Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Записки лимитчика - Виктор Иванович Окунев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А после он безобразно орал на проспекте возле банка; был с Маринкой, меня заметил издали, я шел из публички, — он метнулся, притворно приник к стене, прятался за выступ, поджимался, становился меньше ростом. Маринка по-всегдашнему хихикала, растягивала слова:

— Ну-у, Фра-анц! Оста-авь. Не прижимайся к банку — тебя же заподозрят!..

— Нас нет, нас не видели, — бормотал в стену, скосив карие глаза, — мы Невструеву не попадались...

Отлепился от стены, крутил плешивой головой, с довольно длинными темными волосами сзади на воротнике; как-то не о чем было говорить, я быстро стал пересказывать читанное только что. Точно отчитывался. Речь пошла об известном писателе, упоминалась Одесса, Франц уже знал, читал, — вдруг, глядя в упор на меня, закричал:

— Себялюбец! Чудовище! Он оболгал всех, всех... Предал!..

Он прыгал передо мной, точно собирался драться. Писатель не показался мне таким уж чудовищем — напротив, в книге, как я считал, было много житейской нехудожественной правды; но выходило у нас, кажется, что-то совсем другое. Бешеный посыл этот адресовался мне. Франц топал ногами. Во мне что-то умерло.

— Я не хочу это слушать — неожиданно для самого себя сказал я и пошел прочь, почти побежал.

Он умолк на полуслове с открытым ртом, а потом безумствовал — кричал позади и, когда я оглянулся, вырывался из рук Маринки:

— Дурак! Ты никогда ничего не поймешь... Никогда! И ты всегда был таким?..

И я дергался от его криков, точно жалкая марионетка. Решал: все кончено между нами. Но почему-то, стоит заговорить о моем поколении, я вспоминаю бывшего верного друга Франца.

И я думаю о сыне, его друзьях. Они-то, Ванчик, Костя, знают, чем их поколение отличается от нашего. Может быть, так: знали...

Поехали с ним в центр, Костя должен был ждать в подземном переходе у «Националя», — происходило это в пору, когда сыну до женитьбы оставалось полгода, у матери жилось ему совсем несладко, метался, искал выход. Признался, что однажды, оскорбленный ею и поддерживающим ее Василием, долго стоял ночью на Крымском мосту... Не видел, просвета. Забрезжила мысль о бабушке — она и спасла. Познакомил с Костей — тот оказался толстым, слоноподобным юношей в очках, с бессмысленно-детским выражением на лице. Но и бессмысленность и детскость исчезали, уступали место дерзкой, холодной уверенности, как только заговорили о главном — об отцах и детях... «Что ваше поколение?..» — «А что ваше?» Ванчик кивал одобрительно — не понять мне было: кому или чему. Раскраснелся. Спорил Костя.

— Вы — другие. И другие потому, что никому ничего не прощаете... Поколение лимитчиков! Вся ваша жизнь по лимиту...

— А вот вы, пожалуй, конформисты!

Шли мимо люди неостановимо, потоки людей пересекались, втягивались в мутно-желтое жерло тоннеля, там возникали завихрения, выделялись из общего гула голоса; другие проваливались еще ниже, в метро, либо валом валили по лестнице кверху, растворяясь в дневном свете. Какие-то смешанные группы юнцов и стариков тоже спорили, женщины с сумками перекликались. Близко сказали загадочное:

— Разделась и лежит, как селедочка...

Костя вежливо кивал, конформисты не задевали. Поднимал толстый палец, словно указуя, отсылая наверх, к заведомо известному.

— Для вас быт — это что-то ругательное. А мы быт понимаем четко.

Он употребил это словцо. Вездесущее, оно пронизало годы. Так и слышишь: «Ну как, четко?» — «Четко!»

О чем я говорил им? Есть главное дело, которое должно исполнить каждое поколение. «И для вашего, ребята, поколения оно существует — это дело! Надо только понять его. И надо бороться...»

Не столько Косте говорил, сколько себе.

— Фирма веники не вяжет! — кричали со стороны.

...Видел перед собой в эту минуту многих, многих, — и как будто снова переживал лучшие мгновения прошедшей жизни.

— Мы не пройдем бесследно, — кто это бормотал, глядя на неостановимо идущих, Костя или я?..

— Но время, ребята, время! Вы, мужики, и не заметите, как ваше время пройдет. И вот вы уже обременены... отяжелели... И стали такие равнодушненькие, осторожненькие. А впрочем, я никакой не учитель жизни, — смотрите сами...

— Ну нет! — Толстый юноша и помыслить не мог об осторожности, тем более о том, что время его пройдет. И он бы никому не простил даже одного предположения...

А голоса увещевали и среди них выделялся один, обвиняющий:

— Тебе не нравится ни одно постановление! Какое ни примут — ты всегда против. Почему? Можешь ты объяснить?

Объяснить все это было действительно трудно, почти невозможно.

...— Ты привези, говорит, веник. Мне под голову, когда помру... С духом, говорит, березовым. А мы ей — два! Нехай!

После окончания института Костя пропал не сразу — Ванчику поначалу звонил, заезжал, — у него появилась машина, кажется, «Запорожец». Были какие-то планы, связанные с Одессой, с армией. Потом эти планы развеялись. Работал в обыкновенной поликлинике терапевтом, выписывал больничные листы; Ванчику говорил: «Тебе легче: у тебя всегда была мохнатая рука... Заметь, очень мощная и очень мохнатая!» Это он — о Катерине-помощнице. На больничных листах и закончился первый послеинститутский период его жизни. Был изгнан из поликлиники, едва не попал под суд. Потому что больничные эти листы казались делом мало сказать выгодным — беспечальным, — довольно часто подходили какие-то неопределенные, может быть, темные, личности, а иногда и светлые, явно светлые, однако нуждавшиеся в нем, в его помощи, и он никому не отказывал.

Тогда же умерла мать, Костя завил горе веревочкой, — по вечерам у него стали появляться гости. А потом уже гости не переводились — пошли один за другим шашлычные вечера; кто-то принес обрезок кровельного железа — разжигались огонь и беседа. Вообще созревало такое чувство, что наступило новое время и можно жить безоглядно. Соседи при встрече глядели все отчужденней, война была объявлена; бабки на скамье у подъезда трепали незнаемое прежде слово «оргия», и уже два раза к нему заходил будто бы невзначай участковый. Именно в это время он и устроился на станцию «Скорой помощи», где, знал, постоянная нехватка персонала, брали всех, — и его взяли, как он говорил, «не глядя». Ванчик его уже сторонился — не хотел впутываться в историю, — слышал только, что результатом шашлычных вечеров было то, что Костя с кем-то сошелся, с какой-то женщиной, и живет теперь как бы женатый.

...Испытал чувство унижения. Решал: не думать о ней. Суеверная мысль: то, что мы называем любовью, должно оставаться неназванным (тут есть игра слов, не хочу ее вымарывать), безымянным, иначе — все пропало, развеялось, как и не было ничего, никого.

Какой-то солнечный, осенний, словно остановившийся день. Я теперь возвращаюсь несколько назад; московская зима подождет!..

Зачем она рассказала мне, как муж на коленях всю ночь простоял у ее постели — просил прощения?.. В чем же вина? В том, что несчастна. Так она считала. Отрешенное лицо, опрокидывающий прошлое голос: «Его — не люблю». И еще: «Старого я бы не полюбила. Знаю: случай был...»

И когда она это говорила: «Нас считают за ненормальных?» И мое: «Вы — хорошие?» В последний свой приезд — осенний — в тех же Монетчиках? Или раньше, в Губерлинске, в одну из отлучек Геры?

Да, может, и не было никакой отлучки особенной — исчез, придет позже. Он мог исчезать. Например, к отцу. У него был вдовый отец, исчезающий, в свою очередь, в Уфу, к какой-то женщине.

Однажды он застал нас — Гера.

Я уже догадывался, что Зинаида может быть намеренно неосторожной, — испытывала судьбу, в любое время дня, если только оставались одни... Неразрешавшиеся ничем объятия. Она сказала:

— Я хочу видеть твои ноги...

Потому что был в домашних брюках, без рубашки, которую непонятно когда сбросил. Услышали слишком поздно — входную дверь уже открывали.

Как я оказался в кухне — не помню. Через отворенную дверь комнаты, в которой мы были, меня, пробежавшего, конечно, можно было бы увидеть. Чувствовал: лицо горит. Изобразил пьющего компот из большой семейной чашки. Пил, тянул компот. Тянулся, как струна, в неведомое, ждал. Губы, кажется, дрожали...

Гера прошел в комнату, произнес что-то — я не воспринимал; а потом, засмеявшись, сделал какое-то там открытие — Зинаида запротестовала, показала, должно быть, на кухню; он осекся. Компот я допил в полной тишине.

Вышел — мимо него, не глядя, — зачем-то сунулся в туалет, в котором не было воды. Тут же оказался у себя. В полной растерянности попросил стакан — наверное слишком громко. Она подыграла, голос был тягуч:

— Володя, возьми. Что за спрос!

Пил холодный чай — и все не мог напиться.

Постучав (я прикрыл дверь), вошел он, повесил пиджак в шкаф. Взгляд его испытующе тронул меня, словно он хотел проверить какую-то мысль, — я отвернулся.

После этого вбежала Зинаида, уже в халатике, но босая, тоже излишне громко стала расспрашивать о каком-то кинотеатре, она непременно хотела выспорить у Геры; о каком — я забыл.

...Почему именно эти обои с рисунком серебряной тюльпанной луковицы заключили в себя «Записки Мечтателей»? Кто переплетал книгу? Безвестный ли переплетчик, угасавший духом в довоенные годы, или сопричастный тайнам «Записок», сам — мечтатель, ищущий в мире свою «точку»...

Так спрашивал себя, глядя в окно, за которым виднелись ближнее незастроенное поле, с редкими фигурами прохожих, и дальний городской бор за рекой — дымчато-сизый, — и оставляя в покое книгу, выпрошенную у Кляйнов; и все смешивалось в сознании, получалось невесть что. Не помогал и Андрей Белый с его антропософами (смотри опять же «Записки»!), безумными предсказаниями Неттесгеймского Агриппы.

Агриппа вырастал в воображении, начинал походить на Геру, темный взгляд его перенести не было сил. И он словно предсказывал все последующие годы, унижения и разочарования, исходящие от Зинаиды, мыканье по телефонным будкам, драматическую актрису — однажды, — двигавшуюся по улице то впереди меня, то — уже позади, с волосами, опущенными шлемом под твердой даже на вид шляпкой с прямыми полями; и некую переднюю потом, где почему-то долго стояли, прислонившись к стенке, снова неразрешавшиеся ничем, исступленные поцелуи, от которых болели губы; и когда все кончилось, как началось, навстречу по улице опять шла эта знакомая драматическая актриса.

Униженность была вот в чем: Зинаида больше не верила в меня. То есть не верила, что смогу переломить обстоятельства, лимитчину, которая, надо думать, ее страшила. Да и как не устрашиться, когда — зависимость полная, помыкание явное! Ведь вся жизнь у таких, как я, повязана — раньше не понимала, не было причины понимать — пропиской, жильем, работой. И нет никакой возможности выбирать! Кому же, спрашивается, захочется?..

То лето и осень были последними, когда она еще надеялась на московский обмен. Я понимал ее: Москва означала новую жизнь, более содержательную, — так хотелось жить!

...Но кто-то из тех, кого встречал у Кляйнов, писал мне в эту осень о Зинаиде темной, Зинаиде, готовой унизить, ищущей нового раба... Раба? Я вспомнил все. Побег через окно — благо первый этаж...

Притягивало закатное небо: запад реял, цвел нежной, слабой зеленью; оттуда шли волны облаков, желтеющие, синеющие провалами; а затем, в считанные минуты, все закраснелось, стало умирать. Восточная сторона улицы, по которой я шел, в этом освещении выглядела странно незнакомой.

Те же Кляйны, их верхотурка. Все мы, взбиравшиеся к ним по лестнице с непомерно крутыми, нескончаемыми маршами, были для Губерлинска мало сказать странными — мы были, как мне теперь ясно, инакомыслящими, богемой, «не нашими»... Нам, как и всем провинциальным кокоревым, скульпторам и художникам, в глаза говорили: «Вы — не наши!» И еще: «Вам бы, ребята, уехать подобру-поздорову... Куда? В Москву!.. Здесь вы не выживете...»

Мы подозревали за собой слежку и — пошучивали над этим, посмеивались; показывая одними глазами на ту стену в комнате, что выходила на лестничную площадку, кто-нибудь прикладывал палец к губам, шептал: «Внимание! Они подключились...» Потолок в комнате высоченный, под самым потолком действительно что-то чернеет — вроде отверстия. Словом, чепуховина. Иногда, правда, самым неожиданным образом, эта чепуховина подтверждалась. Был, например, такой Яковлевич, или Яклич, фамилию никто не мог запомнить — ускользала; без имени, пожилой, бывший моряк, показывал кому-то из нас свои стихи. Там была война. Она, виделось мне, грузно дрожала студнем, в мутном, подвижном и застывшем одновременно попадались хрящеватые, кожистые кусочки... Они словно давали знать: э т и м  можно прожить. Яклич казался невозмутимым, только чернел тяжелым мрачноглазым лицом, обугливался, когда особенно уж допекали... Чем же? Не топтаньем его стихов, их почему-то щадили, — глухим смирением пополам с чем-то безжалостным, трудноопределимым. Впрочем, некоторые принимали его всерьез.

Надо уточнить: у Кляйнов он не бывал — все же много старше всех, да и не приглашали; достаточно того, что сам перехватывал кого-нибудь у городского сада имени Луначарского. При этом выспрашивал очень уж настойчиво: «Что пишет Франц? Как у него с работой? Кажется, он хотел идти в обком? Говорил кто-то...» Проявлял участие, торопил события. Франц в обком партии ходил, разговор имел, именно с Гуляевой, курирующей культуру; жалоба такая: третируют по национальному признаку, оттого что немец. Печататься невозможно, Союз писателей и местное издательство — лавочка для своих... Всего этого Якличу не говорилось, хотя он в конце концов узнавал какими-то путями. Вот всплывает в эту самую минуту одно соображение: некоторые подозревали Яклича в доносительстве, вернее, в профессиональной работе на свою Контору; но эти же подозрения и провоцировали невольную откровенность, потому как за спиной Яклича-то был кто? или что? Сила охранительная, она же губительная; в сердцевине этой самой силы — иррациональная мертвая точка. Никого и ничего. Как завороженный, смотрел в эту точку весь тот народ, что посещал литературные кружки, студии, что мыкался там со своими идеями, мыслями, мнениями, обреченными небытию.

Однажды осенью встретил Яклича на проспекте Победы, недалеко от банка, в первый раз видел его в таком состоянии: подмигивал и подхихикивал странно, тяжелое лицо распустилось, словно сняли в нем некие закрепы, зажимы, чернота из него ушла, — догадался, пьян, хотя на ногах не покачлив.

— Лето прошло, а вас — ищи-свищи... — бормотал неузнаваемо. — Не-е, ребята, так дело не пойдет!

— Какое дело, Николай Яковлевич? — спрашивал я недоуменно.

— Ищи-свищи... — повторял радостно и, казалось, бессмысленно. — Не-е, попрыгунчики вы мои, я за всех вас отвечаю!.. Пасти должен. У-у!.. — тоненько завыл он, глядя на меня даже с каким-то подобием нежности, впрочем, пугающей, скверной и на нежность слабо похожей.

Я догадался, о чем он, и мне стало худо; другого толкования его речам просто не могло быть: он собирал все о нас, добирал последнее, отчитывался, и, может быть, сейчас душа его, черная, отделившись от него, была там, где на чьем-то столе лежал немилосердный отчет... Вдруг Яклич глянул на меня трезво, смутно, точно издалека, и, ничего больше не прибавив, быстро пошел прочь. На минуту я прислонился к стене — мне понадобилась хоть какая-то опора. Дом, чудилось, вбирал меня в себя — это было то самое полукруглое здание в конструктивистском духе, памятник архитектуры 38 года, откуда выносили когда-то гроб с телом моего отца... Еще будет многое в моей жизни и не раз еще в решительные моменты, когда неведомая сила потопчет меня и, отвратив взгляд от всего уличного, униженный, стану вглядываться лишь в самого себя, пытая, имею ли право продолжать эту жизнь, счастье или несчастье существовать, полукруглый дом, он всегда тут как тут, — он не даст упасть, полукруглый — не выдаст. Но, разумеется, памятная доска с 38-м годом тут ни при чем!

Был еще один иезуитский расчет — я о слежке. Кляйн признался: как-то сидел без работы, не хуже Франца, где-то: сторожил перед этим — ушел, потому что замучился, сторожить не так-то легко, распространенное мнение врет, психика на пределе; так вот, проговорился при встрече случайной Якличу, что работу в ближайшие дни нужно найти позарез, посмеялся еще — нет ли у него, Яклича, чего-нибудь на примете? Да хоть бы чего угодно!.. Тот посочувствовал вроде бы, но сказал определенно: у них в гостинице «Патриот», где он кадровиком, ничего подходящего. Не пойдет же Кляйн в швейцары! Кляйн дрогнул тогда: в сволочисты привратники, из которых вербуются те же наушники и заушатели, не хотелось, пусть мы и люмпен-интеллигенты, как аттестовала всех нас — в припадке злоязычия — наша общая знакомая, улетавшая тогда в Киев, как она думала, навсегда.

После того разговора он не видел Яклича наверное долгих дня три; и вот — вечер, свинцовый облачный накат, гастроном «Центральный». Только приготовился нырнуть с его высоких ступеней в это серое, всеохватное, как посунулось снизу лицо. Подробности, впрочем, стерлись, или почти стерлись; одни глаза не забылись. «А! Пусть идут они к черту, эти глаза!» Кляйн отмахивался, точно тот незримо — стоял опять рядом и снова взгляд его значил так много, как никогда, ничей. Внезапный и сильный порыв зародившегося на асфальте пыльного вихря шатнул их, и они сделали этот шаг вместе, точно повязанные одной веревкой. Человек был голубоглаз, выделялись особенно густые черные брови. Никак не связал появление его с Якличем, со своими затруднениями.

— Вы меня не знаете, а я вас знаю хорошо. Так бывает... — Голубоглазый говорил с ним, как с больным. — Но отойдем куда-нибудь в сторону, нам надо срочно выяснить одно дело!

Впоследствии все сказанное восстанавливалось трудно, зияли провалы. Кляйн вспомнил, что видел его несколько раз — всегда в отдалении, сзади, когда оборачивался ненароком, со своим не прямым, но косным шагом, словно шел он по незримой меже.

Далее — оказались они в ближайшем книжном магазине, куда Кляйн частенько хаживал, в глубине его, в каком-то пустом кабинете, должно быть, директорском. Голубоглазый сноровисто выпроводил оттуда двух женщин, полузнакомых, что было неприятно и вызывало желание дать отпор. Уже было показано Кляйну удостоверение, в котором, оттого что Кляйн волновался, на фотокарточке прыгали знакомые черные брови, и он уразумел только, что этот человек — капитан госбезопасности. Потом его обдало жаром стыда: ему без обиняков предлагали доносить обо всем. Например, о настроениях, кто и что сказал. «Я ничего не знаю... ничего такого не могу...» — ответил Кляйн, с ужасом слыша свой голос, неприятно-бесцветный.

Художник Жаринов

Этого дома теперь нет — как и многих других в Замоскворечье. Должно быть, его со спокойной душой смахнули — одноэтажный, деревянный, со множеством маленьких окон, — он был выкрашен в скучный коричневый тон. Напоминал барак. Хотели сносить полквартала, весь этот гнилой угол, еще при мне. Но и после меня дом держался, герани все так же выглядывали, провинциально алели из-за разбитых и наставленных стекол, — за ними мутно отстаивалось время, слышались задавленные его толщей голоса. Что-то желтело. Однажды в марте приехал в Москву, как всегда приезжаю, — с беспокойной, гоняющей меня по свету мыслью увидеть, проверить свое прошлое: знакомые улицы, переулки, дома, где начиналось или завершалось многое. Командировка была на незнакомый Лихоборский завод, выпускающий линолеум. Плутал в том районе, ориентиром должна была служить речка, но она куда-то запропала, все же верил, что отыщется. А сам, между тем, представлял, как вечером поеду туда, где меня никто не ждет, выйду из метро и медленно, оглядываясь по сторонам, пойду, например, по Новокузнецкой, а затем сверну в переулок, который звался когда-то, как говорила Лопухова, Большой Болвановкой; сердце вздрогнет и — мимо, мимо башни с квартирами артистов и этого, барачного, дома злого, где жил или претерпевал жизнь художник Жаринов со своей беспутной Ладой...

Речка Лихоборка нашлась, мелькнула живой обнаженной чернотой в снеговых берегах; тут же вознеслась высоко насыпь железной дороги; нашелся и завод с заслякоченным, в разъезженных машинных колеях, двором. А вот дома жариновского вечером не обнаружил — вместо него, между двухэтажками-двойняшками, царила оцепенелая пустота, чернело там и белело. И, стоя перед этой пустотой, я спросил вслух:

— Где же ты, Жаринов?

Оглянулся — в переулке было пусто. Только в телефонной стекляшке на углу на просвет виднелся кто-то, как большой паук в посуде...

И куда делись отсюда все? Живут, наверное, где-нибудь на окраинах, в знаменитых ныне микрорайонах; а Москва все разрастается, поглощает все новые и новые территории — неостановимо, непостижимо.

Художник был тот самый человек, у кого глаза — как на вожжах. Обнаружил его в утлом жилище — он был из самых злостных неплательщиков, из непотопляемых, которым нечего терять. И такими же неплательщиками оказались его соседи. Замешательство было минутным, а потом мне наперебой кричали в общей кухне со свисавшей с потолка траурной бахромой, отворотясь от кастрюль на раскоряченных огнях конфорок:

— Ходят тут — сколько уже вас ходило!

— И правильно, что не платим! Вот всем скажу: правильно. А за что платить? За что?..

Сзади добавляли чугунное в своей правоте:

— Пусть лучше нам заплатят... Людишки — дрянь, обещалкины!

Когда пошел с кухни, ошеломленный этим натиском, — кажется, с глупой улыбкой, — то в открытую дверь увидел Жаринова. С ним были мы уже накоротке.

— Ну, как? Попало? — весело спросил он, не глядя на меня и продолжая как-то очень развязно тыкать кисточкой в акварельке.

Впрочем, я тогда еще не понимал, что́ он за акварелист. Желтые глаза его щурились, прыгали; вода в захватанном стакане мутнела, ходила багрово-фиолетовыми клубами; в чугунном подсвечнике с совой торчали два свечных огарка — желтый и красный...

Так как я продолжал стоять в дверях, он бросил свое занятие, зачем-то надел знакомый табачный пиджак, и стал говорить виновато, хотя и не без хитрецы:

— Ей-богу, нет!.. Но скоро будут. Отвлекся вот... — Он мотнул головой в сторону акварельки. — А так — готовлю одну работу... Как только получу в издательстве — сразу уплачу... За полгода!

А не платил он уже с год...

— Да, — мялся я. — Ваш дом ставит меня в трудное положение. И как вы ухитряетесь так жить!..

— Я и сам не понимаю, — с недоумением, на этот раз серьезно ответил Жаринов.

В комнату заглянула рыжеволосая женщина, постояла на пороге, держась за косяк и замедленно улыбаясь мне, и я узнал ее: та, что совала мне ребенка в Добрынинском переходе! Отсутствовали очки. Жаринов уже приобнимал ее за плечи.

— Это Лада...

К нему, кажется, возвращалась его веселость.

— Где наши деньги, Лада? Видишь, пришел человек. Мы с тобой, Ладенция, задолжали за квартиру — о нас беспокоятся...

Он говорил с ней как с ребенком.

— Деньги? — Женщина вопросительно глядела на него, отстранялась, пожимала плечами. Начинала краснеть — и заливалась краской до корней волос, — понимала: розыгрыш...

— О, Ладенция! Ты — моя Огненная Земля!..

Вела в соседнюю комнату, очень узкую, показывала детей. На постели играла рыженькая девочка лет пяти, в одном сбившемся чулочке. Таинственный младенец лежал тут же и был по-прежнему безмолвен в своем байковом одеяле. Точно его никогда не развертывали. Я всматривался в лицо его с особенным чувством — лицо было важным, с толстыми персиковыми щеками. «Так вот как выглядит тайна!» — думал я...

Лада с тягучим смехом опрокидывалась рядом с ребенком, он не просыпался, а девочка выговаривала плаксиво:

— Ма-а... Опять! Ты мне меша-аешь...

— Нет, вы посмотрите на него — он милый, — бормотала та, теребила одеяло. Протягивала мне руку — словно для поцелуя — полную, белую. — И вы милый. Нет, нет, я вижу: вы добрый!

— Она видит! — дурашливо крикнул Жаринов. Он подпрыгнул, стреканув ногами в воздухе. — Добрый, добрый... только притворяется злым!..

Работал Жаринов, как выяснилось, на издательства — оформлял книги. Кроме того, он бегал по каким-то непонятным организациям в поисках заказов; брался исполнять эскизы марок, конвертов, — как обыкновенно бывает у тех, кто на вольных хлебах. Словом, жил очень беспокойно. Но это меня и привлекло. И он все оглядывал меня, оглядывал желтыми странными глазами, морщины на висках его приметно натягивались, — изучал, что ли? Недолго оставалось ему меня изучать. Денег за квартиру он по-прежнему не платил, погасил задолженность лишь за три месяца. Но и то был страшно доволен собой, восклицал:



Поделиться книгой:

На главную
Назад