Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Заговор - Даниил Александрович Гранин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тайна чувств, все реже мы ощущаем тайну своего появления в этом мире, своего назначения.

Что ищет он в стране далекой? Что кинул он в краю родном?..

Человек — это тайна. Истинная поэзия ощущает эту тайну, стихи передают что-то помимо слов.

Заговор

Рассказ этот я слышал от Георгия Ивановича Попова. Мы сидели у него на даче в Репино, в курортном местечке на берегу Финского залива. Попов во время Хрущева и позже был первым секретарем Ленинградского горкома партии, по сути, хозяин города. Человек он был грубый, вспыльчивый, ругатель, интеллигенцию, особенно творческую, не любил, но не злой, не мстительный, не угодничал перед начальством. У меня было с ним несколько столкновений, ругались и мирились. В 1980-х годах он был уже на пенсии. Встретив меня случайно на взморье, затащил к себе, не поминая старых ссор. Даже обрадовался: есть кому отвести душу.

Бывшие мне всегда интересны. Прежде на своих должностях вынужденные помалкивать, говорить что положено, они, выйдя в отставку, ощущают желание выговориться. Когда-то каждое их слово ловили, обдумывали, теперь они вроде никому не интересны. А знали они много. Стоит начать вытаскивать из сундуков памяти залежалые секреты — чего там только нет! Зачастую, конечно, их сносит на обиды, со многими обходились несправедливо, снимают и перечеркивают все прежние заслуги, добром не поминают, больше с руганью. Прежние соратники сторонятся их, к себе не допускают.

Разговор зашел у нас о Хрущеве. Георгий Иванович спросил, знаю ли я, как снимали его.

Конечно, кое-что о снятии Хрущева было известно. Слухи из кремлевских покоев просачивались. Знали об участии КГБ, о том, как Хрущева вывозили из Пицунды в Москву на пленум ЦК, слыхали, что творилось на пленуме. Но все это было, оказывается, уже результатом, а началось куда раньше. Вот про это и стал рассказывать Попов.

Летом 1964 года его включили в состав партийно-правительственной делегации, кажется, в Италию. Включили в самый последний момент, вместо кого-то, поспешно. Обычно спрашивают: хочешь — не хочешь, а тут почти в приказном порядке. Поездка была заурядная, без происшествий. На обратном пути приглашают Попова в салон к главе делегации Брежневу. Леонид Ильич, который был тогда Председателем Верховного Совета, сажает его за столик напротив себя, расспрашивает про ленинградские дела, Попов чувствует, что это так, для разбега. Незаметно разговор перешел на Хрущева, имя его не поминалось, речь шла о политике, которая все более умаляет значение партии и партийного руководства. Если дело пойдет так дальше, ЦК лишат роли руководящего органа. Подобные опасения существовали у самого Попова. Исподволь прощупав его настрой, Брежнев дал понять, что необходимо изменить политику, для этого есть единственная возможность собрать пленум ЦК партии и «убрать, удалить по состоянию здоровья»… Принципиально вопрос был решен — так понял Попов — оставлять дальше у руководства Хрущева нельзя. Разделение обкомов на промышленные и сельские ослабило партию, возникла угроза как бы двухпартийной системы. Это никуда не годится.

Сейчас, во времена Горбачева, Попов старательно обходил свою реакцию, очевидно, он поддержал слова Брежнева, и поддержал энергично, так что они заговорили в открытую, не стесняясь. На пленуме важно, как поведут себя такие делегации, как московская и ленинградская. От них многое зависит. Надо, чтобы Попов подготовил ленинградцев, надо прощупать настроение в заводских коллективах, у рабочих города и чтобы были выступающие.

Условились, что Брежнев спустя какое-то время позвонит Попову в Ленинград и тот доложит, как обстоят дела, кто готов выступить на пленуме, разговор будет зашифрованный, договорились, как обозначить Хрущева и пленум.

Так Попов был включен в заговор.

Его рассказ был как бы нейтрален; профессиональная привычка партийных работников избегать личных оценок, излагая факты, имеющие интерес для партии. Брежнев же, к вашему сведению, не в стороне стоял, не призван был пленумом ЦК к рулю, все подготовлено было заранее им самим, так-то вот, господа хорошие, знайте, откуда ноги растут.

Он, Попов, выполнил указание согласно договоренности и в итоге остался не при чем. Снятие Хрущева разыграли как по нотам. Пленум был хорошо подготовлен, подогрет. Выступления шли одно за другим и все в одну точку. Ленинградцы не подкачали. После пленума, когда принялись делить пирог, назначать, переставлять — любимейшее дело, предлагали кое-что, как он выразился, видать, не столковались: то ли буйный его характер повредил, то ли запрос был велик. Впрочем, и других соучастников отправили на «ща». Попов поработал несколько лет уполномоченным МИД по Ленинграду и вышел на пенсию. Так что нынешняя откровенность его была не беспричинной.

Никаких других фамилий, кроме Брежнева, Попов не упоминал, как он понял, разработано все было самим Брежневым, все нити он сам держал в руках. За несколько лет до Брежнева подобную же попытку свергнуть Хрущева предпринял Ф.Р.Козлов, тогда второй секретарь ЦК, его постигла неудача. Урок был учтен.

Я спросил у Попова: правда ли, что Хрущев, когда его везли на самолете в Москву, попытался изменить маршрут? Попов подтвердил, что слыхал об этом. Подробностей он не знал. Подробности, которые мне рассказали, состояли в следующем: посреди полета Хрущев смекнул что к чему, встал, прошел по салону, заглянул к летчикам и обратился к командиру корабля, предлагая ему повернуть на Киев. В это время на Украине готовилось какое-то торжество. Летчик отказался. Хрущев настаивал: «Ты знаешь, кто я? Генеральный секретарь партии, если я приказываю, ты обязан подчиниться». Думаю, что некоторый смущающий летчика момент мог возникнуть. Все ж Хрущев, человек всесильный, мало ли что…

Дрогнул бы летчик, посадил бы машину в Киеве, где Хрущев был свой, где он мог рассчитывать на поддержку, — и события могли бы повернуться по-другому. Заговорщики струсили бы, разбежались, кто-то помчался бы в Киев виниться.

Весы истории закачались, достаточно малой ничтожной причины, чтобы склонить чашу. Миг равновесия пришелся на безвестного летчика, страх перед КГБ и страх перед генсеком столкнулись, от непредсказуемого выбора зависели судьбы миллионов. Все-таки он бывает, момент недоумения, когда все оказывается во власти одного человека. Закономерности истории, причины и следствия, логика развития куда-то отступают. Роль личности вдруг становится решающей. И какой личности, совсем не исторической, никому не известной, случайной.

Заговор Брежнева удался. Впервые члены ЦК сняли с поста Генерального секретаря. Они почувствовали свою силу. Но Брежнев-то, этот рубаха-парень, миляга, любитель жизни со всеми ее утехами, открытый, доброжелательный — таков был его образ в первые годы его правления. В таком виде он пришел к власти и пребывал в ней некоторое время. Для меня было открытием, что за этим образом скрывался умелый заговорщик, который, кстати говоря, обезопасил свое правление целой системой предупредительных мер.

«Так они все заговорщики, — сказал Попов, — Брежнев научился от Хрущева. Помните, как было, первое, что сделал Хрущев, став генсеком, принялся сколачивать заговор против Берии. Затем взялся за Маленкова, организовал его уход…»

Я подумал — это он от обиды, мало досталось. Но, кажется, я ошибся.

Когда Георгий Иванович был на службе, то есть в Смольном, был он страшным ругателем. Матерщинник, более того, был он хамский человек, людей обижал, оскорблял, сыпал угрозами. Московское начальство эти качества в нем почти ценило. Не явно, но одобряло, поскольку считалось это твердостью, необходимой жесткостью. Сталинский стиль даже после разоблачения культа личности все равно ценился. «Твердая рука!» «Спуску не давать, без этой интеллигентщины обойдемся». Я пребывал в то время секретарем Союза писателей в Питере. Иногда меня вызывали на бюро горкома, разбирали разные писательские выходки. Однажды Георгий Иванович стал кричать на меня, я сказал:

— Если вы сейчас не смените тон, я уйду.

— Попробуй, — сказал он, видно, первое, что ему пришло в голову, — попробуй.

Я пробовать не стал, а просто взял и вышел из зала заседаний.

Он закричал мне вслед:

— Это тебе дорого обойдется.

На следующий день меня вызвали к Толстикову, который был первым секретарем обкома, то есть над Поповым был начальник и, соответственно, находился на третьем этаже, а Попов на втором. Толстиков сказал мне:

— Вот тут пришла жалоба на тебя. От Попова. Напиши объяснение.

Я написал довольно резко о том, что не пристало секретарю ленинградской организации так грубо вести себя, да еще на заседании горкома. Ежели он не извинится, я больше в горком ни на какие приглашения приходить не буду. Написал что-то в этом роде. Толстиков прочел. Сказал:

— Вот и прекрасно.

Я говорю:

— Ну и что дальше?

— А ничего, — сказал он и спрятал обе бумаги в сейф.

А было известно, что оба они не ладили между собой, и, как мне потом объяснили, моя бумага была, очевидно, кстати для Толстикова на тему «Вот как он обращается с интеллигенцией!».

Но вот что интересно — ныне, когда Попов был в отставке, это была сама любезность. Я человек отходчивый и не вспоминал про наш конфликт, и он не отличался злопамятностью и, возможно, забыл про то, что между нами было.

Ныне ему хотелось рассказать, выложить какие-то сюжеты из прошлой жизни, события, которые я, писатель, как он считал, должен был бы увековечить. Я не раз замечал, что ко мне относятся как к хранителю жизненных историй, боясь, что они канут в Лету.

Георгий Иванович был не исключение, скорее это было правило — люди, уйдя из Смольного, или из ЦК, или еще из каких высших инстанций, уйдя на пенсию, преображались, сбрасывали с себя начальническую манеру говорить свысока, не стесняться хамить. Им было все возможно. Или разрешено. Или сходило с рук. Или положено. Может быть, и положено. А уйдя с должности, освободив свое кресло, они становились обыкновенными людьми, такими же, как мы все, рядовые, и даже в какой-то мере теряли не только начальственное обращение, но и уверенность в себе, и даже, осмелюсь сказать, глупели. Так было и на этот раз. Не могу сказать чтобы Георгий Иванович поглупел, но появилось в нем нечто сверх любезности, желание заинтересовать меня, более того, понравиться, и даже как бы признание того, что я — писатель, его рассказы, его прошлое ныне зависят от меня, что я могу и сохранить и представить его в выгодном свете.

На следующий день после того нашего разговора он позвонил мне на дачу, откуда-то узнал телефон дачный, и попросил (!) о свидании.

Явился он вечерком, с бутылкой водки. Предисловие было такое: вчера он изложил не все, может, создалось впечатление, что его выбрали за качество заговорщика, авантюриста и карьериста, способного на коварство. На самом деле никакой выгоды он не получил, можно сказать, даже наоборот.

Мы сидели выпивали, к концу вечера мы оба уже были хороши, и я плохо запомнил наш разговор, а жаль, потому что наговорил он много интересного. Это был тот фольклор, который годами скапливается в каждом учреждении, а тем более в таких, как Смольный и Кремль.

Насчет Хрущева, так он сам был отъявленный заговорщик. Придя к власти, первым делом организовал заговор против Берии. Не побоялся. Рисковый мужик. С помощью генералов скрутил Берию и убрал с дороги. А потом и с Жуковым расправился. Заговорщики люди неблагодарные, они быстро избавляются от своих содельников.

— Помнишь, Козлов у нас был секретарь обкома, а потом в Москву его взяли, Фрол Романыча, членом Политбюро? Стал вторым человеком. Когда Хрущев отбыл куда-то за границу, Фрол стал мастерить свой заговор против Хруща. Осторожно подговаривал членов Политбюро, но на ком-то просадился. И Хрущу донесли. Тот вызвал Фрола и давай его крошить. Что он там ему наговорил, неизвестно, но Фрол вышел из его кабинета бледный и в коридоре на пол грохнулся, инсульт с ним произошел. Доложили Хрущу, так что ты думаешь, он сказал: «Выздоровеет — судить будем, а не придет в сознание — в Кремлевской стене похороним».

Брежнева, его тоже заговор опутал. Он когда износился, когда до маразма дошел, так ведь они, там, в ЦК, не стали его снимать, хотя сам просился, наоборот, держали его до последней минуты, потому что удобен был, при таком одряхлении он их устраивал, управлять им легко было. Это был тоже заговор наоборот.

Если на то пошло, то вся наша история состоит из заговоров. Думаешь, Ленин избежал? У него свои темные дела. Что там у него произошло со Свердловым? До сих пор таят. А можно и раньше в историю посмотреть. Возьми, например, Петра. Какой Софья, его сестра, устроила против него заговор со стрельцами? А как Екатерина Великая на трон забралась? А что с Павлом сделали? В нашей истории заговоры — первое дело. Заговор — основное у них средство борьбы за власть.

Интересно, что он отъединился от власти и говорил «у них», «они».

Жаль, что я сразу, по свежей памяти, не записал его рассказ, многое позабылось. Там и про Сталина было много, и про убийство Кирова.

Вообще, если по Георгию Ивановичу, вся наша история продвигалась с помощью заговоров. Подвигалась — куда?

Блокада заставила Алексея Николаевича Косыгина работать день и ночь. Дорога жизни, эвакуация людей, станков, материалов. Снабжение фронта. Жданов сидел в Смольном, никуда не выезжал, пил, подписывал наградные, произносил речи, докладывал Сталину, и то препоручал это больше Кузнецову, Говорову и другим.

Маленков, приехав в Ленинград по поручению Сталина, чтобы снять Ворошилова, застал Жданова в роскошном бункере — небритого, пьяного. Дал ему три часа, чтобы тот привел себя в порядок и повез его на митинг на Кировский завод.

Сын Маленкова Андрей рассказывал впечатление отца: «Вернувшись в Москву, я ничего не рассказал Сталину о состоянии Жданова, но с тех пор уважение к нему потерял полностью».

Роль Жданова в истории ленинградской блокады ничтожна, по сути, никакая. К сожалению, о ней мало известно, она замалчивается.

Судьба

На берегу Чуи мы увидели двух коров и несколько овец. Они щипали траву. Вокруг них ходила небольшая тощая, с рыжими подпалинами лайка. Пастуха не было видно.

— И не ищите, — сказал нам шофер. — Динка сама пасет их.

— Как так? — удивились мы.

— А вот так. Утром сама пригоняет их, а вечером ведет домой.

Мы приехали к домику, где жила вдова охотника, пообедали.

Начало темнеть. У ворот послышалось мычание. Подошли коровы и овцы. Сзади шла Динка.

Инженер, который ехал с нами, восхитился и стал торговать у хозяйки собаку. Хозяйка долго не хотела продавать, но в конце концов инженер уговорил ее.

Мы уезжали утром в Кош-Агач, а инженер возвращался в Москву. Инженер был очень доволен.

— Вот это собака, — сказал он, — трудяга. Не какая-нибудь болонка. Делает дело, оправдывает свое место на земле. Цивилизация испортила собачью жизнь, лишила ее смысла.

Он не мог нахвалиться Динкой, до поздней ночи рассуждал о смысле собачей жизни.

Осенью, когда возвращались в Ленинград, мы остановились в Москве и заехали к инженеру. Он жил в дачном поселке под Москвой. На калитке висела дощечка: «Осторожно, во дворе злая собака». Мы открыли калитку и пошли к дому. Из будки выскочила черная, в рыжих подпалинах собака и залаяла на нас.

— Динка, Динка, — закричали мы.

Собака остановилась, внимательно посмотрела, вильнула хвостом и потащилась в будку.

Когда мы шли обратно, вечерело. За огородами дач на разные голоса лаяли собаки. Их было множество: овчарки, пудели, доги, мохнатые дворняжки, гладкошерстные дворняжки, и на каждой калитке висели жестянки о злых собаках. Жестянки были эмалированные, совсем как в каких-нибудь конторах. Инженер сказал нам, что такие железки продают в местной хозяйственной лавке.

* * *

Давно я хотел написать про свою жизнь, в ней было много всякого — школа, Ленинград, война, которая у меня заняла четыре года. Был институт, было много горького, была работа в научной лаборатории, были путешествия, романы, можно было бы написать немало интересного про себя. Несколько раз я брался за этого персонажа и каждый раз ловил себя на том, что начинаю сочинять. Пишу не о том, что со мной было, а о ком-то другом, у которого куда более необычные приключения. Появлялся сюжет с закрученной интригой. Вместо моих друзей возникали необычные судьбы, злодеи, враги, герои. Писатель — это сочинитель, фантазер, выдумщик. В результате я опять покидал себя, собственная жизнь оставалась в стороне. Самому себе она оставалась неизвестной. Если б я вникнул, многие события вспомнились бы, может, появилась какая-то осмысленная картина моей жизни. Хотя вряд ли. Пока живешь, прошлое состоит из обрывков, важных и не важных. На самом деле в жизни мало сюжетов, воспоминание состоит из отдельных сценок, поступков, чьи-то лица, снежный морозный вечер, свидание, от которого остались лишь шепот и горячая рука. Годы не хотят выстраиваться в шеренгу, и как только начинаешь искать узор, это уже не ты.

Портфельчик

Разговор зашел о войне. Дмитрий Сергеевич Лихачев вспомнил, как в начале 1941 года он, тогда молодой человек, встретился на улице с известным литературоведом Комаровичем. Встретились они у газетного щита. В те времена в Ленинграде вывешивали газеты для граждан, которые не желали стать подписчиками. Дмитрий Сергеевич и Комарович стояли, читали сообщение о том, как немцы бомбят Лондон. Дмитрий Сергеевич сказал, что, судя по всему, Германия одолеет Англию, у немцев и самолетов больше, и армия у них сильнее, страна лучше готова к войне. Комарович несогласно покачал головой. Англия не та страна, Гитлеру ее не победить. Почему так, заспорил с ним Лихачев, столько стран он уже одолел, чем Англия лучше? А тем, отвечал Комарович, что Англия живет в согласии со своим строем, там все сложилось веками, соответствует и нравам и обычаям народа.

С тех пор Дмитрий Сергеевич неоднократно размышлял над его словами. Лихачев человек прославленный, знаменитый ученый, предпочитал, как он сам говорил, не столько читать, сколько слушать, выслушивать, ибо у каждого человека есть своя мудрость. А что касается Комаровича, то, как известно, он был крупным специалистом по Достоевскому, может, лучшим.

Высказывание его насчет английской непобедимости исторически определяет прочность государства. В самом деле, почему немцы завоевали одну за другой европейские страны, Англию же не сумели? Помешал им не Ла-Манш, помешало то, что английская жизнь за столетия породила прочный каркас государственности, удобный англичанину, ему по душе и эта монархия с принцами, дворцовыми парадами, лорды в париках, неизменность строя. Это его страна, иного здесь быть не может, нет других вариантов.

Войны выигрывают не силой, не самолетами. Числом и умением можно выиграть сражение, победа приходит не от армии, а от знамен, от того, что на знамени.

Известно, что англичане проигрывают все сражения, кроме последнего. Поговорка эта говорит об устойчивости страны. Мы тоже проигрывали войну, по всем расчетам немцы должны были выполнить план «Барбаросса», дойти до Урала. В военном отношении они по всем статьям были сильнее нас. На самом деле непонятно, почему они проиграли. Мы победили потому, что воевали против оккупантов, наша война была справедливая война, с первого же дня мы знали, что победим. Моральное превосходство было важнее превосходства авиации.

Комарович… Рассказ о нем не кончился. Началась блокада Ленинграда. Где-то в январе 1942 года, в самый пик голода, жена и дочь привезли его на саночках в Дом писателя на улицу Воинова в стационар. Однако стационар еще не открылся. Назад везти его уже не было сил, они оставили его лежать на саночках в коридоре. Он лежал, прижимая к себе портфель с рукописями. Когда через два дня стационар открылся, он был мертв. Жена и дочь в эти дни эвакуировались по Дороге жизни.

Лихачев сам пережил блокаду и знал что почем, и все же в его рассказе сквозило некоторое осуждение родным Комаровича. На моей же памяти было несколько историй такого рода. Жена привозила мужа в госпиталь, в стационар, потому что взять его в эвакуацию было невозможно, она брала детей. Блокада ставила перед беспощадным выбором. Одна женщина рассказывала мне, как она оставила мужа-доходягу, дистрофика, распрощалась с ним и оставила помирать, а сама с двумя маленькими, погрузив их на саночки, поплелась на Финляндский вокзал и уехала. Говорила, что муж ее благословил на это. Когда рассказывала это спустя тридцать пять лет, рыдала.

Что стало с тем портфельчиком Комаровича, не знаю, но знаю историю про другой портфельчик.

* * *

Дело писателя — пытаться понять другую сторону, людей, которых мы намерены осудить. Какие у них мотивы? Что бы я сделал на месте родных Комаровича? Стоит себя поставить на место осуждаемых, и начинаешь понимать, что у них имелись свои причины. Для этого, конечно, надо знать подробнее их обстоятельства.

Замечательный палеонтолог и прекрасный человек Сергей Мейен незадолго до своей ранней смерти выдвинул так называемый «принцип сочувствия». Суть его сводится к простому как бы замещению: «поставь себя на его место».

Практически это требует подробностей, требует потому, что побудить чувство, которое бы заставило переместиться на место своего, допустим, противника, того, кого готов обвинить в серьезных грехах или уже обвинил, — ох как не просто.

«Исследователь, выдвигающий новую, пока еще интуитивную теорию, чувствует ее оправданность… И принять эту теорию может на этой стадии лишь тот, кто чувствует то же, кто опирается на принцип сочувствия (соинтуиции)».

Критик жаждет одолеть интуитивно неприемлемую идею, сокрушить интуитивно ненавистного противника.

Мейен оговаривается — не может быть сочувствия к лысенковцам, ибо они силой насаждали безграмотное учение. Сама же наука гуманна и требует гуманного подхода, без этого истину не добыть. Истина — не дитя борьбы в науке. Метод борьбы так же мешает, как признание победы, поражения, разгрома, разоблачения и прочих предрассудков в науке. К ним относятся и пресловутые споры о приоритете, которые ведутся еще издревле. Наука не заинтересована в борьбе. В науке нет судей.

Сергей Мейен считал, что надо мысленно стать на место научного оппонента и изнутри, с его помощью рассмотреть здание, которое он построил. Каждый ученый лучше, чем оппонент, знает слабые места своей теории. Во время полемики он старается прикрыть их. Если он добивается не победы, а истины, то он попытается сам рассказать о своих трудностях, по доброй воле, надеясь на взаимопонимание. На такое способен ученый, который прежде всего хочет понять оппонента, а не переубедить его. Употребить свою личность на то, что может обеспечить торжество взглядов того, с кем ты годами спорил, опровергал, доказывал его неумение, его заблуждение, а и возможно, высмеивал, для этого, знаете ли, надо подняться над собой, это, если угодно, моральный подвиг.

Ведь мы тут имеем дело не с логическим доказательством ошибки. Напишут тебе на доске расчеты, выводы, решения, и деваться некуда. Тут материя иная — интуиция. Она у тебя одно подсказывает, у другого другое. Когда интуиция переходит в убеждение чувств, тогда отказаться от этого куда как трудно. А чувства имеют способность делать нас глухими, перейти из убеждения в монополию. Интересно было бы показать такого ученого-праведника. Тем более что я знал его, Сергея Мейена, который старался свои принципы осуществить личным примером.

Биолог Уильям Ирвин говорил: «Едва ли постигнешь истину, гоняясь с полицейской дубинкой за заблуждениями. Нужно гоняться за самой истиной».

Для писателя оппонент его герой. Причем не только главный, все герои оппоненты. И интересно понять каждого, понять его жизненную идею, мотивы его поступков. Это отличало Достоевского. История иногда ломает время, и на этих переменах человек открывается совершенно по-иному. Так, что мы можем оценить его иначе, иногда совсем иначе.

Совершенно шекспировский злодей Лаврентий Берия, личность зловещая, преступная, повинная в десятках тысяч убийств, коварный мастер провокаций, заговоров, к тому же преступный сладострастник, он превращен был в классический образ дьявола, исчадие ада, он стал одним из самых ярких исторических героев зла: Торквемада, Малюта Скуратов, Коммод, Нерон, Гитлер…

В 1999 году я услыхал про книгу Р.Пихоя «Советский Союз: История власти». С трудом раздобыл ее. Напечатана она была малым тиражом — 100 экземпляров. Автор возглавлял Архивное управление, ему были доступны самые запретные прежде материалы. Книга была полна для меня открытий.

Может, наибольшее впечатление произвела публикация документов о Л. П. Берии.

После смерти Сталина, оказывается, первым, кто решился на проведение реформ, был Берия. И каких реформ! Он предложил нормализацию отношений с Югославией. Это он в 1953 году предложил «отказаться от всякого курса на социализм в ГДР и держать курс на буржуазную Германию». Он считал, что все должен решать не ЦК партии, а Совет министров, ЦК пусть занимается кадрами и пропагандой. Он, например, настоял на том, чтобы на демонстрациях не носили портреты вождей, не украшали ими здания. Кстати, отнюдь не мелочь для того времени, это было покушение на обрядовое почитание, портреты носили как хоругви.

Он обратил внимание на фальсификацию «дела врачей», и «ленинградского дела», и «дела о Михоэлсе».

Выяснилось еще и «стремление Берии проанализировать национальный состав руководящих кадров в союзных республиках и заменить их местными кадрами» (Р. Пихоя. С. 114).

Такие идеи не осеняют внезапно. Думается, они вынашивались годами работы и в Политбюро, и первым заместителем Предсовмина, и министром МВД. Вынашивались тайно, намек на любую из этих реформ был самоубийством. Замыслы реформ не списывают его злодейства. Но можно представить себе, как, продолжая утверждать приговоры и прочие сталинские требования, он ждал той минуты, когда вождь уйдет из жизни и можно будет все исправить, начать делать разумные, даже гуманные вещи. Это уже не сплошной мрак сатанизма, это скорее трагедия зла, муки палача.

Увеличивал список своих злодейств, служил рьяно, чтобы не заподозрили, сохраняя до конца, до последней минуты жизни тирана свое первенство среди соратников-врагов, таких же палачей.

Труп Сталина еще не остыл, а Берия возликовал, не мог удержаться, все свидетели отмечают цинизм негодяя, его радость.

Они, все его верные ученики, соратники, еще не были готовы к реформам, осторожничая, притормаживая советскую колымагу, пятились по указанной дороге, этому же не терпелось. Предлагал свои замыслы. И попался. Стал опасен. Надо было принести кого-то в жертву. Берия был самой подходящей фигурой для возмездия за все репрессии. Его быстро-быстро засудили, конечно закрытым судом, и расстреляли.

Теперь представьте, что ему удалось удержаться. Что он разгадал коварство Хрущева, Маленкова и прочих своих соратников и удержался. Мало того, замирился бы с Югославией. Провел амнистию. Избавил бы национальные республики от русского надзора и т. д. — изменило бы это ход советской жизни? Вполне возможно. Впрочем, тут снова и снова мы попадаем в сослагательное «если бы», каких было много в нашей истории.



Поделиться книгой:

На главную
Назад