Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дом с привидениями - Чарльз Диккенс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ночью, между одиннадцатью и двенадцатью часами, мы были уже совсем рядом с берегом, как ветер вдруг упал. Следуя указаниям лоцмана, мы бросили якорь. Темно было, хоть глаз выколи, и тихо-претихо, ни единого ветерка. Капитан с двумя нашими лучшими матросами остался на палубе нести вахту. Моя очередь наставала лишь в четыре утра, но мне не нравилась ни эта глухая ночь, ни сам лоцман, ни положение вещей вообще, так что я тоже устроился вздремнуть на палубе, чтобы в любую минуту быть наготове. Последнее, что я помню — это как капитан прошептал мне, что ему это все тоже не нравится и что он спустится вниз и еще разок сверится с инструкциями. Это я еще помню — но потом мерное и медленное покачивание брига погрузило меня в беспробудный сон.

Проснулся я, леди и джентльмены, от какой-то возни на полубаке и кляпа во рту. На груди и на ногах у меня сидело по человеку и в считанные четверть минуты я оказался связан по рукам и ногам. Бриг был захвачен испанцами. Они сновали по палубе. Я услышал шесть тяжелых всплесков по воде, один за другим — я видел, как капитана, бросившегося вверх из кубрика, пронзили ударом ножа в сердце — и раздался седьмой всплеск. Все, кроме меня, до единой живой души, были вырезаны и брошены в море. Я понятия не имел, почему меня пощадили, но вдруг лоцман с фонарем в руке склонился надо мной, дабы убедиться, что это именно я. На лице его играла дьявольская ухмылка и он кивнул мне, словно говоря: «Ты толкнул меня и ударил по щеке, а я за это теперь сыграю с тобой в кошки-мышки!»

Я не мог ни двинуться, ни произнести ни звука, но глаза мне не завязали, так что я видел, как испанцы открывают грузовой люк и готовят тали, чтобы поднять карго из трюма на палубу. Еще через четверть часа на воде раздался плеск шхуны или еще какого-то небольшого суденышка. Оно пришвартовалось рядом с нами, и испанцы принялись грузить на него порох. Все, кроме лоцмана, так и надрывались, он же время от времени подходил со своим фонарем и поглядывал на меня, ухмыляясь и кивая все так же дьявольски, как и в первый раз. Теперь я уже достаточно стар, чтобы не стыдиться признавать правду, и скажу начистоту, что вид его повергал меня в небывалый ужас.

Испуг, веревки, кляп и невозможность пошевелить ни рукой, ни ногой окончательно вымотали меня к тому времени, как испанцы завершили работу. На небе как раз занималась заря. Захватчики перегрузили на свое суденышко большую часть нашего груза, но не весь, а теперь спешили убраться восвояси, пока не рассвело. Едва ли надо говорить, что к тому времени я настроился уже на самое худшее. Было более чем очевидно, что лоцман является одним из вражеских лазутчиков, втершимся в доверие нашим консигнаторам.

Он, а скорее, его хозяева, узнали о нас довольно, чтобы заподозрить, что за груз мы везем; ночью же мы бросили якорь в том месте, где им удобнее всего было напасть на нас, и мы сурово поплатились за недостаток матросов и недостаточную бдительность, явившуюся следствием нехватки людей. Все это было яснее ясного — но что лоцман собирался сделать со мной?

Даю слово мужчины, даже и сейчас, один только рассказ о том, что он со мной сделал, заставляет плоть мою трепетать от ужаса.

Вскоре все пираты покинули бриг. Остались лишь лоцман и двое испанских матросов, а они схватили меня, по-прежнему связанного и с кляпом во рту, и, швырнув в трюм, привязали так, что я мог только слегка поворачиваться с боку на бок, но не мог при этом полностью перевернуться и откатиться в угол. Затем они оставили меня. Оба были мертвецки пьяны — но дьявол-лоцман был совершенно трезв, помяните мои слова — трезв, как я сейчас.

Некоторое время я лежал в темноте, а сердце у меня колотилось так сильно, что только чудом не выскочило из груди. Минут через пять в трюм спустился лоцман, на сей раз один. В одной руке он держал тот самый распроклятый капитанов подсвечник и плотницкое шило, а в другой — моток длинной, тонкой и отлично промасленной бечевки. Не доходя до меня двух шагов, он поставил подсвечник с воткнутой в него новенькой свечкой на пол у стенки трюма. Как ни слаб был свет, но все же его хватало, чтобы осветить с дюжину бочонков с порохом, стоявших вокруг. Едва завидев бочки, я начал понимать, что именно замыслил этот злодей. Меня с головы до пят объял смертельный страх, а по лицу градом хлынул холодный пот.

На моих глазах лоцман подошел к одному из бочонков, стоявшему у стенки трюма в ряд со свечой, но примерно в трех футах от нее, и шилом просверлил в нем дыру, откуда тотчас же посыпалась струйка пороха, черного, как сам дьявол. Подставив под струйку ладонь, негодяй набрал полную горсть адского порошка и, заткнув отверстие концом промасленной бечевы, принялся втирать порох в веревку, пока каждый волосок ее не почернел. А затем — и это так же истинно, как и то, что я сижу сейчас перед вами, так же истинно, как небо над головой — затем он протянул свободный конец этого длинного, тонкого и зловещего фитиля к зажженной свече, стоявшей подле моего лица, и, несколько раз обвернув его вокруг нее, закрепил фитиль примерно на уровне трети свечи, считая от огонька вниз. После, приблизив лицо к моему лицу, он прошептал мне в самое ухо:

«Взлетай на воздух вместе с бригом!»

Через миг он был уже наверху на палубе и вместе со своими сообщниками захлопнул люк над моей головой. Но они плохо закрепили крышку на дальней стороне от меня — и сквозь нее пробивалась узенькая полоска света. Я слышал, как слабеет вдали плеск шхуны по воде — плеск! плеск! — все тише и тише по мере того, как пираты уводили свое суденышко из мертвенного спокойствия бухты навстречу морским ветрам. Все тише и тише, — плеск! плеск! — и так на протяжении примерно четверти часа.

Пока звуки эти звенели у меня в ушах, глаза мои оставались неотрывно прикованы к свече. Она была зажжена только что и сама по себе горела бы около шести-семи часов — но фитиль обвивал ее на трети от верха — значит, пламя достигнет его примерно через два часа. Так я и лежал — связанный, прикованный к полу, с кляпом во рту — следя, как жизнь моя сгорает вместе со свечой. Так я лежал, один посреди океана, обреченный разлететься на атомы и видеть, как неотвратимый рок этот с каждой секундой приближается все ближе и ближе и настанет, не пройдет и двух часов; беспомощный, не в силах ничего изменить, и безгласный, не в силах даже позвать на помощь. Просто удивительно, как это я не оставил в дураках пламя, фитиль и порох и не умер от страха задолго до того, как истекли первые полчаса моего пребывания в трюме.

Не могу сказать доподлинно, сколько времени я оставался в сознании после того, как плеск шхуны затих вдали. Я могу проследить все, что я делал и о чем я думал вплоть до какой-то определенной точки, но дальше сбиваюсь и теряю память точно так же, как потерял тогда способность мыслить и чувствовать.

Едва люк захлопнулся над моей головой, я (как поступил бы любой на моем месте) стал отчаянно пытаться освободить руки. В той безумной панике, что владела мною, я в два счета умудрился жестоко порезать руки путами, словно ножами, но сами веревки не поддались ни на йоту. Еще меньше было надежды освободить ноги или оторваться от креплений в полу, к которым я был привязан. Кляп (если вы помните о нем) был моим жестоким врагом; я мог свободно дышать лишь через нос — а это поистине скудный источник воздуха, когда человек напрягает силы так, как напрягал их я в тот день.

Наконец я сдался и затих, пытаясь отдышаться и отчаянным напряженным взглядом глядя на свечу. Пока я глядел на нее, мне пришло вдруг в голову попробовать задуть свечу сильным выдохом через нос. Но пламя было слишком далеко и слишком высоко. Я все пытался, пытался и пытался, а потом снова сдался и снова затих, все так же глядя на свечу, а свеча глядела на меня. Плеск шхуны слышался уже совсем слабо, я еле-еле различал его в утренней тишине. Плеск! плеск! — все слабее и слабее — плеск! плеск!

До сих пор у меня не было времени толком задуматься, но теперь на душе стало совсем уж скверно. Нагар на свече становился все выше и выше, а просвет между пламенем и фитилем, длина которого была длиной моей жизни — все короче и короче. Я высчитал, что жить мне остается меньше полутора часов. Полтора часа! Есть ли шанс, что за это время с берега к бригу подойдет лодка? Я полагал, что в чьей бы власти ни находилось побережье — в руках нашей стороны или же в руках противника — но все же они должны рано или поздно выслать кого-то к кораблю, просто потому, что он был чужой в этих краях. Для меня лично вопрос заключался в другом — скоро ли? Судя по тому, что мог я разглядеть в щель над люком, солнце еще не встало. До того, как бриг был захвачен, мы считали, что поблизости нет деревень, поскольку ночью не видели никаких огней. И, судя по доносившимся до меня звукам, стоял полный штиль, так что судно наше не могло прибить ветром поближе к берегу. Будь у меня в запасе хотя бы часов шесть, шанс бы еще оставался, считая от восхода до полудня. Но за полтора часа, которые к этому времени уже уменьшились до часа с четвертью — или, иными словами, когда все: ранний час, пустынность и безлюдие побережья, мертвое безветрие — играло против меня — мне не оставалось даже призрачного шанса. Осознав это, я снова вступил в схватку — последнюю — со своими путами, но лишь сильнее порезался.

Я снова сдался и бессильно затих, прислушиваясь, раздается ли еще плеск шхуны. Он исчез! Я не слышал ни звука, лишь время от времени на поверхность моря с глухим бульканьем выныривали рыбы, да тихонько потрескивали старые рангоуты нашего горе-брига, медленно переваливающегося с боку на бок по легкой зыби, игравшей на спокойной воде.

Час с четвертью. По мере того, как ускользала эта четверть, нагар на фитиле рос с угрожающей быстротой; его крючковатая верхушка утолщилась, стала похожей на шляпку гриба. Она же вот-вот обвалится! А вдруг покачивание брига скинет ее, раскаленную докрасна, за край свечи прямо на смертоносный фитиль? Если так, то мне осталось жить вместо часа всего лишь около десяти минут. Это открытие мгновенно переключило мои мысли на новую проблему и я принялся гадать про себя, на что похожа смерть от взрыва. Больно ли это? Нет, пожалуй, взрыв слишком быстр, чтобы ощутить боль. Наверное, я всего-то и почувствую только один треск где-то внутри меня, а может, и снаружи, а не то, и там и там разом и ничего больше? А скорее всего, даже и без треска; интересно, умру ли я в то самое мгновение, как тело мое разлетится на миллионы крошечных кусочков? Я не мог понять, не мог представить себе, как все произойдет. Но не успел я и половины всего этого продумать толком, как мимолетное спокойствие моих мыслей покинуло меня и я снова совсем запутался.

Когда я снова вернулся к прежним раздумьям (или когда они вернулись ко мне — точно не скажу), нагар зловеще нависал над свечой, над огоньком ее вилась струйка дыма, обугленная верхушка была широкой, красной и в любую секунду могла упасть.

Ужас и отчаяние, овладевшие моим существом при этом зрелище, увели меня в новом направлении, на сей раз полезном и правильном хотя бы для бедной моей души. Я попытался молиться: про себя, как вы понимаете, поскольку кляп не позволял мне молиться вслух. Да, я попробовал молиться, но свеча словно сжигала во мне все. Я отчаянно боролся с собой, чтобы отвести взгляд от медленного, убийственного пламени и устремить его через щель в люке на благословенные небеса. Я попробовал раз, попробовал другой — и снова сдался.

Тогда я попробовал закрыть глаза и не открывать их — попробовал раз… другой… и на второй раз мне это удалось. «Благослови, Господи, мою старушку мать и сестренку Лиззи. Храни их, Господи, и помилуй меня». Вот и все, что успел я сказать в сердце своем прежде, чем глаза мои, вопреки всем стараниям, снова открылись и ими снова завладело пламя свечи — завладело всем моим существом и мгновенно спалило все остальные мысли.

Я не слышал больше плеска рыб; не слышал покряхтывания рангоутов; я не мог даже думать; не ощущал на щеках своих пот предсмертной агонии — я мог только глядеть на тяжелый столбик нагара над свечой. Вот он разбух, пошатнулся и полетел вниз: огненно-красный в первый миг падения… черный и безвредный еще до того, как покачивание брига поймало его аккурат в плошку подсвечника.

Меня вдруг разобрал смех. Да! Я смеялся как ненормальный — и все из-за того, что нагар упал удачно. Но из-за кляпа я не мог смеяться нормально и лишь скрежетал от хохота. Я буквально трясся от смеха, трясся до тех пор, пока кровь не бросилась мне в голову и я не начал задыхаться. Пока у меня еще оставалось довольно здравого смысла, чтобы понять: столь безудержный смех в такую минуту означает, что рассудок мой начинает помрачаться. И у меня оставалось пока довольно здравого смысла, чтобы предпринять еще одну попытку прежде, чем мысли мои, точно обезумевшие скакуны, не вырвались на волю и не умчали меня черт знает куда.

Всего лишь один умиротворяющий взгляд на дневной свет, сочившийся в щель над люком — вот какова была следующая моя попытка. И вот, борьба за то, чтобы оторвать взор от свечи и хотя бы разок поглядеть на Божий свет, стала труднейшей борьбой в моей жизни — и я проиграл. Пламя удерживало мой взгляд столь же надежно, сколь надежно удерживали веревки мои руки. Я не мог отвернуться. Более того, второй раз попытавшись закрыть глаза, я не смог даже и этого. Нагар снова нарастал. Кусок свечи между пламенем и обмотанным фитилем укоротился до дюйма или даже меньше. Сколько минут жизни означает для меня этот дюйм? Три четверти часа? Полчаса? Пятьдесят минут? Двадцать минут? Спокойно! Дюйм сальной свечи должен гореть дольше двадцати минут. Дюйм сальной свечи! Душа и тело соединены вместе лишь дюймам свечи! Замечательно! Подумать только, величайший из королей, что когда либо восседал на своем троне, и тот не может удержать вместе душу и тело человека, а какой-то дюйм сальной свечи может то, что неподвластно королю! Будет мне, что рассказать матушке, когда я вернусь домой, то-то она удивится. При этой мысли я снова расхохотался — и снова трясся, дрожал и задыхался, пока пламя не впрыгнуло в меня через глазницы и не поглотило, выжгло, спалило всего меня, оставив лишь холодный пепел и пустоту внутри. Я снова затих.

Мама и Лиззи. Не знаю, когда успели они вернуться, но они вернулись — и, как мнилось мне, на этот раз вернулись не в мои мысли, но прямо сюда, в трюм брига, живые и реальные.

Да, какие сомнения, это была Лиззи, легкомысленная, как всегда, и она смеялась надо мной. Смеялась! А почему бы и нет? Кто упрекнет Лиззи за то, что она решила, будто ее брат напился и валяется мертвецки пьяный в подвале среди бочонков с пивом? Спокойней! Вот она уже плачет — вьется кругом и кругом в каком-то яростном тумане, простирает ко мне руки, зовет на помощь… все слабее и слабее, как плеск ялика по воде. Исчезла! Сгорела в яростном мареве. Мареве? Огне? Нет, это не то и не другое. Этот свет исходит от матушки — матушка вяжет, и на концах ее пальцев горит десять огненных точек, а вокруг лица вместо обычных седых буклей висят мотки фитиля. Матушка сидит в своем старом уютном кресле, а со спинки кресла свисают две проворных длинных руки лоцмана, и из них все сыпется и сыпется порох. Нет! Ни пороха, ни матушки, ни кресла — лишь лицо лоцмана, раскаленное докрасна, точно солнце среди яростного марева, завернувшееся в это марево, бегающее взад и вперед по фитилю в облачке этого марева, вращающееся тысячу раз в минуту в облачке этого марева; непрестанно уменьшающееся до размеров одной едва различимой точки — и эта точка внезапно метнулась мне в голову, а потом — лишь огонь и марево — ни слуха, ни зрения, ни мыслей, ни чувств — бриг, море, я сам, весь мир — все разом исчезло.

О том, что было дальше, я ничего не знаю и ничего не помню до тех самых пор, пока я не очнулся в удобной кровати, по бокам сидело два дюжих и проворных молодца навроде меня самого, а в изголовье постели стоял, наблюдая за мной, какой-то джентльмен. Было около семи утра. Мой сон (или то, что казалось мне сном) длился более восьми месяцев — я находился среди своих соотечественников на острове Тринидад — молодцы по бокам от меня были санитарами, а джентльмен в изголовье — врачом. Что я говорил и что делал на протяжении этих восьми месяцев, я так и не узнал и никогда не узнаю. Я проснулся после долгого-предолгого сна — вот и все, что мне известно.

Лишь через два месяца доктор счел, что мне уже можно услышать ответы на вопросы, которыми я беспрестанно засыпал его.

Как я и предполагал, бриг встал на якорь в довольно безлюдной части побережья, где испанцы могли не опасаться нежданной помехи, пока под покровом ночи будут выполнять свою убийственную работу. Мое спасение пришло не с берега, а с моря. Некий американский корабль, угодивший в штиль неподалеку от материка, на рассвете случайно проплывал мимо брига, и капитан, из-за безветрия располагавший уймой свободного времени, увидев судно, вставшее на якорь там, где не было никаких видимых причин для остановки, послал лодку с матросами под предводительством своего помощника поглядеть на это дело поближе и доложить о том, что он увидит. Высадившись со своей командой на палубу и обнаружив, что бриг пуст, помощник капитана заметил вдруг мерцание свечи сквозь щели над люком. Когда же он спустился в трюм, пламя было уже на волосок от фитиля; и если бы ему не хватило ума и присутствия духа предварительно рассечь фитиль пополам, то он и все его матросы взлетели бы в воздух вместе со мной. Фитиль занялся и вспыхнул шипящим красным огнем в тот самый миг, когда тушили свечу, и если бы он не был отрезан от пороховой бочки, один Бог знает, чем это могло бы закончиться.

О том, что же сталось с испанскими пиратами и лоцманом, я с того самого дня так ничего и не слышал. Что же до брига, то янки отвезли его (как и меня) в Тринидад, объявили своим трофеем и пользуются им, надеюсь, с успехом и не без выгоды. Я же был высажен на берег в том самом состоянии, в каком меня сняли с брига. Но, пожалуйста, не забывайте, что дело это происходило уже очень давно и с тех пор я, как имел уже честь вам заявить, благополучно и окончательно исцелился. Благослови вас Боже, я в порядке, в совершенном порядке, сами видите. Я просто слегка разволновался, рассказывая эту историю — немного разволновался, только и всего.

Призрак комнаты мастера Б.

Теперь настал мой черед, засим я, как говорят французы, «взял слово» и начал:

Едва я обосновался в треугольной мансарде, получившей столь своеобразную репутацию, как мысли мои естественным образом обратились к мастеру Б. Домыслы мои на его счет были неспокойны и многообразны. Было ли его полное имя Бенджамин, Биссекстиль (если он родился в високосный год[9]), Бартоломью или Билл. Или же сей инициал обозначал его фамилию, как то Бакстер, Блэк, Браун, Баркер, Буггинс, Бакер или Берд. Или же он был подкидышем и его нарекли просто Б. Был ли он отважным мальчиком и «Б» обозначало Бритта или Быка. Или же он состоял в родстве с той знаменитой дамой, что озарила мои младенческие годы, и в его жилах текла кровь знаменитой Бабушки-Сказочницы?

Я буквально измучил себя подобными бесплодными размышлениями. Я также расцветил этой загадочной буквой все веши и события, связанные с покойным, гадая, одевался ли он в Бежевое, носил ли Ботинки (ведь не ходил же, в конце-то концов, Босиком!), был ли мальчиком Благонравным, читал ли Библию, отличался ли в Беге, прославился ли среди одноклассников, как Боксер, приходилось ли ему в годы его Беспечного детства Без устали Бить Бокалы в Богноре, Бангоре, Борнмуте, Брайтоне или Бродстейрсе, точно Бойкая Бита?

Итак, с самого первого мгновения меня преследовала буква Б.

Вскоре я заметил, что мне, противу ожиданий, не снится ни единого сна про мастера Б. или что-либо, ему принадлежащее, зато едва проснувшись, в любой час ночи, я тотчас принимался думать о нем, теряясь в попытках привязать этот инициал к чему-то, к чему он бы идеально подходил, и на чем бы он прочно заякорился и наконец угомонился бы.

Таким образом я промыкался в комнате мастера Б. шесть ночей кряду, как вдруг начал замечать, что дело нечисто.

Первый признак того обнаружился ранним утром, когда уже рассвело, но день еще не разгорелся. Я стоял, бреясь, перед зеркалом, и внезапно, к своему ужасу и недоумению, узрел, что брею не себя — мне уж за пятьдесят! — а какого-то мальчугана. Неужели мастера Б.?

Я вздрогнул и обернулся через плечо, но там никого не было. Тогда я снова перевел взгляд в зеркало и отчетливо различил в нем черты и гримаску мальчишки, который бреется не для того, чтобы избавиться от бороды, а для того, чтобы обзавестись ею. Пораженный до чрезвычайности, я несколько раз обошел комнату и вернулся к трюмо, решившись твердою рукой докончить ту самую процедуру, что прервалась столь странным образом. Зажмурившись для пущей храбрости, я глубоко вздохнул и открыл глаза — но встретился взглядом с молодым человеком лет двадцати четырех-двадцати пяти. Испуганный этим новым призраком, я снова зажмурился и попытался прийти в себя, но при новой попытке обнаружил в зеркале своего бреющегося отца, к слову сказать, давно покойного. Больше того, потом мне явился даже мой дед, хотя уж его-то я никогда в жизни не видел.

Несмотря на то, что эти нежданные посещения, разумеется, произвели на меня неизгладимое впечатление, я решился до назначенного срока хранить их в тайне. Вечером того же самого дня Я вернулся к себе в комнату, весьма возбужденный множеством любопытнейших мыслей и приготовясь приобрести некий новый опыт по части общения с духами. Не сказать, чтобы приготовления мои оказались безрезультатными, ибо, проснувшись от беспокойного сна около двух часов ночи, я обнаружил, что делю ложе со скелетом мастера Б. Вообразите же себе мои чувства!

Я вскочил с постели, и скелет вскочил вслед за мной. Тут послышался вдруг жалобный голосок: «Где я? Что со мной случилось?» — и пристально вглядевшись в ту сторону, я обнаружил там призрак мастера Б.

Юный дух был одет несколько старомодно, а скорее, не столько даже одет, сколько упрятан в жесткий костюм цвета перца с солью, особенный ужас коему придавали начищенные до блеска пуговицы. Я заметил, что эти пуговицы шли двойным рядом по плечам маленького привидения и, кажется, спускались вниз по спине. На шее у него болтался гофрированный накладной воротничок. Правой рукой (на которой я подметил явственные чернильные пятна), он держался за живот — из чего, да еще из прыщей у него на лице, я сделал вывод, что предо мной стоял мальчик, который постоянно принимал неумеренно большие дозы микстур.

— Где я? — патетически вопросил он. — И зачем я рожден был в дни Каломели и зачем всю эту каломель дали именно мне?

Я сердечно ответил ему, что, увы, никак не могу пролить свет на этот естественный вопрос.

— Где моя маленькая сестренка? — продолжил призрак, — и моя ангельская женушка и где тот мальчик, с которым мы вместе ходили в школу?

Я призвал духа успокоиться и меньше всего печалиться о потере мальчика, с которым он ходил в школу. Я заверил его, что за весь человеческий опыт из таких мальчиков никогда ничего путного не выходило. Я поведал ему, что и сам во взрослой жизни несколько раз обращался к мальчикам, с которыми вместе ходил в школу, но ни один из них не откликнулся на мой дружеский зов. Я выразил скромное свое убеждение, что и этот мальчик не откликнулся бы. Я сказал, что он был мифическим персонажем, обманом и западней. Я вспомнил, как, разыскивая его в последний раз, нашел его за обеденным столом в белом галстуке, с расхожим мнением по любому существующему поводу наготове и с поистине титанической способностью навевать молчаливую скуку. Я поведал, как, в силу нашего с ним совместного пребывания в «Старом Дойлансе», он напросился завтракать со мной (социальный вызов, отвергнуть который решительно невозможно), и как, раздув в себе слабые огоньки былой веры в мальчиков из старого Дойланса, я согласился, но он оказался тем самым наводящим ужас врагом рода человеческого, что преследует сынов Адама своими неопределенными замечаниями о политике и предложениями, чтобы Английский Банк под страхом закрытия обязан был бы напечатать и пустить в оборот Бог знает сколько тысяч миллионов банкнот достоинством в один шиллинг и шесть пенсов.

Призрак выслушал меня молча, с остановившимся взором.

— Брадобрей! — выпалил он, когда я умолк.

— Брадобрей? — переспросил я, ибо не принадлежу к этой почтенной профессии.

— Осужденный, — продолжил призрак, — брить вечно сменяющихся клиентов — то меня, то юношу, то себя самого, то твоего отца, то твоего деда; осужденный также ложиться каждую ночь в постель со скелетом и вставать вместе с ним каждое утро…

(Услышав этот мрачный приговор, я содрогнулся).

— Эй, брадобрей! А ну-ка, догони!

Еще до того, как слова эти слетели с его уст, я ощутил вдруг, что на меня наложены чары, заставляющие гнаться за призраком. Я в тот же миг повиновался им — и покинул комнату мастера Б.

Многие знают, какие долгие и утомительные ночные странствия были в обычае у тех ведьм, которые сознались в этом и которые, без всякого сомнения, говорили чистую правду — ведь им помогали наводящими вопросами, а палач всегда стоял наготове. Я же торжественно заявляю, что во время моего пребывания в комнате мастера Б. призрак, который в ней являлся, взял меня в странствие почти столь же длинное и безумное, как странствия этих ведьм. Несомненно, в ходе этого странствия я был представлен какому-то крепкому старикану с козлиными рогами и хвостом (нечто среднее между Паном и пожилым старьевщиком) устраивавшему обычные светские приемы, столь же бессмысленные, как в реальной жизни, но не такие чинные. Но видел я и иные вещи, что кажутся мне куда более важными и интересными.

Со всей твердостью заявляю, что говорю одну лишь правду, и не сомневаюсь, что всякий поверит мне. Знайте же, что я преследовал призрак сперва на помеле, а потом на игрушечной лошадке-качалке. Я готов даже клятвенно заверить, что от этого благородного животного пахло краской — особенно, когда оно нагрелось от скачки подо мной. После того я гнался за привидением в шестиместном двуконном экипаже — сооружении с своеобразным запахом, с которым современное поколение не знакомо, но который (и я снова готов поклясться в этом) представляет собой сочетание конюшни, паршивой собаки и очень старых кузнечных мехов. (Я аппелирую к предыдущему поколению, призывая его подтвердить или опровергнуть мои слова.) Я преследовал призрак и на безголовом ослике — по крайней мере, на ослике, которого так интересовало состояние его желудка, что он всю дорогу бежал, опустив голову под пузо; на пони, специально рожденном на свет, чтобы лягаться; на ярмарочной карусели; в первом кэбе — еще одном давно позабытом сооружении, где пассажир регулярно ложился спать, а возница подтыкал ему одеялко.

Чтобы не утомлять вас подробным описанием всех скитаний, пережитых мною в погоне за мастером Б. — скитаний, кои были длиннее и удивительнее приключений Синдбада Морехода, ограничусь одним только эпизодом, по которому вы можете судить и обо всех прочих.

Надо сказать, что я чудесным образом переменился. Я был собой, и в то же время не собой. Я сознавал в себе нечто, что оставалось неизменным всю мою жизнь, в любых ее стадиях и превратностях судьбы, и никогда не изменялось, и все же я был не тем, кто лег спать в комнате мастера Б. Лицо мое стало гораздо глаже, а ножки — совсем коротенькими, и со мной было еще одно такое же существо вроде меня с гладким личиком и коротенькими ножками. Мы сидели за дверью и я посвятил его в некий замысел весьма поразительного свойства.

Замысел состоял в том, чтобы завести сераль.

Собеседник мой горячо согласился. У него не было никаких сомнений в благопристойности этого плана, не было их и у меня. Ведь таков был обычай Востока, такова была традиция благородного калифа Гаруна аль-Рашида (о позвольте мне еще раз произнести это запятнавшее себя имя — столько связано с ним блаженных воспоминаний!), это был обычай весьма достойный и в высшей степени заслуживающий подражания.

— Да-да! — запрыгал от радости мой собеседник, — давай заведем сераль!

Мы порешили сохранить наш замысел в тайне от мисс Гриффин. Но не оттого, что у нас оставались хоть малейшие сомнения в похвальности восточного уклада, который Мы намеревались ввести — нет, просто мы хорошо знали мисс Гриффин и знали, что она лишена обычных человеческих симпатий и не способна оценить величие несравненного Гаруна. Итак, облачив наш план в непроницаемую завесу тайны от мисс Гриффин, мы доверили его мисс Буль.

В заведении мисс Гриффин на Хампстед-Пондс нас было десять: восемь леди и два джентльмена. Мисс Буль, достигшая (насколько я могу судить теперь) зрелого возраста восьми или девяти лет, занимала в обществе главенствующее положение. В тот же день я посвятил ее в суть дела и предложил ей стать Любимой Старшей Женой.

После недолгой борьбы с робостью, столь естественной и очаровательной у слабого, но прекрасного пола, мисс Буль заявила, что просто восхищена этой идеей, но хочет знать, что в таком случае уготовлено для мисс Пипсон? Мисс Буль — которую связывала с помянутой леди нежная дружба и безоговорочное доверие до самой гробовой доски, скрепленное клятвой на Сборнике Псалмов и Уроков в двух томах в ящичке с замочком — мисс Буль сказала, что, будучи подругой Пипсон, не может скрыть ни от себя, ни от меня, что Пипсон не пристало быть одной из многих.

Ну а поскольку у мисс Пипсон были премилые золотые локончики и голубые глазки (что в моем представлении олицетворяло тот женский образ, что зовется Красотой), я мгновенно ответил, что отвел для мисс Пипсон роль Прекрасной Черкешенки.

— Что это значит? — печально вопросила мисс Буль.

Я объяснил, что ей надлежит быть похищенной Купцом, приведенной ко мне под вуалью и быть проданной в качестве рабыни.

(Недавний мой собеседник уже был низведен на вторую мужскую роль при дворе и занял пост Великого Визиря. Впоследствии он отвергал подобное развитие событий, но после хорошей трепки за волосы сдался и заревел).

— Ужель мне придется ревновать? — осведомилась мисс Буль, потупляя взор.

— О, нет, Зобеида, — заверил я, — ты всегда будешь любимой женой. Первое место в моем сердце и на моем троне навечно принадлежит тебе.

Выслушав эти заверения, мисс Буль согласилась передать наше предложение семи своим прекрасным подругам. Мы знали, что всегда можем довериться одной доброй и благородной душе по имени Табби, которая была в доме всего лишь прислугой за все, чья фигура напоминала палку от метлы, а лицо всегда было в большей или меньшей степени измазано углем. В тот же день после ужина я сунул в руку мисс Буль записочку, где говорилось, что сама рука Провидения пометила щеки Табби углем, уготовив для нее роль Месрура, прославленного предводителя Чернокожих Стражей Гарема.

Не так-то легко оказалось создать чаемое нами общество, ибо трудности бывают в любом деле. Недавний мой товарищ оказался низким негодяем и после того, как потерпел поражение в попытках узурпировать трон, проявил себя человеком без стыда и совести, отказавшись простираться ниц перед Калифом, называя его не Повелителем Правоверных, а просто «дружище» и заявив, что он, бывший товарищ, «так не играет» — играет! — и всячески иначе был груб и дерзок. Это злонамеренное поведение было подавлено общим негодованием Объединенного Сераля, а мне в награду достались улыбки восьми прекраснейших дочерей земли.

Однако ж улыбки расточать удавалось лишь тогда, когда мисс Гриффин отворачивалась, да и то украдкой, ибо среди последователей Пророка бытовала легенда, будто она видит не только глазами, но еще и через маленький кружок, вплетенный сзади в узор на ее шали. Но каждый день после обеда, на один час, нам удавалось воссоединиться и тогда Любимая Жена и остальные жены Королевского Гарема соперничали за право украшать своим очарованием досуг сиятельного Гаруна, освобождаясь тем самым от придворных обязанностей — каковые, по большей части, носили арифметический характер, ибо Повелитель Правоверных был слаб по части сложения и вычитания.

При сем неизменно присутствовал и преданный Месрур, предводитель Чернокожих Стражей Гарема (мисс Гриффин всегда призывала к себе этого офицера яростным звонком в один и тот же час), но он ни разу не сумел оправдать свою историческую репутацию. Во-первых, он вечно притаскивал с собой на заседания Дивана метлу, даже когда Калиф носил на плечах красную мантию гнева (накидку мисс Пипсон) и как ему не втолковывали его обязанности, никогда не мог справиться с ними удовлетворительно. Вовторых, его излюбленное восклицание «Ах вы, крошки мои ненаглядные» не было ни восточным, ни подобающим сану калифа. Втретьих, сколько ни учили его говорить «Бисмилла!», он вечно твердил «Аллилуйя!» Также этот офицер, что отнюдь не подобало его званию, был не в меру смешлив, широко распахивал рот, проявлял свои чувства самым неуместным образом и как-то раз — дело было при покупке Прекрасной Черкешенки за пятьсот тысяч кошельков с золотом (это еще дешево!) — обнял разом Калифа, Любимую Жену и саму рабыню. (Позвольте же мне, между делом, сказать: «Благослови, Господи, Месрура и пусть к этой благородной груди прильнут когда-нибудь родные дочери и сыновья, скрашивая ее тяжкие дни».)

Мисс Гриффин была просто образцом благопристойности и я поистине затрудняюсь представить себе, какие чувства обуяли бы ее, узнай она только, выводя нас попарно на прогулку по Хампстед-роуд, что величественно шествует во главе Многоженства и Магометанства. Я искренне верю, что та тайная и необузданная радость, что охватывала нас при зрелище ничего не подозревающей мисс Гриффин, и то угрюмое торжество от сознания, что мы владеем убийственной тайной, неведомой мисс Гриффин (ведающей решительно все, что мы учили по книжкам), и были главными родниками, питающими наш секрет. Секрет этот хранился под покровом непроницаемой тайны, но в один прекрасный день оказался на грани саморазоблачения. Угроза эта и чудесное избавление от нее случились в воскресенье. Мы все десятеро во главе с мисс Гриффин вошли в церковь, куда ходили каждое воскресенье — обеспечивая заведению дополнительную рекламу подобным немирским способом — когда священник как раз зачитывал описание Соломона во всей славе его домашнего уклада. При упоминании этого монарха нечистая совесть мгновенно зашептала мне: «И ты, Гарун, и ты!». Вдобавок добрый пастырь чуточку косил, что также действовало на руку совести, ибо создавало впечатление, будто читает он, обратись непосредственно ко мне. Густой румянец, сопровождаемый холодным потом, залил мое лицо. Великий Визирь стал более мертв, чем жив, а весь сераль покраснел так, словно закатное солнце Багдада озарило своим сиянием прекрасные личики этих дочерей Востока. В сей зловещий миг мисс Гриффин поднялась и обвела детей Ислама свирепым взором. Мне уже чудилось, будто Церковь и Государство вступили в заговор с мисс Гриффин с целью разоблачить нас и что мы все вот-вот будем облачены в белые простыни и выставлены на позор в центральном проходе. Но моральные устои мисс Гриффин оказались столь западными (если можно так назвать их в противовес восточным мотивам), что она заподозрила всего-навсего греховное наличие яблок у нас в карманах и мы были спасены.

Я назвал сераль единым. Всего лишь по одному вопросу — а именно, имеет ли Повелитель Правоверных право на поцелуи в этом святая святых дворца — разошлись мнения его несравненных обитательниц. Зобеида отстаивала контр-право Любимой Жены царапаться, а Прекрасная Черкешенка прятала лицо в зеленую бязевую сумочку, изначально предназначенную для учебников. С другой стороны, юная газель неземной красоты из плодоносных равнин Камдентауна (откуда ее завезли торговцы того каравана, что раз в полгода после каникул пересекает безбрежную пустыню) придерживалась более вольных взглядов, но, по недомыслию, распространяла их и на эту собаку и сына собаки, Великого Визиря, который не имел никаких прав вообще и о котором и говорить-то не стоило. Наконец эта трудность была разрешена путем компромисса и избрания самой юной рабыни на роль Общей Представительницы. Она вставала на стул и пресветлый Гарун запечатлевал на ее щечках приветствие, предназначенное всем его владычицам, а после Представительница получала личное вознаграждение из казны Гарема.

Так было. И вот, в самом расцвете моей славы и величия, сердце мое начал глодать червь тревоги. Я начал задумываться о матушке и о том, что скажет она, когда на каникулы я привезу с собой домой восемь прекраснейших дочерей земли — но всех восьмерых без приглашения. Подумал я и о том, хватит ли у нас кроватей, и о доходах своего отца, и о пирожнике — и уныние мое удвоилось. Сераль и коварный Визирь, словно почуя причины заботы, гнетущей их Повелителя, еще более усугубили ее. Они наперебой выражали безграничную свою верность и заверяли, что будут жить или умрут вместе с ним. Низведенный этими выражениями привязанности до полнейшего ничтожества, я долгие часы пролеживал без сна, обдумывая свою злую долю. В глубоком отчаянии я прикидывал даже, не пасть ли на колени перед мисс Гриффин, признавшись в родстве с Соломоном и отдавшись на волю неумолимых законов моей родной страны — но на выручку мне пришел неожиданный случай.

Однажды мы, как обычно, вышли пара за парой на ежедневную прогулку — по какому случаю Визирь получил ежедневный приказ следить за мальчишкой из лавки напротив и, ежели тот осмелится дерзновенным взглядом оскорблять красоту Гарема (что он проделывал регулярно), то удушить его этой же ночью — и сердца наши пребывали в печали, ибо несусветный поступок неземной газели поверг весь Двор в глубочайшую немилость. Накануне эта очаровательница под предлогом того, будто настал день ее рождения и будто ей были присланы в корзине несметные сокровища, дабы отпраздновать это событие (и то, и другое — бессовестнейшая ложь!), тайно, но весьма настойчиво пригласила соседских принцев и принцесс, числом тридцать пять, на бал и ужин со специальным уведомлением, что «до двенадцати никто не разойдется». Подобный взлет газельей фантазии привел к нежданному появлению у дверей мисс Гриффин огромного сборища в праздничных одеяниях, в различных экипажах и под различным эскортом. Гости всходили на крыльцо в ореоле самых пылких предвкушений, но покидали его с позором и в слезах. При первом же двойном стуке в дверь газель ускакала на чердак и заперлась там, а миссис Гриффин при появлении каждого нового гостя приходила во все большее расстройство, пока наконец не разразилась слезами. Последовавшая затем капитуляция стороны, нанесшей оскорбление, повлекла за собой одиночество на хлебе и воде в чулане для нее и лекцию небывалой длины для всех нас, в ходе которой мисс Гриффин употребила следующие выражения: во-первых, «Я уверена, вы все знали об этом», во-вторых, «Все вы один другого хуже», и в-третьих, «шайка маленьких негодяев».

После всех этих происшествий мы уныло влачились вперед, и каждый, а я в особенности, учитывая гнетущую меня мусульманскую ответственность, совершенно пал духом. И тут к мисс Гриффин обратился какой-то незнакомый человек. Он некоторое время шел бок о бок с ней, о чем-то беседуя, а затем поглядел на меня. Предположив, что это представитель закона и что час мой пробил, я мгновенно обратился в бегство с расплывчатым намерением добраться до Египта.

Увидев, как я уношусь прочь со всей быстротой, с какой несли меня ноги (у меня было смутное ощущение, что кратчайший путь к пирамидам лежит за первым поворотом влево, а там вокруг таверны), сераль поднял крик, мисс Гриффин завопила как оглашенная, верный Визирь пустился за мной вдогонку, а мальчишка из лавки напротив бросился мне наперерез и отрезал путь к бегству. Когда же меня привели назад, никто не смеялся надо мной, а мисс Гриффин только и сказала с небывалой для нее кротостью — вот странно! И зачем я только пустился бежать, когда джентльмен поглядел на меня?

Если бы я уже отдышался и мог бы отвечать, я бы сказал, что у меня нет ответа; поскольку же я еще не отдышался, то и вовсе ничего не ответил. Мисс Гриффин и незнакомец поставили меня между собой и отвели назад во дворец в каком-то новом качестве, хотя и (как я с изумлением осознал) совсем не в качестве преступника.

Мы вошли в комнату, и мисс Гриффин тут же вызвала к себе свою неизменную помощницу, Месрура, Предводителя Чернокожих Стражей Гарема. Пошептавшись с нею о чем-то, Месрур принялся утирать слезы.

— Благослови вас Бог, миленький мой! — сказал сей офицер, поворотясь ко мне, — С вашим папочкой очень плохо!

— Он болен? — спросил я с замирающим сердцем.

— Да смилуется над вами Господь, мой ягненочек! — произнес славный Месрур, опускаясь на колени, чтобы я мог припасть головой к дружескому плечу. — Ваш папа умер!

При этих словах Гарун аль-Рашид обратился в бегство, сераль исчез, и с того мгновения я никогда более не видел ни одной из восьми прекраснейших дочерей земли.

Меня забрали домой, где царила не только Смерть, но и Долги, и все пошло на распродажу. Некая неведомая мне сила, смутно называемая «Скупка», облила мою кроватку таким презрением, что пришлось положить туда еще и медную лопаточку для угля, вертел и птичью клетку, чтобы все вместе это создало «Лот», а потом он пошел с молотка за ломаный грош и старую песню. Я слышал, как об этом говорили, и все гадал, что же это за песня такая и до чего же, должно быть, грустно ее петь!

А потом меня послали в громадную, холодную, неласковую школу для взрослых мальчиков, где и еда, и одежды были тяжелые и скудные, и ни того, ни другого не хватало вдоволь; где все ученики, и большие, и маленькие, были грубы и жестоки; где мальчишки знали про распродажу абсолютно все задолго до того, как я туда поступил, и постоянно распрашивали меня, во сколько меня оценили и кто меня купил, и вопили мне: «Раз… два… три… продано!» Я никогда и никому даже шепотом не сообщал в этом гнусном месте, что некогда был Гаруном и владел сералем: ведь я знал, что если хотя бы упомяну об этом, то мне придется так худо, что уж лучше будет сразу броситься в грязный пруд возле площадки для игр, вода в котором напоминала на вид тухлое пиво.

Увы мне, увы! С тех пор, как я поселился в детской, друзья мои, ее не посещал никакой призрак, кроме призрака моего же собственного детства, призрака моей невинности, моей наивности. Много раз преследовал я этот призрак: но никогда мои широкие взрослые шаги не могли догнать его, мои большие взрослые руки не могли его коснуться, мое взрослое сердце не могло вновь ощутить всю былую его чистоту. И вот теперь вы сами видите, как я стараюсь идти по жизни бодро и радостно, насколько это удается мне, обреченному брить в зеркале постоянно меняющихся клиентов, а также ложиться и вставать со скелетом, назначенным мне в пожизненные спутники на этой земле.

Призрак садовой комнаты

Мой друг и поверенный задумчиво потер свое лысое чело — надо сказать, удивительно похожее на чело Шекспира — точь-в-точь, как потирает его в тех случаях, когда я обращаюсь к нему за профессиональным советом, и взял солидную щепотку табака.

— Мою спальню, — сообщил он, — посещал призрак Судьи.

— Судьи? — воскликнули мы все хором.

— Именно. В парике и мантии он сидит на Судейской Скамье во время сессии. Когда мы расходимся по комнатам на ночь и я присаживаюсь перед сном в удобное белое кресло у камелька, то порой вижу и слышу его. Я никогда не забуду рассказ, что поведал он мне, и я ни на миг не забывал его с тех пор, как впервые услышал.

— Значит вы уже видели и слышали этого судью раньше, мистер Андери? — спросила моя сестра.

— Частенько.

— То есть, он никак не связан с этим домом?

— Нет-нет. Он то и дело возвращается ко мне в часы праздности и досуга, и история его преследует меня неотступно.

Мы все как один тут же потребовали рассказать нам эту историю, чтобы в дальнейшем она могла преследовать также и нас.

— Он почерпнул ее из своего судебного опыта, — предупредил мой друг и поверенный, — и она выдержана в судейском духе.

Слова эти относились, разумеется, не к новой понюшке табака, которая их сопровождала, а к истории, которая за ними воспоследовала.



Поделиться книгой:

На главную
Назад