Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Форма жизни - Амели Нотомб на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я начала писать письма гораздо раньше, чем книги, и вряд ли стала бы писателем – во всяком случае, тем писателем, что я есть, – если бы не упражнялась так долго и усердно в эпистолярном жанре. С шестилетнего возраста я, под надзором родителей, писала по письму в неделю моему деду со стороны матери, жившему в Бельгии, которого я никогда в глаза не видела. Мои старшие брат и сестра отбывали ту же повинность. Нам полагалось исписать каждому по листу А4 на адрес этого господина. Он отвечал – тоже по странице каждому. «Расскажи, как у тебя дела в школе», – предлагала мама. «Ему это неинтересно», – возражала я. «Это смотря как ты изложишь», – поучала она.

Я всю голову сломала над этими письмами. Сущий кошмар, хуже домашних заданий. Пустоту белой бумаги я должна была заполнить строчками, которые могли бы заинтересовать далекого пращура. В первый и последний раз в этом возрасте я познала страх чистого листа, но длился он все годы детства, а значит – века.

«Комментируй то, что он пишет тебе», – посоветовала однажды мама, видя, как я маюсь. Комментировать – значило описать своими словами чужие слова. Если вдуматься, именно это и делал мой дед: его послания комментировали мои. Умно. Я последовала его примеру. Мои письма комментировали его комментарии. И так далее. Диалог получался своеобразный, причудливый, но не лишенный интереса. Тогда я поняла суть эпистолярного жанра: это текст, предназначенный другому. Романы, поэмы и прочее – тексты, в которые другой может войти или не войти. Письмо же без этого другого просто не существует, его цель и смысл – явление адресата.

Не всякий, кто написал книгу, – писатель; точно так же не всякий, кто пишет письма, – мастер эпистолярного жанра. Я часто получаю послания, в которых мой адресат забыл, а то и вовсе не знал, что обращается ко мне или вообще к кому-то. Это не письма. Или, допустим, я пишу кому-то письмо, и этот кто-то мне отвечает – но это не ответ, и не в том дело, что я задала вопрос, просто ничто в его письме не говорит о том, что он прочел мое. И это тоже не письмо.

Конечно, это, как музыкальный слух, не каждому дано; однако научиться этому можно, и многим такая наука пошла бы на пользу.

* * *

Дорогая Амели Нотомб,

Спасибо за Ваше теплое письмо от 30 апреля. Шахерезада поживает хорошо, за нее не беспокойтесь. Я не рассказываю Вам больше о ней только потому, что тут все без перемен.

Мы получили весточки от наших солдат, которые вернулись на родину два месяца назад. Новости невеселые. Все недуги, психологические и физические, которыми они страдали здесь, не только не прошли, а, наоборот, усугубились. Врачи, которые их сейчас наблюдают, говорят о реадаптации – они употребили бы то же самое слово, выйди мы из тюрьмы. И, говорят, после отсидки реадаптируются лучше. Бывшие зэки и те не чувствуют себя настолько чужими среди обычных людей, как мы теперь.

Дураков нет, никто не хочет назад в Ирак, но ребята говорят, что в США им теперь тоже не жизнь. Беда только, что больше податься некуда. Впрочем, дело ведь не в том, где жить. Они говорят, что не знают, как жить, просто разучились. Шесть лет войны перечеркнули все, что было до нее. Я их понимаю.

Я, кажется, уже не раз писал Вам, что хочу вернуться в Америку. Теперь я сообразил, что говорил это раньше, как само собой разумеющееся, не давая себе труда задуматься. Что, собственно, ждет меня на родине? Ничего и никто, кроме разве что армии. Мои родители стыдятся меня. Я растерял всех прежних друзей – если считать, что нищую братию связывает дружба, достойная так называться. И не забывайте маленькую деталь – мой вес. Кому захочется встречаться со старыми знакомыми, прибавив 130 кило? 130 кило! Если бы я весил столько, уже был бы толстяком. А ведь я вешу не 130 кило – я разбух на 130 кило! Как будто меня теперь трое.

Я создал семью. Мы с Шахерезадой обзавелись ребенком. Это было бы чудесно, если бы семья не состояла из меня одного. Привет, ребята, познакомьтесь с моей женой и чадом, они так хорошо во мне угрелись, поэтому вы не сможете ими полюбоваться, я предпочитаю держать их при себе, ближе к телу: оно душевнее, да и легче защитить их и прокормить, что вас удивляет, не понимаю, женщины же кормят детей грудью, а я вот решил обеспечить свою семью питанием изнутри.

Короче, я впервые понял, что домой мне не хочется. Здесь невыносимо, но все же какая-никакая жизнь и люди кругом. А главное – в Ираке знают, кто я. Я не хочу видеть выражение лиц моих родителей при встрече, не хочу слышать, что они скажут.

Мое спасение – все тот же арт-проект. Передать не могу, как я Вам благодарен. Это единственное, что осталось во мне достойного. Как Вы думаете, мои отец и мать поймут? Ладно, этим вопросом и заморачиваться не стоит. Художником становятся не в угоду родителям. И все же эти мысли не дают мне покоя.

Я боюсь, они посмеются надо мной. Будь у меня деньги или что-нибудь в этом роде, я бы не чувствовал себя таким смешным. Вы недавно побывали в Соединенных Штатах, не встречали ли Вы там людей, которые могли бы мне помочь? Может быть, Вы знаете какую-нибудь художественную галерею в Нью-Йорке или Филадельфии? Или влиятельного журналиста из «Нью-Йорк таймс»? Извините, что гружу Вас этим. Мне просто не к кому больше обратиться.

Искренне Ваш

Мелвин Мэппл

Багдад, 4/05/2009

Я закатила глаза к небу. Солдат был ни больше ни меньше 2500-м, кто вообразил, будто у меня обширные связи на мировом уровне и во всех областях. Не счесть, сколько людей видят во мне доброго ангела, который сможет ввести их в самые закрытые круги и познакомить с самыми недоступными особами. Как-то мне написала одна монашка из Бельгии: она, видите ли, хотела встретиться с Брижит Бардо! Мало того, что ей казалось совершенно естественным попросить об этом, вдобавок для нее само собой разумелось, что помочь ей в осуществлении ее мечты могу именно я. (Я и до этого получала письма от разных людей, просивших свести их с Амели Моресмо[20], Шарон Стоун и Жан-Мишелем Жарром[21]. Хотелось бы мне понять, с какой стати.)

То, что меня числят обладательницей такой раздутой записной книжки, действует на нервы; то, что ко мне постоянно обращаются с самыми несуразными просьбами, просто убивает. Сама бы я не решилась попросить ни о чем подобном кого бы то ни было – да мне бы и в голову не пришло. Путать ни к чему не обязывающую читательскую почту с кадровым агентством или бюро добрых услуг – самый что ни на есть дурной вкус.

Мне нравился Мелвин Мэппл, я думала, что он не такой. Оттого, что он уподобился этой массе, мне стало обидно. Спасибо, хоть извинился, что «грузит меня этим». Куда чаще мне встречались совершенно потрясающие формулировки типа: «Я подумал, что Вам будет приятно мне помочь» или – цитирую дословно: «Поддержка моего демарша может наполнить Вашу жизнь смыслом».

Когда досада немного улеглась, до меня дошла суть послания, весьма и весьма тревожная. Служивый фактически сообщил мне, что, если его статус художника не будет официально признан, он откажется вернуться в Соединенные Штаты. Имел ли он на это право? К счастью, кажется, нет. Далее – с какого момента он готов считать себя признанным художником? Я замечала, что критерии признания у разных людей бывают поистине несопоставимы. Один полагает себя признанным, если ему это сказал сосед, а другому для этого требуется по меньшей мере Нобелевская премия. Хотелось надеяться, что Мелвин Мэппл принадлежит к первой категории.

Сначала я хотела ответить ему отказом, но потом вдруг подумала, что это будет даже забавно. В Америке я не знала никого в артистических кругах. В Европе же была знакома кое с кем из парижских и брюссельских галеристов. Парижане вряд ли согласились бы пополнить свои коллекции столь своеобразным экспонатом, как и большинство брюссельцев, но мне очень кстати вспомнилась одна маленькая галерея в квартале Мароль (скорее пивной бар, чем галерея, сказать по правде), с хозяином которой, неким Куллусом, я приятельствовала. Не откладывая в долгий ящик, я позвонила ему и объяснила, что он может послужить благому делу: один американский солдат, несущий службу в Багдаде, объявил, если можно так выразиться, голодовку наоборот в знак протеста против военных действий в Ираке и считает свое ожирение разновидностью ангажированного боди-арта. Для признания ему недостает лишь поручительства хоть одной художественной галереи на нашей планете. Чистая формальность, потому что, само собой, солдата нельзя экспонировать в Брюсселе, так сказать, в полном объеме. Требуется только вписать в его досье название галереи – так писателю, чтобы иметь право на существование, необходим издатель. Куллус согласился, более того, загорелся идеей и попросил продиктовать ему имя солдата по буквам, чтобы немедленно занести его в каталог. Я продиктовала, с трудом удерживаясь от смеха: ведь каталог этот представлял собой грифельную доску, на которой мелом были написаны слева сорта пива, а справа имена художников. Куллус попросил также прислать ему фото Мэппла для его альбома, и на этом мы простились.

В полном восторге я тут же села за письмо американцу:

Дорогой Мелвин Мэппл,

Я не знакома с галеристами в вашей стране, зато кое-кого знаю в своей. Отличная новость для Вас: знаменитая брюссельская галерея «Куллус» с радостью готова включить Вас в свой каталог. Боюсь, Вы вряд ли сможете приехать в Брюссель, хотя сам Куллус был бы наверняка счастлив встретиться с Вами лично и экспонировать Вас. Но не важно: главное, что Вы теперь имеете в Вашем послужном списке галерею, закрепляющую за Вами официальный статус художника. Замечательно, не правда ли? Вы сможете вернуться в Соединенные Штаты с высоко поднятой головой, не краснея за свое ожирение и даже гордясь им, ибо оно признано произведением искусства.

Я, думается мне, понимаю, как трудно, даже, пожалуй, невозможно Вам вернуться в США. Но отныне это скорее проблема Ваших друзей, чем Ваша. Я не хочу сказать, что жизнь Ваша будет чудесной сказкой. Но все же Вы обрели то, чего нет у солдат, о которых Вы мне писали, – смысл. Браво!

Ваш друг

Амели Нотомб

Париж, 9/05/2009

Эта история привела меня в отличное расположение духа. Хочу подчеркнуть, что в моем поступке не было ни тени цинизма или иронии. Куллус из брюссельского квартала Мароль, конечно, не был Перротеном из парижского Маре[22], тем не менее он был галеристом, достойным так называться. Я не соврала, представив его галерею как знаменитую: в Брюсселе она достаточно известна. И я не видела ничего позорного в том, что в ней торговали пивом: что ж поделаешь, если любителей пива больше, чем покупателей современного искусства? Лично я хожу к Куллусу ради его белого нефильтрованного, но заодно пользуюсь случаем, чтобы посмотреть его выставки, и даже, пожалуй, лучше воспринимаю искусство, с удовольствием выпив пенного напитка.

Я знаю, что все прочие галеристы считали Куллуса шутом гороховым, не имеющим никакого отношения к их цеху. Я так не думала, и Мелвин Мэппл, уверена, со мной бы согласился. Поэтому я испытывала удовлетворение, связав двух людей, поистине созданных друг для друга.

Внезапно я вспомнила, что упустила одну деталь. К счастью, конверт я еще не заклеила и смогла добавить к письму следующий постскриптум:

P.S. Галерист Куллус хотел бы иметь Вашу фотографию, желательно недавнюю. Пришлите ее мне, я передам.

Была суббота, и я поспешила отправить письмо, чтобы оно ушло до полудня.

* * *

На следующей неделе я принимала у себя венгерского студента, который писал обо мне дипломную работу в Будапештском университете; он говорил на таком странном французском, что я, слушая его, ощущала себя то ли воеводой, то ли архимандритом, и это было не лишено приятности. Страны Восточной Европы как нельзя более хороши для эго, я это не раз замечала.

Потом я встретилась с молодой талантливой писательницей, с которой уже несколько лет хотела познакомиться. Увы, она была так напичкана ксанаксом[23], что общения не получилось. Она сидела напротив меня, но я чувствовала, что моим словам приходится пересекать миры, чтобы добраться до ее мозга. В конце концов она сама объяснила:

– Мне никак не удается снизить дозы транквилизаторов.

– Разве это не опасно? – спросила я, сознавая, что мой вопрос глуп.

– Опасно, конечно. Но я без них не могу. А вы? Как вы справляетесь со всем этим прессингом?

– Сама не знаю.

– Вы не находите, что ремесло писателя чудовищно бьет по нервам?

– Нахожу. На моих нервах нет живого места.

– Почему же вы не принимаете транквилизаторов? Считаете, что страдать нам необходимо, да?

– Нет.

– Зачем же тогда вы добровольно страдаете?

– Наверно, не хочу разрушать свои мозговые клетки.

– Вы хотите сказать, что я свои разрушаю?

– Понятия не имею.

– Вам не кажется, что страдание разрушит ваши мозговые клетки быстрее?

– Не надо сгущать краски. Писать – это все-таки прежде всего наслаждение. Страдаем мы от связанных с ним страхов.

– Отсюда необходимость транквилизаторов.

– Я в этом не уверена. Без страхов нет и удовольствия.

– Есть. Попробуйте – и вы испытаете удовольствие без страхов.

– Вы подписали контракт с фармацевтической промышленностью?

– Ладно. Страдайте на здоровье, если вам это нравится. Вы так и не ответили на мой вопрос. Как вы переносите этот стресс?

– Плохо.

– Вот так-то лучше.

Смешная, право. Она была мне симпатична, но я поняла, что предпочла бы письмо от нее личной встрече. Неужели это уже патология, выработавшаяся в силу гегемонии почты в моей жизни? Я могу по пальцам перечесть людей, чье общество мне приятнее, чем была бы переписка с ними, – разумеется, при условии, что они обладают минимумом эпистолярного дарования. Для большинства признать подобное означало бы расписаться в собственной слабости, энергетическом дефиците, неспособности жить в реальной жизни. «Вы не любите живых людей» – такое выдавали мне не раз. Я протестую: почему это люди по определению живее, когда видишь их перед собой? Почему нельзя допустить, что они раскрываются лучше, а то и совсем иначе, в переписке?

Одно могу сказать наверняка: все люди разные. Одни выигрышнее смотрятся при личном контакте, другие – на бумаге. Мне, однако, даже если я люблю кого-то так, что готова жить с ним вместе, его письма все равно необходимы: отношения кажутся мне недостаточно полными, если не содержат элемента переписки.

Есть люди, которых я знаю только по письмам. Конечно, мне было бы любопытно увидеть их воочию, но я могу прекрасно без этого обойтись. А личная встреча может быть небезопасна. Тут переписка смыкается с основополагающим вопросом литературы: надо ли встречаться с писателями?

Ответа нет, потому что ответов слишком много. Бесспорно, иные авторы сильно вредят собственному творчеству. Я говорила с людьми, которые были знакомы с Монтерланом[24] и жалели об этом: один даже сказал мне, что после недолгого разговора с этим писателем больше не мог читать его книги, хотя прежде ими восхищался, настолько неприятен был ему человек. Еще могу сказать, что меня уверяли, будто проза Жионо[25] еще прекраснее, если иметь счастье знать его лично. А ведь есть и такие авторы, которых и в голову не пришло бы читать, если бы не довелось познакомиться, не говоря уже о тех, самых многочисленных, чье присутствие нам безразлично, как и их книги.

Точно так же и переписка не подчиняется никаким законам. Но я склонна скорее не встречаться с корреспондентами, даже не из осторожности, а по причине, так дивно выраженной в одном прустовском предисловии: чтение позволяет нам узнать ближнего, не утратив ту глубину, что возможна лишь наедине с собой.

И в самом деле, думала я, пожалуй, этой писательнице стоило бы узнать меня в моем наиболее интересном состоянии одиночества. Равным образом было бы справедливо и обратное: ее фармацевтическая агитация меня все-таки несколько травмировала.

* * *

Когда пришло очередное письмо от американца, я уже позабыла, что просила у него фотографию. Снимок был как удар наотмашь: я увидела нечто голое, дебелое, такое огромное, что не умещалось в кадре. Настоящая экспансия плоти: так и чувствовалось, что это живое вздутие постоянно ищет новых возможностей распространяться, пучиться, расти вширь. Свежий жир, пробиваясь сквозь континенты сформировавшихся тканей, взбухал на поверхности, чтобы, затвердев, как слой сала на жарком, стать, в свою очередь, основанием для нового пласта жира. То было победоносное шествие ожирения: телеса аннексировали пустоту.

Определить пол этой опухоли я затруднилась: фотограф снял ее анфас в полный рост, но гениталии были скрыты огромными валиками жира. Это могла быть женщина, судя по громадным грудям, но они настолько терялись среди прочих складок и выпуклостей, что не выглядели молочными железами, а больше походили на шины.

Потребовалось некоторое время, чтобы я вспомнила, что вздутие на снимке – человек и что это мой корреспондент, рядовой 2-го класса Мелвин Мэппл. Я уже не раз переживала этот всегда удивительный опыт – почерк, внезапно обретший лицо, но в данном случае было трудно определить, где именно на этом теле находится заплывшее жиром лицо. Шеи не было вовсе, там, где голова соединялась с торсом, не просматривалось ни малейшего сужения, которое позволило бы распознать эту часть тела. Мне подумалось, что этого человека нельзя казнить на гильотине, и даже просто повязать галстук ему было бы затруднительно.

Мелвин Мэппл на снимке еще имел черты, но какие – определить не представлялось возможным. Нос с горбинкой или курносый, рот большой или маленький, глаза такие или этакие – не поймешь; только и можно сказать, что у него есть нос, рот и глаза, – уже что-то, потому что и этого не скажешь о подбородке, давно утонувшем в жире. Легко можно было представить, что недалек тот день, когда и эти базовые элементы в свою очередь заплывут и скроются, и от этого становилось жутко. Как же тогда это живое существо сможет дышать, разговаривать, видеть?

Глаза больше всего напоминали гвоздики на обитом кожей кресле: в том, чему полагается быть зеркалом души, не отражалось ничего, кроме усилия, необходимого, чтобы пробиться к внешнему миру. Нос, едва различимый хрящик в океане плоти, еще обладал, как сокровищем, остатками ноздрей: скоро и эту «розетку» замурует кладка жира. Оставалось надеяться, что тогда бедняга сможет дышать ртом, который уж точно продержится до последнего, цепляясь за жизнь с силой, присущей убийцам.

И впрямь трудно было смотреть на этот рот, вернее, на то, что от него осталось, не думая о том, что именно он всему виной, что это ничтожно малое отверстие открыло путь нашествию. Все мы знаем, что команды отдает мозг, однако видя скульптора, смотрим на его руки, встречая парфюмера, глаз не сводим с его носа, а ноги танцовщицы привлекают наше внимание куда больше, чем ее голова. Да, именно губы Мелвина Мэппла были первопроходцами этой пагубной экспансии, именно его зубы совершили этот осознанный акт пережевывания колоссальных количеств пищи. Его рот завораживал, как завораживают великие злодеи, вошедшие в историю.

Я знала этого человека по переписке. Его пальцы казались микроскопическими на концах чудовищно раздутых рук, и я поняла, насколько весь этот жир, должно быть, мешал ему писать. Через какие громадные пласты плоти приходилось пробиваться его словам, чтобы дойти до меня! Расстояние между Ираком и Францией казалось мне меньше дистанции, отделявшей мозг солдата от его руки.

Мозг Мелвина Мэппла – как было не подумать о нем? Серое вещество состоит исключительно из жировой ткани; чрезмерное исхудание чревато последствиями для мозговых клеток. А что происходит в обратном случае? Мозг тоже растет или просто становится жирнее? Если да, то как это отражается на мышлении? Ум Черчилля или, скажем, Хичкока нисколько не пострадал от их нездоровой комплекции, что да то да, но, безусловно, когда носишь на себе такой вес, это не может не повлиять на интеллект.

Впервые я так долго медлила, прежде чем прочесть его письмо:

Дорогая Амели Нотомб,

Спасибо Вам за потрясающую новость! Я счастлив до одури: знаменитая брюссельская галерея «Куллус» включит меня в свой каталог; я прекрасно понимаю, что обязан этим Вам. Я уже всем здесь рассказал: это большое событие. Фотографию посылаю.

Я уже чувствую себя признанным художником. И мне, как таковому, не зазорно показать Вам свое фото. Иначе я бы со стыда сгорел, узнай Вы, как я выгляжу. Но теперь я себе говорю, что это искусство, и горжусь собой.

Надеюсь, что фотография подойдет: я снялся две недели назад. Поблагодарите от меня бельгийского галериста. Еще раз огромное спасибо.

Искренне Ваш

Мелвин Мэппл

Багдад, 14/05/2009

Очень по-американски: все в порядке, лишь бы было официально зафиксировано и ясно сформулировано. Обнародование феномена исключало самомалейшую возможность смущения. Хорошо, конечно, что Мелвин Мэппл не страдает комплексами, но мне стало не по себе: нашел чем козырять! Я укорила себя за эту европейскую стыдливость. В конце концов, он доволен, и это главное.

Тем не менее я невольно сопоставляла образ с текстом, держа в левой руке снимок, в правой – письмо. Переводя глаза с одного на другое, я словно пыталась удостовериться, что это вполне человечное послание написано вот этим пудингом, – и что все письма, так меня взволновавшие, присылал мне этот жиртрест. Эта мысль повергла меня в такое замешательство, что я покраснела. Чтобы покончить с этим, я поспешно сунула фотографию в конверт, написала адрес Куллуса и вложила записку – мол, это и есть новый художник, о котором я говорила.

Американцу я ответила не сразу. Я убеждала себя, что хочу дождаться ответа от галериста. На самом же деле вид этой расплывшейся амебы меня здорово смутил. Я чувствовала, что не способна вот так сразу взять прежний любезный тон нашей переписки: «Спасибо, дорогой Мелвин, за ваше очаровательное фото…» – нет, всякой учтивости есть предел. Я пеняла себе за излишнюю впечатлительность, но ничего с собой поделать не могла.

Почты у меня накопилось предостаточно, и я пока писала людям нормального телосложения. Чтобы окончательно стереть из памяти снимок, я даже заполнила налоговую декларацию: тупая работа помогает жить, у меня было немало случаев в этом убедиться.

В тот день пришло также письмецо от П. с просьбой написать предисловие. Не проходит дня, чтобы я не получила хотя бы одно письмо такого содержания. Я все понимаю, но люди изрядно облегчили бы мою жизнь, если бы избавили меня от этой нескончаемой повинности: одни хотят предисловий, другие присылают мне свои рукописи или просят научить их писательскому ремеслу.

Тот факт, что я отвечаю на письма, порождает глубочайшее заблуждение, массу ложных и противоречивых толкований. Вот вам первое: это-де мое личное ноу-хау в области маркетинга. Между тем цифры говорят за себя: мои читатели исчисляются сотнями миллионов, а я, даже строча письма с присущей мне одержимостью, насчитываю не более 2000 корреспондентов, что уже непомерно. Второе – прямо противоположное: я держу бюро добрых услуг. Нередко приходят письма, в которых у меня открытым текстом просят денег, и не какие-нибудь благотворительные организации, а совершенно посторонние люди; просьбы, как правило, сопровождаются объяснением вроде: «Я хочу написать книгу. Вы знаете, каково это, мне придется бросить работу, а я в золоте не купаюсь, как некоторые». Еще толкования: мне не хватает фантазии для сюжетов, и я черпаю их из рассказов моих корреспондентов; или, например: я ищу сексуальных партнеров; или: я жажду обратиться в ту или иную религию, а может быть, приобщиться к Интернету. И т. д.

Правда одновременно проще и загадочнее, в том числе для меня самой. Я не знаю, почему отвечаю на письма. Я никого и ничего не ищу. Отрадно, когда мне пишут о моих книгах, но это далеко не единственная тема писем, которые я получаю. Когда переписка развивается приятным мне образом – а такое, слава богу, бывает, – на меня снисходит несказанная благодать: это счастье хоть немного узнать кого-то, получить в дар человеческие слова. Не надо быть обделенной, чтобы радоваться такому общению.

С Мелвином Мэпплом несколько недель назад было именно так. Возможно, так было и сейчас, но что-то изменилось, я сама не знала что. Я испытывала какую-то неловкость, не поддающуюся анализу. Это началось еще до фотографии. А видеть его голым мне уж точно не стоило. Если не считать побочных эффектов моей, не самой, кстати, громкой, славы, я живу как все: отношения с кем бы то ни было всегда создают проблемы. Даже если все складывается хорошо, непременно бывают мелкие стычки, обиды, недоразумения; на первый взгляд, все это несерьезно, а спустя пять лет понимаешь, почему они в итоге сделали общение невозможным. С Мелвином Мэпплом хватило пяти месяцев. Жаль, если это необратимо, ибо он был мне симпатичен.

Через пять дней я получила письмо от бельгийского галериста:

Дорогая Амели,

Фото Мелвина Мэппла – просто супер. Для пущей наглядности мне бы еще его снимок в военной форме. Можешь это ему передать? Спасибо.

До скорого,

Альберт Куллус

Брюссель, 23/05/2009

Мне это показалось само собой разумеющимся, и я тотчас же написала американцу о просьбе Куллуса. От себя я добавила в постскриптуме, что мне тоже очень понравилась фотография, отделавшись парой правдивых, но общих фраз вроде: «Интересно увидеть воочию человека, которого знаешь по переписке». Не скажи я вообще ни слова о снимке, Мелвин Мэппл мог усмотреть в этом личную обиду.

Вскоре после этого я поехала в Брюссель голосовать. На 7 июня были назначены одновременно и европейские выборы, и региональные. Выборы я не пропущу ни за что на свете. В Бельгии это само собой разумеется: тех, кто не голосует, могут оштрафовать на изрядную сумму. Но лично мне не нужны и угрозы: я скорее умру, чем не исполню свой гражданский долг.

И потом, это был повод съездить в Брюссель, город, в котором я когда-то жила, а теперь бываю, увы, редко. Отрадная неспешность брюссельской жизни и не снилась парижанам.

Я задержалась на пару дней, чтобы записать на брюссельском телевидении передачу, которую планировали показать осенью. Утром 10 июня я поездом вернулась в Париж. Накопившаяся за три дня почта ждала меня на письменном столе; ее было много, и я не сразу обратила внимание, что ответа от Мелвина Мэппла нет. 11 июня я сообразила, что послала ему последнее письмо 27 мая и что такое долгое молчание не в его обычае.

Оснований беспокоиться, впрочем, пока не было. Ритм переписки может меняться, это в порядке вещей. Я сама пунктуальностью не отличаюсь и только закатываю глаза к небу, когда иные корреспонденты паникуют, слишком, по их мнению, долго не получая от меня ответа. Не хватало мне поддаться этому психозу – нет уж, я особа хладнокровная.

Прошла еще неделя – ничего. То же самое и на следующей. Я отправила новое послание, продублировав письмо от 27 мая, которое могло затеряться.

К середине июля, по-прежнему не имея вестей от Мелвина Мэппла, я начала сердиться. Может быть, американец счел, что я недостаточно пространно отозвалась о фотографии? Такой нарциссизм на него не похож. Или он не нашел хорошего снимка в военной форме для Куллуса? Никто и не требовал от него шедевра.

Недоумевая, я отправила еще одно письмо, в котором написала, что сойдет любое, самое простое фото. Я выказала максимум дружелюбия и не покривила душой: мне недоставало нашей переписки.

Никакого ответа. Я уехала отдыхать, попросив моего издателя пересылать мне почту. Письма американца я взяла с собой и перечитывала их с ностальгическим чувством. Попутно я отметила имена его товарищей: не написать ли Плампи или Бозо? Правда, это скорее всего клички, но, может быть, их будет достаточно. Я отправила каждому по письмецу, на тот же адрес, с просьбой ответить, как поживает Мелвин Мэппл.

Наверно, с ним что-то случилось. Война окончена, но в новостях то и дело сообщали о нападениях на солдат, еще оставшихся в Ираке. А Мелвин, тот сражался и на другом фронте – с ожирением: с ним мог случиться удар, инфаркт, да мало ли опасностей грозит заплывшему жиром сердцу?

Ни Плампи, ни Бозо, ни Мэппл мне не ответили. Это молчание не сулило ничего хорошего. Конечно, с такой ситуацией я столкнулась не впервые. Переписка – не контракт, ее можно прервать в любой момент без предварительного уведомления. Я сама несколько раз это делала, когда дальнейшее общение не представлялось возможным. Бывало и так, что мне переставали отвечать без всяких объяснений. В большинстве случаев я особо не тревожусь – просто не успеваю из-за постоянного наплыва писем от новых незнакомцев.

Но иногда, если речь шла, допустим, о старой дружбе, если корреспонденты были преклонного возраста или слабого здоровья, я позволяла себе настаивать. Как правило, звонила по телефону. Один-единственный раз я предприняла розыски: когда некий славный старичок из Лиона не отвечал на мои письма полтора года, решилась обратиться с просьбой к лионскому другу, брат которого работал в городской администрации, – на случай, если мой старичок умер. Друг оказал мне эту услугу и сообщил, что он жив. Больше я ничего не узнала. Можно было строить любые догадки – от болезни Альцгеймера до сознательного решения по таинственной причине прекратить переписку.

Труднее всего вовремя остановиться. Это тоже проблема границы: человек – прохожий в вашей жизни, и надо быть готовым к тому, что он может уйти из нее так же легко, как и вошел. Конечно, можно решить, что ничего страшного не произошло, ведь это всего лишь переписка. Можно также сказать себе, что молчание не означает, что дружбе конец. Этот второй аргумент убедительнее первого. Мы благоразумны, мы быстро утешаемся. Заводим новых друзей, не забывая о тех, что молчат. Никто никого не заменяет.

И все же случается порой проснуться среди ночи, оттого что зайдется сердце: а что, если друг в беде? Во власти злых людей? Под гнетом немыслимых забот? Как мы могли, во имя неясных понятий о приличиях, с такой легкостью его бросить? Откуда в нас это подлое бесчувствие?

Ничего не попишешь. Надо смириться с тем, что так и умрешь, не зная, что случилось с другом, не ведая, хотел ли друг твоего участия. Умрешь равнодушной скотиной или человеком, уважающим свободу ближнего, – бог весть. В одно только хочется верить до конца – что это и вправду был друг: чем, собственно друг из бумаги и чернил хуже друга из плоти и крови?

Летом 2009 года я еще не дошла до этой стадии в отношении Мелвина Мэппла. Я не желала признать и пережить утрату: хоть этот скорбный процесс был мне знаком не понаслышке, но на сей раз что-то во мне решительно противилось такой перспективе. Я не видела совокупности обстоятельств, необходимых, чтобы настроиться на волну смирения. Всякому бессердечию есть предел. В этом было, пожалуй, рациональное зерно: страдающий ожирением солдат в Ираке в самом деле подвергается серьезным опасностям.

* * *

Остались позади каникулы, я вернулась в Париж. Вышел мой новый роман, и я была так же загружена, как и каждую осень. Сентябрь, октябрь, ноябрь и декабрь – сколько я работаю в эти месяцы, не знает даже мой издатель. И все же не проходило дня, чтобы какая-то потаенная часть моей души не терзалась тревогой за Мелвина Мэппла. Человек весом без малого 200 кг не может так запросто исчезнуть без следа.

Посылая поздравительную открытку моему американскому издателю, я, после дежурных пожеланий счастливого Рождества и Нового года, не удержавшись, приписала довольно неуместный постскриптум: «Солдат вашей армии, несущий службу в Багдаде, о котором я говорила газетчикам в Филадельфии, перестал подавать признаки жизни. Нельзя ли как-нибудь с ним связаться?» Я не позволила бы себе задать подобный вопрос, не будь Майкл Рейнолдс золотым человеком.

Вскоре я получила Season’s greetings[26] от издателя с ответом на мой постскриптум в виде электронного адреса с пометкой Missing in action[27]. Ангел, а не человек!

Интернет для меня terra incognita, и я прибегла к помощи одной своей знакомой пресс-атташе, чтобы послать запрос о судьбе рядового 2-го класса Мелвина Мэппла. В ответ пришло короткое и загадочное послание: «Melvin Mapple unknown in U.S.Army»[28].

Тогда я решила сформулировать запрос иначе, написав имя солдата так, как это следовало делать на конвертах: ряд непонятных мне заглавных букв, в середине «Мэппл», затем снова буквы. Ничего удивительного. Мне случалось переписываться с французскими военными, чьи армейские адреса выглядели не менее странно, причем имя в них никогда не фигурировало. «Великая немая»[29] любит таинственность.

И на этот раз компьютер ответил, что ничего не имеет сообщить о некоем Говарде Мэппле, несущем службу в Багдаде.

Пресс-атташе спросила, удовлетворена ли я. Мне не хотелось больше ее затруднять, и я сказала, что ответ меня устраивает: «Наверно, он пользуется для нашей переписки своим вторым именем».

На самом деле я не была в этом уверена. Я не знала даже, имеет ли этот Говард Мэппл хоть какую-то связь с Мелвином. Мало ли американцев по фамилии Мэппл? На всякий случай я написала Говарду Мэпплу на иракский адрес, который был мне хорошо знаком:

Дорогой Говард Мэппл,

Извините за беспокойство. Дело в том, что я переписывалась с военным, который, как и Вы, несет службу в Багдаде, по имени Мелвин Мэппл. Я не имею от него вестей с мая 2009 года. Знаете ли Вы его? Может быть, Вы могли бы мне помочь? Заранее благодарна.

Амели Нотомб

Париж, 5/01/2010

Дней десять спустя мое сердце забилось чаще при виде конверта с моим именем, точь-в-точь похожего – во всем, вплоть до почерка, – на письма от Мелвина Мэппла. «Наконец-то я узнаю, что с ним случилось», – подумала я, радуясь, что друг нашелся. Сказать, что письмо меня удивило, – ничего не сказать.

Мисс,

Вы уже достали меня вашими бреднями. Этому педриле Мелвину я больше ничего не должен. Можете написать ему в Балтимор по адресу…

А от меня отвяньте на фиг.

Говард Мэппл

Багдад, 10/01/2010

Что ж, в выражениях этот Говард не стеснялся, не в пример корректному Мелвину. Это было тем более поразительно, что все, кроме тона письма, в точности совпадало: бумага, конверт и даже почерк один к одному моего друга. Это, впрочем, было объяснимо: я часто замечала, как похоже пишут американцы, – я говорю о старательном почерке, которому учат в некоторых школах, а не о беглом, безусловно, у каждого индивидуальном. Как бы то ни было, Говард мог не беспокоиться: больше я его не потревожу. Он сообщил мне главное: Мелвин вернулся в Балтимор, и даже его тамошний адрес теперь у меня был.

Вот чем, должно быть, отчасти объясняется его молчание. Его скорее всего отправили в США неожиданно, в одночасье, он вряд ли успел толком подготовиться. Я могла себе представить его встречу с родиной после шести лет на иракском фронте – и встречу с родными, ошеломленными его новой комплекцией.



Поделиться книгой:

На главную
Назад