— Парни, я ценю ваше внимание, но все равно не собираюсь вступать ни в какое братство.
— А можно полюбопытствовать почему?
— Мне нравится ни от кого не зависеть и посвящать все время учебе.
И вновь Билл Квинби расхохотался.
— Что ж, опять то же самое! Большинству наших нравится ни от кого не зависеть и посвящать все время учебе. Так почему бы не зайти познакомиться? Мы тебе не какое-нибудь там заурядное уайнсбургское братство. Скорее, неформальная группа. Я бы сказал, аутсайдеров. Мы меньшинство, предпочитающее держаться вместе, потому что нас не устраивают пристрастия и интересы большинства. И, на мой взгляд, ты почувствуешь себя у нас как дома.
Тут заговорил второй Билл и чуть ли не буквально повторил слова, сказанные мне накануне Сонни Котлером:
— Если ты ни с кем не сойдешься, тебя в этом кампусе ожидает страшное одиночество.
— Готов рискнуть, — возразил я ему. — Одиночество меня не страшит. У меня есть вечерний приработок, у меня есть учеба, и на одиночество просто не остается времени.
— Ты мне нравишься. — Квинби добродушно рассмеялся. — Мне по вкусу твоя прямота.
— И она присуща половине парней в вашем братстве, — поддразнил я его, и мы хохотнули все вместе.
Эти два Билла мне понравились. И даже мысль войти в братство, в котором есть негр, показалась достаточно соблазнительной. Особенно когда я представил себе, как приглашаю его домой, в Ньюарк — на торжественный семейный ужин Месснеров в День благодарения. Но тем не менее я ответил окончательным отказом:
— Должен сказать вам, что я категорически против всего, кроме учебы. Ничего другого я себе просто не могу позволить. Любое праздное времяпрепровождение отвлекает от ученья. — При этом я подумал, как думал частенько, особенно в те дни, когда сводки из Кореи звучали особенно неутешительно, о том, как бы мне перебраться из Управления военных сообщений в армейскую разведку, после того как я окончу колледж первым в выпуске. — Я приехал сюда учиться, тем и намерен заниматься. Но в любом случае спасибо.
В воскресенье утром, разговаривая по телефону с Нью-Джерси, как и каждую неделю, я с изумлением услышал, что родителям уже известно о визите ко мне Сонни Котлера. Опасаясь отцовского вмешательства в мою жизнь, о своих делах я рассказывал старикам крайне мало и скупо. Как правило, ограничивался сообщением о том, что жив-здоров и у меня все в порядке. Матери этого хватало, отец же неизбежно устраивал мне допрос с пристрастием:
— Ну, а вообще что происходит? Что ты вообще-то поделываешь?
— Учусь, папа. Учусь, а вечером в пятницу и субботу подрабатываю официантом в здешнем кабаке.
— А как ты развлекаешься?
— Честно говоря, никак. Мне не нужны развлечения. И у меня нет на них времени.
— А девица какая-нибудь в эту картину вписывается?
— Не то чтобы, — говорил я.
— Будь поосторожнее, — говорил он.
— Да уж как-нибудь!
— Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.
— Допустим.
— Ты ведь не хочешь попасть в историю.
Здесь я обычно смеялся.
— Не хочу.
— Живешь сам по себе, и это уже достаточно скверно, — говорил отец.
— Мне нравится, — возражал я.
— А если ты ошибешься и никого не окажется поблизости, чтобы вразумить тебя добрым советом и наставить на путь истинный, что тогда?..
Я воспроизвел наш стандартный воскресный разговор, прерываемый лишь надсадным отцовским кашлем. На этот раз, однако же, едва успев дозвониться, я первым делом услышал:
— Значит, ты, как мы понимаем, уже познакомился с Котлером-младшим. Ты ведь знаешь, что это за птица? Здесь, в Ньюарке, живет его родная тетя. Она замужем за Спектором, которому принадлежит канцелярский магазин на Маркет-стрит. Значит, Спектор доводится ему дядей. Когда мы рассказали, где ты учишься, она сообщила, что ее девичья фамилия Котлер и что семья ее брата живет в Кливленде, а племянник учится в одном с тобой колледже и является председателем еврейского братства. И председателем Объединенного совета братств тоже. Еврей — и председатель Объединенного совета братств! Каково? Дональд. Его зовут Дональд Котлер. А у вас там его называют Сонни, не правда ли?
— Правда.
— И, значит, он пришел с тобой познакомиться. Это же замечательно! Он, насколько мне известно, отличный баскетболист и один из лучших студентов во всем колледже. И чего же он от тебя хотел?
— Хотел завербовать меня в свое братство.
— И что же ты?
— Я сказал, что братства меня не интересуют.
— Но его тетя говорит, что он замечательный мальчик. Круглый отличник вроде тебя самого. И, насколько мне известно, писаный красавец.
— Вот-вот, — устало ответил я. — Просто загляденье.
— Ну, и что эта твоя ирония должна значить?
— Послушай, папа, не надо присылать никого со мною знакомиться.
— Но ты ведь живешь как в пустыне! Сразу же по прибытии тебя подселили к трем еврейским мальчикам, а ты первым делом подыскал себе какого-то гоя и перебрался к нему.
— Элвин — замечательный сосед. Тихий, спокойный, опрятный, и он очень прилежно учится. О лучшем соседе по комнате я бы и мечтать не мог.
— Да ладно, я ничего не имею против. Но если уж к тебе зашел Котлер-младший…
— Папа, я не могу больше разговаривать…
— Но как мне узнать, что там у тебя, что с тобой происходит? Как узнать, чем ты занимаешься? Ты ведь можешь заняться черт знает чем!
— Я занимаюсь учебой, и только учебой, — твердо ответил я. — Хожу на лекции и практические занятия и готовлюсь к ним дома. И подрабатываю официантом, получая по восемнадцать долларов в неделю.
— Ну и что плохого в том, чтобы обзавестись друзьями из еврейской среды? Особенно в таком месте. Что плохого в том, чтобы столоваться вместе с ними, ходить в кино всей компанией…
— Послушай, я со всем этим сам разберусь!
— Это в восемнадцать-то лет?
— Папа, я вешаю трубку! Мама!
— Да, сыночек?
— Я вешаю трубку. Перезвоню в воскресенье, через неделю.
— Но как же этот Котлер…
Но я уже и на самом деле повесил трубку.
Девица, однако же,
Этой ночью мне пришлось просидеть за столом до двух — при свете ночника, чтобы не мешать спящему на верхней койке Элвину, — за приготовлением домашнего задания, которое я не выполнил в читальном зале из-за чрезмерного интереса к левой ноге рыжеволосой девицы.
То, что случилось, когда я рискнул пригласить ее на свидание, превзошло самые смелые фантазии, которые могли бы посетить меня в библиотечном туалете, рискни я зайти в одну из кабинок и помочь себе утолить похоть. Правила поведения, предписанного студенткам Уайнсбурга, были таковы, что, узнай о них мой отец, он перестал бы за меня бояться хотя бы в этом плане. Каждой студентке, включая старшекурсниц, вменялось в обязанность по вечерам расписываться на входе и выходе из женского общежития, даже если она шла в библиотеку. В будние дни девицы обязаны были возвращаться к девяти, а по пятницам и субботам — к полуночи; и, разумеется, им строго-настрого запрещалось заходить в мужские корпуса и в представительские домики братств (последнее — кроме особо торжественных случаев). Нам также возбранялось проникать в женское общежитие дальше холла первого этажа, где на мягком диванчике с цветастой обивкой из вощеного ситца можно было все-таки посидеть пару минут, пока не спустится та, с которой ты договорился заранее (о твоем приходе ее оповещала по внутреннему телефону вахтерша, причем оповещала не раньше, чем ты предъявлял ей студенческий билет). А поскольку держать машины в кампусе дозволялось лишь старшекурсникам, да и далеко не у всех них, отпрысков среднего, слишком среднего класса, имелись машины, студенческие парочки практически не находили места, где бы им удалось укрыться от чужих глаз. Кое-кто отправлялся на городское кладбище и справлял собачью свадьбу среди надгробий, а то и улегшись прямо на могильную плиту; другие довольствовались возней в темноте кинозала; остальные, однако же, после неизбежных любовных прелиминарий притискивали подружек к стволам деревьев, растущих во дворике между трех женских общежитий, так что непотребство, предотвратить которое тщетно пытался чуть ли не монастырский устав кампуса, творилось, наряду с прочим, и под сенью живописных вязов, которыми славился Уайнсбург. Конечно, в большинстве случаев дело ограничивалось ощупыванием, обжиманием и возней с пуговками и молниями, однако даже столь жалкая награда за муки воздержания рассматривалась девятью десятыми парней как безгранично желанная. А поскольку эволюция отвергает остающиеся без разрядки ласки, сексуальное поведение, преобладавшее в кампусе, порой оборачивалось изрядными мучениями. Длительное возбуждение половых органов, не увенчиваемое оргазмом, заставляло молодых людей ковылять подобно калекам, пока на редкость болезненный эффект, попросту именуемый «посинением яиц», не проходил мало-помалу и в конце концов не исчезал полностью. Пятничным или субботним вечерком в Уайнсбурге посинение яиц было нормой, скажем между десятью и полуночью, тогда как эякуляция — самое приятное и естественное из отправлений организма — представляла собой, напротив, исключение, вечно ускользающую и лишь в редчайших случаях достижимую вершину эротической карьеры молодого самца на самом пике натуральной сексуальной активности.
Тем вечером, когда я пригласил на свидание Оливию Хаттон, мой сосед Элвин одолжил мне свой черный «лассаль». На этот уик-энд я был свободен от службы в кабаке, поэтому нам удалось начать пораньше, с тем чтобы Оливия сумела вернуться к себе в общежитие вовремя. Мы поехали в «Улитку» — самый изысканный ресторан французской кухни в округе Сандаски, расположенный примерно в десяти милях вниз по Винному ручью от кампуса. Девушка заказала улитки — фирменное блюдо, а я нет, и не только потому, что никогда не ел их раньше и не представлял себе, что смогу взять их в рот, но и из экономии. Я повез ее в «Улитку», потому что она выглядела слишком искушенной для первого свидания в «Сове», где за гамбургер с жареной картошкой и бутылочку колы не приходилось выкладывать больше пятидесяти центов. Кроме того, каким бы аутсайдером я ни чувствовал себя в «Улитке», то же самое ощущение, только еще более сильное, подстерегало бы меня и в «Сове», где неформальные лидеры, как правило, восседали в отдельных нишах, окруженные членами своего братства или сестринства, и рассуждали (насколько мне случалось расслышать) о том, как замечательно провели прошлый уик-энд и еще того лучше собираются провести следующий. Такого я насмотрелся и наслушался вдосталь, работая официантом в «Уилларде».
Она заказала улитки, а я — нет. Она была из богатого пригорода Кливленда, а я — нет. Ее родители состояли в разводе, а мои — нет; более того, даже мысль о разводе была в их кругу исключена. Она перевелась в Уайнсбург из Маунт-Холиока, штат Огайо, из-за родительского развода; по крайней мере, дала понять, что причина в этом. И она была еще красивее, чем в аудитории. До сих пор мне ни разу не случалось заглянуть ей в глаза надолго, чтобы осознать, какие они огромные. И того, какая прозрачная у нее кожа, я тоже не замечал. Да я просто не осмеливался глядеть на нее достаточно долго, чтобы обнаружить, какие у нее полные губки и как вызывающе они округляются, когда она произносит слова, начинающиеся на «о», «у», «а», «в» или «к», как, например, слово «конечно», которое она произносила, как оно пишется, через «ч», а вовсе не как все остальные — «конешно».
После того как мы проговорили за столиком минут десять-пятнадцать, Оливия неожиданно подалась ко мне и на мгновение накрыла мою ладонь своею.
— Ты такой дерганый, — сказала она. — Расслабься.
— И рад бы, да не знаю как.
Мне хотелось, чтобы это прозвучало слегка двусмысленной шуткой, однако на самом деле я сказал чистую правду. Всю жизнь я работал над собой. Всю жизнь я преследовал определенную цель. Развозя заказы по домам, потроша кур, чистя разделочный стол, учась на одни пятерки, чтобы не расстраивать родителей. Поднимая биту, чтобы принять мяч и отбить его в свободную зону. Переводясь из колледжа Трита, чтобы избавиться от невыносимой отцовской опеки. Не вступая ни в одно из братств, чтобы целиком и полностью сосредоточиться на учебе. Относясь к военному делу со страшной серьезностью, чтобы уклониться от участия в корейской бойне. А сейчас моей целью стала Оливия Хаттон. Я пригласил ее в ресторан, счет в котором составит половину моего недельного заработка, потому что мне хотелось показать ей, что я такой же искушенный гурман, как она сама; и вместе с тем мне хотелось, чтобы наш ужин закончился, едва начавшись (а может, и еще раньше), и я, усадив ее на переднее пассажирское сиденье и увезя в какое-нибудь укромное местечко, смог наконец до нее дотронуться. Дотронуться и пощупать — таков был предел моей испорченности тогда. В старших классах мне довелось пощупать двух девочек. Каждая из них была моей подружкой на протяжении примерно года. И только одна из них согласилась потрогать меня в ответ. Мне необходимо было потрогать и пощупать Оливию, потому что я не видел другой дороги, способной привести меня к утрате девственности до окончания колледжа и призыва в армию. И вот вам еще одна цель, которую я преследовал; вопреки барабанам ханжества, вовсю гремящим в первые послевоенные годы в заурядном студенческом кампусе для отпрысков среднего, чересчур среднего класса, я был преисполнен решимости потерять невинность прежде, чем мне суждено будет умереть.
После ужина я проехал за кампусом на окраину города, к парку у дороги, идущей вдоль городского кладбища. Уже пробило восемь, и у меня оставалось меньше часа на то, чтобы доставить Оливию в общежитие, прежде чем там запрут двери на ночь. Местечка удобнее кладбища я просто-напросто не придумал, хотя и здесь боялся внезапного появления полицейской машины с включенными фарами (одной из тех, что патрулируют проезд на задворках «Уилларда»): какой-нибудь коп непременно вылезет оттуда, подойдет к нам, посветит карманным фонариком в лицо пассажирке на переднем сиденье, спросит: «У вас все в порядке, мисс?» Именно это и спрашивают копы, застукав парочку, а в Уайнсбурге они только тем и занимаются.
Так что мне приходилось тревожиться и о полиции, и о позднем часе — десять минут девятого, — когда, выключив мотор «лассаля», я полез к ней с поцелуем. Она немедленно поцеловала меня в ответ. «Этим и ограничься, не то нарвешься на отказ!» — проинструктировал я себя, но тщетно: у меня уже встал. Я осторожно просунул руку под жакет Оливии, расстегнул блузку и положил пальцы на лифчик. Я начал ласкать ей грудь через матерчатые чашечки, а Оливия принялась целовать меня еще жарче, вслед за губами пустив в ход и язык. Я был предоставлен самому себе на неосвещенной дорожной обочине, причем рука моя шарила под блузкой, а язык девицы — тот самый язык, что еще недавно жил своей жизнью в темноте ее рта, а теперь вдруг стал самым развратным из всех ее органов, — вовсю резвился у меня во рту. Вплоть до этой минуты я и в мыслях не держал, что у меня во рту может очутиться чей-либо язык, кроме моего собственного. От одного этого я едва не кончил. И этого — причем только этого — мне было наверняка достаточно. Однако стремительность, с которой она позволила мне продолжать, и этот проворный, шарящий, скользящий, облизывающий мне зубы язык, язык, подобный телу, с которого содрали кожу, побудили меня осторожно попытаться сдвинуть ее руку себе на ширинку. Что я и сделал. И вновь не получил отпора.
Над тем, что произошло в следующую пару минут, я потом озадаченно ломал голову долгими неделями. И даже став мертвецом и будучи вынужден оставаться таковым еще бог знает сколько времени, я пытаюсь реконструировать нравы, царившие у нас в кампусе, и переиграть заново роковую цепочку поступков, совершенных мною в стремлении не подпасть под влияние тамошних нравов, цепочку поступков, в конце концов обернувшуюся моей смертью в девятнадцатилетнем возрасте. Даже сейчас (если слово «сейчас» имеет в моих обстоятельствах хоть малейший смысл), когда я, лишенный телесной оболочки, остаюсь все-таки здесь в живых (если малейший смысл имеет слово «здесь», да и слово «я» тоже), остаюсь как воспоминание (если «воспоминание» и есть та самая всепоглощающая среда, которая поддерживает мое существование в качестве некоего «я»), тогдашний порыв Оливии продолжает вызывать у меня недоумение. Неужели вечность в том и заключается, чтобы ломать себе голову над каждой секундой прожитого? Кто бы мог представить себе заранее, что ему предстоит вечно вспоминать каждое мгновение прожитой жизни — причем в мельчайших деталях? А не может ли быть и так, что
Если вы спросите, как это может быть — воспоминание за воспоминанием, ничего, кроме воспоминаний, я вам, разумеется, не смогу ответить, и не потому, что ни «вас», ни «меня» не существует (не говоря уж о «здесь» и «сейчас»), но потому что все существующее не более чем вспоминаемое прошлое, не открываемое впервые (боже упаси), не переживаемое заново в полноте непосредственных чувственных ощущений, а всего-навсего вновь и вновь прокручиваемое, как одна и та же пластинка. А много ли воспоминаний можно на нее записать? Пересказывая самому себе историю собственной жизни двадцать четыре часа в сутки (в мире, где нет суток), бестелесно паря в гроте памяти, я
Тогда я не мог поверить — и, что достаточно смешно, не могу до сих пор — тому, что случившееся затем произошло потому, что этого захотелось самой Оливии. Такое не было расхожей практикой в отношениях консервативно воспитанных юношей и девушек из хороших семей, не было при моей жизни, ведь на дворе стоял 1951 год, и Америка в третий раз за полвека участвовала в войне. Я так и не сумел поверить, будто случившееся затем могло произойти из-за того, что она сочла меня симпатичным и уж подавно — желанным. Не было в нашем колледже девицы, которая могла бы найти желанным какого-нибудь парня. Во всяком случае, мне никогда не доводилось слышать, чтобы что-то подобное испытывали девицы из Уайнсбурга, Ньюарка или откуда-нибудь еще. Насколько мне было известно, девиц это даже не заводит; они ведутся на нарушение границ, запретов, откровенных табу, которые все служили (по меньшей мере, у моих соучениц по колледжу) одной-единственной цели: подцепить на крючок перспективного в плане зарабатывания денег молодого самца и свить с ним семейное гнездышко типа того, родительского, которое временно было покинуто ради учебы и жизни в кампусе, причем проделать это как можно скорее. Не мог я поверить и тому, будто Оливия сделала это, потому что любила само занятие. Подобная мысль показалась бы чересчур дикой даже такому смышленому и свободному от предрассудков юнцу, каким я был. Нет, случившееся могло иметь лишь одно объяснение: что-то не в порядке с ней самой, причем речь шла не о каком-то моральном или интеллектуальном изъяне — из наших девиц она, безусловно, была самой умной, и ничто в ходе ужина не дало мне повода заподозрить, будто ее характер не отличается хорошо сбалансированной твердостью. Нет поступок ее был проявлением какой-то патологии. «Это потому, что ее родители развелись», — мысленно сказал я себе, так и не найдя глубочайшей тайне никакого иного разумного объяснения.
Когда я вернулся в общежитие, Элвин все еще занимался. Я вернул ему ключи от «лассаля», и он взял их одной рукой, продолжая другой что-то подчеркивать в учебнике. Он был в пижамных штанах и в футболке, и на столе рядом с раскрытым учебником стояли четыре пустые бутылки из-под колы. Еще четыре ему предстояло выпить, прежде чем, где-то к полуночи, он управится с уроками. Меня не удивило то, что Элвин даже не спросил меня, как прошло свидание: сам он никогда не ходил на свидания и, будучи членом одного из братств, не участвовал ни в каких «братских» сборищах. Школьником в родном Цинциннати он занимался борьбой, однако забросил спорт в колледже, чтобы, отдав все силы учебе, добиться диплома. Его отцу принадлежала флотилия буксиров на реке Огайо, и в планы Элвина входило с годами возглавить отцовскую фирму. В стремлении к цели он вел себя еще прямолинейней, чем я.
Но не мог же я просто помыться, переодеться в пижаму и улечься спать, не сказав никому ни слова о том, какое грандиозное событие произошло в моей жизни! Не мог, но попытался, и мне это почти удалось, однако, провертевшись минут пятнадцать на своей койке, я сел и объявил остающемуся за письменным столом Элвину:
— Она у меня отсосала.
— Понятно. — Элвин даже не поднял головы от книги, которую читал.
— Сделала мне минет.
— Угу. — Он так растянул это междометие, чтобы мне стало ясно: никакие сумасбродства и никакие рассказы о сумасбродствах не способны отвлечь его от учебника.
— Я ее даже не просил. У меня и в мыслях не было попросить. Я ее едва знаю. А она у меня отсосала. Слышал когда-нибудь о таком?
— Нет, — сказал Элвин.
— А всё потому, что ее родители развелись.
Теперь он повернулся ко мне. У него было круглое лицо, и большая голова, и черты лица настолько недоразвитые, что он походил на тыкву, какими детей пугают в Хэллоуин. И вообще он был существом не то чтобы примитивным, но предельно утилитарным, и, в отличие от меня, ему не требовалось постоянно себя сдерживать, чтобы не сорваться.
— Это она тебе сказала?
— Она мне ничего не говорила. Это просто предположение. Взяла да и сделала. Я просто положил ее руку себе на ширинку — и больше ничего. А она сама расстегнула ее, и вынула, и отсосала.
— Что ж, Марк, я очень рад за тебя, но, если ты не против, я бы еще немного поработал.
— Хочу поблагодарить тебя за машину. Без нее ничего бы не получилось.
— А как лошадка бегала?
— Безупречно.
— Еще бы! Я ее смазал.
— Она наверняка делала это и раньше, — сказал я Элвину. — Как ты думаешь?
— Не исключено.
— Не знаю, что мне теперь и делать.
— Понятно.
— Не знаю, захочется ли мне с нею снова…
— Сам решай, — откровенно подвел черту под разговором Элвин, и в наступившей тишине я улегся и долго не мог заснуть, продолжая уже в одиночестве ломать голову над тем, как же мне теперь относиться к Оливии Хаттон. Как это может быть, что выпавшее мне блаженство обернулось и непосильным бременем? Я, которому этой ночью следовало быть самым довольным парнем во всем Уайнсбурге, чувствовал себя вместо этого самым несчастным.
Странным казалось мне поведение Оливии, когда я размышлял о нем в одиночестве, но еще более загадочным стало ее очередное явление на лекцию по истории, где мы с ней, как обычно, сели рядом; я тут же вспомнил не только о том,
Надумал я только одно: что бы ни сделала дочь разведенных родителей, что бы ни сделали с ней — все нормально. Должно было пройти время, чтобы я осознал (тысячелетия спустя, насколько я понимаю), что все сделанное мною было нормально и для меня самого.
Дни проходили за днями, а я не просил ее о новом свидании. Даже не делал попыток заговорить с ней после занятий, когда мы всей гурьбой вываливались в коридор. И вот одним морозным осенним утром я столкнулся с ней в студенческом книжном магазине. Не могу сказать, чтобы я втайне не носился с мыслью о нечаянной встрече, хотя, сталкиваясь с Оливией на занятиях, и делал вид, будто не замечаю ее. Каждый раз, когда я, проходя по кампусу, сворачивал за угол, я надеялся не только наткнуться на нее, но и найти в себе смелость сказать: «Пора бы нам с тобой отправиться на свидание. Мне хочется побыть с тобой. Ты должна стать моей, и только моей!»
На ней было зимнее пальто из верблюжьей шерсти и шерстяные гетры, а на голове — поверх темно-рыжих волос — белая вязаная шапочка с алым помпоном. Войдя с мороза, раскрасневшаяся и самую малость сопливая, она выглядела кем угодно, только не минетчицей.
— Привет, Марк, — сказала она.