения, "дело гр. Гумилева Николая Степановича <…> возникло на основании показаний Таганцева от 6.8.1921 г."[124]. В этот день, 6 августа 1921 года, Владимир Николаевич Таганцев действительно дал показания против Гумилева: "Гражданин Гумилев утверждал курьеру финской контрразведки Герману, что он, Гумилев, связан с группой интеллигентов…" и т. д., — и копия протокола, на который ссылается заключение, действительно приложена к "Делу № 214224"[125].
Но тогда получается, что В. Н. Таганцев начал "сдавать" Гумилева
Ордер на арест поэта был выписан 3 августа 1921 года, однако в нем был указан адрес прописки, т. е. квартиры на Преображенской улице, 5/7. Прибыв по этому адресу, чекисты застали квартиру пустой и должны были потратить какое-то время на установление местонахождения Гумилева. Сам же арест состоялся глубокой ночью с 3 на 4 августа. Гумилев был арестован в своей комнате в Доме Искусств, препровожден в здание ПетроЧК на Гороховой улице, а затем — в камеру № 77 Петроградского дома предварительного заключения на Шпалерной, 25. Эта камера и стала его последним петроградским адресом.
То есть в тот момент, когда В. Н. Таганцев начал говорить о связях Гумилева с ПБО, поэт уже три дня находился под арестом! Но тогда остается неясным, на основании чего же был произведен сам арест! Документы, мотивирующие действия анонимных сотрудников ПетроЧК (подписей на бланке ордера № 1071 нет) в материалах "Дела Гумилева", дошедших до наших дней, отсутствуют.
9 февраля 1968 года П. Н. Лукницкий, хлопотавший (безуспешно) о реабилитации Гумилева, имел встречу с заместителем Генерального прокурора М. П. Малеевым, о чем оставил краткую записку. В ходе беседы Лукницкий задал вопрос, не упоминаются ли в материалах "Дела № 214224" имена В. А. Павлова или С. А. Колбасьева "в числе тех, кто писал заявления на Н<иколая> С<тепановича>", и получил совершенно неожиданный ответ:
— Есть два заявления. Но имена — другие.
"Я не счел удобным спрашивать", — пишет Лукницкий[126].
По-видимому после этого разговора два листа с доносами, ставшими основанием для решения об аресте поэта, были из "Дела" просто изъяты…
И имена
А между тем история с привлечением Гумилева к делу ПБО развивалась, как сейчас понятно, следующим образом.
Сведения о том, что великий поэт входит в число заговорщиков из "профессорской группы" ПБО,
В отличие от В. Н. Таганцева, Гумилев в ходе всех допросов просто не назвал никаких реальных имен, кроме имен покойного Ю. П. Германа, самого Таганцева (с протоколом допроса которого, несомненно, был ознакомлен) и находящегося вне пределов досягаемости Б. Н. Башкирова-Верина. Даже Шведов (о судьбе которого Гумилев мог не знать) упоминается им только под псевдонимом (Вячеславский), настоящую же фамилию Гумилев явно "отводит", как незнакомую. На допросе 18 августа, говоря о тех, кого он обещал возглавить в случае восстания в Петрограде, Гумилев упомянул "кучку прохожих" и анонимных "бывших офицеров"[129]. На допросе 20-го он особо уточнил, что, говоря с Вячеславским "о группе лиц, могущих принять участие в восстании, имел в виду не кого-нибудь определенного, а просто человек десять встречных знакомых, из числа бывших офицеров, способных в свою очередь соорганизовать и повести за собой добровольцев <…> Фамилий лиц я назвать не могу; потому что не имел в виду никого в отдельности, а просто думал встретить в нужный момент подходящих по убеждению мужественных и решительных людей"[130]. И, наконец, на последнем, предсмертном допросе 23 августа 1921 года, когда, возможно, ему было предложено, говоря словами B. C. Высоцкого, "или-или", Гумилев заявил: "Никаких фамилий, могущих принести какую-нибудь пользу организации Таганцева путем установления между ними связей, я не знаю и потому назвать не могу"[131].
Поэтому-то о его деятельности в качестве "руководителя пятерки" (или — "восьмерки", по утверждению Одоевцевой), если таковая имела место, мы и не можем сказать ничего определенно достоверного. Ни в "Деле Гумилева", ни в расстрельном заключении ни о чем подобном речи нет. Г. В. Иванов писал, что после ареста поэта некоторые его знакомые, которых он считал (впрочем, не имея о том
XII
Мы сознательно стремились представить все возможные факты "конспиративной деятельности" Гумилева в 1920–1921 годах — и те, которые подтверждаются документально, и даже те, которые являются результатом гипотетической реконструкции, имеющей хоть какую-нибудь документальную основу Как нам кажется, основываясь на ныне известном круге источников, никакой другой информации, если не прибегать к совсем уж произвольным, фантастическим домыслам, к сказанному добавить нельзя.
Поэтому можно сделать вывод, что Гумилев, во-первых, действительно участвовал в реально имевшей место в Петрограде 1920–1921 годов антибольшевистской подпольной организации, именуемой ныне "таганцевским заговором".
Во-вторых, очевидно, что статус Гумилева в антибольшевистском сопротивлении 1920–1921 годов был объективно весьма скромным (это, с большой долей вероятности, можно отнести и ко всем участникам т. н. "профессорской группы" ПБО). Его конкретные действия в рамках общей деятельности организации (по крайней мере те действия, которые ныне доказуемы) носили разовый, эпизодический характер.
Иными словами, хотя Гумилев и считал в 1920–1921 годах возможной и необходимой для блага страны борьбу с коммунистическим режимом, — ни вождем, ни идеологом, ни даже активным участником антибольшевистского движения он не был.
Это, кстати, вполне соответствует его натуре, мало подходящей к работе профессионального подпольщика-конспиратора, неизбежно предполагающей в исполнителе некоторую долю цинизма и "нравственной эластичности". Таковым был даже Ю. П. Герман, которого В. Крейд справедливо считает наиболее близким по характеру к Гумилеву из всех "таганцевцев"[133]. Но и этот "конквистадор в панцире железном" в минуту откровенности вдруг обнаруживал малоприятную смесь бравады, мелодраматической истерии и какого-то болезненного нравственного декадентства в словах и поведении:
— Что-то в мире сломалось, и исправить нельзя. Веры нет… Вот я контрреволюционер, за контрреволюцию рискую по десять раз в день головой, за нее, вероятно, и погибну. Что же, думаешь ты, — я в контрреволюцию верю? Не больше, чем они — в революцию. И все-таки они победят. А мы… Что же ты не пьешь коньяку? — перебивает он сам себя. — Икру ешь. Дай, я тебе намажу. Папирос бери с собой, больше бери, — по пайку таких не получишь. Жаль, что уже надо расставаться. Выйдем вместе — только из ворот в разные стороны[134].
Гумилева в такой ситуации представить сложно.
Да и не стал бы Гумилев взрывать памятники, подкидывать толовые шашки под праздничные трибуны, втираться в доверие, стрелять из-за угла, казнить провокаторов и т. п. А без всего этого — какое же подполье? Следует полностью согласиться с характеристикой, прозвучавшей в одном из некрологов 1921 года: "Гумилев — и участие в заговоре, — это все равно что Зиновьев — и вызов на дуэль. Гумилев мог ехать в Африку охотиться на львов; мог поступить добровольцем в окопы, мог бы, если бы до того дошло, предупредить Зиновьева по телефону, что через час придет и убьет его, но Гумилев — заговорщик, Гумилев — конспиратор — неужели мы все сошли с ума?"[135]
"Похоже, что и большинство рядовых чекистов, которые вели "дело ПБО", представляли себе роль знаменитого фигуранта таким же образом. М. Л. Слонимский вспоминал, что в конце двадцатых годов "сын поэта Константина Эрберга Сюнерберг", работавший в музее ГПУ, показывал ему имеющиеся в музее материалы о Таганцевском заговоре: "Он показал мне схему заговора, составленную ЧК по показаниям арестованных. Гумилеву отводилось, помнится, самое второстепенное место — работа среди интеллигенции, где-то на периферии"[136]. "Дело Гумилева" явно не воспринималось ПетроЧК украшением собственной истории. Недаром столь настойчива в гумилевских апокрифах 1930-х годов, распространяемых среди "вольняг" и заключенных, как это было тогда принято, агентурой с Литейного, 4, тема постоянно присутствующей "руки Москвы", упоминание о настойчивом давлении на петроградских чекистов со стороны Дзержинского, Менжинского, Уншлихта и т. д. Везде проскальзывает некий мотив, не скажем — пилатовский, а скорее — годуновский, в шаляпинско-оперном духе: "Не я, не я твой лиходей…". Нет, не гордилась ПетроЧК гумилевским расстрелом и вспоминать о нем не очень любила. Как чекисты начала 1920-х, относились к своей миссии в гумилевской эпопее без особого энтузиазма, а как к достаточно неприятной обязанности, — так и их преемники в последующие эпохи советской истории вспоминали о событиях на Ржевском полигоне, так сказать, без огонька в глазах. Особого почета — даже среди своих же коллег — деяния в этой области не сулили.
Однако Гумилев был расстрелян. Мало того, именно Гумилев и члены "профессорской группы", а не лидеры и боевики ПБО оказались главными действующими лицами "Таганцевского заговора" в последующих советских исторических интерпретациях трагедии 1921 года.
Почему?
Расхожий ответ на этот вопрос многих, даже вполне компетентных, гумилевоведов до сих пор основывается на мнении о поголовной патологической кровожадности сотрудников ВЧК, расстреливавших без разбора всех, кто по каким-то причинам оказывался в поле их зрения. Более "умеренная" (и более доказуемо корректная) версия того же ответа указывает на практику бессудного расстрела заложников в годы "красного террора".
Однако связь "Таганцевского дела" именно с "красным террором" (если понимать последний не как метафору, относящуюся ко всему периоду правления коммунистического режима в России, а как конкретную историческую данность) очень проблематична, и профессиональные историки, обращавшиеся к "делу ПБО", прекрасно понимают это. М. Петров, например, указывал на то, что расстрел "таганцевцев" "не следует увязывать с красным террором. Еще 17 января 1920 года ВЦИК и СНК приняли постановление об отмене смертной казни"[137]. "…Как раз в 1921 году заговорщиков могли и не расстрелять! — пишет о том же Д. Фельдман. — Постановлением ВЦИК и Совнаркома от 17 января 1920 года высшая мера наказания в ряде случаев отменяется: "…Революционный пролетариат и революционное правительство Советской России с удовлетворением констатируют, что разгром вооруженных сил контрреволюции дает им возможность отложить в сторону оружие террора"[138].
Другими словами, в январе 1920 года вполне определенная, закрепленная в соответствующих постановлениях советского правительства методика классовой борьбы, получившая название "красный террор", была постановлением же советского правительства отменена. Это, кстати, не было следствием нравственного просветления в умах коммунистических лидеров, а явилось вполне объяснимой политической необходимостью.
Все дело в том, что "красный террор" применялся как элемент политики РСФСР, стратегической целью которой в 1918–1919 годах был экспорт мировой революции в крупнейшие европейские страны, прежде всего — в Германию, переживавшую после поражения в Мировой войне и унизительного, разорительного для ее экономики Версальского мира кризис, порождающий, как известно, "революционную ситуацию". Большевики, захватив с лета 1918 года единоличную власть в стране и создав III Интернационал, превратили Москву в "штаб мировой революции" и вплоть до 1920 года стремились экспортировать русскую революцию в Европу. 7 ноября 1918 года социалистической республикой была провозглашена Бавария, 10 января 1919 года — создана Бременская Советская Республика, а в Берлине шли бои между боевиками "Красного фронта" Карла Либкнехта и Розы Люксембург и правительственными войсками. 21 марта 1919 года Советской республикой стала Венгрия. И хотя на этом натиск III Интернационала захлебнулся и советские режимы в Европе были подавлены, страх перед возобновлением "мировой революции" заставил страны "большой Антанты" (прежде всего — Францию) перейти к политике жесткой политической и экономической блокады РСФСР.
К осени 1919 года сроки "мировой революции" в планах III Интернационала были пересмотрены — и начался процесс пересмотра внутренней и внешней политики на основе ленинской идеи о
Сотрудники ВЧК (равно как и других силовых структур РСФСР) должны восприниматься исследователями, прежде всего, как чиновники, выполняющие правительственные распоряжения. Это никак не отрицает наличия в их рядах патологических душегубов, получавших особое, личное удовольствие от карательно-пыточной работы. Но, в целом, террористический характер деятельности чекистов в 1918–1919 годах, принесший им такую страшную "славу", был результатом точного выполнения ими руководящих указаний коммунистического режима. С января 1920 года указания меняются, — соответственно, меняется и характер, и, главное,
…И все-таки и Гумилев, и вся "профессорская группа" ПБО попадает под расстрельный приговор, несмотря на очевидную даже для самих чекистов незначительность их "преступных деяний"! В этой, последней из всех разнообразных составляющих
Ведь, как мы помним, именно в январе 1920 года Якова Сауловича Агранова окончательно переводят из структур Совнаркома в структуры политической полиции. Это, разумеется, не понижение, ибо он становится особоуполномоченным особого отдела (ОО) ВЧК…
XIII
Как уже говорилось, легализация имени Гумилева, открытая публикация его стихов в СССР всегда были тесно связаны с необходимостью юридической реабилитации поэта. Целый ряд видных советских юристов и общественных деятелей, начиная с хрущевской "оттепели" 1960-х и до середины 1980-х годов, настаивали на пересмотре "Дела Гумилева", так сказать, в "позитивном ключе" (и, соответственно, снятии запрета на публикацию его произведений). Успехом в конце концов увенчалась попытка заслуженного юриста РСФСР Г. А. Терехова. В 1987 году в № 12 журнала "Новый мир" появилась его статья
"Я ознакомился с делом Гумилева, будучи прокурором в должности старшего помощника Генерального прокурора СССР и являясь членом коллегии Прокуратуры СССР, — писал Г. А. Терехов. — По делу установлено, что Гумилев Н. С. действительно совершил преступление, но вовсе не контрреволюционное, которое в настоящее время относится к роду особо опасных государственных преступлений, а так называемое сейчас иное государственное преступление, а именно — не донес органам советской власти, что ему предлагали вступить в заговорщицкую офицерскую организацию, от чего он категорически отказался. <…> Мотивы поведения Гумилева зафиксированы в протоколе его допроса: пытался его вовлечь в антисоветскую организацию его друг, с которым он учился и был на фронте. Предрассудки дворянской офицерской чести, как он заявил, не позволили ему пойти "с доносом".
Совершенное Гумилевым преступление по советскому уголовному праву называется "прикосновенность к преступлению" и по Уголовному кодексу РСФСР ныне наказывается по ст. 88 (1) УК РСФСР лишением свободы на срок от одного до трех лет или исправительными работами до двух лет.
В настоящее время по закону и исходя из требований презумпции невиновности Гумилев не может признаваться виновным в преступлении, которое не было подтверждено материалами того уголовного дела, по которому он был осужден"[139].
Я очень хорошо помню, какое странное,
С одной стороны, было ясно, что эта небольшая статья, появившаяся, уж наверное, неспроста, а после многочисленных согласований "в верхах", и есть долгожданная "индульгенция", выданная опальному поэту (и, действительно, с этого момента вся "диссидентская романтика", заботливо созидаемая и поддерживаемая агентами и сотрудниками госбезопасности в среде хранителей и почитателей наследия Гумилева, в одночасье испарилась).
С другой стороны, неприятно поразила мало кому понятная юридическая казуистика.
Г. А. Терехов, используя свой безусловный авторитет посвященного в тайны архивов госбезопасности, предлагал какую-то куда более сложную версию: Гумилев осужден несправедливо, но не потому, что был невиновен, а потому, что наказание было неадекватно его вине…
Но тогда сразу повисали в воздухе многочисленные новые вопросы, на которые статья ответа не давала.
Если заговор все-таки был, и вина Гумилева заключалась только в "недонесении" о нем, — то как же относиться к тем обвинениям, которые перечислены в общеизвестном "списке расстрелянных" ("содействие составлению прокламаций контрреволюционного содержания, обещание связать с организацией группу интеллигентов, получение денег на технические надобности")? Являются ли они клеветой на поэта? Но тогда почему об этом ничего не сказано?
Зачем специально оговаривать отличие "соучастия" от "недонесения", если речь идет именно и только о "недонесении"?
Почему присутствует апелляция к презумпции невиновности и накладывается тем самым юридическое "табу" на некие данные, не содержащиеся в деле Гумилева?
И какие это данные?
И где они содержатся?
Словом, вопросов было много[140].
Терехов молчал, как сфинкс. Очевидно, обеспокоенные этим молчанием Ф. Перченок и Д. Фельдман, в том же "Новом мире", в 1990 году, так сказать, "от имени и по поручению" всех отечественных гумилевоведов перечислили упомянутые вопросы и потребовали разъяснений.
Терехов продолжал молчать.
А потом
Но, перестав быть для читателей — особенно российских — политической необходимостью, раскрытие
Повторим еще раз: он подарил своим читателям не только свою жизнь, но и свою смерть. Один из многих смыслов этого бесценного подарка заключается в том, что Николай Гумилев взял на себя
И вслушиваться в его молчание.
XIV
В 1987 году, в статье мудрого, хорошо понимающего, что он живет в стране не только с непредсказуемым прошлым, но и с еще более непредсказуемым будущим Г. А. Терехова сознательно не был упомянут один исторический нюанс, который,