В профилактории мне предоставили узкую больничную койку — одну из трех в маленьком светлом помещении с видом на лес; здесь мне предстояло жить всю ближайшую неделю. Сиделка показала мне, как, раздвинув ширму, можно превратить мое ложе в приватный альков, хотя, как она тут же сообщила мне, никакой надобности в этом не было: обе соседние койки пустовали, так что на какое-то время вся палата отходила в мое полное распоряжение. Сиделка показала мне и ванную через коридор, причем весьма скромную: раковина, унитаз и душевая кабина. С первого взгляда на них я вспомнил о том, как мама драила больничную ванную после ухода Оливии — после того, как Оливия уехала в кампус, с тем чтобы впредь никогда больше не возвращаться в мою жизнь, если я, конечно, и впрямь незамедлительно приступлю к исполнению сыновнего обещания.
Сонни Котлер помог мне перебраться в профилакторий и перенести сюда то немногое, что могло понадобиться: учебники, туалетные принадлежности, кое-что из одежды, потому что доктор предписал мне какое-то время не носить и не поднимать тяжестей. На пути из больницы в кампус Котлер сказал, что с готовностью выполнит малейшую мою просьбу, и пригласил меня сегодня же вечером поужинать в домике братства. Он был сама предупредительность и любезность, а я подумал о том, не побеседовала ли с ним моя мать об Оливии, а если да, то не посвятила ли она его в наше с ней соглашение; будь оно так, все его нынешние заботы обо мне получили бы элементарное объяснение; соблюдая уговор с матерью, а значит, держась от Оливии подальше, я тем самым предоставлял ему возможность пригласить ее на новое свидание. И чем больше он суетился, тем подозрительнее делался я.
С некоторых пор все, что мне доводилось увидеть или услышать, немедленно заставляло меня вспомнить об Оливии. Я отклонил приглашение поужинать в братстве и вместо этого в полном одиночестве отправился в студенческий кафетерий, тайно надеясь, что за одним из маленьких столиков непременно застану Оливию. На обратном пути в профилакторий я сознательно сделал большой крюк и, проходя мимо «Совы», заглянул туда посмотреть, не перекусывает ли Оливия прямо за стойкой, хотя мне было прекрасно известно, что это заведение не нравится ей ничуть не меньше, чем мне самому. И все время, пока я отчаянно искал нечаянной встречи с нею, все время, когда любые предметы (начиная с ванной) и любые слова поневоле напоминали мне о ней, я мысленно произносил обращенный к ней монолог: «Я уже тоскую по тебе. И всегда буду тосковать. Я никогда больше не встречу такой!» В ответ в моем мозгу тут же возникал ее насмешливо-легкомысленный голос:
Или, может быть, думал я, мне удастся обвести ее вокруг пальца, так чтобы она никогда не узнала об этом… Но, когда во вторник я пришел на лекцию по истории, ни малейшей возможности злоупотребить доверием матери у меня не возникло, потому что Оливии в аудитории не было. Не оказалось ее там и на следующей лекции по истории, в четверг. Не увидел я ее и в церкви, куда в среду явился-таки на проповедь. Я самым тщательным образом обследовал все помещение, ряд за рядом и кресло за креслом, но ее нигде не было. И я тут же представил себе, как мы с нею сидим здесь рядышком, и все, что сейчас, в ее отсутствие, сводит меня с ума, превращается в источник обоюдного веселья, и прелестный смех Оливии звенит подле самого моего уха.
Однако она покинула колледж, окончательно покинула. Я понял это с первой же минуты, когда не обнаружил ее на лекции по истории, и получил тому подтверждение, позвонив ей в общежитие и попросив подозвать ее к телефону. Не знаю уж, кто там снял трубку, но слова «она уехала домой» прозвучали пусть и вежливо, однако вместе с тем довольно зловеще, словно внезапный отъезд Оливии имел какой-то подспудный смысл, распространяться о котором в разговоре со мной не желали. Я не звонил ей и не пытался подстеречь, и она предприняла новую попытку самоубийства — никакого другого объяснения, казалось мне, быть просто не могло. Моя мать назвала ее «мисс Хаттон» добрый десяток раз за каких-то двадцать минут, а после этого, тщетно прождав моего звонка, когда я уже вернулся в кампус и временно поселился в профилактории, Оливия предприняла ответный шаг, о чем и предупреждала меня мама. Выходит, мне повезло, не правда ли? Избавился от подружки, имеющей склонность к самоубийству, не так ли? Вот только никогда еще не было мне так плохо.
А что, если она не просто попыталась покончить с собой? Что, если ей удалось это сделать? Что, если на этот раз она вскрыла себе вены на обоих запястьях и истекла кровью у себя в общежитии? А что, если она проделала это на кладбище — на том самом месте, где мы припарковались тем вечером? Разумеется, в колледже сделают все возможное, чтобы замять скандал, и в ее семье тоже. Вот почему никто в Уайнсбурге никогда не узнает,
Мне пришлось вернуться в Дженкинс и разыскать на первом этаже корпуса, через коридор от студенческой почты, телефонную кабинку, снабженную дверцей, которую можно было плотно прикрыть, чтобы никто посторонний не подслушал твоего разговора. В ящике студенческой почты никакой записки от нее не было — это я проверил первым делом, едва только Сонни помог мне разместиться в профилактории. Сейчас, прежде чем позвонить, я проверил ящик еще раз и обнаружил фирменный конверт колледжа, на котором значилось мое имя, а в конверте — написанное от руки письмо декана Кодуэлла:
Дорогой Марк!
Мы все рады твоему возвращению в кампус и, как заверяют врачи, полному выздоровлению. Надеюсь, ты теперь передумаешь насчет бейсбола и с наступлением весны выйдешь на поле. Нашей команде не хватает классного полевого игрока вроде Марти Мэриона из «Кардиналов», а ты, мне кажется, будешь хорош в этом амплуа. Скорость у тебя должна быть приличной, а ведь, как тебе известно, чтобы принести пользу команде, совершенно не обязательно забивать самому. Блокировка — один из самых зрелищных элементов игры, причем не только в бейсболе, но и в других видах спорта. Я уже замолвил словечко за тебя в разговоре с тренером Порцлайном, и ему не терпится увидеться с тобой на первом сборе команды, который назначен на 1 марта. Так что с возвращением в Уайнсбург, с возвращением в нашу дружную семью и с выздоровлением! Мне это чем-то напоминает возвращение блудного сына. И я искренне надеюсь, что ты и сам относишься к этому точно так же. Если я могу чем-нибудь помочь, стучись в дверь моего кабинета, не задумываясь и не мешкая!
Искренне твой
В окошечке почты я наменял четвертаков на целую пятерку и, плотно прикрыв за собой стеклянную дверь кабинки, сел на стул и расставил монеты столбиками по четыре штуки на телефонной стойке, на которой некий (или некая) Дж. Л. некогда дерзнул (дерзнула) вырезать свои инициалы. Я сразу же подумал о том, как его (или ее) наказали бы за это в случае поимки.
Я заранее готовился к самому худшему и уже обливался п
— Алло! Это говорит друг Оливии… — И на этом слова у меня иссякли.
— Кабинет доктора Хаттона, — ответил мне женский голос на другом конце провода.
— Да, это мне известно, я хочу разузнать насчет Оливии…
— Кабинет доктора Хаттона, — повторил все тот же голос, и я повесил трубку.
Выйдя из корпуса, я направился по склону холма от главного двора к женским общежитиям, а затем вверх по лестнице к Доулэнд-холлу, в котором жила Оливия и возле которого я поджидал ее в «лассале» Элвина тем вечером, что стал для нее роковым. Я прошел в корпус и обнаружил, что на проходной дежурит не комендантша, а студентка. Предъявив студенческий билет, я попросил позвонить Оливии на этаж и передать, что к ней пришли. Я звонил в Доулэнд в четверг — после того, как Оливия во второй раз проманкировала лекцией по истории, — и тогда-то нарвался на ответ: «Она уехала домой». «А когда она вернется?» — переспросил тогда я, и та же самая фраза была повторена с леденящей окончательностью. На сей раз я пришел в общежитие, чтобы спросить об Оливии лично, но отшили меня точно так же.
— Она уехала насовсем? — спросил я.
Дежурная пожала плечами.
— С нею все в порядке, вы не знаете?
Дежурная взяла долгую паузу, размышляя над тем, что мне ответить, и в конце концов решила не отвечать вовсе.
Дело было 2 ноября, в пятницу. Меня уже пять дней как выписали из больницы, а еще через пару дней — в ближайший понедельник — должны были признать годным к мучительному восхождению в мансарду Найл-холла, однако чувствовал я себя сейчас хуже, чем после операции, когда делал первые неуверенные шаги в палате. Но к кому же обратиться за подтверждением того страшного факта, что Оливии нет в живых? И обратиться так, чтобы он (или она) не обвинили меня в том, что именно я и убил ее? Может быть, новость о самоубийстве в Уайнсбурге просочилась в газеты? Может быть, имеет смысл пойти в библиотеку и прошерстить подшивки кливлендских ежедневных изданий? Разумеется, в городской газете «Уайнсбургский орел» и в студенческой многотиражке «Сова» об этом не проронят ни слова. В здешнем кампусе можно покончить с собой двадцать раз подряд, но кастрированная газетенка про это не напишет. Чего ради меня вообще понесло в эту жалкую дыру? Почему я не сижу сейчас в городском парке Ньюарка вместе с пьяницами и бомжами, почему не уплетаю бутерброды в обществе закадычного дружка Спинелли, почему не играю на второй позиции в команде колледжа Трита, почему не слушаю лекции профессоров из Нью-Йорка? Если бы не мой отец, если бы не Флассер, если бы не Элвин, если бы не Оливия!..
Из Доулэнда я помчался обратно в Дженкинс, пробежал по коридору первого этажа до приемной декана Кодуэлла и осведомился у секретарши, можно ли попасть к нему на прием. Секретарша, указав на кресло, предложила мне подождать: декан принимает кого-то из студентов. Студентом этим оказался Берт Флассер, которого я не видел с тех самых пор, как съехал из комнаты на четверых. Из-за чего, интересно, его вызвали к декану? Или, пожалуй, интересно, почему его не вызывают сюда каждый день? Он ведь все время с кем-нибудь конфликтует. Вернее, он все время конфликтует буквально со всеми. Провоцирует людей, подзуживает и сам же осаживает. Как вынести такое, если это происходит круглыми сутками и повторяется изо дня в день? И кто, кроме Флассера, добровольно избрал бы роль всех дразнящего, ехидничающего на каждом шагу и, разумеется, всеми презираемого, воистину отвратительного изгоя? И в каком другом месте, кроме Уайнсбурга, могло бы процветать столь омерзительное чудовище, только упивающееся тем, что проклятия так и сыплются ему на голову? Меж тем здесь, в этом мире праведников, анафема стала для Флассера родной стихией, в отличие от меня!
Не обращая внимания на секретаршу, Флассер радостно бросил мне на выходе:
— Блёв — это круто! — И уже у самой двери в коридор он повернулся ко мне и угрожающе прошипел: — «Всей вашей подлой шайке я отмщу!»
Секретарша, сделав вид, будто ничего не расслышала, поднялась с места, чтобы проводить меня к декану. Постучав в дверь кабинета, она сказала:
— К вам мистер Месснер!
Декан вышел из-за стола, чтобы пожать мне руку. Запах рвоты давным-давно успел выветриться из помещения. Так откуда же узнал о ней Флассер? Неужели все об этом знают? Неужели секретарша декана сочла своим долгом сообщить об этом всем и каждому? Не колледж, а сборище сплетников и ханжей! О господи, как же я ненавижу его!
— Выглядишь ты хорошо, Марк. — Декан смерил меня оценивающим взглядом. — Похудел на пару фунтов, а в остальном хорошо.
— Декан Кодуэлл, я не знаю больше никого, к кому мог бы обратиться с очень важным для меня вопросом. А вырвало меня здесь против моей воли. Я не нарочно. Да вы это и сами знаете.
— Ты заболел, и тебя вытошнило. И на этом поставим точку. Сейчас ты на пути к выздоровлению и вот-вот поправишься окончательно. Так чем я могу тебе помочь?
— Я здесь из-за одной студентки, — начал я. — Мы с ней вместе слушали лекции по истории. А сейчас ее нет. Когда я в прошлый раз сказал вам, что один раз ходил на свидание, то имел в виду именно ее. Оливию Хаттон. А теперь она исчезла. И никто не хочет объяснить мне, куда она пропала и почему. А мне бы хотелось знать, что с нею все-таки произошло. Я опасаюсь, что случилось страшное. И опасаюсь, — добавил я, — что это может быть связано со мною.
Вот чего нельзя было говорить ни в коем случае, подумал я тут же. Тебя вышвырнут отсюда за доведение до самоубийства. Могут даже заявить в полицию. Вот и на того (или на ту?) Дж. Л. наверняка заявили в полицию.
В кармане у меня лежало письмо декана с поздравлениями «блудному сыну». Я ведь всего полчаса назад получил его. Строго говоря, именно это письмо с предложением любой помощи и побудило меня обратиться к декану. Вот в какую идиотскую ловушку я угодил!
— А что, собственно говоря, возбуждает в тебе такие опасения? — поинтересовался декан.
— У нас с ней было свидание.
— А не произошло ли на этом свидании чего-то такого, о чем ты не хочешь мне рассказывать?
— Нет, сэр.
Вежливо-доброжелательное письмо — и я полетел на него, как муха на мед.
— Декан, — поправил он все тем же доброжелательным тоном. — Я для тебя декан. Так будет лучше.
— Нет, декан. Не произошло ничего, о чем мне не хотелось бы вам рассказывать.
— Ты уверен?
— На все сто процентов! — И буквально в то же мгновение я представил себе текст предсмертной записки, изобличающей меня без каких бы то ни было шансов на оправдание: «У нас с Марком Месснером был сексуальный контакт, после чего он бросил меня, посчитав шлюхой. И лучше мне умереть, чем жить опозоренной».
— А ты, Марк, не сделал этой юной даме ребенка?
— Что? Нет! Ни в коем случае!
— Ты уверен?
— На все сто процентов!
— То есть, насколько тебе известно, беременна она не была.
— Не была!
— И ты говоришь мне правду?
— Правду!
— И ты ведь не изнасиловал ее, правда? Ты ведь не изнасиловал Оливию Хаттон?
— Нет, сэр. Что вы!
— А она разве не навещала тебя в больнице?
— Навещала.
— А вот кое-кто из служащих больницы утверждает, будто во время визита Оливии в твою палату произошло нечто непотребное. Человек, о котором идет речь, видел это собственными глазами и внес соответствующую запись в книгу дежурств. А ты утверждаешь, что ее не насиловал.
— Да что вы, декан, мне же только что удалили аппендикс!
— Это не ответ.
— Я в жизни не прибегал к насилию, декан Кодуэлл. Не говоря уж о том, чтобы кого-то насиловать. Да и зачем мне это?
— Да и зачем тебе это… А можно уточнить, что ты этим хочешь сказать?
— Нет-нет, сэр, вы не поняли. Вернее, не так поняли. Декан Кодуэлл, это очень трудный для меня разговор. И я имею полное право полагать, что все, что произошло или могло произойти за закрытой дверью в больничной палате между Оливией и мной, касается только нас двоих.
— Может, имеешь, а может, и нет. Но, думаю, даже если это касалось лишь вас двоих, то в свете открывшихся обстоятельств это может касаться и кое-кого еще, не правда ли? Мне кажется, тебе нечего возразить. Ведь именно поэтому ты и пришел ко мне.
— Почему это — поэтому?
— Потому что Оливии с нами больше нет.
— А где она?
— У нее, Марк, случился нервный срыв. Ее увезла карета скорой помощи.
Выходит ее, мою сногсшибательную подругу, положили на носилки и увезли? Такую умницу, такую красавицу, такую очаровательную насмешницу? Нервный срыв — это ведь едва ли не хуже, чем самоубийство! Главную интеллектуалку во всем колледже увозят в карете скорой помощи из-за нервного срыва, а вся остальная здешняя публика жива-здорова и не нарадуется проповедям захолустных вероучителей! Что за вздор?
— Строго говоря, я не вполне понимаю, что такое нервный срыв, — честно признался я Колуэллу.
— Это когда ты полностью теряешь контроль над собой. Когда все вокруг становится для тебя непосильным испытанием и ты уходишь в себя. Даже не уходишь, а проваливаешься, причем в буквальном смысле слова. Не владеешь своими чувствами, как ребенок, и тебя приходится госпитализировать, чтобы заботиться о тебе как о ребенке, пока ты не поправишься. Если тебе суждено поправиться. Приняв в колледж Оливию Хаттон, мы пошли на риск. Нам была известна история ее болезни. Мы знали о том, что она прошла курс лечения электрошоком и что, как это ни прискорбно, у нее случаются рецидивы. Однако ее отец — известный кливлендский хирург и именитый выпускник нашего колледжа, и не удовлетворить его просьбу мы просто-напросто не могли. Добром это, увы, не кончилось. Ни для доктора Хаттона, ни для нашего колледжа, а главное, для Оливии.
— Но теперь-то с ней все в порядке? — Задавая этот вопрос, я чувствовал, что сам вот-вот утрачу контроль над собой. Пожалуйста, мысленно взмолился я, ну пожалуйста, декан Кодуэлл, давайте просто поговорим об Оливии, отбросив все эти «электрошоки» и «рецидивы»! И тут до меня внезапно дошло, что он именно так и поступает.
— Как я тебе уже сказал, у нее случился нервный срыв. И нет, с ней не все в порядке. Оливия беременна. Несмотря на ее печальную предысторию, у кого-то хватило бесчувствия обойтись с ней подобным образом.
— О господи! — выдохнул я. — И где же она сейчас?
— В психиатрической лечебнице.
— Но не может быть, чтобы она вдобавок оказалась беременна!
— Не только может быть, но так оно и есть на самом деле. Совершенно беспомощная молодая женщина, глубоко несчастное существо, человек с серьезнейшими психическими и эмоциональными проблемами, наконец, неопытная девушка, неспособная дать надлежащий отпор подстерегающим ее опасностям и соблазнам. И вот какой-то негодяй этим воспользовался. Негодяй, с которого, поверь, будет спрошено сполна!
— Но это не я!
— Знаешь, Марк, то, как ты вел себя в больничной палате, позволяет прийти к прямо противоположному выводу.
— Мне все равно, к какому выводу это позволяет вам прийти, сэр. Меня не смогут обвинить за отсутствием доказательств. И, сэр, я вновь категорически протестую против того, в каком свете вы меня выставляете. Вы искажаете мотивы моих действий и сами действия. Я не спал с Оливией! — Мучительно покраснев, я добавил: — Я вообще ни с кем еще не спал. Ни одна женщина на земле не могла бы от меня забеременеть. Это исключено физически!
— С учетом всего, что нам известно, в это тоже как-то не верится, — возразил декан.
— Да пошел ты на хер! — Да, в порыве слепой ярости я — уже второй раз за время жизни в кампусе — не нашел более достойного возражения неприятному собеседнику. Но ведь нельзя же было судить меня в отсутствие улик? Мне это окончательно опротивело.
Декан поднялся с места, но, в отличие от Элвина, не для того, чтобы ударить меня, но чтобы предстать передо мной во всем своем официальном величии. Его лицо оставалось совершенно неподвижным, только глаза бегали, осматривая меня с ног до головы так, словно сама моя внешность свидетельствовала о моральном уродстве.
Я покинул кабинет декана и тут же принялся ждать приказа об отчислении. Я не мог поверить в беременность Оливии, точно так же как не мог поверить в то, что она отсосала у Котлера или кого-нибудь другого в Уайнсбурге — кого угодно, кроме меня! Но забеременела она или нет — забеременела, ничего не сказав мне; забеременела за какие-то сутки; забеременела, не исключено, еще до приезда в Уайнсбург; забеременела (как ни абсурдно это звучит) от Святого Духа, как Дева Мария, — сам я погрузился в трясину здешних ханжеских нравов, в трясину собственной правильности, и без того превратившей мою жизнь в сущий кошмар, той самой правильности, которая (как я с чрезмерной готовностью поспешил предположить) и свела с ума Оливию. И дело тут, мама, вовсе не в твоем воспитании — дело в запретах и условностях нашего времени. Поглядите только на меня по приезде в этот чертов колледж, поглядите на меня, настолько закомплексованного, что я проникся недоверием к девушке, которая всего-навсего сделала мне минет!
Моя комната. Моя комната, мой дом, мой скит, моя крошечная уайнсбургская гавань — когда я поднялся сюда в пятницу (а восхождение по семи лестничным маршам оказалось куда более мучительным, чем я мог бы предположить заранее), то застал здесь полный разгром. Простыни, одеяла и подушки были разбросаны; вещи сорваны с вешалок, выметены с полок (дверцы так и остались раскрыты настежь) и раскиданы по полу и голому матрасу. Нижние сорочки, трусы, подштанники, носки и носовые платки валялись вперемешку с рубашками и брюками; причем все, что можно, было вывернуто наизнанку, а остальное — скомкано. В углу под окном мне на глаза попалась целая куча мусора; яблочные огрызки, банановая кожура, бутылки из-под колы, обертки от крекеров, конфетные фантики, баночки из-под мармелада, недоеденные бутерброды и просто хлебные корки, измазанные чем-то, что на первый взгляд показалось мне экскрементами, но, к счастью, было всего лишь ореховым маслом. Из глубины мусорной кучи вынырнула мышь, шмыгнула под кровать и исчезла. За ней вторая. За второй — третья.
Оливия. В ярости на меня и мою маму Оливия ворвалась сюда, надругалась над моей комнатой и только потом решилась на новую попытку самоубийства. Особенно ужаснулся я при мысли, что, ослепленная бешенством, она вполне могла завершить разгром вскрытием себе вен прямо здесь — у меня на кровати.
Пахло тухлятиной и еще чем-то, чего я не смог сразу идентифицировать, хотя этот запах по силе ничуть не уступал гнилостному. Не смог, потому что увиденное и наконец опознанное (и осознанное) буквально потрясло меня. Прямо у меня под ногами валялся один-единственный вывернутый наизнанку носок. Я подобрал его и поднес к самому носу. Слипшийся в ком, он вонял не п
Пока я лежал в больнице, кто-то, заселившись ко мне в комнату, круглыми сутками мастурбировал, поочередно кончая в принадлежащие мне носильные вещи. И, разумеется, это никакая не Оливия! Это Флассер. Это не мог быть никто другой, кроме Флассера.
И вдруг я начал задыхаться — и от запаха, и от шока. Я вышел в пустой коридор и громко спросил у него, что за обиду ухитрился нанести Бертраму Флассеру, если она спровоцировала его на беспримерную по тошнотворности расправу над моими жалкими пожитками. Тщетно попытался я понять, что за радость могло принести ему методичное осквернение и символическое уничтожение моих вещей. Кодуэлл с одной стороны и Флассер с другой; мама с одной стороны и отец с другой; прелестная Оливия с одной стороны и Оливия сломленная с другой. А посредине всего этого я, и защититься мне нечем, кроме бессильного «да пошли вы все на хер!».
Сонни Котлер, приехавший ко мне на машине и по моему приглашению поднявшийся в мансарду полюбоваться разгромом, сразу же объяснил мне, в чем дело. Буквально с порога, на котором он застыл, не желая заходить в комнату.
— Он влюблен в тебя, Марк. Это знаки его любви.
— И эта мерзость тоже?
— Эта мерзость — в первую очередь. Наш уайнсбургский Джон Бэрримор[3] не на шутку увлекся.
— Так это правда? Флассер «голубой»?
— Голубее голубя, чтобы не сказать петуха. Поглядел бы ты на него в шелковых панталончиках в шеридановской «Школе злословия»! На подмостках Флассер великолепен: отличная мимика, блистательная подача реприз. А сойдя со сцены, превращается в самое настоящее чудовище. В горгулью. Есть, Марк, знаешь ли, живые горгульи, и тебя угораздило столкнуться с одной из них.
— Но это же не любовь! Это же смехотворно!
— Многое в любви смехотворно, — объяснил мне Котлер. — Влюбленный демонстрирует тебе, какая у него замечательная потенция.
— Нет, — возразил я. — Если это и демонстрация, то ненависти. Демонстрация антагонизма. Флассер превратил мою комнату в помойку, потому что ненавидит меня до мозга костей. А за что? За то, что я разбил чертову пластинку, которую он крутил ночи напролет, врубив проигрыватель на полную мощность. И произошло это несколько недель назад, едва я сюда приехал. И я купил ему новую пластинку вместо разбитой — на следующий же день пошел и купил! А он в ответ устроил такую гадость. Такую отвратительную, такую долгоиграющую, такую неизгладимую гадость! Ведь мне в этой комнате еще жить и жить. И ведь держится он с колоссальным высокомерием, делает вид, будто ему наплевать на мелочь пузатую вроде меня, и вдруг, здравствуйте пожалуйста, этот скандал, эта грязь, эта месть. И что теперь? Как мне быть? Оставаться здесь я в любом случае не могу!
— И не надо. По крайней мере, пока. Мы приютим тебя на нынешнюю ночь в домике братства. Выделим тебе кушетку. А я одолжу тебе кое-что из одежды.
— Но оглядись по сторонам, принюхайся, как тут пахнет! Он хочет заставить меня вдыхать этот запах,
— К декану? К Кодуэллу? Я бы не советовал. Потому что, Марк, доноса Флассер тебе не спустит. Донесешь на него, а он скажет, что это ссора двух любовников. Покажешь следы, а он разведет руками. Что ж, скажет, мне у него заглатывать надо было? Флассер наш, так сказать, образцово-показательный вырожденец. Да, даже в Уайнсбурге есть такой. Никому не под силу обуздать Бертрама Флассера. А если его все-таки исключат, он потянет за собой и тебя. Это я тебе гарантирую! Так что к Кодуэллу нельзя идти ни в коем случае. Послушай, сначала этот чертов аппендицит, потом все твои вещи ни с того ни с сего залиты трухней Флассера. Понятно, что ты сейчас не можешь рассуждать с всегдашней здравостью.
— Сонни, но мне никак нельзя вылететь из колледжа!
— Вылететь? Но за что? Ты же ничего никому не сделал! — Он закрыл за нами обоими дверь в мою зловонную комнату. — Это с тобой сделали!