Потом я отправил одних в дозор вниз по ручью на случай нового нападения враждебно настроенных туземцев, а другим приказал вырыть яму поглубже для покойников. Остальные же во главе со мной набрали кучу хвороста и сожгли тело фрая Жорди за неимением подходящего сосуда, чтобы его сварить. Когда он как следует обгорел, мы взяли самые крупные кости и череп и уложили их в мешок. Закопав остальное вместе с трупами товарищей, поставили на могиле деревянный крест и отправились в путь, дабы более тут не задерживаться. Продвигались с предельной осторожностью, поскольку явно очутились в очень опасном краю, кишащем врагами. На ходу рассуждали, как теперь разумнее действовать, и сошлись в едином мнении, что страна мавров, должно быть совсем рядом, раз здесь лютуют охотники за рабами — никто иной не мог сжечь наш лагерь, убить белых и увести черных. Поэтому все согласились, что нужно отпустить наших темнокожих спутников, чтобы уберечь от плена и унижений. Ведь эти люди так старательно нам служили, оставили ради нас свои дома и сородичей, не рассчитывая на какое-либо вознаграждение. Так что я распорядился сделать перерыв на отдых и сказал неграм, мол, поблизости рыщут работорговцы, которые только и норовят их всех переловить и продать маврам, а мы столь малым числом не сумеем их защитить. Те, похоже, ничего не поняли, пока Черный Мануэль не растолковал им подробно. И тогда они с невыразимой грустью по очереди стали подходить ко мне и целовать руку, потом развернулись и побрели обратно, в том направлении, откуда мы пришли. И Черный Мануэль ушел за ними, самым последним. Но, удалившись уже на довольно большое расстояние, он передумал, вернулся к нам и заявил, что не оставит нас, что должен следовать за мной туда, куда я несу кости фрая Жорди, и что отныне он мой раб, ибо никому другому служить не желает. Перед лицом такой верности, такой нерушимой дружбы и такого почтения к памяти доброго монаха я обнял его и ответил, что он может идти с нами, но не как раб или слуга, а только как равный.
Вскоре землю окутала тьма, и мы переночевали без всякого укрытия, в глубокой яме от пальмы, выкорчеванной ураганом. Я спал лишь урывками, как и все прочие, потому что каждый потихоньку про себя гадал, какие еще испытания принесет нам завтрашний день, а какие — дни грядущие.
Едва занялась заря, мы выбрались из углубления, позавтракали скудными объедками вчерашней трапезы и вновь продолжили свой путь, будто знали, куда идти. Следовали вниз по течению ручья, уверенные лишь в одном: ручьи впадают в реки, а реки ведут к морю. За три дня мы ни с кем не столкнулись и никого не видели, охотились совсем мало, но быстро оставляли позади лигу за лигой. А на четвертый день с утра заметили догоняющего нас негра, из тех, с кем недавно простились. Добежав до нас, он бросился ниц и, рыдая, обхватил мои колени, я же велел ему подняться и объяснить, в чем дело. Перемежая свой рассказ стонами, он сообщил, что их пленили и обратили в рабство подданные царя Мономотапы, но ему удалось вырваться на волю. Из разговоров чернокожих стражников он успел понять, что означенный Мономотапа — могущественный повелитель золотых копей и каждый год ему требуется множество рабов, чтобы трудиться на рудниках. Помимо золота его подданные добывают медь и слоновую кость и продают все это маврам и чужестранцам, прибывающим из далекого далека в деревянных домах, которые плавают по волнам. Еще беглец узнал: чтобы добраться туда, где кончается суша и кругом одна вода, нужно сделать более сотни дневных переходов. И вся эта земля принадлежит царю Мономотапе.
Выложив имевшиеся у него сведения, он немного поел и не захотел более оставаться с нами — боялся, как бы его не догнали, — поэтому ушел своим путем в поисках других негров, возвращающихся в родные края. Мы же с ужасом поняли, что, если доведется столкнуться со столь многочисленной вооруженной толпой, как он описывал, избежать гибели будет непросто. И решили убраться из долины — уж лучше предательские тропы, буреломы и скалистые обрывы, где нас никто не увидит, так оно безопаснее пробираться к морю.
За первые две недели, проведенные в горах, мы не встретили ни души. День за днем двигались в сторону восхода солнца, отдыхали мало, ночевали где придется, без всяких удобств, зато довольные уже тем, что живы, тогда как столько наших товарищей упокоилось в африканской земле.
Однажды случилось нам пережидать в укрытии часы полуденного зноя, как вдруг до ушей наших донеслись пронзительные крики. Мы выглянули посмотреть, что происходит, и увидели, как трое чернокожих в набедренных повязках и головных уборах из пальмовых листьев гонятся за четвертым, а тот в чем мать родила проворно карабкается вверх по горному склону. Преследователи потрясали дротиками, но, хоть расстояние и позволяло, не метали их в жертву — видимо, хотели изловить живьем, из чего можно было заключить, что это скорее всего беглый раб. Поскольку других негров в поле зрения не наблюдалось, мы единодушно решили помочь несчастному. Стрелки взвели арбалеты, очень тихо и осторожно, прячась меж кустов и валунов, подкрались к конвойным и выпустили в каждого по стреле, прикончив на месте всех троих. Беглец, видя оказанную ему услугу, замедлил шаг, робко приблизился к нам, а затем повалился на колени и принялся посыпать голову горстями земли вперемешку с листьями, что служит у африканцев знаком подчинения и покорности. В конце концов я попросил Черного Мануэля поднять его, и бедняга, доселе не видавший христиан, широко раскрыл глаза, словно пытался стряхнуть наваждение, дивясь цвету наших лиц и длинным бородам, в которых сквозь седину еще кое-где пробивалась рыжина. Черный Мануэль объяснил ему, кто мы такие, а он на своем наречии, понятном нам едва ли наполовину, рассказал, что удрал с золотого рудника под названием Самори и направился в горы в надежде присоединиться к сообществу беглых негров, живущих в чаще и промышляющих разбоем. Атаманом у них некий бывший раб по имени Тумбо. И ведет этот Тумбо безжалостную войну против отрядов царя Мономотапы: уничтожает охрану, а провизию и золото забирает себе. Потом мы его покормили, после чего он вернулся к мертвецам, снял с них тряпки, прихватил дротики и убежал, даже не оглянувшись, то есть предъявив наглядное доказательство черной неблагодарности и отсутствия совести. Мы же задержались лишь на столько, сколько потребовалось, чтобы вырвать стрелы из распростертых на земле тел, и поспешно удалились, дабы избежать столкновения с более сильным противником, если убитых станут разыскивать.
После этого происшествия мы еще несколько дней шли по бездорожью, пока однажды в сумерках не увидели, как сверху, с еще больших высот, чем те, где мы находились, к нам спускается бессчетная рать вооруженных негров — стаями скорпионов и пауков они лезли из щелей и трещин между скал. Не проронив ни слова, мы все как один решили: тут нам и голову сложить. Однако вскоре заметили, что человек, идущий впереди — он же, судя по всему, их главный, — поднимает руки в знак мирных намерений. Остальные тоже не держали свои копья и дротики наготове, как положено перед битвой, и не отшатывались при виде наших арбалетов, но шагали спокойно прямо к нам, не выказывая ни враждебности, ни страха. Наконец мы разглядели, что ведет их за собой недавно спасенный нами беглец — он смеялся, размахивал руками, чтобы привлечь наше внимание, и кричал: мол, это он. Теперь-то стало понятно, что перед нами те самые разбойники, которых он искал, и мы уже без колебаний двинулись им навстречу. Атаман коснулся своей груди, изрек приветствие и сообщил, что зовут его Тумбо, я в ответ тоже назвал свое имя — вот мы и сделались друзьями. Потом мы вместе с ними спустились к долине и прошли две лиги над обрывом — то была самая тесная и коварная тропа на свете, — а когда сгустилась тьма и наступила ночь, легли спать, не зажигая огня. Наутро Тумбо объявил, что поможет нам добраться до моря, и мы, видя его чистосердечие и рассудив, что он хорошо знает эти места, согласились.
Еще сутки спустя к полудню перед нами оказалась гора, стоящая как бы на отшибе и покрытая густым лесом. Мы поднимались на нее по каменистому руслу пересохшего ручья, там и тут встречая вооруженных часовых, а следовательно, приближаясь к логову Тумбо, где обитал он со своими разбойниками. Почти на самой вершине под сенью деревьев приткнулись немногочисленные шалаши и землянки, из которых высыпали негритянки с обнаженными грудями, как у них заведено. Криками и прыжками они приветствовали своих мужчин, всячески выказывая восторг оттого, что те вернулись невредимые и довольные. Женщины увязались за нами, а с ними толпа умирающих от любопытства детишек. С оглушительным гвалтом малышня принялась щупать наши руки и дергать невиданные бороды. В конце концов Тумбо развернулся, шикнул на них и всех распугал — не столько ради того, чтобы избавить нас от докучливого внимания, сколь из хвастовства, чтобы показать нам свою непререкаемую власть. После чего мы поднялись еще выше, к огромной пещере на самом верху, внутри которой находились тоже хижины и загончики из кольев. В загончиках блеяли козы, на дощатых настилах громоздились мешки с мукой. При виде последних сердца наши исполнились радости, ибо мучного мы не пробовали больше месяца. Потом явились женщины и приготовили отменный обед — мы до отвала наелись мяса, солений, а также сушеных и свежих фруктов, какие только можно было найти в это время года. А в одной из хижин нам устроили вполне удобное жилье. Улучив минутку, Андрес де Премио, сидевший рядом со мной, наклонился ко мне и шепнул:
— По-моему, стоило бы подарить этому туземцу какой-нибудь арбалет, а то он только на них и смотрит, все равно ведь наверняка попросит рано или поздно.
Я счел совет в высшей степени разумным, поскольку подношение, сделанное по нашей собственной воле, сильнее обяжет Тумбо оказывать нам всяческое гостеприимство. И, взяв два простых арбалета, я протянул их предводителю разбойников. Тот принял дар, словно ребенок — вожделенную игрушку, и даже прослезился от счастья, и без конца прижимал руки к груди, выказывая благодарность, и смеялся, обнажая крупные белоснежные зубы, что твой конь. Поскольку был он сообразителен и ловок, дня через три уже стал неплохим стрелком. После этого у нас осталось всего девять исправных арбалетов, но и их хватало с лихвой для шести христиан, умеющих ими пользоваться.
Под покровительством Тумбо застало нас Рождество (в Африке это самое жаркое время), которое мы встретили в глубокой печали, вспоминая пережитые беды и невзгоды, павших товарищей и особенно фрая Жорди — как он всегда читал нам проповедь в этот день, служил мессу и причащал нас. Рождество Господа нашего Иисуса Христа мы неизменно праздновали с подобающим благочестием.
Потом наступили дни проливных дождей, густой туман застлал всю округу, и мы почти не выходили из пещеры, отъедаясь вяленой козлятиной и мучными лепешками, которые пекли для нас женщины. Из разговоров с Тумбо и его разбойниками нам удалось выяснить, что на всех землях отсюда и до моря проживают подданные царя Мономотапы, чье имя на негритянском языке означает „хозяин золотых копей“. Царь этот не всегда один и тот же — раз в семь лет его убивают и сажают на трон другого, потому как повелитель должен быть всегда молод и в расцвете сил, иначе, согласно поверью, золотые копи иссякнут, а с ними и медь, и слоновая кость, а там и вовсе прекратится торговля с маврами. Местные жители убеждены, что процветание государства напрямую зависит от здоровья всемогущего царя. Этим и другим сведениям мы вслух дивились, притворяясь, будто находим в них несомненный смысл, но на тайных собраниях между собой открыто говорили другое: четыре больших племени, проживающих здесь, уговорились о том, что каждое из них разрабатывает копи и пользуется остальными преимуществами своей земли в течение семи лет. По окончании этого срока от царя избавляются, чтобы заменить его преемником из другого племени. Таким образом они тихо и мирно по очереди сменяют друг друга в роли хозяев благодатного края, притом каждый норовит вытянуть из золотых копей как можно больше, дабы в суровые времена, когда придет час уступать место следующему царю, иметь достаточно средств к жизни и пропитания. Между тем три подчиненных племени добросовестно заботятся о порядке в стране и о том, чтобы рабов всегда хватало. Беглецов неумолимо преследуют, а тех, кто попадается на воровстве или попытке улизнуть, подвергают жесточайшим пыткам. С племен поменьше, живущих за горами, требуют различных податей или трудовой повинности. Все это и впрямь немало нас удивляло, ибо никогда прежде за долгие годы странствий по африканским просторам нам не доводилось слышать о царе столь могущественном и столь последовательном в государственных делах. Впрочем, полагали мы, тут не обошлось без магометанского влияния, что укрепляло нас в надежде на существование общей границы между маврами и страной Мономотапа.
Прошли затяжные ливни, снова воцарился немилосердный зной, и мы стали иногда выходить с неграми гулять по горам, охотиться или перетаскивать муку, которую покупали в деревне, лежащей в двух лигах от владений Тумбо, обменивая на золотой порошок. От нашего внимания не укрылось, что золота здесь в избытке — оно служит главным средством оплаты и ценится куда меньше, чем в Кастилии. На то количество порошка, которое у нас стоило бы тридцати мешков чистейшей пшеничной муки, здесь можно было приобрести лишь мешок муки скверного помола, скажем, из бросовых колосьев и корешков, даже с виду ничего общего с пшеницей не имеющих. Негры, однако, на сей счет не тревожатся, поскольку настоящей пшеницы в жизни не видали и вовсе не знают, что это такое, — она у них не растет.
За прошедшие дни я не раз имел тайные беседы с Андресом де Премио касательно возможности продолжить путь, так как долг перед повелителем нашим королем требовал нигде не задерживаться сверх необходимого, и раз наши люди оправились от истощения, то ничто не мешало попросить у Тумбо проводника и идти дальше. Андресу, как и арбалетчикам, не очень-то хотелось покидать нынешнюю беспечную жизнь, когда всякий день к их услугам блудливые негритянки и всегда есть кусок мяса на обед, ради новых трудов и треволнений. Тем не менее я распрощался с Тумбо, подарив ему еще один арбалет в благодарность за неустанные заботы о нас, а он дал мне двух провожатых с наказом вывести нас к морскому побережью.
В течение трех суток мы шагали по каким-то тропинкам, а на четвертую ночь Андрес де Премио тихо-тихо разбудил меня, зажал мне рот рукой и шепотом доложил, что проводники сбежали, прихватив с собой арбалеты, но, по его мнению, уйти далеко не успели, и нагнать их будет несложно. Тогда мы с ним подняли остальных стрелков и Черного Мануэля да отправились на поиски беглецов. Погоня заняла почти два часа, уж и рассвет близился. На наше счастье, луна в ту ночь светила ярко, к тому же среди нас находился тот самый Рамон Пеньика, что умел безошибочно находить след, ибо еще в бытность свою дружинником коннетабля служил у него следопытом. Вскоре, за очередным поворотом дороги, мы увидели двух негров, спокойно и без всякой спешки поднимавшихся по каменистому склону с арбалетами на плечах. Мы бегом бросились за ними, молча, чтоб не спугнуть, но они все равно нас услышали, оглянулись и, увидев, что мы совсем близко, припустили прочь со всех ног. Оба были молоды и сильны, поэтому, хотя им и мешало оружие, бегали быстрее нас, и одному удалось скрыться; второго же Черный Мануэль все-таки настиг и повалил на землю. Пока они боролись, мы подоспели на помощь и совладали с пленником, накрепко связав ему руки ремнями. Три арбалета, что он нес, вернулись к нам, с остальными пришлось на том проститься. Потом я потребовал у него ответа, по своему ли разумению они совершили кражу. Он сказал, нет, мол, таково было поручение Тумбо, и теперь он не может явиться к разбойникам без добычи, его ждет за это самая мучительная казнь, а потому он просит нас милосердно убить его. У нас закралось подозрение, что негр хитрит, надеясь обманом спасти свою шкуру. Кое-кто вызвался перерезать ему глотку на месте. Но я предположил — и Андрес со мной согласился, — что его немедленная кончина не принесет нам никакой выгоды, но если взять его с собой, то, может, он и выведет нас к морю. Пленник наш горячо поддерживал меня и клялся, что не сбежит. С тем и вернулись мы к покинутой дороге на восток, лишенные как части арбалетов, так и бодрости духа. Прошло еще несколько дней, и дважды или трижды попадались нам люди, от которых, сочтя их подданными Мономотапы, мы прятались и сидели тихо, едва дыша, пока они не скрывались из виду. Все это время мясо ели лишь раз в день, скверное и в скудном количестве — сколько удавалось добыть. Зато огонь не приходилось разжигать слишком часто. В остальном кое-как перебивались съедобными травами, плодами и корешками, каковые уже умели отличать. От недостатка пищи и лишений мы снова растеряли силы и отощали. Вдобавок меня одолел какой-то недуг, от которого стали шататься мои последние зубы — да и те немногочисленные, больные, гнилые — и очень скоро выпали все до единого.
Как-то утром с превеликим трудом спускались мы по высохшему руслу горного потока, и тут проводник заявил, что хочет подняться наверх и посмотреть, не легче ли путь по другому склону. Мы, поскольку начали уже питать к нему некоторое доверие, разрешили. Однако, добравшись до вершины косогора, он стремглав помчался прочь, рассчитывая уйти от нас по той стороне, где его не будет видно. Недолго думая я приказал Черному Мануэлю и Рамону Пеньике догнать его и убить. Они поднялись тем же путем, что и он, со взведенными арбалетами и с вершины послали ему вслед две стрелы, которые, невзирая на то что убежать он успел довольно далеко, поразили его насмерть. Вот и остались мы снова без проводника, ибо Господь всеведущий, прозревая грядущие события, рассудил, что он нам уже не понадобится.
Не далее как на следующее утро целое войско подстерегало нас в засаде возле брода через небольшую речку. Более сотни негров набросились на нас с оглушительными воплями, колотя копьями и дротиками о щиты. Завидев их, мы выстроились в оборонительном боевом порядке, стрелки спешно зарядили арбалеты и, руководствуясь опытом прежних сражений, выстрелили по самым голосистым воинам, чьи головы украшали богатые уборы из перьев. Те погибли, но за ними, не дрогнув, наступала лютая толпа; едва арбалетчики выпустили еще по две стрелы каждый, как враги приблизились достаточно, чтобы без промаха метать копья, и острые наконечники прервали земной путь моих товарищей. Упал подле меня, истекая кровью, точно святой Себастьян, добрый верный Рамон Пеньика — больше десятка дротиков пронзили его насквозь, и обращенный ко мне взгляд выражал растерянность. Андресу де Премио я даже в глаза не мог посмотреть на прощание: он стоял посреди реки, когда копья настигли его, и труп, подхваченный потоком, поплыл по течению лицом вниз, а за ним — Вильяльфанье со своим рожком и еще двое. Кровь хлестала из них так, что волны окрасились багрянцем.
Я же, с ножом в руке, очутился в окружении свирепых черных физиономий, расписанных белой краской, и белых, обтянутых кожей щитов. Со всех сторон на меня нацелились короткие копья, дротики и обитые железом палицы. Понимая, что единственная служба, какую мне осталось сослужить моему королю, — это умереть достойно в честном бою, я хотел броситься на врагов и сложить голову тут же, однако кто-то предусмотрительно огрел меня дубиной по руке и выбил нож. И тотчас меня повалили, скрутили да связали как следует. Потом негры подняли тела погибших соратников и потащили меня вместе с Черным Мануэлем, которого им тоже удалось взять живым, в свой лагерь. Шедшие впереди горланили песни и приплясывали на ходу — так были рады нашему пленению. Это наталкивало на мысль, что они о нас слышали и намеренно вышли на охоту за нами.
Глава семнадцатая
Покинув лагерь под усиленной охраной, мы переместились в другое поселение, куда крупнее, раскинувшееся на лугу. Дома здесь были деревянные, а жителей — больше, чем всех негров, сколько мы их видели за много лет, вместе взятых. Тот, кто привел нас, передал добычу другому негру, мускулистому исполину, который, судя по виду, занимал более высокое положение. Он засыпал Черного Мануэля вопросами, даже не подозревая, что я могу что-то понять, а я между тем прекрасно разобрал его речи. Таким образом мне стало известно, что до царя Мономотапы дошли вести о странных белых людях, не маврах и не мореплавателях, пересекших границу его государства, и он разослал за нами многочисленные вооруженные отряды по гаваням и прочим местам, куда мы могли направиться. Приказ был — взять нас в плен и представить пред царские очи, ибо (как слышали царские уши) белые люди наделены великой силой, а предводителем у них непобедимый Белый Кузнец. Подобные пересуды могли означать лишь одно: их распространили наши прежние чернокожие спутники, которых поймали несколько месяцев назад. Когда нас оставили наедине, заперев в деревянном строении без окон и расставив вокруг стражу, мы с Черным Мануэлем поговорили и условились, что я стану притворяться, будто никаких негритянских наречий не понимаю, и когда нас начнут допрашивать, он будет обращаться ко мне на кастильском языке, которым уже владеет в совершенстве. Тогда нас не разлучат и его не отошлют на рудники.
Не то трое, не то четверо суток нас продержали взаперти, в полной темноте, не разрешая выходить наружу. По ночам приносили воду в кувшине, лепешки и немного мяса, которое я теперь не мог есть, потому что зубы выпали, а нож, обычно мне их заменявший, у меня отобрали. Наконец нас извлекли из темницы и под строгим конвоем повели неизвестно куда по незнакомой дороге. Помимо охраны с нами шли две вереницы рабов, несших на головах нагруженные чем-то корзины. По пути один из конвойных, большой весельчак и болтун, пристрастился к нашему обществу и поведал Черному Мануэлю, что в корзинах этих золото. Во время очередного привала он даже показал нам, как оно выглядит, — два больших слитка, соединенных маленьким поперечным бруском. Каждый слиток весил от трех до четырех фунтов, в таком виде их доставали из печи, расположенной рядом с рудником, и каждый раб тащил на голове по восемь слитков. Вереница составлялась из пятнадцати-двадцати рабов, связанных за шеи веревкой и с деревянными кандалами на руках. Охрана, если считать авангард и арьергард, насчитывала более ста воинов — кто-то из них нес наши арбалеты, а также мешок с рогом единорога и костями фрая Жорди. Конвойный, точивший лясы с Черным Мануэлем, сказал ему, что Мономотапа велел нас доставить со всем имуществом, будь то хоть коровьи лепешки, — мы решили, это оттого, что негры приписывают исключительную ценность любым вещам белых. Здесь нужно пояснить: многие туземцы наивно верят, будто доблесть и мудрость человека, как и прочие его достоинства, пропитывают предметы, которыми он пользуется, и вместе с ними достаются его преемнику. Поэтому негры трепетно относятся к реликвиям великих мужей, и всякий носит амулеты и повязки, унаследованные от дедов.
Идти пришлось еще дней десять или двенадцать, прежде чем перед нами раскинулась обширная долина, пересеченная небольшой речкой. До этого мы не раз миновали скопления лачуг, откуда высыпали мужчины и женщины, дабы поглазеть на нас. В долине же находилось внушительное селение, дома были добротно выстроены из бревен и глины, с соломенными крышами. Стояли же эти дома не только по берегам реки, но и прямо на воде, благо текла она совсем вяло. Строения держались на деревянных сваях, заставляющих дивиться изобретательности и мастерству местных зодчих. Под домами могли проплывать особые лодки, очень узкие, длинные и быстрые, какими пользуются негры, чтобы перебираться с берега на берег или ловить рыбу. С самых высоких участков долины уступами спускались вниз по склону террасы, на которых негры возделывали землю — притом с величайшим усердием, чего я прежде никогда не замечал за африканскими племенами. Это обстоятельство и еще некоторые мелочи подталкивали к выводу, что здешнее население куда более трудолюбиво, чем все, кто встречался ранее на нашем пути.
А позже, к вечеру, мы дошли до большой крепости, возведенной из камня. Лишенная зубцов, башен и амбразур, крепость представляла собою круглую стену, внутри которой раскинулась большая площадь для сбора войск. В высоту стена насчитывала около пяти эстадо[17] и сложена была из небольших гранитных плит — издалека они выглядели как кирпичи, но при ближайшем рассмотрении становилось очевидно, что это именно гранит и что плиты держатся вместе без известкового или какого-либо иного раствора, как тот акведук, виденный мною в Сеговии, когда я прибыл на зов повелителя нашего короля. Называлась эта громадная крепость на негритянском языке Зимбабве и служила резиденцией царю Мономотапе. Вошли мы в нее через проем в стене — никаких ворот не было, просто стена заканчивалась, не до конца сомкнув круг и образовывая совсем узенький проход. Я-то все искал глазами косяки или петли, на которых могли бы крепиться ворота, но ни ворот, ни тем более засовов не обнаружил, чему весьма удивился. Должно быть, сказал себе я, этот Мономотапа необыкновенно могуществен и уверен в себе, раз его замок столь надежен, что даже в воротах не нуждается. Так вот, когда мы проникли внутрь, нас с Мануэлем окружила новая охрана, а конвой, сопровождавший процессию до сих пор, оставил корзины с золотом и удалился. Стражами крепости были могучие атлеты, ни дать ни взять королевская гвардия; из одежды они носили лишь узкие полоски ткани с яркой вышивкой, едва прикрывающие срам.
В углу площади, на которую доставили золото и пленников, возвышалась солидная круглая башня, снизу более широкая, чем сверху, вроде печи для обжига гипса или черепицы. На верхней площадке башни, огороженной деревянными перилами, стояли двое негров с огромным барабаном. Завидев нас, они дважды или трижды что есть силы в него ударили, видимо оповещая о нашем прибытии. Множество домиков лепилось к стене по всей ее окружности — одни домики круглые, другие квадратные, но все с маленькими окнами, дощатыми крышами и выстроены из того же гранитного камня, что и сама крепость. Из них тут же выскочила целая толпа женщин (детей тоже, но их было совсем немного, а мужчин и вовсе лишь несколько человек), облаченных в просторные пестрые одеяния из мавританских тканей. Впрочем, мавританок среди них не оказалось — сплошь негритянки самых разнообразных оттенков кожи. Как и следовало ожидать, они бросились к нам с безудержным смехом, норовя пощупать мое лицо и подергать бороду. Это, однако, не помешало нам прошествовать к большому строению возле башни. Перед входом стояли две каменные скамьи, а на них возлежали две львицы из слоновой кости, украшенные медными вставками в форме пятен — есть в Африке такая разновидность львов, с пятнами по всему туловищу. Чрезвычайно искусно выполненные, скульптуры являли собою настоящее чудо, и мне оставалось только гадать, откуда они здесь взялись. Впрочем, я уже подозревал, что этот негритянский владыка ведет бурную торговлю с маврами и именно от него они получают золото, которое продают христианским королям и генуэзским купцам. Все эти ткани, мелькающие там и тут добротные клинки, как и вышеописанные львицы, и сама крепость, где мы находились, по всей вероятности, были созданы маврами. Пока в голове моей проносились подобные мысли, из-за двери показался человек, завернутый в роскошное цветное покрывало, отдал какое-то распоряжение стражам, и те проводили нас в дом. Мы очутились в просторной комнате, наподобие зала, где не было ни мебели, ни каких-либо предметов — только голые стены, выкрашенные белым и синим. Половину помещения отгораживала белая льняная занавесь, спускавшаяся от потолка до пола. С одной стены свисали какие-то железные приспособления и цепи, ввинченные прямо в камень. Там и оставили нас стражи, приковав за шеи, а перед нами составили все принесенные корзины с золотом, сложили арбалеты, мешок костей, отнятый у меня нож и нож Черного Мануэля. Теперь все было на месте. Несколько раз хлопнув в ладоши, они удалились, и мы остались одни в полутьме. Помещение освещали лишь скудные лучи света, падавшие из-за двери, да трехрогий светильник, заправленный животным жиром, примостившийся в маленькой стенной нише.
Так мы просидели довольно долго, прежде чем занавеска отдернулась с одного краю и из-за нее показался сам Мономотапа — молодой негр лет двадцати или чуть меньше, облаченный в белую сорочку до колен. Толстое пузо натягивало ткань, точно у беременной женщины. На ногах у царя красовались богатые шелковые туфли мавританской работы, на шее болтались бесчисленные нити разноцветных бус и связки амулетов. Выпущенный из шелкового тюрбана кусок ткани прикрывал уши, отчего головной убор — тоже мавританское изделие — походил на боевой шлем. Пышная золотая борода до середины груди как-то не вязалась с гладкими щеками, которые свидетельствовали о том, что Мономотапа, как многие негры, от природы не одарен избытком телесной растительности. Впоследствии я узнал, что такая борода у туземцев считается символом верховной власти, вроде короны и скипетра у наших христианских королей. Борода Мономотапы выглядела тщательно расчесанной и ухоженной, была заплетена в косички, перехваченные золотыми же тесемками, а внизу распушалась наподобие метелки.
Остановившись в шаге от нас, он в полном молчании принялся рассматривать мое обнаженное тело спереди и сзади, тыкая меня зажатым в руке посохом, когда хотел, чтобы я повернулся, словно имел дело с диковинным зверем. Долго изучал мою культю, а потом уставился мне в глаза, будто бы спрашивая, как я получил такое увечье. Затем подошел к Черному Мануэлю, осведомился, неужели я и есть великий Белый Кузнец, и, выслушав утвердительный ответ, потребовал рассказать, как он с нами познакомился и что мы делали в долгие годы совместных странствий. Мануэль повиновался, но, как я ему и советовал, умолчал о единороге, а вместо этого сказал: мол, эти белые люди прибыли из далекой-далекой страны, потому что до них дошли слухи о Мономотапе и его государстве, вот они и хотели договориться с ним о торговых сделках на условиях куда более выгодных и надежных, чем предлагают ему мавры. Тут Мономотапа рассмеялся — то ли польстили ему такие слова, то ли глумился над нами негритянский царь, понимая, что все это лишь попытки вывернуться. Но сильнее поразило меня другое: заслышав монарший смех, все придворные, толпившиеся за дверью дома, рассмеялись точно так же. А когда в ходе дальнейшей беседы он откашлялся, снаружи его услышали и дружным хором откашлялись тоже, что наглядно объяснило нам здешние порядки: придворный должен в точности повторять каждое действие своего повелителя — смеяться вслед за ним, кашлять, если он кашлянул, плеваться, если он сплюнул, пускать ветры, если его угораздило. Бывает даже, что царем становится хромой, и тогда придворные обязаны хромать в его присутствии.
В тот день мы еще немного поговорили, затем Мономотапа исчез за занавеской и хлопнул в ладоши. Тотчас вошла его свита в сопровождении стражников, которые освободили нас от оков и отвели в маленький домик возле входа в крепость — с внутренней ее стороны. Там нас снова приковали к стене железными цепями и бросили одних до самого утра.
Утром же, едва рассвело, стражники опять явились и забрали нас в „приемный зал“ Мономотапы. Вчерашнего золота уже не было, только наши вещи, выставленные вдоль стеночки на деревянной лавке. Как и накануне, нас оставили вдвоем, прикованными за шеи. Мономотапа так же вышел к нам и некоторое время через посредничество Черного Мануэля расспрашивал меня о делах короля кастильского. Ему хотелось знать, сколько есть христианских королевств на свете, какие у нас деревни и поля, какой народ и какие правители, какую пищу мы едим и в каких домах живем, что добываем в рудниках, — и многое, многое другое вызывало его любопытство. Я намеренно преувеличивал изобилие товаров, доступных в христианских государствах, пространно говорил ему о тканях, о драгоценных камнях, о кожаных изделиях, о шпагах и арбалетах, о хитроумных орудиях труда. Я на все лады расхваливал перед ним миролюбие и честность христиан, их нравственные преимущества перед маврами, ибо надеялся пробудить в нем желание отправить нас обратно послами. Однако когда в познавательных беседах подобного рода прошло четыре-пять дней, в течение которых мы видели Мономотапу с открытым лицом, что строжайше запрещалось его подданным, стало ясно: он и не думает отпускать нас живыми. Дело в том, что по окончании семилетнего срока царю, как уже было сказано, приходит время умирать и он принимает яд, дабы уступить место избраннику из другого племени. И вместе с ним должны сгинуть его приближенные, личные слуги, наложницы — словом, все, кто мог видеть его лицо за годы правления. А если доподлинно известно, что кто-то еще по случайности либо неосторожности созерцал монарший лик, этот человек тоже обречен. Посему сомневаться не приходилось: раз Мономотапа не прячет от нас лица, значит, собирается нас казнить. В последующие дни мы с Мануэлем не раз это обсуждали, так и эдак прикидывая различные способы побега из плена, если побег вообще возможен. Между тем к нам постоянно наведывались сгорающие от любопытства придворные, иногда кормили лепешками и еще чем-нибудь, детишек приводили подивиться на меня и подергать за бороду, словно и вправду держали за обезьяну или какое-то редкое животное. Все это я терпел кротко, с величайшим смирением, попутно размышляя, как бы изменить наше положение к лучшему.
Однажды ни с того ни с сего загремели барабаны и началась суматоха — такой гвалт поднялся, точно мир вот-вот рухнет в тартарары. В сопровождении целой толпы зевак в нашу темницу пришли стражники и вывели нас в степь, на некоторое расстояние от стены. Вслед за нами крепость покинул королевский кортеж с многочисленной вооруженной охраной. Мономотапа восседал в деревянном кресле, сплошь инкрустированном медью, а впереди всех двое слуг несли на шестах львицу из слоновой кости. Позади процессии еще двое тащили вторую львицу. Когда Мономотапа находился вне крепости, львицы всегда путешествовали с ним таким манером, одна впереди, другая сзади, чтобы предупреждать народ. Люди, завидев львиц — даже раньше, чуть заслышав барабанный бой, — бросались на землю подальше от дороги, лицом вниз, и что есть силы зажимали себе глаза ладонями, лишь бы не увидеть ненароком Мономотапу. Поднимались они только после того, как замыкающая шествие львица скрывалась из виду, — и то далеко не сразу.
В тот день нас привели к оазису, посреди которого росло огромное дерево. К стволу привязали антилопу, затем один из стражников вложил мне в руку арбалет. Мономотапа велел Черному Мануэлю передать мне, чтобы я выстрелил в животное. Но поскольку очевидно было, что однорукому арбалет не зарядить, Мануэль сам наложил болт с железным наконечником и взвел спусковой крюк. Вдобавок я был вынужден попросить его встать передо мной. Его плечо я использовал как подставку для приклада, чтобы не промахнуться. Потом прицелился в корпус антилопы — стрела прошила ее насквозь и пригвоздила к дереву. Она умерла мгновенно, исторгая потоки крови изо рта, так как наконечник проткнул ей легкие. Придворные и прочие, кто бросился разглядывать труп, не на шутку перепугались. Тогда Мономотапа велел привести раба. Его тоже привязали к дереву, и один воин из царской охраны, который до сих пор учился заряжать арбалет и стрелять из него, в свою очередь выпустил в несчастного стрелу с более близкого расстояния, но слишком сильно нажал на спусковой крюк, и стрела ушла в траву позади цели. Царь разразился хохотом, и все присутствующие в точности повторили его смех, хлопая себя по ляжкам, как он. Другой охранник вышел вперед со взведенным арбалетом — и на сей раз стрела вонзилась в грудь связанному человеку, немного выше сердца. Бедняга взвыл, точно пес, угодивший волу под копыто, и продолжал стонать, истекая кровью, пока два более метких выстрела не прекратили его мучения. Глядя на это, Мономотапа крепко задумался и почесал затылок за правым ухом — разумеется, и его свита и охрана немедля почесали ровно то же место.
В крепость возвращались так же, как уходили, — с помпой, под барабанный бой. Нас и впредь ежедневно вызывали в царский зал, и, пересекая двор, мы видели, как возле львиц пыжатся от гордости часовые, которые теперь не выпускали из рук новое грозное оружие. Однако я заметил, что арбалеты у них все время взведены, а это означало, что всего через несколько суток механизм разладится и придет в негодность. Конечно, я ни звуком не выдал своего злорадства, только подмигивал Черному Мануэлю, когда мы проходили мимо охраны, и тот, не обделенный ни острым умом, ни сообразительностью, прекрасно меня понимал да посмеивался втихомолку.
Как-то раз сидели мы в железных ошейниках в зале Мономотапы, но вместо него к нам вышли несколько негритянок — его наложницы, обреченные умереть вместе с ним, когда придет время. Совсем юные, почти девочки, они долго разглядывали меня, как некое диво в зверинце, трогали повсюду, включая самые неподобающие места, тоненько хихикали, но не произносили ни слова. Одна из них угостила меня медовой плюшкой, принесенной в кулачке, а другой рукой собрала крошки с моей бороды и тоже отправила мне в рот, ни дать ни взять ребенок, кормящий щенка.
Между тем Черный Мануэль изо дня в день часами точил камешком основание цепи, которой был прикован к стене в доме, служившем нам жилищем и тюрьмой. Наконец он сообщил мне, что теперь двумя-тремя мощными рывками цепь можно сорвать. И я решил испытать судьбу поскорее, не откладывать побег, а совершить его нынче же ночью, воспользовавшись отсутствием луны — это помешает снарядить как следует поисковый отряд раньше утра. Когда крепость погрузилась во тьму, народ разошелся по домам и наступила тишина, Черный Мануэль, приложив силу, выдернул цепь из стены, вышел в дверной проем (двери как таковой у нас не было) и той же цепью удавил сторожившего нас часового. Забрав у покойника нож и короткое толстое копье, он вернулся и с помощью добытых инструментов освободил меня от ошейника, а после справился и со своим. Это заняло столько времени, что мы уже опасались, как бы кто-нибудь не обнаружил мертвого стража и не забил тревогу. Но ничего подобного не случилось, благо все остальные охранники стерегли вход в крепость снаружи. Мы выбрались из нашей темницы и направились прямиком в зал Мономотапы, где хранился мешок с костями и рогом единорога. Царь, поскольку почитал наши вещи за ценность, упрятал их в сундук. Добравшись до места, мы обнаружили двух стражей, спящих на полу возле занавеси. Черный Мануэль без шума перерезал горло обоим. Не пожелав даже взглянуть, что находится по ту сторону занавеси, мы забрали мешок и вышли на площадь. За проемом, служившим крепости воротами, горели два костра, вокруг которых расселось десятка два часовых, в том числе и новые владельцы арбалетов. Убедившись, что здесь не проскользнуть, мы развернулись и пошли туда, где к крепостной стене лепились домики. На крышу самого низенького мы сумели залезть, а уж оттуда как по лестнице, с крыши на крышу, вскарабкались на самый верх стены. Отыскав местечко потемнее, чтобы не маячить и не привлечь чьего-либо внимания, Черный Мануэль обвязал меня веревкой под мышками и спустил вниз. Как только мои ноги коснулись почвы, тем же манером он спустил мне на руки мешок и, наконец, спустился сам. Очутившись на земле, мы с величайшей осторожностью прокрались между хижин в том направлении, откуда, как мы знали, встает солнце, и беспрепятственно покинули селение. Всю ночь шли по тропе, молясь, чтобы не светало как можно дольше. Едва занялась заря, тропу оставили и углубились в лесную чащу, где продолжали двигаться быстрым шагом, не тратя времени ни на отдых, ни на поиски пищи. В пути застала нас и следующая ночь, но мы опять пренебрегли сном, вернувшись вместо этого на дорогу, которая тянулась к востоку вдоль горной цепи. Идти стало намного легче, и с новым рассветом мы спрятались в лесу уже с намерением поспать и раздобыть чего-нибудь съестного. Я совсем выбился из сил и едва держался на ногах — так меня одолели старые хвори, поэтому Черный Мануэль сам занялся поисками пропитания и вскоре принес какие-то зеленые побеги, корешки и маленького ужа — его мы съели сырым, чтобы не разводить костер и не оставлять следов на случай, если наши преследователи сюда доберутся. Затем улеглись спать до вечера, не обращая внимания на слепней, комаров и всяких мошек, которые вились над лужами и, пока мы пытались заснуть, ползали по нашим рукам и лицам.
Долго мы так шли, пробираясь по дорогам на восток ночами, а днем скрываясь среди деревьев, дабы выспаться и утолить голод чем придется. Когда на пути вставали деревни или хоть какое-то человеческое жилье, мы отходили подальше и жили, как волки в феврале, со сведенными желудками — раз-другой даже спускались к полям и крали съестное, но мне не хотелось, чтобы это вошло в привычку, а то еще разгадает кто-нибудь наш маршрут. Ведь Мономотапа страшно разгневался из-за того, что мы видели его лицо, но избежали смерти, и послал нам вдогонку многочисленные вооруженные отряды. Иногда мы даже наблюдали за его людьми из леса, а однажды они сделали привал и обедали у нас на глазах. Когда преследователи исчезли из виду, мы поспешили к стоянке, рассчитывая поживиться объедками — до того измучили нас всевозможные лишения и постоянный недостаток пищи.
Глава восемнадцатая
Долго ли, коротко ли, привел наш путь к горам, поросшим густым лесом, и пролегала через них лишь одна дорога — дважды мы видели, как по ней бредут вереницы рабов, нагруженных разными тюками и сосудами. Мелькали туда-сюда и другие люди, свободные в перемещениях. Мы же на эту дорогу выходить не отваживались, опасаясь, как бы меня не узнали — наверняка ведь Мономотапа разослал весть о моих особых приметах: светлая кожа, одна рука. Поэтому делали короткие изнурительные переходы по неровным скалам и горным лугам, продираясь сквозь колючие заросли, вечно тайком, словно беглые преступники. Так продолжалось два месяца, пока горы не остались позади. За все это время мы почти не зажигали огня, не только из страха быть обнаруженными, но также за неимением кремня и сухого хвороста для разведения костра. Воду порой приходилось пить из грязных луж, где гнездились комары, какие-то кусачие клопы и пиявки, норовящие вцепиться в гортань. Тем не менее мы продвигались вперед не ропща, уже привычные к скитаниям.
Потом нас вдруг прихватила лихорадка, и пришлось на несколько дней задержаться в пещере на границе горной цепи, так как я не мог ни есть, ни ходить, лежал без чувств, не приходя в сознание ни днем, ни ночью, и, казалось, смертный час мой близок. Черный Мануэль неустанно заботился обо мне, поил водой, чтобы изгнать недуг. В горячке меня преследовал образ Гелы, наши свидания в укромном уголке на берегу реки, где мы изведали столько счастья. Я будто бы снова был молод и весел, гляделся в водную гладь, как в зеркало, пока она, по своему обыкновению, расчесывала мне волосы и бороду, в которых седина еще едва пробивалась. И все зубы у меня были на месте, и члены сильны и подвижны, точно у горячего жеребца. Мы с Гелой катались по траве, сплетясь в объятиях, ее влажная кожа блестела, то подо мной, то сверху она с неизменным пылом принимала меня, когда мы уступали велению природы и сжигали друг друга, и сгорали сами в любовном огне. И после — сладкая истома, когда мы, утомленные и взмокшие, прижимались друг к другу, как щенки в лукошке, а над нами в бескрайнем небе раскаленный солнечный шар завершал свой мерный величественный ход, расплескивая лучи по горным отрогам и предупреждая нас о приближении ночи. Над вершинами потихоньку зажигались звезды, и воздух пронзал комариный зуд, заставляя нас покинуть берег. В бреду все это представлялось мне так живо, словно вновь происходило наяву. Прохладная вода унимала жар, и я облизывал сухие, потрескавшиеся губы, ощущая на них солоноватую влажность женской кожи.
Позже, когда рассудок и память стали возвращаться, я думал, что именно эти видения о Геле укрепили мой дух и не дали сгинуть подобно всем нашим товарищам. Но потом рассуждения эти сменились другими: быть может, Гела так часто вспоминается мне по причине привязанности между мужчиной и женщиной, той, что поэты зовут любовью? Сердце разрывалось, когда я говорил себе, мол, никакая это не любовь, всего лишь бредовые сны тяжелобольного, а если и любовь, то как жестоко, как неблагодарно, как вероломно я с ней расстался! Однако, уже полностью владея собой и силясь выбросить из головы Гелу, я упорно направлял свои помыслы к донье Хосефине — и стоило вообразить, как я предстану перед нею беззубым, лысым калекой, как меня охватывал стыд. В утешение я твердил себе, что пострадал во имя короля, что служил верой и правдой и что возлюбленная станет достойной наградой за мои подвиги.
Иной раз в приливе бодрости я пускался в долгие разговоры с Черным Мануэлем, объяснял, что, добравшись до страны мавров, мы должны будем отыскать какого-нибудь купца, имеющего связи с собратьями из Гранады, который обеспечит нам богатого посредника и одолжит денег на удобный и безопасный обратный путь. И поплывем мы домой на большом корабле, а потом присоединимся к неторопливому каравану, не ведая иных забот, кроме как доставить в сохранности рог единорога и останки фрая Жорди. А уж в Кастилии добрые люди нам помогут, на встречу с королем верхом поедем, как подобает. Занятно будет посмотреть, какой наездник выйдет из Черного Мануэля, ни разу в жизни не видевшего лошади. Но пешком идти, как слуге, я ему не дам и при дворе никому не позволю смотреть на него сверху вниз только потому, что он негр. Наоборот, представ перед королем, скажу во весь голос, чтобы и канцлер, и благоухающая мускусом королевская свита слышали: вот этот чернокожий — посмотрите на него — самый благочестивый из христиан и самый верный из подданных нашего короля, ибо ради исполнения его воли покинул свою родину и свой народ, стал жить с нами, перенес бесчисленные страдания, лишения и опасности, не требуя ничего взамен, сотню раз рисковал головой, чтобы лучше послужить тому, кого знал лишь понаслышке, испил и отведал с нами всю горечь бытия. И отныне, добавлю в заключение, я объявляю его равным себе, моим товарищем, и прошу у повелителя милости: пусть женит его на своей подданной и отдаст ему все, что предназначалось мне в награду, — ведь если король обязан ему рогом единорога, то я обязан ему жизнью.
Предаваясь подобным мечтам, беседуя и строя планы, мы продолжали путь по более приветливым ландшафтам и шли так еще два месяца. Попадались нам на глаза и туземцы, не похожие на обитателей Зимбабве, с более светлой кожей, поэтому прятаться мы почти перестали и выбирали дороги получше, упорно двигаясь на восток.
И вот однажды в удушающе жаркий день с вершины большого лесистого холма мы увидели синее море. Я исполнился такого ликования, что слезы навернулись на глаза и хлынули бурным потоком. Казалось, море означает конец всем нашим трудам и горестям, казалось, теперь-то мы скоро будем среди христиан. Все пережитые злоключения и несчастья, измучившие нас до последнего предела, померкли перед этим несказанным блаженством: смотреть на море и представлять себе, что по другую его сторону нас ждет Кастилия. Черный Мануэль, глядя на мои безудержные рыдания, тоже расплакался. Он разделял мою радость — и я крепко обнял друга и про себя повторил клятву отблагодарить его как можно достойнее. Должен отметить, ничто так не объединяет людей, как беды и опасности. Обмениваясь словами утешения, мы начали спуск; Мануэль шел впереди, где нужно, вырезал просеку кинжалом, чтобы мне легче было продираться через заросли тростника и чертополоха. Я плелся за ним, чахлый и обессилевший, едва не падая на каждом шагу. Холм остался позади, а я все любовался сверкающей гладью спокойного моря и мягкой линией побережья, вспоминая устье Гвадалквивира. Я понятия не имел, где мы находимся, но подозревал, что столь долгое путешествие на восток, вероятно, привело не к нашему морю, но к океану на противоположном краю земли. Впрочем, я был счастлив уже тем, что добрался до него, и все расчеты отложил на потом, а сейчас как мог старался ускорить шаг. И вот мы вышли на берег — среди мельчайшего песка там и тут виднелись ракушки всевозможных размеров и форм. Заночевали мы в яме, которую вырыли прямо в песке, и вряд ли на самых роскошных пуховых перинах нам спалось бы лучше. На другой день мы нашли несколько дохлых рыб, выброшенных приливом, крупных и не очень, и съели их сырыми, поскольку развести огонь было совсем не из чего. Подтухшие смердящие рыбины не замедлили вызвать весьма докучливую хворь — двое, если не трое суток маялись мы коликами в животе да поносом. Но, несмотря на боли и слабость, Черный Мануэль каждый день уходил в лес и возвращался с плодами, свежими побегами и травами, которые, как он знал, целительны в подобных случаях. Вскоре, немного оправившись, мы решили идти вдоль берега на север — у меня было ощущение, что так до Кастилии получится ближе. Ни за что на свете я теперь не согласился бы удалиться от моря, ибо сердце подсказывало, что только здесь можно рассчитывать на какую бы то ни было помощь, ежели Господь наш и Спаситель соблаговолит ее ниспослать, невзирая на бессчетные мои оплошности и прегрешения. Песок тянулся вдаль, нескончаемый, как мавританская пустыня, а то и более, день пролетал за днем, и мы останавливались лишь для того, чтобы поесть рыбы, какая выглядела не слишком вредоносной. Ни единого раза ни души нам по пути не встретилось, хоть порой и мерещились люди где-то за деревьями, и тогда Черный Мануэль кричал и махал руками, но никто не отзывался.
Прошло, наверное, чуть больше месяца с тех пор, как мы достигли моря, когда однажды вечером мы заметили далеко впереди огоньки, мерцающие в такт дуновениям ветерка — так видятся костры с очень большого расстояния. Но мы были страшно утомлены и добираться до них не стали, выкопали, как обычно, яму в песке да завалились спать. Однако сон не шел ко мне, и я поднялся прогуляться по берегу. Пытался снова разглядеть костры, но они уже погасли. Списывать их на игру воображения я не торопился, видели-то мы огоньки вдвоем с Мануэлем. Наутро мы тронулись в путь весьма резво, понукаемые желанием дойти до вчерашних костров; когда же остановились перекусить, Черный Мануэль, направившийся под сень деревьев за плодами и побегами, быстро вернулся с сообщением, что обнаружил тропинку, протоптанную явно людьми, а не животными. Позже мы наткнулись на отчетливые человеческие следы, и последние сомнения рассеялись: накануне вечером где-то вдали горели костры. Это заставило нас ускорить шаг, и еще до наступления сумерек мы вступили в чрезвычайно многолюдный городок под названием Софала. Нас окружало великое множество домов из досок и тростника, более прочной постройки, нежели привычные нам негритянские жилища, из чего я заключил, что местные, вероятно, живут здесь постоянно, а не переезжают каждые несколько лет, как иные их сородичи. Эти самые местные выбежали посмотреть на нас целой толпой; кожа у них была светлее, чем у населения внутренних областей, но губы такие же толстые и ноздри расплющенные. Обращенных к нему слов Черный Мануэль не понимал, но вскоре подошли еще люди, с которыми он таки смог объясниться. Беседа тянулась довольно долго: Мануэль рассказал, кто мы и что нам довелось пережить, а негры рассказали, что к ним иногда приплывают на больших кораблях с севера иноземцы со светлой кожей, хоть и не такой светлой, как у меня. Они покупают здесь золото, орехи кола и другие товары. „Мавры! — обрадовался я про себя. — Раз они так близко, а может, и прямо тут где-то сыщутся, значит, возвращение в Кастилию не за горами“. Однако следующее известие меня огорчило: оказалось, корабли на каждое такое путешествие затрачивают по два-три года, поэтому нам ничего не остается, кроме как смириться и ждать.
Делать нечего, я позволил отвести себя в сарайчик, набитый какими-то корзинами, где нам предоставили ночлег. Утром явились трое негров, разбудили нас, дали поесть лепешек и проводили на обширную площадь посреди городка, к солидному дому из кирпича-сырца, выкрашенному в бело-голубой цвет. Как мы догадались, это был дом здешнего алькайда. Из-за двери показался важный старик в льняной сорочке и шляпе из пальмовых листьев и принялся дотошно задавать те же вопросы, что задавали нам его подданные накануне. Черный Мануэль обстоятельно отвечал при помощи одного из тех, кто владел его наречием. Когда алькайд узнал все, что хотел, и, видимо, в целом остался доволен полученными сведениями, он повернулся к нам спиной и, не обронив ни слова напоследок, ушел в дом. Негр, исполнявший роль посредника в переговорах, объяснил нам, что это старейшина Амаро, он-де разрешил нам поселиться в городке и жить как сумеем, главное — не воровать.
В Софале я прожил полтора года. В первые дни местные стекались поглазеть на меня, подивиться на мою белую кожу, и малышей с собой тащили ради столь занимательного зрелища. Они давали нам лепешки и покатывались со смеху, глядя, как мы их едим, — до того простодушны были эти люди. Но постепенно новизна выветрилась, все ко мне привыкли и перестали обращать внимание. Мы устроились меж глинобитных оград на самой окраине городка. Черный Мануэль соорудил лачугу из веток и тростника, а в ней два нищенских ложа. За неимением лучшего жилья — вполне сносное пристанище для двух измученных скитальцев. Здесь, решил я, мы и подождем мавританских судов, чтобы уплыть домой, если найдется добросердечный капитан, который согласится взять нас на борт, удовлетворившись обещанием оплаты по прибытии.
Софала — портовый городок, куда стекается золото из шахт, расположенных в глубине страны. Многие жители промышляют рыболовством, переправляют солонину и соленую рыбу к шахтам и неплохо на том зарабатывают. Черный Мануэль ежедневно ходил в лес, расставлял силки и приносил домой дичь, а также съедобные растения и фрукты в достаточном количестве, чтобы прокормить нас обоих. Если же оставались излишки, я на следующий день выходил на площадь и обменивал их на муку, сало или какие-нибудь нужные в хозяйстве мелочи — так, с пятого на десятое, мы и перебивались. А мешок с костями для пущей сохранности я закопал в землю поблизости от нашей лачуги.
Первые месяцы в Софале нам жилось не так уж плохо — мы восстанавливали силы, как телесные, так и духовные, да упражнялись в терпении, ожидая прибытия кораблей. Я частенько подумывал о том, как сложится моя жизнь по возвращении в Кастилию и как примет меня повелитель наш король — усадит рядом с собой у выходящего на реку окна в алькасаре Сеговии и попросит в мельчайших подробностях поведать обо всем, что нам довелось выстрадать и совершить в Африке ради исполнения его воли. А потом велит отслужить в главной церкви города мессы по погибшим, осыпет милостями монастырь фрая Жорди, а нас одарит с присущей ему искренней щедростью. Сжалившись над моим увечьем, он обеспечит мне еду и кров до конца жизни… даже нет, не так — назначит своим летописцем, что устроило бы меня как нельзя лучше. Предаваясь подобным грезам, я каждую ночь созерцал звезды, столь крупные, что, казалось, можно дотянуться до них рукой. И еще представлял себе свое триумфальное возвращение в Марракеш — как я отыщу дом Альдо Манучо и госпожа моя донья Хосефина вскрикнет, завидев меня из окошка, и, бросив свое рукоделие, поспешит в мои объятия. Ведь она столько лет считала меня погибшим и все это время неустанно оплакивала, не снимала траура, точно вдова. Тут вдруг она заметит, что у меня недостает одной руки, и горько зарыдает, лаская мою горемычную лысую голову, сморщенные уши, запавшие глаза, белые шрамы по всему телу. А потом продолжит плакать уже тихими слезами, которые в мое отсутствие годами сдерживала и прятала в сокровенных тайниках души. И я заплачу вместе с нею, и сольются наши слезы, а там и наши губы, и с безграничной нежностью соединимся мы на ложе. Тем временем Альдо Манучо распорядится, чтобы никто нам не мешал и чтобы, когда мы соблаговолим покинуть опочивальню, нас ждал накрытый стол с изысканной трапезой. Отдохнув как следует, мы с почестями вернемся в Кастилию — я так и видел себя гарцующим на коне по дороге к замку господина моего коннетабля в сопровождении дамы моего сердца. Прямой что твой посох, я надменно застыл в седле, туго перепоясанный, ноги в стременах как влитые — но я нет-нет да поглядываю вниз: все ли безукоризненно? — сапоги начищены до блеска снизу доверху, культя за отворотом камзола, словно бы рука там на месте, на голове итальянский берет под шляпой с широкими полями, могучий скакун занимает собою едва ли не всю улицу…
Не забывал я в своих мечтах и Черного Мануэля. Он поедет со мной как друг, а не слуга, и я даже воображал, как с ледяным высокомерием осаживаю придворного, посмевшего отозваться о нем с презрением, а король, осведомленный о его подвигах, поощряет и хвалит мой поступок, ибо ему известно, сколько сделал этот чернокожий человек на королевской службе, еще не являясь даже его подданным. Но теперь, когда Мануэль ступил на землю Кастилии, подданство ему даровано, и притом почетное.
Однако воплотиться в жизнь всему этому было не суждено. Однажды вечером я не дождался Черного Мануэля домой и, обеспокоившись, пошел спрашивать о нем в городе, но и там ничего не знали. Не найдя его нигде, я призвал на помощь двух-трех негров, с которыми он приятельствовал, и мы отправились за ним в лес, откуда вернулись к ночи несолоно хлебавши. С рассветом мы уже вновь прочесывали лесные тропинки и в конце одной из них обнаружили его труп с перерезанным горлом. Всю его скудную одежку кто-то унес, он лежал в чем мать родила. Стервятники, разные мелкие падальщики и огромные муравьи, что водятся в тех краях, уже начали свое пиршество.
Равное по силе горе я испытывал лишь в тот день, когда умер мой отец. Чувство одиночества и беспомощности сковало меня по рукам и ногам — кто бы мог подумать, что Черный Мануэль станет мне таким незаменимым другом, такой надежной опорой? Потом мы вырыли ему глубокую могилу и похоронили, а я поставил сверху крест из двух дощечек и помолился изо всех сил как умел за упокой его души, ведь он жил и умер как христианин — лучший из лучших. Мне так и не удалось выяснить, ни кто его убил, ни по какой причине. В Софале подобные случаи не редкость, но никто не придает им значения, ибо на землях негров жизнь человеческая ценится куда меньше, чем у нас.
Глава девятнадцатая
Оставшись один, без всякой поддержки, я снова начал терять силы, мое здоровье ухудшалось день ото дня. Приходилось самому ходить в лес и добывать себе пропитание, что получалось у меня не лучшим образом — шутка ли, с одной рукой ставить силки и карабкаться по деревьям, чтобы нарвать фруктов. Так что я все сильнее тощал и отчаивался и опустился до столь плачевного состояния, что и самому теперь не верится. Наверное, и умер бы, если б не друзья Черного Мануэля — они иногда меня навещали, приносили просяные лепешки и еще кое-какую еду. Я меж тем уже овладел немного местным наречием и потчевал их историями о Кастилии, которые казались им невероятными и даже пугающими. Рассказывал о лошадях, о том, каков из себя король Энрике, о городах, обнесенных стенами, о церквах, мостах и мельницах.
Однажды утром городок огласился истошными криками, а на морском берегу поднялась страшная суматоха. Причиной тому служили возникшие на южном горизонте громадные корабли, каких здесь никогда не видывали. Я взбежал по откосу на холм, с которого хорошо просматривалось море, и углядел вдали что-то белое, но ослабевшее зрение не позволило разобрать, паруса это или просто низкий туман, часто застилающий воду при здешней жаре. Однако позже, к полудню, начали вырисовываться очертания парусов, и сердце мое бешено заколотилось в груди — похоже, корабли были христианские, поскольку символ, украшавший величественный прямоугольник паруса на первом из них, самом большом, весьма напоминал огромный алый крест. И если так, то к нам плыли мои единоверцы, а значит — честные люди. Уже празднуя свое спасение, я рухнул на колени и возблагодарил Пречистую Деву, святого Луку и всех прочих святых. Затем помчался туда, где хранились в земле кости фрая Жорди из Монсеррата вместе с рогом единорога, и в лихорадочной спешке выкопал мешок, ломая ногти и молясь как одержимый. Не хватало никаких слов, чтобы выразить всю признательность Господу Богу за то, что выручил меня из беды и послал христианских мореплавателей туда, откуда я уж и не чаял выбраться живым. Подхватив кости, я спустился к кромке воды. Корабли подошли уже так близко, что можно было различить матросов, прильнувших к высоким бортам и суетящихся на полубаке. Всего я насчитал четыре корабля, из тех что зовутся каравеллами, причем передний несколько превосходил размерами остальные. И направлялись они прямиком к нам. Несметную толпу негров, собравшихся на песчаном берегу, до сих пор кричавших и махавших руками, по мере приближения каравелл охватывала робость — надо полагать, привычные им мавританские суда были и сами по себе меньше, и оснащены скромнее. Поэтому негры постепенно отходили от моря, а особо трусливые даже побежали прятаться в лес. В итоге я остался у прибоя один со своим мешком костей на плече и попытался было махать свободной рукой, чтобы подать сигнал морякам, — все время забывал, что у меня ее нет. Взметнулся пустой рукав, и узел на его конце шлепнул меня по лицу. Вопреки здравому смыслу я вдруг устыдился того, что предстану перед единоверцами калекой, но вскоре неловкость рассеялась, вытесненная переполнявшей меня радостью. Я принялся бегать туда-сюда вдоль линии прибоя с отчаянными воплями — должно быть, слышавшие меня решили, будто я рехнулся и впал в безумие. Корабли тем временем приближались своим мерным ходом, и наконец бросили якоря в четырех арбалетных выстрелах от песчаного берега, и спустили на воду шлюпки, полные вооруженных стрелков, среди которых мелькали несколько бомбардиров с мортирами. Шлюпки подошли на веслах к тому месту, где я стоял, и до меня донеслись громкие голоса, вопрошающие, кто я такой. Бросившись прямо в воду, я стал, рыдая, обнимать тех, что высадились первыми, целовать кресты и медальоны, висевшие у них на шеях. Поначалу я принял коренастых смуглых стрелков за кастильцев, но после выяснилось, что они португальцы. Командовал ими помощник капитана по имени Жоан Альфоншу ди Авейруш. Он долго беседовал со мной на берегу, выспрашивая, как я сюда попал. Судя по всему, он был удивлен и раздосадован тем, что встретил кастильца в этих краях. Он то и дело повторял свои вопросы, как будто рассчитывал поймать меня на лжи. Но тут подошел старейшина Амаро, в некотором роде градоначальник Софалы, и Жоан Альфоншу при моем посредничестве вступил с ним в переговоры. Он подарил старейшине несколько ниток бус, зеркальце и еще какие-то мелочи, что тот воспринял как величайшую милость, и оба приступили к обсуждению своих дел, потратив на это добрых два часа. Местные жители притащили солонины для гостей и уже не удивлялись светлой коже христиан, поскольку свыклись с моей наружностью и быстро сообразили, что к ним пожаловали мои соотечественники. Потом все тот же помощник капитана велел двум стрелкам переправить меня на корабль Бартоломеу Диаша[18]. Они усадили меня в маленькую шлюпку и принялись грести что есть мочи — к тому времени поднялись волны, весьма затруднявшие путь.
Наконец мы достигли каравеллы, носившей имя „Пресвятая Троица“. Сверху нам сбросили трап, и с чужой помощью я сумел его одолеть. На борту матросы ходили босиком и чуть ли не нагишом, лишь десять-двенадцать стрелков носили сорочки и обувь. Среди них выделялся солидный муж, годами постарше прочих, с аккуратно подстриженной бородкой, благопристойно облаченный в легкий камзол, — судя по всему, адмирал этой флотилии. Так и оказалось; вскоре я узнал, что зовут его Бартоломеу Диаш. Когда один из моих провожатых доложил, кто я такой, откуда взялся и почему жил среди чернокожих в Софале, адмирал скривился, словно услышанное пришлось ему не по вкусу. Немного подумав, он приказал тем двоим возвращаться на берег, а меня оставить на корабле. Затем подошел ко мне и, обратившись на кастильском языке, пригласил в свою каюту. На удивление просторная, с двумя задраенными иллюминаторами над поверхностью воды, адмиральская каюта располагалась под кормовой надстройкой. Хозяин предложил мне сесть и начал в мельчайших подробностях допытываться, как меня занесло в такую даль, какова цель моих странствий и чьи это бренные останки лежат у меня в мешке. (В мешок уже не раз заглядывали Жоан Альфоншу и его товарищи; будучи по характеру людьми суеверными, при виде его содержимого они тотчас же с содроганием возвращали мне мое имущество.) Никто так и не заметил, что помимо крупных костей и черепа фрая Жорди там притаился еще и рог единорога, и я на протяжении всего путешествия предусмотрительно молчал о нем, ибо не хотел, чтобы сокровище, добытое ценой стольких трудов и человеческих жизней, досталось португальскому королю.
Бартоломеу Диаш расспрашивал о моей родине и о многом другом до самого вечера, когда, уже в темноте, вернулись с берега шлюпки, нагруженные тюками с разнообразным товаром, купленным в Софале. На корабле зажгли фонари, и при их свете экипаж поужинал сухими галетами, вяленым мясом и салом. Мне выдали такой же паек, как и всем матросам, среди которых я сидел, ловя на себе любопытные взгляды. Но поскольку Бартоломеу Диаш распорядился, чтобы никто со мной не заговаривал, они принялись болтать между собою на своем португальском языке — я понимал почти половину их речей, — старательно делая вид, будто меня здесь нет. От моего же внимания не укрылись следы кнута на спинах многих матросов, их длинные бороды и отросшие волосы, как и иные признаки неблагополучной судьбы. Впоследствии я узнал, что это и в самом деле осужденные из королевских тюрем, вызвавшиеся, дабы скостить себе срок, плыть в неведомые края, куда вольные моряки идти отказывались, опасаясь сгинуть навеки.
После ужина ко мне подошел один из стрелков и отвел в каюту адмирала. Там Бартоломеу Диаш держал совет с Жоаном Альфоншу и еще двоими — то ли помощниками, то ли капитанами других каравелл. Похоже, их весьма обеспокоила встреча со мной, из чего я с уверенностью заключил, что запрет португальцев на морские путешествия дальше страны мавров, о котором мы слышали, когда садились на корабль, идущий в Сафи, по прошествии стольких лет не утратил силы. Один из помощников спросил на своем языке (не подозревая, что я могу его понять), не разумнее ли будет перерезать мне глотку и сбросить труп за борт. Но Бартоломеу осадил его суровым взглядом и ответил, что не подобает так поступать с христианином, который столько выстрадал, служа своему королю. Следует, заключил он, отвезти меня королю Португалии, дабы тот решил мою судьбу, а пока обращаться со мной по-хорошему и выделять паек, положенный рядовому матросу. Остальные охотно согласились; тот, что предлагал меня убить, даже смутился и стал оправдываться: мол, он имел в виду лишь сохранить тайну морских экспедиций, совершаемых по велению португальского монарха. Так, с пятого на десятое, я улавливал обрывки беседы и все больше убеждался, что флотилия эта под строжайшим секретом исследует побережья, куда испокон веков не ступала нога христианина, в поисках источника золота и пряностей. Означенные поиски издавна составляли предмет яростного соперничества между Кастилией и Португалией, притом португальцы нас сильно опережали, оттого и всполошились, обнаружив кастильца так далеко. После совещания меня отвели на ночь в каморку, набитую веревками, кипами пакли и свернутыми парусами, где я устроил себе лучшую постель, в какой мне довелось спать за долгие годы, и, убаюканный мягким покачиванием волн, погрузился в столь глубокий и блаженный сон, что и стреляющая над ухом мортира не смогла бы меня разбудить.
На следующее утро я проснулся поздно. Солнце стояло уже высоко, и корабль резво бежал вперед, подталкиваемый ласковым морским бризом, спешащим на сушу и надувающим попутно наши паруса. Выглянув из своей каморки, я увидел, что мы держим курс на юг и что остальные корабли тоже идут на хорошей скорости, вспенивая воду вокруг себя. Матросы пели песни, занятые каждый своим делом, а адмирал наблюдал за ними с помоста на кормовой надстройке. Казалось, все довольны, что возвращаются домой. Заметив, что я вышел на палубу, адмирал поманил меня к себе и, когда я подошел поцеловать ему руку, сообщил по-кастильски, что меня везут к королю Португалии, который и определит мою дальнейшую участь. А до тех пор я могу свободно передвигаться по судну, запрещается мне лишь спрашивать о чем бы то ни было касательно цели данного путешествия. На любые другие темы беседовать разрешается, рассказывать о себе тоже. Мы еще немного поговорили о том о сем; узнав, что я умею читать и писать, потому как в прошлом был не только оруженосцем, но и летописцем коннетабля кастильского, адмирал очень обрадовался и проникся ко мне уважением. Теперь он смотрел на меня с таким изумлением, словно впервые увидел по-настоящему, а до сего мгновения мои изможденные черты не привлекали его внимания. Тут же был призван некий Жоан Тавареш, его денщик, с наказом остричь мне бороду и побрить. Когда тот выполнил поручение и я обрел более подобающий христианину вид, мне дали зеркало, чтобы я оценил работу цирюльника. И чудилось мне, будто вижу себя вновь таким, каким покидал Кастилию, и от волнения слезы наворачивались на глаза. Бартоломеу Диаш положил руку мне на плечо и долго всматривался в морские волны, убегающие от нас за кормой. В вышине надрывались хриплые голоса чаек. Потом адмирал велел принести вина, и тот же Жоан Тавареш протянул мне деревянный кувшинчик, который я с наслаждением опорожнил до последней капли. Адмирал с улыбкой спросил, сколько же времени я не пил вина.
— Не могу сказать точно, сеньор, — ответил я. — Знаю лишь, что последний раз это случилось в тысяча четыреста семьдесят первом году от Рождества Христова, когда мы пересекли границу Кастилии, и прошло с тех пор, по моим подсчетам, лет пятнадцать.
Бартоломеу Диаш, посмеявшись от души, поправил:
— Не пятнадцать, друг мой, а все семнадцать. На дворе уже восемьдесят восьмой, не за горами Рождество Господа нашего Иисуса Христа, а там и новый год наступит.
Далее речь зашла об искусстве писцов и о поэзии. Адмирал оказался большим любителем виршей, предложил продекламировать ему стихи, какие помню наизусть, и слушал с искренним удовольствием. В последующие дни он не раз просил меня почитать ему вслух изящно выведенные тексты маленьких рукописных книг, хранившихся в его каюте, да и в целом обращался со мной ласково и всячески выказывал свое расположение. Едва это заметили остальные, как я сделался всеобщим любимцем. А посему на основании собственного опыта могу смело утверждать, что португальцы — люди добрые, сострадательные и чистосердечные. За все время, что я провел в их обществе, более того — у них в плену, ни один не причинил мне никакой обиды, напротив, все меня жалели и баловали.
Из матросских пересудов и из сделанных мною наблюдений я понял, каким образом снизошло на меня милосердие Господне. Накануне того дня, когда флотилия прибыла в Софалу и нашла меня, адмирал постановил прекратить продвижение на север и возвращаться обратно на юг. Но пока корабли разворачивались, вахтенный на марсе закричал, что видит вдали, на самом горизонте, мерцающий свет, и адмирал решил потратить еще один день, чтобы выяснить, что там за огни такие. А уж после того как меня взяли на борт и осмотрели Софалу, они наконец-таки развернулись и поплыли в южном направлении. Корабли неизменно держались побережья, которое помощники капитанов скрупулезно изучали, отмечая в своих журналах горы и холмы, леса и мысы, бухты и утесы и все прочее, что привлекало их внимание. Таким образом они составляли чрезвычайно подробные морские карты по заданию своего короля. На двадцатый день мы достигли реки, которую португальцы называли Восьмой. Ее широкое устье мощным потоком извергало в море жидкую грязь. Здесь суда ненадолго встали на якорь. К берегу отправились шлюпки, груженные бочками, дабы пополнить запасы воды. Хотя меня на сушу не пустили, „Пресвятая Троица“ стояла к ней так близко, что я прекрасно видел, как стрелки волокут издалека каменные глыбы и сооружают на песке внушительный курган. Им пришлось изрядно попотеть, пока их товарищи тягали туда-сюда порожние и полные бочки, снабжая корабли водой. Третья группа углубилась в лес пострелять дичи. Охотники то и дело возвращались кто с антилопами, кто с разной мелкой живностью и жарили мясо на берегу, поощряемые восторженными криками оставшихся на борту.
Два дня спустя, набрав с собой достаточно пищи и пресной воды, флотилия снова тронулась в путь. Курган, или „педрао“, как он называется по-португальски, к тому времени достиг четырех эстадо в высоту, и в завершение каменотес увенчал его плитой с высеченной датой и гербом короля Португалии. А означало это, что все земли, омываемые рекой и ее притоками, принадлежат отныне португальской короне. Чрезмерная, на мой взгляд, дерзость с их стороны, но я воздержался от высказывания подобных соображений моим благодетелям, которые почитай что избавили меня от верной гибели и подарили новую жизнь. Как бы то ни было, склонность к чванству я замечал за ними во многих отношениях — чего стоят одни их длинные, вычурные имена, будто даже распоследний матрос принадлежит бог весть к какому знатному роду. Или вот, например, самая маленькая каравелла у них называлась „Гроза морей“. Причем „Гроза“ эта была такая убогая и дырявая, что частенько поднимался вопрос, не потопить ли ее вовсе, чтобы не задерживала остальных, да только адмирал все никак не решался с ней расстаться.
Незадолго до Рождества Христова сменили курс на восточный — небольшой отрезок пути пролегал в открытом море, которое адмирал окрестил Урочищем Бурь из-за немилосердного шторма, застигшего их здесь по дороге из Португалии. Теперь же нам повезло пересечь Урочище Бурь легко и беспрепятственно. Затем два дня плыли, держась к побережью еще ближе обычного, после чего несколько от него отдалились и повернули на север. Наступило Рождество, и мне даже разрешили сойти вместе со всеми на берег, где состоялась торжественная месса. Дружным хором мы читали молитвы Святой Деве и пели Те Deum Laudamus. Потом, как добрые братья во Христе, разделили трапезу, включавшую мясные блюда, и каждый получил кубок вина. Ночь я вместе со всеми провел на суше, но не сомкнул глаз, размышляя о выпавшей на мою долю удаче и о скором свидании с возлюбленной моей доньей Хосефиной, которая наверняка уже давно считает меня погибшим.
Еще через несколько дней пути мы снова миновали устье большой реки — и снова на берег переправились люди, чтобы запастись водой, пострелять дичи и возвести „педрао“ — курган, подобный предыдущему. Реку эту называли Седьмой, из чего я заключил, что до прибытия в Португалию нужно пройти еще шесть. Тогда я принялся подсчитывать лиги и дни, оставшиеся до окончания путешествия, — получилось куда больше, чем я полагал вначале. А позднее мне разъяснили, почему португальцы в своих картах и путевых журналах дают рекам номера вместо имен: географические названия у них положено согласовывать с королем, который внимательно следит за новыми исследованиями и открытиями. Это и многое другое укрепило меня во мнении, что португальцам свойственны любовь к порядку и скрупулезная точность в делах.
Между тем наше морское путешествие продолжалось. В течение двух месяцев португальцы изучали побережье и составляли карты, за которые ранее помощники капитанов не брались, следуя заведенному у них обычаю — сначала быстро пройти маршрут до конца, а уж по дороге обратно двигаться медленно и вдумчиво. Время от времени группы моряков высаживались набрать воды или поближе рассмотреть какой-нибудь мыс либо долину, и порой они возвращались с захваченными на берегу неграми, которых привозили на „Пресвятую Троицу“, чтобы я с ними поговорил. Но хотя я охотно испробовал все известные мне наречия и словечки различных племен, собеседники совсем меня не понимали, из чего следовало, что языков у чернокожих несравненно больше, чем у белых, населяющих христианские королевства. По окончании допроса негров отвозили обратно на сушу и отпускали невредимыми, разве что малость напуганными. Правда, иной раз, когда среди пленников попадались женщины, матросы развлекались с ними, пока корабли не снимались с якоря, однако перед отходом провожали с прощальными подарками, так что негритянки вроде бы уходили довольные, пусть некоторые и понесли от нежданных гостей.
Постепенно я привык к корабельной жизни и, когда поднимались волны, стойко переносил качку — мне уже не приходилось с утра до ночи исторгать из себя съеденное, как это было поначалу. Кроме того, я подружился кое с кем из солдат и матросов и разговаривал с ними на их языке, там и тут вставляя слова из своего — они ведь довольно похожи, страны-то наши прямо по соседству расположены. И вот мы уже прошли три реки, чьи устья оказались ближе друг к другу, чем у предшествующих, — эти назывались Пятая, Четвертая и Третья, так что мои надежды вспыхивали с новой силой, стоило подумать, как скоро я ступлю на родную землю. День за днем я твердил про себя клятвы отыскать мою донью Хосефину, едва обрету свободу, и никогда больше с нею не расставаться. В моменты уединения или же перед сном я тешился воображаемыми картинами нашей встречи, будь то в солнечных лучах или звездной африканской ночью, думал о нежных поцелуях, которыми нам предстоит обменяться, о долгих беседах, которые мы станем вести в саду мессера Альдо Манучо, описывая друг другу пережитое за долгие годы одиночества и разлуки. Я даже подбирал самые верные слова для подробного изложения моих деяний и злоключений в землях негров, намереваясь умолчать лишь о том, что связано с Гелой, дабы избежать ревности, столь присущей дамам, даже самым покладистым. Обладай дама хоть самым легким на свете характером, прознав о другой, непременно начнет терзаться, и дней десять, если не больше, доброго слова от нее не услышишь. Подобные размышления придавали мне бодрости и немало облегчали тяготы морского путешествия. А там наступила и Страстная неделя, которую мы провели на суше. На обширном пляже, усыпанном мелким песком, мы исповедовались друг перед другом, согласно морскому обычаю, благоговейно выслушали мессу и приняли причастие из рук адмирала. Потом разожгли костры, чтобы наутро посыпать головы пеплом и выполнить назначенное покаяние, что послужило всеобщему нравственному очищению.
Завершив вышеописанные церемонии, мы отчалили, и теперь корабли шли заметно ближе к берегу, чем раньше, и шлюпки сновали туда-сюда, хотя недостатка в питьевой воде мы не испытывали. Насколько я понял, это происходило оттого, что где-то здесь с прошлых экспедиций остались люди, а значит, мы, несомненно, приближались к стране мавров, куда и держали курс. Впрочем, все это были лишь мои собственные соображения, поскольку никто со мной о подобных вещах не заговаривал, да и сам я не решался спрашивать. И матросы и солдаты вели себя крайне осмотрительно, ибо малейший проступок карался на судах жестокой поркой, одна мысль о которой повергала всех в трепет и призывала к благоразумию. Однажды был даже такой случай: на каравелле „Святой Иоанн“ двое матросов подрались и пустили в ход кинжалы. Так адмирал собрал на берегу совет из всех капитанов, нескольких помощников и наиболее уважаемых членов четырех экипажей, устроил настоящий суд по законам военного времени, выявил виноватого (им оказался тот, что легче ранил товарища) и постановил его казнить через повешение на дереве. К вечеру, правда, тело сняли, похоронили честь честью по-христиански и за упокой души помолились.
Ко дню святого Иоанна Крестителя достигли мы реки под названием Вторая. Иначе она еще звалась Негритянской, отличалась необыкновенной шириной и в море впадала не единым потоком, но многими. Четыре из них мы миновали — слишком они были мутные от влекомого течением ила — и выбрали самый большой, где вода была зеленая. Корабли с трудом поднялись по нему вверх и бросили якоря в относительно тихой заводи. На берегу стоял огромный, отменно укрепленный замок, из тех что строятся над морем, настоящая цитадель с белоснежными каменными стенами, под которыми сновали большие и малые лодки. Некоторые тотчас устремились к нам. На веслах сидели чернокожие, но у руля и просто на борту находились среди них и португальцы, из чего я заключил, что в поселении этом ведется оживленная торговля. Судя по подслушанным мною обрывкам разговоров, у негров здесь скупали золото и слоновую кость за соль да пустячные безделушки. Под стенами замка мы провели две недели, шлюпки и плоты без конца подвозили и увозили товары, пока каравеллы не нагрузились как следует. Затем, пополнив запасы воды, мы отчалили. Меня же в том месте на берег не пускали — я должен был оставаться на корабле, хотя по нему мог перемещаться свободно и на палубу выходить, когда мне вздумается.
Вернувшись в море, мы продолжали следовать вдоль побережья, как и прежде, но теперь курсом на запад. Из разговора с одним арбалетчиком по имени Себаштиан ди Сильва, с которым у меня завязались приятельские отношения, я узнал, что поселение с цитаделью, оставленное нами позади, принадлежит очень богатому кастильцу, отрекшемуся от веры Христа. Зовется он нынче Мохамет Лардон и имеет весьма запоминающуюся примету — длинный шрам через всю щеку, ото рта до уха; шрам этот он всегда тщательно прячет под белым покрывалом, составляющим часть головного убора у мавританской знати. Разве можно тут было не заподозрить, что это не кто иной, как тот самый Педро Мартинес из Паленсии, смутьян и бунтарь по кличке Резаный, один из моих арбалетчиков, позже сбежавший со своими приспешниками на поиски золотых копей? Я стал расспрашивать подробно о его наружности, росте, походке, голосе — и каждое слово Себаштиана подтверждало верность моей догадки. Вести о Педро Мартинесе меня напугали. Я-то думал, что он давным-давно мертв, а он живет себе да царит над неграми в своем роскошном дворце, ибо сделался посредником между португальцами и вождями негритянских племен, обитающих выше по реке. Все торговые сделки проходят через его руки, и войско у него что у твоего короля, возглавляемое тремя белыми военачальниками, в которых я по описанию признал арбалетчиков, ушедших вмести с ним. Четыре жены у него в доме, черные и мавританки, и еще двадцать наложниц. Окрестные племена дрожат перед ним из-за жестоких наказаний, ожидающих того, кто посмеет проворачивать свои делишки без его ведома.
На суше ландшафт постепенно менялся: все реже попадались густые леса, песчаные берега становились все шире, а море — тише и спокойнее. Еще около месяца мы двигались на восток, затем береговая линия снова потянулась на север, и по меньшей мере каждые шесть-семь дней корабли задерживались, чтобы принять какие-то бочки и тюки, доставляемые с суши. Привозили их чернокожие исполины, весьма щедро одаренные природой в смысле мужского достояния, над чем матросы и стрелки глумились на все лады — впрочем, насмешки их носили явный оттенок зависти. Когда полученный груз исчезал в трюмах, каравеллы вновь поднимали паруса.
В августе с похвальным благочестием отметили Вознесение Богородицы. Дважды встречались нам другие португальские корабли, направлявшиеся туда, откуда мы возвращались. Команды махали друг другу флагами, обменивались новостями, один раз „Пресвятая Троица“ даже остановилась, чтобы взять на борт несколько бочек солонины и еще кое-какую провизию. А незадолго до святого Михаила, в пятницу, достигли и реки Первой — последней большой реки на пути к Португалии. Возле нее была совершена высадка, однако курган там уже стоял, возведенный мореплавателями, побывавшими здесь ранее. Нашей целью являлось лишь перевезти очередной груз и оставить на суше нескольких членов команды — бедолаги подцепили лихорадку еще на Негритянской реке, где в изобилии водились особо опасные комары и слепни, порядком всех донимавшие. Больных беспрестанно рвало, и один из них в конце концов умер от истощения.
Глава двадцатая
Оставив позади последнюю реку, корабли отдалились от побережья, и на несколько дней суша вовсе исчезла из виду, словно в открытом море плыли. Поднялась немилосердная качка, со всех сторон ничего не было видно за бушующими волнами, вахтенные на корме удвоили бдительность. Так шли довольно долго — казалось, Бартоломеу Диаш чего-то опасается. Иногда две, а то и три каравеллы сближались, чуть ли не соприкасаясь бортами, и помощники капитанов устраивали тайные совещания; особенно усердствовал упомянутый ранее Жоан Альфоншу ди Авейруш, чьему опыту адмирал доверял безгранично. По истечении двух недель мы вернулись поближе к берегу. В двух-трех местах делались остановки, и хотя меня теперь на землю не отпускали, по ряду признаков я определил, что мы уже в стране мавров. Довелось мне подслушать и разговоры о том, что через столько-то дней мы войдем в порт Сафи — а значит, настала пора разработать план побега от португальцев. И придумал я вот что.
Как только корабль подойдет к берегу достаточно близко, чтобы бросить якорь, я дождусь ночи, когда вахтенные уже задремлют, убаюканные колыбельной волн, и спущусь по веревке на корму — туда, правда, выходят окна адмиральской каюты, но после захода солнца он их всегда запирает. Зато с той стороны есть всякие деревянные выступы, куда можно поставить ногу, там удобно спуститься к самому капитанскому мостику, где штурвал. Мешок с костями я понесу привязанным к поясу. Я заблаговременно раздобыл себе толстый канат и еще один, потоньше. Очутившись в воде, поплыву как могу с одной рукой — я ведь всегда слыл отличным пловцом, да и до суши будет недалеко. Незамеченным выберусь на берег, а там спрячусь среди деревьев и тихонько подожду, пока флотилия не покинет гавань. Потом вылезу из своего укрытия и пойду к приказчику генуэзского купца Фоскари, который живет неподалеку и наверняка признает во мне старого знакомого. Он поможет мне благополучно добраться до Марракеша, где я воссоединюсь с возлюбленной моей доньей Хосефиной, а дальше уж Альдо Манучо позаботится о том, чтобы со всеми удобствами отправить нас в Кастилию.
Придя к такому решению, я стал ревностно оберегать свою тайну и не осмеливался даже про себя оттачивать и шлифовать план побега, пока не оставался один или не прикидывался спящим. Мне все чудилось, стоит хоть подумать об этом в чьем-либо присутствии, и мои мысли тотчас будут угаданы, тем более что португальцы прекрасно знали: именно в этом порту экспедиция нашего короля Энрике IV впервые ступила на африканскую землю. Я сам неоднократно рассказывал об этом адмиралу и его помощникам в начале совместного плавания, когда они без конца меня допрашивали.
Но обернулось дело совершенно иначе, чем я рассчитывал, что по зрелом размышлении можно назвать удачей, как станет ясно из дальнейшего. Достигнув порта Сафи, корабли встали на якорь и спустили на воду шлюпки с солдатами, среди которых находились и несколько капитанских помощников, и сам Бартоломеу Диаш. Я тем временем разглядывал порт и его окрестности — что тут как устроено и где расположено. Берег был совсем близко, преодолеть такое расстояние вплавь не составило бы труда. Наблюдая за полетом птиц, я в каждом взмахе крыла видел доброе знамение, а посему твердо вознамерился бежать сегодня же ночью, как только заснут вахтенные первой смены. Но еще до наступления сумерек шлюпки вернулись, и адмирал поднялся на борт и уединился в своей каюте для секретной беседы с двумя-тремя доверенными лицами. Затем, когда матросы поужинали и я вместе с ними, ко мне подошел боцман и сообщил, что отныне я буду спать в каморке, где хранятся паруса и канаты. А едва я переступил ее порог, как снаружи на двери задвинулся засов. Всю ночь я ломал себе голову: как же они догадались, что я собрался улизнуть, если я никому и словом не обмолвился о своих планах? То ли сам во сне разговаривал, то ли без колдовства тут не обошлось. Все трое суток, что мы провели в Сафи, я так и спал взаперти. Однако уже на второй день я получил точные сведения, подтверждавшие, что, рискуя жизнью в своем стремлении обрести свободу, я ровным счетом ничего бы не добился. Мой добрый друг Себаштиан ди Сильва, когда ездил на берег, разговорился с одним венецианцем, состоявшим при консуле правителя Марракеша, и спросил его об испанке донье Хосефине, которая семнадцать лет назад прибыла с подданными кастильского короля, и о судьбе ее спутников. Тот ответил, что все они пересекли песчаную пустыню и впоследствии пропали в негритянских землях, а госпожа спустя четыре года после отбытия и гибели мужчин вышла замуж за богатого мавра из Марракеша, подарила ему четырех сыновей и дочь, но последними родами скончалась. Все ее очень любили и горько оплакивали. С нею были еще две женщины, ее горничные, так одна потом пошла в услужение к генуэзцу по имени Себастьяно Матаччини и вскоре тоже умерла. Вторая стала женой мавра, который увез ее в другой город, не то в Мекнес, не то в Фес, и с тех пор о ней ничего не слышали. А еще был некий Манолито де Вальядолид, королевский секретарь, интендант того злополучного отряда, не отважившийся идти в пустыню. Он близко сошелся с одним мавром из городской знати и отказался вовсе возвращаться в Кастилию — такая крепкая дружба их связывала. Кроме того, он опасался, как бы королевское правосудие не припомнило ему кое-какие позорные грешки. В конце концов он и сам стал мавром, отрекшись от истинной веры. Высокородный друг усыновил Манолито, и после его смерти тот унаследовал внушительное состояние. Нынче он столь преданный и ревностный блюститель законов лжепророка Магомета, что пользуется самой доброй славой среди мавров. Мирамамолин сделал его своим советником, шагу не ступает без его одобрения и осыпает всяческими почестями да милостями.
Услышав о смерти госпожи моей доньи Хосефины, я почувствовал, что жизнь моя не стоит более ни гроша. Сердце словно бы и биться перестало. Так и сидел неподвижно на палубе, обезумев от горя, не находя слов. Друг мой, кое-что знавший о постигших меня бедах, положил мне руку на плечо и принялся утешать на своем сладкозвучном и напевном, точно музыка, языке, но его усилия пропали втуне. Я лишь смотрел на море, чтобы кто из матросов не заметил, и беззвучно плакал горькими горячими слезами, которые, едва родившись, высыхали под соленым восточным ветром, разъедая мне щеки. Я не помышлял более о бегстве с корабля да и вообще из плена, решив, что отныне душа моя и тело в руках Господа — и пусть бы Он забрал их поскорее. Не хотелось мне ни жить, ни мучиться дальше. Каравеллы уже подняли якоря и, вспенивая волны, устремились навстречу превратностям морских дорог, а я все еще не мог прийти в себя.
Но монотонные дни не прекращали свой хоровод, каждый приносил новые заботы, и постепенно оцепенение скорби рассеивалось, чему немало способствовали сочувствие и доброта Себаштиана ди Сильвы, да и остальных, узнавших от него истинную причину моих страданий. Вполне справедливо они почитали меня за самого несчастного человека на свете, и даже те, кто прежде помыкал мною — „безрукий, подай то, безрукий, отнеси это“, — норовя побольнее унизить, теперь угомонились и на свой лад старались выказывать расположение и жалость. И так как сердце человеческое готово питаться крохами надежды, лишь бы не погибнуть от отчаяния, мало-помалу затягивалась рана от утраты доньи Хосефины и все меньше болел глубокий шрам, который никогда не излечится полностью и пребудет со мною до конца моих дней. Я позволил себе обратиться к другим мыслям, более отрадным, и снова начал мечтать о том, как доставлю рог единорога королю. Он примет меня с подобающей торжественностью, в окружении первых лиц королевства, посреди того большого зала в алькасаре Сеговии, удостоит высочайших почестей, и я с трудом сдержу слезы, когда преклоню перед ним колено, слушая, как он расхваливает меня своим придворным. А после он меня отпустит, подарив скакуна из собственной конюшни да кошель золотых, и я отправлюсь к господину моему коннетаблю. Тот встретит меня, рыдая и распахнув объятия, точно сына, вернувшегося из вражеского плена, и выделит мне виноградник на берегу Гвадалбульона в награду за все, что мне довелось вынести на королевской службе. Я же отвечу, что предпочел бы иное воздаяние — снова сражаться на границе с маврами во имя нашего повелителя. Коннетабль молча глянет на мое увечье, и тут я покажу ему, что оставшаяся рука по-прежнему мастерски владеет клинком, а культя способна, если половчее приспособить ремни (я тщательно продумал, как именно), управляться со щитом не хуже целой конечности. Господин мой исполнится восхищения и тотчас позволит мне вновь сопровождать его в битвах с иноверцами, как в старые времена. Невзирая на то что мое подорванное здоровье, мой беззубый рот, ломота и слабость в каждом суставе, ноющие кости и седая борода свидетельствовали скорее о немощной старости, нежели о цветущей юности, я упрямо пытался убеждать себя, будто все еще может стать как раньше и, вернувшись в Кастилию, я найду там все в том виде, в каком оставил. Таким образом я утешал себя, и не сдавался, и не собирался куда-либо бежать, пока мы не покинем страну мавров. Впрочем, меня все равно запирали по ночам, дабы исключить любые мысли о побеге и самую возможность такового.
Каравеллы меж тем продолжали свой путь и неделю спустя вышли в открытое море, где и застало нас Рождество Господа нашего Иисуса Христа. Праздник отмечали шумно и весело, с музыкой, песнями и танцами, а потому я решил, что до Португалии рукой подать, и не ошибся. Двадцать первого января — было очень холодно, и волны бушевали вовсю — вдали показались очертания берега, а именно мыс Святого Винсента. Матросы и стрелки пришли в неописуемое волнение и хором запели Те Deum Laudamus. Потом Себаштиан ди Сильва обнял меня и расплакался, сообщив, что перед нами скалы и леса Португалии, а он почти четыре года не видел родных и близких. В последующие дни мы уже не теряли из виду побережье — череду каменистых берегов, перемежающихся пятнами зелени. Только раз причалили, чтобы выгрузить часть товаров в крепость на взморье и чтобы оттуда послать гонца к королю с известием о возвращении экспедиции и письмом от Бартоломеу Диаша. Вскоре путешествие наше окончилось в большом, красивом и отменно укрепленном порту под названием Сетубал. Едва упали в воду якоря, как корабли окружило множество лодок с навесами из ветвей. В честь нашего прибытия гремела музыка, развевались знамена, змеились зеленые гирлянды, точно на народном гулянье. Казалось, от возвращения адмирала зависит судьба мира — настолько любят португальцы все, что связано с мореплаванием. Матросов и солдат только что на руках не носили, люди наперебой тащили вино и еду, угощая путешественников. Даже мне изрядно перепало от их щедрот, как будто я был полноправным членом команды.
Еще через два дня Бартоломеу Диаш, призвав меня к себе, положил мне руку на плечо и ласково сказал:
— Друг мой Хуан де Олид, настала пора тебе отправиться к королю, да хранит его Господь, и больше я ничего не в силах для тебя сделать, кроме как изложить в письме все имеющиеся у меня доводы в твою пользу. Отныне ты в руках Бога и нашего короля.
Такие речи нагнали на меня страху, я даже подумал, что король захочет меня казнить, чтобы я уж точно не рассказал в Кастилии обо всем, чему стал свидетелем в стране негров, — и адмирал об этом догадывается. Но ничего подобного не случилось, и теперь я склоняюсь к мысли, что просто португальцы — добросердечный народ и адмирал, сожалея о невозможности и дальше оказывать мне покровительство, произнес эти печальные слова, которые я принял за предвестие неминуемой смерти. Потом его слуга передал мне в подарок от адмирала теплый камзол, плащ, а также нитяные чулки и башмаки, так что я был полностью одет и обут — и премного за то благодарен. За мной пришли двое незнакомых мне стражников, из городских; прежде чем забрать меня с корабля, они полюбопытствовали насчет содержимого моего мешка с костями и рогом единорога. Капитан арбалетчиков сам объяснил им, что там, и передал адмиральский наказ, чтоб никто не смел отнимать у меня этот прах.
Ночь я провел в тюремной камере, в расположенной неподалеку крепости, что стоит на высоких крутых скалах, подъем по которым необычайно труден. Рано утром меня накормили черным хлебом со свиным салом, затем посадили на спокойного сицилийского жеребца сивой масти, и в сопровождении вчерашних стражников я выехал на дорогу в Лиссабон. Вскоре мы уже скакали через поля. Стражники охотно со мной беседовали и обращались по-свойски, доверительно, совсем не как с пленником, — расспрашивали, кто я таков и как проходила моя жизнь среди негров. Моя предстоящая встреча с королем явно внушала им трепет. Они же сообщили мне, что до Лиссабона, где находится резиденция португальского монарха, всего день пути, и я не знал, стоит ли этому радоваться. На королевской дороге, по которой мы следовали, встречные не раз окидывали меня любопытными взорами, точно приговоренного, ведомого на казнь, что казалось мне дурным знаком. На самом же деле интерес их вызывал мой эскорт.
Уже после наступления темноты мы добрались до замка, стоящего над морем. Где-то очень далеко, у другого берега, колыхались огни судов, а другие огни горели ровно, наводя на мысль, что напротив нас большой город или же военный лагерь. Меня заперли в темнице, снабдив снова черным хлебом с салом, да в придачу принесли полкувшина вина и плащ, что по моим меркам тянуло на роскошные условия. Поэтому заснул я мгновенно, хотя ночью то и дело просыпался от ломоты в костях, поскольку отвык ездить верхом. Наутро все те же стражники пришли меня будить и вывели во двор замка. Огни, примеченные мною вчера вечером, светились в порту города Лиссабона, а отделявшая нас от него удивительно спокойная водная гладь оказалась рекой — португальцы называют ее Соломенным морем[19]. Вскоре нас приняла на борт небольшая галера, ожидавшая с поднятыми расписными веслами, и повезла к причалу на противоположном берегу. В небесной лазури носились чайки, крикливые и свободные, и, наблюдая за их полетом из своего безысходного плена, я размышлял о том, что раз меня так бдительно стерегут, то вряд ли когда-либо выпустят на волю — если, конечно, вообще сохранят жизнь. Меж тем мы уже высадились в Лиссабоне. Меня препроводили в замок, выходящий окнами на реку. Принимавший нас алькайд пожелал узнать, что у меня в мешке, но, как увидел человеческие кости, отпрянул с неприкрытым отвращением на лице. Мои конвоиры поспешили предупредить его, что адмирал запретил отбирать мою ношу.
На закате явился цирюльник и вывел меня на терраску, еще освещенную солнцем, где обрил мне бороду и подстриг жалкие остатки волос, сильно отросшие и запутанные. Посмотревшись затем в зеркальце, я увидел столь дряхлого старика, беззубого и морщинистого, что возможность лишиться жизни показалась едва ли не утешительной — ведь все мои грезы о почестях и сражениях плечом к плечу с господином коннетаблем, коим я предавался на корабле, никак, ну никак не вязались с этим убогим обликом. А посему я проглотил обиду на судьбу и смирился с собственной участью.
По завершении описанной процедуры меня посадили под замок в той же крепости, а когда настал час трапезы, угостили вкусной рыбой, которую здесь готовят с травами и уксусом. Как и в прошлый раз, принесли хлеба и вина. Потом сменился караул, новые стражники тоже хотели знать мою историю, и я рассказал ее, взамен получив от них кое-какое вспомоществование. А вечером меня забрали прежние стражники, провели по широкой улице, где располагались торговые лавки и мастерские ремесленников, и оттуда мы поднялись по склону на вершину высокого холма к алькасару короля Португалии. Меня уже поджидал кое-кто из придворных и секретарей, да и несколько женщин прильнули к окнам в надежде разглядеть пришельца. Тут у меня забрали мешок с костями и через анфиладу залов проводили в просторную галерею с застекленными окнами. Король, тщедушный человечек преклонных лет, сидел возле бронзовой жаровни и глядел на море. Придворный, доставивший меня сюда, предупреждал, чтобы я не приближался к нему больше чем на четыре шага, но я тотчас об этом забыл и, едва король обернулся ко мне, преклонил колено у его ног, как принято у нас в Кастилии, да еще руку поцеловал. Он велел мне встать, и только тогда я отошел на подобающее расстояние, как учил придворный. Король присел на складной стул подле камина, спросил, как меня звать и сколько мне лет. Его свита, услышав, что мне сорок один год, вздрогнула от неожиданности — надо полагать, выглядел я гораздо старше. Затем он приказал, чтобы и мне подали стул, и потребовал подробнейшего описания всех моих приключений начиная с отъезда из Кастилии и заканчивая встречей с Бартоломеу Диашем. Для удобства слушателей я повел свой рассказ на португальском языке, которым владел уже вполне пристойно. И внимали мне король, и его канцлер, и секретари, и множество придворных, тоже притащивших себе стулья и подушки, до тех пор, пока не померк свет в окнах и не зашло солнце. Тогда слуги зажгли канделябры и светильники, в отблесках коих я продолжал говорить. Время от времени кто-нибудь ворошил угли в принесенных с кухни жаровнях. Наконец настал час ужина, и король удалился к столу, а меня стражники увели к себе, дабы по-братски разделить со мной пищу, после чего проводили обратно к королю. Вскоре вернулся и он сам и позволил мне возобновить повествование с того места, где оно было прервано. Закончил я лишь глубокой ночью. Дослушав, король отпустил меня, распорядился выдать мне плащ и чулки потеплее моих и удалился. За ним последовала и вся его свита. Меня же снова водворили в казармы, где я провел ночь на скромной постели, такой же, как у охранников.
На другой день с утра меня привели в большое помещение. Здесь стояли два стола, а по стенам тянулись деревянные полки, заваленные документами и географическими картами. Один из королевских секретарей, виденных мною накануне, объявил о решении высочайшего Совета предоставить мне выбор: либо я до конца своих дней живу в Португалии, либо, коли это мне не по нраву, возвращаюсь в Софалу, откуда меня вывез Бартоломеу Диаш, — как раз через два месяца португальские корабли собираются опять наведаться к тем берегам. Ни за что на свете не хотел я возвращаться в пережитый кошмар, поэтому ответил, что предпочел бы остаться на земле Португалии среди христиан, пускай даже и в темнице. Секретарь загадочно улыбнулся и сказал:
— Не так уж это и плохо, Хуан де Олид. Если задуманное повелителем нашим королем обернется так, как мы рассчитываем, не позже чем через два-три года ты будешь волен отправляться в Кастилию. Зависит же это от того, удовлетворит ли Папа Римский прошение короля, поэтому не в нашей власти воздействовать на исход дела и что-либо твердо обещать.
Со временем я понял, что речь шла о разделении земного шара пополам между кастильским и португальским монархами. Однако тогда я немало дней и ночей потратил, гадая, как это может моя никому не нужная свобода зависеть от столь важных переговоров, в которых участвует сам Папа Римский.
В тот же день, ближе к вечеру, мне вернули мою поклажу, и я покинул казармы охраны. Заглянув в мешок, я удостоверился, что рог единорога по-прежнему там. И неудивительно, ведь все любопытствующие, едва различив в его темной глубине кости и человеческий череп, приходили в ужас и теряли всякое желание еще что-либо выяснять.
Меня снова перевезли на галере через Соломенное море и устроили на ночлег в той же самой крепости, а на следующий день по уже знакомым дорогам я проделал обратный путь до цитадели Сетубала. Из болтовни стражников, сменивших прежних, я узнал, что канцлер распорядился заточить меня в крепость Сагреш, которую отличает самое тесное соседство с морем из всех крепостей португальской земли. Мощный форт и размещенный в нем гарнизон находятся на вершине обрывистой скалы. До места мы добирались ровно неделю, а затем стражники препоручили меня алькайду, попрощались и уехали восвояси.
Начальник гарнизона уже знал из писем, кто я такой, и понимал, что в тюрьму я угодил не за какой-то проступок, а ради пущего соблюдения государственных интересов. Он принял меня радушно, посочувствовал, выделил мне камеру на верхнем этаже, с окошком, куда проникали солнечные лучи, и приказал подчиненным набить мой матрас свежей соломой, дабы мне поменьше досаждала соленая морская влага. Каждый день мне приносили ту же еду, какой питались солдаты и охрана, и вдобавок разрешали по два-три часа гулять на просторной верхней площадке, где стояли пушки. Никто не запрещал мне и развлекать беседой караульных, совершавших обходы, а тем мое прошлое представлялось весьма занятным, и кое с кем из них у меня завязались приятельские отношения.
Так прошло четыре или пять месяцев, и постепенно мне начали доверять, даже дверь моей каморки на ночь не запирали и иногда отправляли меня с каким-нибудь поручением за пределы крепости. Размеры же крепости этой превосходят границы воображения, она занимает целый полуостров, чей высокий скалистый берег обрывается над бурным морем, и не нуждается поэтому ни в каких защитных ограждениях. Единственный рукотворный барьер имеется со стороны узенького перешейка, соединяющего полуостров с сушей, — вот там стена крепкая и хорошо охраняется. Так что мне позволялось свободно передвигаться внутри крепости, ведь сбежать я мог, лишь бросившись в море, от чего бы, без сомнения, погиб — побережье-то открыто всем ветрам и лихие волны возле него бушуют непрестанно.
Словом, алькайд и офицеры доверяли мне все больше и все чаще отпускали в близлежащую деревню, где обитали жены солдат, канониров, а также конюхов и слуг. Деревня та начинается в двух арбалетных выстрелах от крепостных ворот и состоит из горстки совершенно нищих домишек. Порой караульные посылали меня туда купить вина, которое устав запрещал держать в крепости, или принести горячей еды из таверны и давали за это немного денег либо угощали какой-нибудь снедью или тем же вином. А поскольку они были люди недалекие, то и я скрыл свое истинное лицо под маской простачка, чтобы вернее завоевать их расположение и дружбу. Они же, чтобы скрасить тоскливые часы караула, звали меня на свои посты и просили рассказать о стране негров. Больше всего их интересовало, каковы негритянки на ложе, охотно ли отдаются они белым мужчинам, как выглядят их срамные части и правда ли, что части эти у них тверже и горячее, чем у белых женщин, — обо всем том они могли слушать бесконечно, отпуская соответствующие шуточки. Их командир по имени Баррионуэво любил повторять, что в один прекрасный день они погрузятся на галеру и назначат меня адмиралом охранников Сагреша, чтобы я отвез их к негритянкам. И прославит нас великий труд — оплодотворение всех до единой обитательниц Африки и приумножение ее населения. Потому и относились они ко мне дружески, делились своими секретами, а я старался всем угодить. Из-за содержимого мешка меня прозвали „убогий с прахом“ — не в насмешку над моими несчастьями, а всего лишь по простоте солдатской души. Имени моего никто и не помнил — я был теперь „убогий с прахом“.
Глава двадцать первая
Некоторое время спустя я свел знакомство с хозяйкой местной таверны. Звали ее Леонор, долгие годы она прожила солдаткой, а после осталась вдовой. Ни лицо, ни стати ее красотой не блистали, однако стоило сойтись с ней поближе — и в ней обнаруживалось подлинное очарование. Поначалу она прониклась состраданием к однорукому пленнику, а там, день за днем, кончилось тем, что мы разделили ложе, поддавшись велению человеческой природы, и я не спешил покидать ее дом, когда приходил с кувшинами, чтобы отнести солдатам вина. Однажды я остался у нее до утра, и караульные, хоть и заметили мое отсутствие в камере, ничего не сказали — они ведь знали, где я пропадаю. Вот так постепенно у меня вошло в привычку иногда ночевать у Леонор ла Табарты — это ее полное имя, — и никто не возражал и не запрещал мне этого. Все видели, что я неплохо устроился, что я спокоен и доволен, никому и в голову не приходило, что я могу помышлять о побеге. Мне и самому хотелось обосноваться там навсегда, потому что моя добрая Леонор, хоть и не была красавицей, если смотреть только на усики над губой да на рябоватую кожу лица, увядшего от тяжелой жизни, казалась мне слаще меда. Прильнув к ее груди, я забывал свои печали, согретый ее теплом, засыпал как младенец; ее ласковые ладони, огрубевшие и мозолистые от многолетнего труда, приносили мне утешение. И я целовал ей ручки, как благородной даме, и говорил комплименты по-кастильски, и декламировал стихи, которые она обожала слушать и в ответ читала мне другие, на португальском языке, мягком и нежном, словно шелк девичьих щечек. Ветреными февральскими ночами мы лежали вместе, греясь друг о дружку под шерстяными одеялами, пока в угловом камине догорали поленья, а вдали неусыпное море с грохотом штурмовало скалы. Сто лет я мог бы быть счастлив подле Леонор ла Табарты.
Однако, даже и превратившись в старую развалину, я не желал покоя и каждый день прогуливался вокруг замка, глядя на море с высоты полуострова. Думы мои устремлялись к Кастилии, к алькасару, где наш король все ждет единорога, к тому залу во дворце господина коннетабля, где по вечерам друзья моей юности собираются поиграть в кости или в карты, — быть может, порой они говорят и обо мне, гадают, жив я или умер. Перед глазами у меня развевались войсковые знамена, падали кости жребия, уши закладывало от пения труб и боя барабанов — как всегда бывало, когда господин мой коннетабль выступал против мавров. Сколько же я пропустил громких победоносных сражений, которыми так упивался до начала своей африканской миссии! Впрочем, я прекрасно сознавал, что мне, одряхлевшему калеке, подобные фантазии служат лишь средством самообмана: дескать, вот ступлю на родную землю — и тотчас вновь стану молодым и сильным. Конечно же, это было никак невозможно, я просто-напросто сочинял себе утешительные сказки, чтобы отогнать грусть и как-то склеить осколки своей жизни. И тем не менее я твердо вознамерился не сдаваться, но покинуть Сагреш — чем скорее, тем лучше — и вернуться в Кастилию. Оставалось только придумать, как это осуществить. Бежать следовало поутру, предварительно показавшись многим на глаза, чтобы меня не хватились до вечера, и далее пробираться незнакомыми тропами сначала в сторону Лиссабона, где меня вряд ли станут искать, а потом сворачивать на восток, в направлении Кастилии. Не забывал я, однако, и о том, что если королевские посланники начнут высматривать на дорогах однорукого путника, то легко нападут на мой след, а изловив меня, приговорят к куда более строгому заключению, и тогда я лишусь всех вольностей и преимуществ, коими нынче пользуюсь. Такого рода соображения обычно охлаждали мой пыл на несколько дней, пока мечта о побеге не возвращалась с прежней навязчивостью. Однажды, пережевывая в который раз свои планы и сомнения, я столкнулся с двумя офицерами из крепости, и один из них, желая подшутить надо мной, сказал другому:
— В один прекрасный день наш убогий улизнет от нас в Кастилию закапывать косточки своего монаха, как обещал ему.
Слова его, пусть и оброненные в насмешку, навели меня на дельную мысль: мое смирение будет выглядеть намного естественнее, если я притворюсь, будто похоронил кости здесь. Тогда все окончательно убедятся, что я и не думаю бежать. Так я и поступил — обождал месяц, чтобы офицеры позабыли о своей шутке и не связали ее с моим решением, потом отправился к начальнику гарнизона и капеллану просить позволения захоронить прах фрая Жорди на крепостном кладбище. Они охотно разрешили, и, когда я водрузил крест над фальшивой могилой, капеллан даже сам прочел заупокойные молитвы. На самом же деле кости и рог единорога были мною спрятаны среди скал над морем почти в полулиге от крепости.
После мнимых похорон прошел еще месяц, лето стояло в разгаре. И вот, заночевав, по своему обыкновению, у Леонор, я с утра пораньше вернулся в крепость, чтобы стражники на воротах меня видели. Вскоре вышел снова и сказал им, что иду купаться на близлежащий берег, где солдаты частенько освежались в жару. И действительно направился туда — разделся, зашел в воду, оставив на песке хорошо заметные следы ног, и поплыл в сторону, к прибрежным скалам. В этих скалах я заблаговременно припрятал одежду, обувь и свои скромные денежные сбережения. Одевшись, я скорым шагом двинулся по укромным безлюдным местам к тайнику с костями, забрал мешок и дальше пробирался лесом, пока не очутился в двух лигах от Сагреша. А там уже вышел на королевский тракт, тянущийся вдоль всего побережья на восток, а значит, насколько я знал, ведущий в Кастилию.