Через час мы выгружались на дворе Балтийского вокзала и строились в колонну. Знаменщик — портупей-юнкер — вынес белое древко с золотым копьем. Музыканты грянули марш, и батальон в колонне, по отделениям, отбивая ногу по каменной мостовой Вознесенского проспекта, пошел на Петербургскую сторону.
Там, на улице, перед подъездом училища, старый знаменщик — молодой офицер — передал знамя новому — юнкеру, и тот, при треске барабанов, понес знамя в подъезд.
Уже вечером, с приказом под обшлагом мундира, разъезжались молодые офицеры по домам. Началась офицерская жизнь, и всем ее символом было: «Жизнь за Царя».
Эту высокую преданность Государю офицеры несли в полки и заражали ею солдат. В полках офицерам приходилось сталкиваться с самыми разнообразными элементами. Многоликая и многоплеменная Русь являла перед ними и все богатство, и все убожество свое.
Только казаки резко выделялись из общей массы новобранцев. Они уже из семьи несли пристрастие к военной службе. Новобранцы же из крестьян, те, в большинстве, являлись со страхом перед военной службой. Были между ними и люди с извращенными понятиями о Государе и государстве, другие с озорством отрицания всякой власти, третьи — с тупым равнодушием ко всему и полным непониманием, что такое Россия. Дальше своей деревни, волости и уездного города не шел кругозор многих из этих людей, являвшихся защищать престол и Родину.
Одних провожала тоскливая песня:
Другие под визг гармоники пьяными голосами орали:
И всех, более или менее одинаково, оплакивали, как потерянных людей.
Нелегко было при таких условиях воспитывать солдат. Сплошь да рядом шли, особенно за время после 1905 года, люди, испытавшие тошную сладость глумления над «барином», анархисты в душе.
И тут, раньше воспитания, на помощь офицеру являлись муштра и личный пример. Когда на полковом дворе выстраивалась пестрая команда новобранцев, еще не стряхнувших хмельной угар проводов, раздавалась команда «смирно», вытягивались офицеры и, провожавшие команду солдаты, и чинно с рапортом шел к командиру полка начальник команды, — самые озлобленные сердца сжимались перед чем-то новым и непонятным — перед воинской дисциплиной.
— Как стоишь? Нога составь! — раздавался грозный оклик, и парень, еще неделю тому назад распущенный и своевольный, покорно вытягивался. Казарма и воинский строй захватывали его. Они говорили ему, что иначе нельзя. Тянулся седой батальонный командир перед полковым, тянулись офицеры перед батальонным и стояли навытяжку перед ним, держа руку под козырек и глядя прямо в глаза. И, расходясь по ротам, озорные парни шептали друг другу: «Тут, брат, держись… нельзя… потому дисциплина…» — «Н-да, брат, это служба».
Нелегко давался распущенному русскому крестьянину весь уклад полковой жизни. Он привык рано вставать, но он же привык, когда вздумается, и спать сколько влезет. Он не привык к постоянной, гигиеничной чистоте. Щеголять он готов в праздник, но щеголять собою всегда — это было трудно. Убирать помещение, мыть полы, чистить конюшни и лошадей, часами стоять на строевых занятиях, петь молитву, ложиться спать по часам и сигналам — все это было ух как тяжело. Вся распущенная, расхлябанная деревенская душа его протестовала. В казарме висела ругань, но ругались только взводные и, Боже сохрани, было ответить.
После 1908 года я служил в Офицерской кавалерийской школе. Постоянный состав и эскадрон этой школы пополнялись жителями Петербурга. К нам попадали приказчики из галантерейных лавок Гостиного двора, парикмахеры, сыновья дворников, швейцаров, купцов и, наконец, босяки и хулиганы. К нам являлись наряду с прекрасно одетыми людьми, люди в опорках, босые, изможденные пороком, с малых лет знакомые с полицейскими участками и мировыми судьями. А через две недели их нельзя было узнать. Обстановка их увлекала. Сначала пытались убежать, но когда видели, что это невозможно, что дневальные у ворот — такие же год тому назад босяки, как и они, — народ серьезный, они смирялись и часто становились лучшими солдатами. Они были прекрасными разведчиками, смышлеными, ловкими, исполнительными ефрейторами и забывали свои фабричные частушки, сменяя их полными патриотизма и любви к Государю народными и солдатскими песнями.
Я застал еще в полку и вообще в войсках сильно развитое сквернословие. Без грубой ругани не обходилось обучение, и солдаты пели песни, полные циничных намеков и созвучий. Щеголяли этим в особенности пехотные полки. На наших, однако, глазах армия решительно вступила на путь правильного воспитания и культурного обучения.
При Императоре Александре III во главе войск гвардии и Петербургского военного округа стоял его брат, Великий князь Владимир Александрович, начальником его штаба был генерал-лейтенант Н. И. Бобриков. При управлении военно-учебных заведений был образован военно-педагогический комитет, во главе которого стал генерал Коховский[1]. Все это были люди высококультурные и просвещенные, и они вступили в серьезную борьбу с грубостью войсковых нравов. Сын Государя, Наследник Цесаревич, находился в Л.-Гв. Преображенском полку; брат Государя, Великий князь Сергей Александрович[2], командовал этим полком, Великий князь Сергей Михайлович[3] командовал батареей гв. конной артиллерии, Великий князь Николай Николаевич Л.-Гв. Гусарским полком и Великий князь Константин Константинович[4]— Л.-Гв. Измайловским полком. И это было не отбывание номера, а настоящая служба со всеми ее тягостями смотров и маневров.
Августейший поэт, К. Р., Великий князь Константин Константинович, воспитанник и друг поэта Ап. Майкова, сумел опоэтизировать самые будни пехотной службы. Его стихи повторялись и заучивались нами. Кто из нас не учил его стихотворение «Наш полк», кто не знал наизусть отрывков из его «Лагерных набросков»…
Его стихи, повести Гаршина, очерки Крестовского, статьи входившего в силу военного писателя А. Бутовского, приказы и статьи М. И. Драгомирова круто поворачивали русло военной жизни и, при неослабляемой муштре, на помощь властно выдвигалось воспитание.
Начатое еще при Императоре Александре II составление Полковых историй достигло при Императоре Николае II полного развития, и редкий полк не имел своей полковой истории, иногда блестяще написанной. «История 44-го Драгунского Его Величества Нижегородского полка» Потто, «История Лейб-Эриванского Его Величества полка» Бобровского, «История Кавалергардов» Панчулидзева, «История Л.-Гв. Конного полка» герцога Г. Н. Лейхтенбергского (еще не напечатанная) и многие другие были серьезными научными трудами. Офицеры вживались в полки, и желание увлечь своих солдат подвигами предков побуждало их издавать специальные памятки для солдат. Так были созданы памятки Кавалергардов — Дашковым, Конногвардейцев — Д. Ф. Треповым, Бородинская памятка конногвардейца — герцогом Лейхтенбергским, Атаманская памятка, Нижегородская, Лейб Эриванская и многие другие. Я не ошибусь, если скажу, что к 1914 году до 30 % полков имели уже свои памятки. Некоторые из них (Кавалергардская и Конногвардейская) были богато иллюстрированы портретами императоров, изображениями штандартов и полковых отличий и заключали в себе не только краткий исторический очерк, но и заветы наших великих русских полководцев: Петра Великого, Суворова и Скобелева солдатам. Драгомиров переработал суворовскую «Науку побеждать», и она стана общесолдатской памяткой — катехизисом солдата (Граф Л. Н. Толстой жестоко глумился над нею и своими «офицерской и солдатской памятками» внес много ядовитых сомнений в умы).
«Зри в части — семью, в начальнике — отца, в товарищах — братьев», — говорилось в драгомировской памятке. И так и было.
Одним из красивейших, трогательнейших обрядов жизни Императорской армии был Высочайший объезд лагеря и заря с Церемонией.
Во время объезда Государь знакомился с войсками лагерного сбора и потом молился с ними на общей молитве.
Из двадцати четырех лет, проведенных на службе в Петербургском военном округе, я только два раза отсутствовал из лагеря — один раз для подготовки в Академию, другой — находясь на войне с Японией. Из двадцати двух раз, что я присутствовал при объезде лагеря и заре с церемонией, я только раз помню, что погода была не вполне благоприятная. Налетал крупный и холодный дождь, ударяли градины и по синему небу серыми и белыми обрывками ходили тревожные тучи, заслоняя солнце. Все остальные разы стояла прекрасная солнечная погода, и Император являлся во всем своем блеске, осиянный солнечным светом Божьей благодати.
Объезд и заря с церемонией приурочивались к концу июня или первым числам июля, т. е. к тому времени, когда петербургское лето стояло в полном расцвете, и все гвардейские и армейские части округа были стянуты в лагерь. Он совпадал и со днем переезда Государя на жительство в Красносельский дворец.
Музыканты, трубачи, барабанщики и горнисты частей лагеря задолго готовились к заре с церемонией. После инвалидного концерта в Мариинском театре 19 марта в полки рассылались программы пьес, которые будут исполняться на заре. Капельмейстер войск гвардии — в последнее время капельмейстер Л.-Гв. Финляндского полка Оглоблин, а перед ним старик, почтенный Вурм — объезжал с начала лагеря полки и проверял игру. Делались общие сыгровки по дивизиями, наконец, репетиции всем хором, почти в тысячу музыкантов.
На правом конце главного лагеря, возле шоссе, ведущего из Царского Села в Красное, на левом фланге Л.-Гв. Семеновского полка, на специально оставленном месте впереди линейки, воздвигалась войсками высокая, амфитеатром сходившая вниз, трибуна для музыкантов, красилась в войсковой, зеленый цвет и украшалась российскими флагами и гирляндами зелени. Против нее, в ряду палаток Семеновцев, на зеленой лужайке, в роще молодых березок и тополей, между кустов сирени и калины, устанавливалась тройная интендантская палатка — Ставка Государя Императора. За день до зари занятия прекращались или производились короткие учения, и солдаты разбредались по полям и лесам собирать цветы и резать ветви берез и ельника, чтобы плести гирлянды и украшать свои лагеря.
Государь приезжал или из Царского Села, или из Петергофа на тройке, и по пути его проезда, в первом случае в деревнях Новой Николаевки и у того места, где шоссе пересекает лагерь, во втором — у въезда в Красное Село и Стрельнинском шоссе — войсками воздвигались зеленые арки, украшенные цветами и флагами. Части кавалерии, стоявшие в этих деревнях, щеголяли выставленными у дворов соломенными щитами с кистями и махрами и вставленными в соломенные рамы картинами полковых художников-солдат. Они старались обратить внимание Государя красотою, оригинальностью, величиною украшений. Это было особого рода зодчество из жердей, зелени и материи, сложные кружева, сплетенные из соломы. Не спали петербургские ночи, стучали топорами, строгали, пилили, плели, украшали цветами. По лагерю, на передних линейках, ставили пестрые мачты, обвивали их зеленью и цветами, на них развевались русские и полковые флаги, они были обвиты гирляндами из васильков, маков, ромашками — цветами русского Севера, русскими национальными цветами.
Праздничное настроение с утра царило в лагере. Посыпали переднюю линейку, по которой поедет Государь, разноцветными песками, устилали спереди дерном, отбивая его по шнуру, устраивали из дерна тумбочки и горки по углам, под грибами дневальных.
Красное Село и действительно было «красное»— не в том гнусном смысле, который ему придали «завоевания революции», но в прямом, русском, смысле этого слова. Красивые, старые петровские липы и екатерининские березы, широкий простор военного поля, окаймленного лесами, округлая, радующая глаз, череда холмов Ковелахтского хребта, замыкающая мохнатой шапкой черного Дудергофа, усыпанного пестрыми дачами, с далеко видной белой, радостной церковью Св. Ольги, наконец —
главного лагеря, в садах, в березовых и тополевых рощах, глядящийся в светлое стекло большого Дудергофского и Красносельского озер, соединенных друг с другом протоком речки Лиговки, — и ширь и простор — все создавало дивную раму для Русского Государя и его армии.
И, кажется, нигде не было таких закатов солнца, такой красоты кучевых облаков и нежного тона голубого неба, как в Дни Высочайших зорь в Красном Селе.
От Царской Ставки, через музыкантов был широкий, бесконечный вид на малое военное поле, зелеными холмами сбегающее к Красносельской станции. За нею, все в садах, поднималось на холм Красное Село, лепилось домами, амбарами, сараями, банями по крутому обрыву и тянулось по гребню. В низине, за скаковым павильоном, — луга, болота, леса я ярко блестят золотые купола петергофских дворцов и стальная полоса Финского залива. Ширь и простор до самого горизонта, ничем не заслоненные, но и не однообразные, не скучные, как в степи, но радующие взор… Красное Село.
Дальше небо. Громадное, розовое облако прилегло за военным полем, у Русского Капорского, заняло полнеба и так и застыло густое, блестящее, сверкающее прозрачными тонами. Поперек него протянулась темная тучка и каждую минуту меняет свою окраску. Спускается к горизонту красное солнце, громадное, ясное и сверкает последними лучами на лице Государя, на золоте и серебре мундиров его свиты и офицеров гвардии.
И был тогда Господь с Царем, с его армией, с его народом!
Объезд лагеря назначался на 5 1\2 часа вечера. По пути Высочайшего следования от Красносельского дворца до правого фланга главного лагеря выстраивались по улицам Красного Села, по передним линейкам лагерей, войска. Они были в мундирах или рубашках без оружия. В Красном Селе становились кирасиры и конная артиллерия. Из Красного Государь спускался вниз по улицам между штабных бараков, где стояли полки 2-й кавалерийской дивизии, и выезжал к правому флангу авангардного лагеря.
При его приближении дневальные вопили ликующими голосами:
— Все на линию-ю… Давно все были на линии. На флангах, до приезда Государя, пели песенники, гремели бубны и тарелки, и веселы были сытые, румяные лица солдат.
пели на флангах.
Приближался Государь, и все смолкало. Он ехал мимо солдат, во всей славе своей и во всей красоте. А за ним медленно, на белых лошадях, в колясках ехали императрицы и дальше несколько десятков человек свиты. Нарядные лошади, блеск мундиров, темно-синие, шитые серебром, в серебряных гозырях, черкески казаков Государева конвоя — все это создавало сказочную раму, в которой Государь являлся перед своими верными солдатами.
Двадцать два года я следил за своим Государем. Я видел Императора Александра III, потом Императора Николая II. Юнкером Государевой роты я смотрел в ясные, добрые глаза Царя Миротворца, который твердо знал, что надо делать, и глубоко понимал, что такое Россия. Я следил за Императором Николаем II с фланга Л.-Гв. Атаманского полка, я провожал его, идя за его лошадью вдоль фронта своей сотни в полку, вдоль фронта своего отдела в Офицерской кавалерийской школе. Я видел восторг на лицах казаков и солдат, я видел слезы на щеках, я видел страстное обожание в глазах…
С Красносельской площади эти люди уносили в станицы Тихого Дона, в сады Кубани, в горы Терека, к белым водам задумчивого Урала, в зеленые просторы Оренбургских степей, на волжские берега у Астрахани, в суровую Сибирь и знойное Семиречье, к далеким отрогам Забайкальских гор, на берега Амура — воспоминание о сказочном Царе, олицетворении Великой Матери — России.
И сейчас, спрашивая мысленно всех их, разбросанных по всей Руси и на чужбине: «Помните вы эти минуты?», слышу бодрый ответ: «Помним и не забыли! Научите же нас, как вернуть их!»
Два часа длился объезд. Два часа гудела земля криками могучего «ура», которое сливалось со звуками гимна и, слышное на много верст, говорило о том, чем живет Россия.
Доехав до правого фланга лагеря, до Л.-Гв. Преображенского полка, Государь со свитой возвращались к Ставке.
К этому времени трибуна была полна музыкантами, а под ними стройным рядом, блестя инструментами, стояли барабанщики и горнисты.
Государь сходил с коня и садился, окруженный свитою, у палатки. Кругом, нарядным цветником стояли дамы, приглашенные на зарю, и жены и дочери офицеров, съехавшиеся на этот День в лагерь.
Солнце впускалось к закату, и в золоте его лучей был Государь. У палатки, откинув ружья в театральном приеме, по-ефрейторски, «на караул», стояли парные часовые.
Оркестр играл. Программа начиналась бодрым маршем, потом ищи нарочито написанные для открытого воздуха или для одного лишь медного хора вещи, отрывки из опер. Государь требовал, чтобы исполнялась русская музыка. Исполнение было тонкое, художественное. Эта музыка на просторе полей производила волнующее впечатление. У хора, на линейке толпою стояли офицеры всех полков лагеря.
Приближалось девять часов — время вечерней зари. Румяное солнце касалось краем диска красносельских полей. Оркестр умолкал. Со свистом взлетала ракета. И невольно все следили за ее полетом, за тонкой струйкой белого дыма, вившегося змейкой в голубой дали.
За ней другая, третья…
И следом за ними громовым раскатом залпа гремела артиллерия главного лагеря и отражалась дальним эхом о горы Дудергофа. И этому залпу отвечал издали гром пушек авангардного лагеря, и долго грохотало эхо, отражаясь о холмы и леса.
И начиналась трескучая пехотная заря. То дружно трещали сотни барабанов, то смолкали, и тогда пели трубы сладкую музыку о величии подвига и смерти. И казалось, тени тех, кто был здесь раньше и кто умер на полях Горного Дубняка, Плевны и на Шипкинских высотах, кто защищал Севастополь, кто штурмовал Варшаву, кто с ранцем исходил всю Европу, кто был в Париже, кто занимал Берлин и дрался под Полтавой и на этих самых красносельских полях, под Дудоровой мызой, вставали и носились над лагерями. Вставала вся вековая слава Императорской армии.
И когда смолкала заря, перед рать барабанщиков и горнистов выходил старший барабанщик и с ним горнист.
Стоит перед глазами этот кряжистый барабанщик Л.-Гв. Гренадерского полка. Вижу его мощную фигуру, его широкую, темную с проседью длинною бороду и серые, острые глаза, сурово нахмуренные под синим околышком бескозырки. Ярко сверкают в последних лучах солнца тяжелые золотые шевроны на рукавах его мундира. Солнце светит сзади него, и он стоит как бы в золотой пыли лучей.
Рядом с ним бесконечно длинный, рыжий, безусый, румяный горнист Л.-Гв. Преображенского полка, моложавый стройный гигант, с пальцами, напряженно положенными на золотой горн.
Стали… Повернулся кругом барабанщик я четко скомандовал:
— Музыканты, барабанщики, горнисты, — смирно…
И стала тишина. Все поднялись с мест. Смирно стали Государь и его свита.
Крепко, резко прозвучала дробь и одинокий звук горна. Проиграли сигнал «на молитву». И опять раздалась команда старого барабанщика:
— Музыканты, барабанщики и горнисты, на молитву. Шапки долой.
И снял Государь по этой команде фуражку, и напряженно стояли офицеры, и музыканты, и дамы… Всеобщее молчанье. Вдали, на протяжении семи верст главного и авангардного лагерей, солдаты поротно пели «Отче наш», и их пение сливалось в неясный молитвенный аккорд. От низин тянуло свежестью полей.
Чеканя слово за словом, говорил барабанщик в напряженном молчании Государевой свиты и офицеров: «Отче наш, иже еси на небесех…» Русский солдат, русский крестьянин читал молитву перед своим Государем, и Государь молился по этой молитве. «Но избави нас от лукавого… Аминь». Не спеша надел фуражку барабанщик. Грянул отбой.
— Музыканты, барабанщики и горнисты, накройсь…
Государь надел фуражку и выступил вперед принимать рапорты фельдфебелей и вахмистров шефских рот, эскадронов и батарей.
Тихие сумерки спускались над Красносельским лагерем.
Так было на моей памяти… Так было на памяти моего отца… Мой дед смотрел, как вахмистр Л.-Гв. Казачьего полка, которым он командовал, рапортовал Государю Николаю Павловичу, мой прадед был на такой же заре в присутствии Александра Благословенного.
Так было…
И была слава русская. Было Бородино и Париж, было покорение Кавказа, было завоевание Туркестана. Отбивались в тяжелую Японскую войну, дрались на полях Восточной Пруссии, в Галиции и на Карпатах.
И побеждали.
Были честными Императорскому Дому своему и был белее снега Императорский штандарт…
Личность Государя, его неразрывная связь с армией, как ее Верховного вождя, лежала в основании воспитания солдата.
Государь всегда носил военную форму, и это поднимало значение военной службы и парализовало проповедь антимилитаристов, стремившихся унизить и опорочить военную службу. В Российской Императорской армии имя Государя было священно. Шефские части выделялись своим видом — и в войнах оказывались выше номерных частей. Люди — те же, того же воспитания офицеры, а то, что вместо номера стоит вензель, что полк носит имя Его Величества, поднимало его и влекло на подвиги.
В серой массе полков Маньчжурской армии скоро выделился один полк и подле него одна дивизия, один корпус, Это был 1-й Восточно-Сибирский Его Величества полк. То, что на его погонах стояло имя Государя, двигало его вперед. Под Вафангоу, Ляояном и Мукденом он увлекал за собой остальные полки. 1-й Восточно-Сибирский корпус являлся везде, когда нужно было спасать положение.
В последние дни Ляоянских боев, когда армия генерала Куроки, внезапно переправившись через реку Тай-Дзыхе, опрокинула бригаду ген. Орлова и стала обходить левый фланг армии Куропаткина, на помощь была послана первая дивизия с полком Его Величества. Стрелки его Величества, по суворовскому завету, не спрашивали, сколько неприятеля, а спрашивали только, где он. Я находился с разъездом у только что занятой японцами деревни. Как только стрелки показались на дороге, японцы осыпали их жесточайшим огнем. И сейчас же стали рассыпаться в цепи стрелки, опрокинули японцев, выбили, из деревни и прогнали к самой реке.
Имя их шефа обязывало их быть храбрыми. Не будем забывать, что около половины новобранцев, приходивших в полки, не знали до военной службы даже имени Государя. Сколько муки бывало на уроках «словесности», сколько пота проливалось на них, когда на вопрос: «кто твой Император»— следовало напряженное молчание. Дико было смотреть, что 21-летний парень, иногда уже женатый, имевший детей, не знал имени своего Государя. По слогам, вдолбежку заучивали. Но постепенно прояснялись мозги. Особенно хорошо шло, если солдатам удавалось видеть Государя. Тут наступало полное просветление, и восторг охватывал простые сердца, и вся тяжесть службы забывалась.
В январе 1907 года Л.-Гв. Атаманскому полку, все лето простоявшему на усмирении бунта латышей в Лифляндской губернии[5], был назначен Высочайший смотр в Царском Селе. Последние две недели перед смотром мы постоянно учились в Михайловском манеже, готовя полк к параду в конном строю. Лошади были прекрасно подобраны, вычищены, все заново подкованы, шинели — прямо из полковой швальни.
Накануне смотра полк выступил с походом из Петербурга и пришел на площадку перед большим Дворцом, где и сделал репетицию. Полк ходил идеально.
Вечером офицеры полка были приглашены к Высочайшему столу.
В одиннадцатом часу ночи, когда Государь, удостоивший милостивой беседы офицеров, уехал из Дворца, Великий князь Николай Николаевич, провожавший Государя, вернулся и передал командиру:
«Государь Император хочет показать полку его шефа, Наследника Цесаревича. Так как погода ненадежна, Его Величество приказал смотр произвести в пешем строю, в гарнизонном манеже».
Парада в пешем строю мы не репетировали, во всяком случае, готовясь к конному строю, мы потеряли «ногу». Заведующий хозяйством из экономии, чтобы не мять, поддел под шинели старые голубые мундиры и шаровары второго срока…
И вот с последним поездом сотенные каптенармусы и по 10 человек от каждой сотни помчались в Петербург, всю ночь грузили мундиры и в 4 часа утра с экстренным поездом доставили в Царское. В 4 часа люди были подняты, накормлены, и мы занялись пригонкой обмундирования для пешего парада. В семь часов утра мы были в манеже и в сумраке зимнего дня репетировали, добиваясь «ноги».
В одиннадцать часов длинной голубою лентой вытянулся полк вдоль манежа.
Чисто вымытые, с завитыми кудрями, лица казаков были свежи и румяны. Первое возбуждение скрадывало усталость бессонной ночи. Наконец распахнулись ворота.
Командир полка скомандовал: «…шай! На караул!»
Дрогнули шашки, вытянулись вперед, взметнулись малиновые кожаные темляки[6] и замерли. Трубачи заиграли полковой марш. Государь взял на руки Наследника и медленно пошел с ним вдоль фронта Казаков.
Я стоял во фланге своей 3-й сотни и оттуда заметил, что шашки в руках казаков 1-й и 2-й сотен качались. Досада сжала сердце: «Неужели устали? Этакие бабы!.. разморились». Государь подошел к флангу моей сотни и поздоровался с ней. Я пошел за Государем и смотрел в глаза казакам, наблюдая, чтобы у меня-то, в моей «штандартной» вымуштрованной сотне, не было шатания шашек.
Нагнулся наш серебряный штандарт с черным двуглавым орлом, и по лицу бородача, старообрядца, красавца-вахмистра, потекли непроизвольные слезы.
И по мере того, как Государь шел с Наследником вдоль фронта, плакали казаки и качались шашки в грубых, мозолистых руках, и остановить это качание я не мог и не хотел.
На войне из полков 2-й Казачьей сводной дивизии с поразительной доблестью сражался 1-й Волгский казачий полк Терского казачьего войска.